Белый Шанхай Барякина Эльвира
– В Ханькоу? Так его захватили кантонцы! – ахнула Марья Макаровна.
Митя поклонился:
– До свидания.
– Да что ж вы стоите, папаша? – закричала Марья Макаровна, когда паренек исчез за воротами. – Бегите за ним! Воротите!
Макар выскочил из дому, но мальчик уже исчез.
В какую такую Ханькоу уехали дочки? Где она хоть на карте находится?
Он побежал в одну сторону, метнулся в другую… Забывшись, начал спрашивать прохожих по-русски: не видал ли кто белого паренька, обряженного китайцем?
Споткнулся, чуть не упал. Ох, Боже мой! За что караешь нас, грешных? Вот и младшие упорхнули неведомо куда. Сестра их, Танечка, написала, что ее почти зарезали в Харбине. Маршал Чжан Цзолинь забрал себе ее пароходство, а чтоб Советский Союз не протестовал, начал злодействовать: кого избил до полусмерти, кого и вовсе… Танечкин жених, комсомолец который, погиб от провокаций.
– Папаша, я вам говорила!
Марья Макаровна выбежала из ворот. В руке письмо, на лице – страшная бледность. Сунула отцу фотографическую карточку:
– Смотрите, это Назар прислал!
Тот не стоял и не сидел на стуле, как обещал. Он лежал на полу.
Марья Макаровна схватила отца за плечи:
– В России все очень-очень плохо… Нельзя девочек отпускать туда!
Макар закрыл лицо руками: что он мог сделать?
Глава 66
1
Голоногие солдаты на марше, солнце, холмы, тропа настолько узкая, что никакой повозке не пройти. Все переносилось на руках. Каждая пушка разбиралась на шесть частей, на каждую часть – по четыре кули. Следом – пятьсот снарядов в разномастных ящиках. Бурые пятки месили грязь, пот тек ручьями. Колонны растягивались на десятки миль.
Летчики рвались в бой, Даниэль кричал на них, ходил к главному военному советнику Блюхеру ругаться: аэродромов нет, от компаса без карты никакого толку. «Загубите машины!» И ведь действительно губили: один аэроплан посадили на речную отмель, другой – на заболоченное рисовое поле. Вытаскивай как хочешь.
В последний день лета началась осада древней крепости Учан. Обстрел не принес результатов – гранаты отскакивали от стен.
Даниэль следил в бинокль за штурмовыми колоннами. Пехота лезла вверх по бамбуковым лестницам, защитники лили на них смолу, валили камни и бревна.
На рассвете Блюхер и Даниэль поднялись в воздух, чтобы осмотреть позиции. Море черепичных крыш, серое кольцо стены. Солдаты внизу заметались, увидев аэроплан. Послышались хлопки выстрелов.
– Будем бомбить, – сказал Блюхер. – Мы не вегетарианцы.
Войскам нужна была победа, нужно было продовольствие; раненых столько – куда их девать?
Осада тянулась месяц. Дикое зрелище: штурм по всем правилам средневековой науки, а в небе – аэропланы с бомбами.
2
В старинной усадьбе гул, как от мух. Двери распахнуты, по дому и саду расставлены столы, на них – предметы искусства, брошенные У Пэйфу[61] при бегстве из города. Госпитали были переполнены, медикаментов не хватало, и командование распорядилось продать часть захваченных трофеев на аукционе. Вся выручка – Красному Кресту.
Даниэль Бернар ничего не собирался покупать. Тот, кто хоть раз держал в руках тонкостенные чашки сунского фарфора или бледно-голубые вазы цвета «неба после дождя», понял бы, зачем он пришел сюда. Легкие, как дыхание, вышивки; древние лаковые шкатулки, прятавшие тайны многих поколений красавиц; картины на рисовой бумаге – «Шум тени, колеблемой ветром». Нефритовый скипетр – мужское начало, молния, божественная сила знаний. Женское начало – колокольчик.
Рядом слонялся тощий солдат, внимательно следил за руками: вдруг посетитель сунет что-нибудь в карман? Даниэль страдал от его присутствия, поворачивался спиной, но это только настораживало охранника.
Рядом стоял монах и рассматривал образцы каллиграфии. Глаза у него были голубыми, а ресницы – белыми. Заинтересовавшись, Даниэль придвинулся к нему.
– Это очень красиво, – сказал монах по-русски, будто знал, что Даниэль поймет его. – Мастер Сун рассказывал мне о каллиграфе: он годами упражнялся в искусстве, но не мог постичь его. Но однажды на горной тропинке он увидел двух ставших на хвосты змей. Они хотели убить друг друга, но это было как танец. Вот она – суть.
– Ты понимаешь, что здесь написано? – спросил Даниэль, показывая на рисунок.
Монах кивнул:
– Красота.
Он рассказал, что привел двух девушек – они хотят работать на благо революции.
– Где они? – спросил Даниэль.
– Вон на крыльце. Они не любят китайские красивые вещи.
– Пойдемте, я провожу вас, – предложил Даниэль.
На крыльце сидели барышни Заборовы, одетые в рванину, волосы коротко острижены.
– Мистер Даниэль! – закричали они. – Вот так встреча! А нас сюда послал Соколов. Нам в Шанхае нельзя было оставаться: полиция села на хвост. Соколов сказал, что у вас острая нехватка машинисток, знающих по-русски и по-английски. Митька нас весь день по городу таскал, привел на эту дурацкую выставку…
По дороге они рассказали, как прятались у одной девушки и как Митя помог им обдурить полицию. Даниэль смотрел на него как на пришельца с того света: это был тот самый мальчик-монах, о котором ему говорила Ада.
– Она замуж не вышла? – спросил он, когда Заборовы отвлеклись – остановились погладить кошку.
Митя сразу понял, о ком идет речь.
– Аде трудно выйти замуж: за бедняка она не хочет, а богатые ее не берут – нет приданого.
Даниэль пытался выяснить, что стало с ее ухажером Феликсом, но Митя ничего не знал.
Заборовых пристроили в гостинице. Митя сказал, что не будет ночевать:
– Мне надо в обратный путь. Я Аде нужен.
Даниэль попросил его передать письмо. Митя спрятал конверт в складках робы.
– Твоя жена умерла, – сказал он на прощание. – Я тебе очень сочувствую.
3
Митя вернулся в середине ноября. Роба его была прожжена в нескольких местах, одна сандалия перевязана телефонным проводом. Он прошел в комнату, достал флягу с водой, жадно напился.
Ада смотрела на его бурую от загара шею, на покрытые золотистой порослью руки: он повзрослел лет на пять.
– Ты был на войне? – спросила она.
– Угу.
– И как там?
– Плохо. Но девушки в безопасности – я их отвел, куда им хотелось. А тебе письмо.
– От кого?
Митя достал конверт. Ада сразу узнала почерк Даниэля.
Дорогая Ада!
Я оказался в странной ситуации, которую и представить себе не мог…
Ада не могла читать. Она стеснялась присутствия Мити, боялась его расспросов. Ей казалось, что он осудит ее, ведь ему известно, как она любит Феликса! Но выкинуть письмо было выше ее сил.
Ада сунула его в карман – равнодушно, будто ее вовсе не интересовало, что там.
– Есть хочешь? – спросила Митю.
– Угу.
Она сделала ему бутерброд.
– Даниэль – очень хороший человек, – сказал Митя, жуя хлеб с повидлом. – Он служит коммунистам и летает на аэропланах. Его все очень уважают.
– Сиди здесь, я сейчас за водой схожу.
Ада взяла ведро и выбралась из комнаты. Кровь прилила к щекам, уши пылали. Она достала из кармана письмо:
Северяне воюют по старинке: людей не берегут, лезут с мечами на пулеметы. Ночью У Пэйфу пустил на нас стадо баранов с привязанными горящими факелами – верно, хотел испугать. Мы отправили ему благодарственную записку: «Спасибо за бесплатную еду»…
Или еще:
Есть целые поселки, жители которых поголовно заражены болезнями, неизвестными европейской медицине. Кожа то высыхает и превращается в роговую чешую, то покрывается опухолями в куриное яйцо. Сплошь все тело!
Когда эти чудовища приближались к нашей колонне, мне казалось, что они могут заразить даже грязь под ногами…
И так далее на пяти листах, ни слова о любви. Но все-таки Даниэль ее не забыл. Миссис Уайер сказала, что армия Гоминьдана через несколько месяцев возьмет Шанхай – иностранцы в состоянии оборонять только свои концессии, но не весь город. Рабочие могут в любой момент взбунтоваться и выйти навстречу кантонцам.
Если будут погромы, всегда лучше держаться победителей.
Феликс пропал, неизвестно, жив ли он. А Даниэль теперь вдовец, и если он действительно влюблен в Аду, кто знает, чем все кончится.
Ада набрала воды и вернулась в комнату.
– Как думаешь, – спросила она Митю, – я могу написать Даниэлю ответ? Письмо дойдет?
– Думаю, нет. – Он смотрел на нее без тени насмешки или осуждения.
Глава 67
1
Доктор сказал: так не бывает. Нельзя одновременно смертельно болеть и при этом жить, будто ничего не случилось.
Новый приступ настиг Тамару в эфире. В глазах потемнело, в спину воткнулся железный прут. Клим первым заметил, что что-то произошло. Как-то вывернулся, поставил пластинку, чтобы забить паузу. У Тамары в сумке, в пустой пудренице, лежал морфий. Но никто не понял ее отчаянных хрипов. Так и доволокли до дома – растерзанную, обезумевшую от боли колоду.
Все вернулось на круги своя: комната с выломанной стеной, вид на голые кусты. Садовник нес лопату, из-за забора, от соседей, доносился смех. Чужая жизнь текла мимо, своя остановилась.
Доктор начал с угроз: сказал, что, если Тамара будет ездить на радиостанцию, он отказывается ее лечить. Тони строго-настрого приказал слугам: ни за что не выносить хозяйку из дома, что бы она ни сулила.
– И ты, Брут! – криво улыбнулась она.
Тони плакал, спрятав лицо в ее одеяло:
– Ты не имеешь права себя убивать!
Это значило: «Ты не имеешь права жить». Будь мумией – запеленутой, неподвижной. Сохранись на века для других.
Морфий и сны – тяжелый полонез. Доктор сказал, что надежды на выздоровление нет: позвонки окончательно деформировались.
Тамара знала, что муж ее то и дело звонит кому-то, хватается за медицинские справочники, в которых все равно не найти ответа. Осторожно расспрашивает знакомых о целителях и колдунах. Он все никак не мог смириться с неизбежным.
Садовник сгребал листья. Кухарка несла с рынка уток; они висели, связанные лапками. Выражение их мертвых глаз – как у великомучеников.
Дверь скрипнула. Тамара повернула голову. В комнату тихонько скользнула галлюцинация: паренек – буддийское одеяние, бритая голова.
– Здравствуй.
2
Митя сел на скамеечку, поджал ноги. Хозяйка смотрела на него: никак не могла взять в толк, что за гость к ней пожаловал. Сияние над ней беловатое, как туман над рекой, – значит, жизненный сок выходит.
Клим нашел Митю в Старом городе, под монастырской стеной. С ним был еще один человек, из себя видный, усы, пуговицы красивые. А сияние над ним сине-серое, тяжелое. Значит, боится он очень.
– У него жена болеет, помолись за нее, как ты за Серафима молился, – сказал Клим.
Они привезли Митю в дом, спросили, не надобно ли чего. А потом повели в хозяйкины покои.
Рука у хозяйки – тонкая, белая. Линии, как на листке дерева каштан, – каждую жилочку видать. Вот и болезнь: перебит канал, по которому движется ци.
Митя все хозяйке сказал – что у нее есть особый дар. Называется выбор. А работает он так. Скажем, выйдешь ты в город, на рынок или на улицу Наньцзин-дун-лу, а по-вашему Нанкин-роуд. Кругом народищу, товару, сора на тротуарах! Глаза видят все, каждый окурок папиросный, а помнят только лицо знакомого или вывеску какую, ибо всего упомнить нельзя.
Что в твоей памяти осело, то и есть твоя жизнь. Выключи память – и будто ты не человек вовсе, а так, трава или козявка какая. А прямо перед памятью у каждого решето: что-то впускает в нее, что-то нет. Дырочки у всех разные: у одного такие, что только деньги пролазят, у другого – только обиды, у третьего – только радость и счастье.
Если человек говорит: «Мир жесток», он прав. У него есть тысяча справедливых причин для этого. Если человек говорит: «Мир прекрасен», он тоже прав, он тоже найдет тысячу справедливых причин.
Хозяйка глаза подняла (боль ее унялась).
– Чему же, – говорит, – мне радоваться, когда я такая? – И показала на усохшие ноги и все прочее ниже пупа. Это она про других людей вспомнила, что они ходят и прыгают.
– Птицы летают в небе и смотрят на нас: экие люди калеки, крыльев у них нет. А тебе не завидно совсем, ну разве иногда, от полноты чувства. Рыбы жабры имеют, тараканы по потолку вниз головой ходят… У них своя жизнь, у тебя своя, – что тебе на них равняться? Разве мало того, что глаза твои видят эту красоту? – Митя показал на волшебный цветок в пузатом горшке. – Разве мало того, что ты дышишь? Ведь это чудо какое-то неземное! Тебе столько дадено! Будешь благодарна за каждый вздох, каждый отблеск красоты – и будешь самой счастливой на свете. Будешь завидовать тараканам, ходящим по потолку, – и каждый твой день превратится в ад. Вот это и есть выбор.
Хозяйка помолчала.
– Я смерти боюсь, – шепнула она тихо-тихо. – Понимаешь, боюсь небытия!
Митя встал со скамеечки:
– А куда ты денешься? – Подошел к застекленной двери, показал на улицу: – Видишь, сугробчик намело и тут же разбило? Не думай о себе как о целом, думай о себе как о снежинках малых, в единое тело сцепившихся. Разлетятся они по ветру – что с того? Разве они исчезнут с лица земли? Они до тебя были тысячью вещей и существ и после тебя будут бесконечно перемешиваться и перевоплощаться. Жизнь в том и состоит, чтобы все успело побыть всем. Вот она где – красота!
Глава 68
1
С утра с окраин начали доноситься выстрелы. В госпиталь прибывали раненые. Никто толком не мог сказать, что делается в Китайском городе; ясно было одно: коммунисты устроили бунт.
Сестры милосердия метались по коридорам, кричали на пациентов и друг на друга. Коек не хватало, и раненых укладывали прямо на пол.
Марья Заборова бежала впереди китайцев-санитаров:
– Заносите в смотровую! В смотровую, кому говорят!
Раненый в разодранном мундире французской полиции приподнял голову.
– Сестрица, родная… Водички бы мне… – прошептал он по-русски.
Марья помчалась за кружкой. Вернулась, приподняв голову раненому, напоила его:
– Что слышно?
– Коммуняки хотели выступить навстречу Народной революционной армии, – проговорил он, стуча зубами. – Губернатор Сунь Чуаньфан бросил против них войска, мы тоже пособили… И видишь, ногу оцарапало.
Марья покосилась на окровавленную простыню, закрывавшую его до пояса:
– Сейчас вас доктор посмотрит.
– Ничего, ничего… Эх, проиграли Шанхай! Рабочие теперь вооружены – им и винтовки, и пистолеты большевики поставили. У нашего губернатора не армия, а шайка бродяг. Вот попомните мои слова, сестрица, в Китае будет то же, что и в России. У коммунистов шпионы везде, даже в консульствах. Они баб используют – на них меньше подозрений.
Раненый откинулся, губы его посерели.
– Вам худо? – прошептала Марья.
– Дай передохнуть… Маникюршу одну поймал – она господам офицерам ногти полировала и сведения вынюхивала. Начальству говорю: надо следить, кто выезжает за пределы концессий и с какой целью. А оно все отмахивается… Маникюрша эта встречалась в Нантао с представителем советского консульства и все ему выкладывала: о численности наших войск, о том, в каких казармах они располагаются… Мы ее поймали да башку скрутили, чтоб не вредила. Комиссару полиции плевать на Шанхай, он, если что, чемоданы соберет да махнет в Париж. А нам отступать некуда.
Явился доктор и послал Марью за камфорой. Она вышла в белый коридор, наполненный людьми. Застыла, не зная, куда бежать.
Годы борьбы, столько жертв, столько смертей… А красная зараза все одно расползается по миру. Паша с Глашей – дуры, ослихи! Будет вам, голубушки, социализм, хлебнете полной мерой.
2
После войны, после бесконечной стирки бинтов – пять лет Марья отдирала засохшую кровь! – после того, как сменяла нательный крест на консервную банку – чтобы раненым в санитарном вагоне было куда справить малую нужду, – после всего этого ей хотелось лишь одного – отдать жизнь борьбе с большевизмом.
Папаша говорил:
– Нет в тебе, Марья, страха смерти. Ни собственной, ни чужой. А для женщины это плохо.
Да, страха не было. Марья блюла себя чисто, ела экономно, все, что зарабатывала, вносила в кассу кружка.
После ареста соратников она долго не могла прийти в себя, а потом все же оправилась и начала все наново: тайные собрания, распространение литературы.
На этот раз действовали много осторожней. Радовало то, что на севере, в Харбине, поднималось национальное самосознание. При юридическом факультете появилась группа Русского фашистского движения, читались лекции на тему «О роли иудомасонства в гибели России». Верные друзья конспектировали их и рассылали по всем городам, где имелись патриотические кружки.
Марья читала и умилялась: будущее казалось ей трудным и лучезарным.
«Либерализм ведет к классовой борьбе, социализм ведет к уничтожению классов, а фашизм стремится к классовой солидарности…»
Белые проиграли из-за отсутствия единства и общей идеологии. Им нечего было предложить крестьянству – основной массе народа. Белые боролись штыками, а красные – пропагандой и обещаниями. И чем невыполнимее они были, тем больше народу шло за ними: московское начальство как-нибудь разберется, как превращать воду в вино.
Что белые могли противопоставить им? Другое вранье – позаковыристей? Но тогда чем они лучше коммунистов? В том и трагедия белых армий: они сражались за правду, которую никто не хотел знать.
Папаша был примером той бездеятельной, равнодушной массы, которой ничего не надо, кроме теплых носков на зиму.
– Ты, Марья, говоришь: «Активизм и жертвенность – вот база для фашизма». Так все, чем вы занимаетесь, – это истребление активных и жертвенных: одного посадят, другого вы в советские тылы отправите, и его там прибьют.
Марья стискивала зубы:
– На смену павшим придут новые бойцы.
– Э-э, милая, их еще родить да воспитать надо. Ты сама замуж не хочешь, тебе бы все за благо Отечества воевать. А что есть это благо? Кто его определяет?
– Мы, партия!
Папаша не понимал, что национальный интерес должен быть превыше всего. В борьбе побеждает сильнейший, поэтому русскому народу необходимо освободиться от балласта: изжить из своей среды слабых, сытых, довольных людей с их мещанским благодушием.
– Так, может, это не враги, а те, кто уже спасен? – разводил руками папаша. – Они счастливы, и чем их больше, тем вам менее хлопот.
Как с таким необразованным человеком говорить? Марья пыталась сдерживаться, подавляла в себе гнев:
– Свиньи тоже всем довольны, дайте им корыто и грязь погуще.
– Ну, пусть свиньи они, а тебе что за дело? С чего ты взялась их в кроликов превращать? Тем более против их воли. Ты, голубушка, в госпитале своем занимаешься праведным делом: лечишь всех без разбору. А от собраний твоих один шум в голове.
Вот он враг – косность и невосприимчивость. Большевики – это всего лишь нарост на больном теле. Если такие, как папаша, однажды встанут под знамена национальной идеи, если у них загорятся глаза, стало быть, жизнь прожита не зря. Лишь бы успеть. Лишь бы всю эту нерадивую, ленивую массу прежде не сагитировали коммунисты.
Вечером в госпиталь принесли газеты: восстание рабочих подавлено, зачинщикам отрублены головы.
Марья спешно собрала свой кружок.
– Большевики не отступятся, – сказала она. – Либо они нас, либо мы их. В городе действуют шпионы, сообщающие им важные сведения. Полиция бездействует, поэтому мы должны сами следить за подозрительными личностями, пересекающими границу иностранных поселений. Смерть шпионам!
– Смерть! – постановили соратники.
3
Лиззи – голая, но в туфлях и бусах – сидела на постели и рисовала взлохмаченную голову Джонни Коллора. Его штаны и ее платье валялись на полу и словно обнимали друг друга.
Коллор заглянул в блокнот Лиззи:
– Тебе бы преступников, кто в розыске, малевать.
Коллор нравился Лиззи – своей уверенностью, скрытой силой, брутальностью. Он мог грубо зашвырнуть ее на кровать, раздвинуть колени.
С того дня как Коллор объявился в доме Лиззи, они встречались еженедельно – на улице или в синематографе. К каждому свиданию она готовилась словно к балу. Сперва Коллор делал вид, что не замечает ни ее взглядов, ни края чулка, мелькнувшего в разрезе платья. Однажды он велел ей прийти на «конспиративную квартиру» – в обставленную как попало комнатушку с нежилым запахом. Лиззи отбарабанила новые сведения: Центральный политический комитет Гоминьдана решил передвинуть столицу в Ханькоу, чтобы быть поближе к театру военных действий.
Она ходила из угла в угол, покачивая бедрами. Коллор смотрел на нее злыми глазами. Конечно, он все понимал; конечно, думал сейчас не о столицах и политических комитетах. Лиззи встала напротив окна, чтобы Коллору был виден ее силуэт в обрамлении полупрозрачного платья.
– Соколов мной очень доволен. Вчера взял на собрание профсоюзной ячейки на фабрике. Только велел одеться попроще. Пожаловался, кстати, на отвратительную связь с Москвой. Телеграммы очень дороги – бюджет выделен на пятнадцать страниц текста в год. Курьеры добираются две-три недели. Иногда местные большевики месяцами не получают директив из центра.
Коллор подошел к ней, схватил за талию, развернул к себе:
– Что ж, у них и прямого телеграфного провода[62] нет?
Лиззи чувствовала его горячее дыхание на своей щеке.
– Норма прямых переговоров с Москвой – двадцать четыре часа в год.
Она расцарапала ему спину, а он наставил ей синяков на груди.
– Никому ни слова, поняла? – грозно сказал Коллор.
Лиззи улыбнулась. Она знала, что поймает его.
Через месяц Коллар начал платить ей деньги: она сказала, что не будет работать бесплатно.
– Мы тебя посадим.
– Надеюсь, ты будешь приходить ко мне в тюрьму?
Коллор ругался, грозил:
– В жизни не встречал такой продажной твари!
Каждый раз после этого дела он шел в ванную и долго мылся. Лиззи веселилась: о боже, ее считают грязной!
Она стала циничной и перестала воспринимать жизнь всерьез – после смерти Эдны у нее что-то повернулось в голове. Лиззи сама это знала, но ничего не могла и не хотела менять: ведь это весело, господа, – заниматься любовью, считать деньги, играть в политику и плевать на смерть.
Соколову Лиззи сказала, что полиция на всякий случай уничтожила постановление об аресте Чан Кайши, подписанное в 1924 году. Кто его знает – вдруг он все-таки займет Шанхай?
– Сейчас иностранные концессии патрулируют пять тысяч триста человек: англичане, американцы, французы, итальянцы и японцы, – перечисляла Лиззи. – Этого явно недостаточно, чтобы противостоять силам Гоминьдана. Муниципальный совет вызвал помощь из метрополий: с января по март ожидается прибытие около сорока военных кораблей. Общее число военнослужащих будет доведено до тринадцати тысяч. Единственное, чего опасаются в Муниципальном совете, – что подкрепление не успеет прийти и Народная революционная армия раньше доберется до Шанхая.
Соколов считал, что обратил Лиззи в свою веру, таскал ее на собрания, где она развлекалась тем, что запоминала до мельчайших деталей лица присутствующих (при желании она могла нарисовать их – не идеально, но вполне похоже). Соколов был прав: Лиззи действительно обладала большим талантом к шпионской работе.
Сунь Чуаньфан, военный губернатор Китайского города, зверствовал вовсю. Публичные казни устраивались каждый день: выведут связанного человека на улицу, махнут мечом – и готово дело.
Лиззи равнодушно смотрела на кровавые головы на телеграфных столбах.
– Я знаю, что умру молодой, – говорила она Коллору. – Вот и хорошо: я не собираюсь превращаться в больную развалину.
Джонни качал головой:
– Ты уже больная.
Дурак! Лиззи стала умнее и добрее. Когда Роберт зачитывал вслух письма отца – о лондонских забастовках и конференции премьер-министров Британской империи, – она уже не пророчила Хью смерть в сумасшедшем доме, как оно бывало ранее.
Даже мать была прощена. Впервые за много лет Лиззи получила от нее письмо – мама узнала о смерти Эдны и просила рассказать, как это случилось. Застарелое чувство ревности толкнулось в груди («Я живая интересую тебя гораздо меньше ее, мертвой!»), но Лиззи погасила его. Отправила маме вырезанный из газеты некролог и письмо от управляющего гостиницы «Виктория». О том, что в смерти Эдны виноват ее муж, Лиззи умолчала.
Глава 69
1
Дон Фернандо – бульдог. Ввалился в дом Нины с немытыми лапами, со слюнявой пастью. Сел боком на стул, вытащил сигару, угостился.
– Извините, что в контору не заехал, тут у вас дела семейные, я понимаю. Но чужие уши нам без надобности. Я, знаете, по поручению.
– От кого?
– От одного важного китайского человека. Пожалуй, самого важного сейчас в Шанхае.
– Большеухого Ду?
Дон Фернандо поиграл бровями:
– Допустим. Вы дама, приближенная к Фессендену. Нам желательно знать, о чем думают тамошние господа. Не сегодня завтра армия Гоминьдана войдет в Шанхай. Дела наши серьезно поменяются. Как действовать будем, а?
– Ду ищет выходы на Фессендена? – спросила Нина.
– И у вас, и у нас общие интересы. Мы хотим и дальше вести свой бизнес. И чтобы все оставалось по-прежнему.
Нина усмехнулась. Сегодня за завтраком в «Палас-отеле» Стерлинг Фессенден намекнул, что иностранцам нужно искать союзников среди сильных китайских партий.
– В Шанхае есть только одна сильная китайская партия – это бандиты, – сказала Нина.