Беллона Брусникин Анатолий
Этого слова я не знал.
— Кто?
— Собиратель всякой смертоубийственной дряни. По всему свету выискивает и к себе в сумку сует. У него там и австралийский бумеранг, и малайские метательные ножики, и яды — целый арсенал. Говорит: пригодится.
Я с еще большим любопытством посмотрел на сумку.
— Платон Платонович, как это он говорит, если он немой?
— Молча. Но я его и так понимаю. Привык. Вообще-то он не то чтобы от природы немой. — Капитан вздохнул. — Ему шаман (это колдун ихний) говорить запретил. Мол, скажешь хоть одно слово — душа улетит и не вернется. Вот Джанко и молчит уже лет пятнадцать или даже двадцать. На языке его племени «Джанко» значит «Болтун». Индейцы тоже шутить умеют.
Тут краснокожий внезапно подмигнул мне и сделал жест, будто у него что-то вылетает изо рта, а он хвать — запихнул обратно и ниточкой зашил. Так это было неожиданно, что я захихикал. И сразу стал бояться дикого человека вполовину меньше.
А дальше случилось вот что.
Капитан оделся, пошел проверять вахтенных. Обычно я избегал оставаться с Джанко наедине — норовил выскользнуть из каюты, но сегодня решил остаться. Посмотреть, что он еще из сумки достанет.
Индеец тоже на меня поглядывал. Потом поднялся, пошел вроде как к двери, но, оказавшись подле меня, быстро выбросил руку и вытянул у меня из-за пазухи мой заветный ладан.
— Ты чего? Чего? — в панике завопил я.
Но было поздно. Медальон уже лежал на ладони у Джанко, посверкивая стеклом.
— Отдай! Я Платон Платонычу скажу!
Каково же было мое удивление, когда краснокожий, пару секунд поизучав портрет, сам себе кивнул — и вернул мне мое бесценное сокровище.
Я поскорей спрятал его обратно, весь дрожа от возбуждения.
Джанко вынул из сумки замшевый мешочек, а оттуда — золотой самородок, который я уже видел в магазине. Протянул мне, а другой рукой ткнул туда, где под рубахой висел ладан.
— Меняться? Ни за какие мильоны!
Черные глаза глядели на меня в упор, не мигая. Я тоже молчал. Сильно колотилось сердце. Что будет дальше, я не знал, но бояться перестал. Как-то вдруг понял: этот человек мне плохого не сделает.
— Кто она? Ты знаешь?
Он прищурил глаз.
— Она живая?
Кивнул.
Меня бросило в пот.
— Где ее сыскать? Скажи!
Тогда Джанко медленно достал из сумки что-то маленькое. Сложенный листок желтоватой линованной бумаги. Показал мне, но в руки не дал.
Я вспомнил, как он вырвал в дагерротипной лавке листок из книги. Хозяин что-то говорил про имя и адрес!
Индеец положил бумажку к самородку. Снова ткнул мне в грудь.
— Насовсем не согласный. Ты дай мне посмотреть. И я тебе тоже дам. На минутку.
Он ухмыльнулся: нашел-де дурака.
Поколебавшись, я предложил:
— Ладно, отдам. Но прибавь еще бутылочку с любовным зельем.
Думаю: если Дева каким-то чудом ожила и я узнаю, как ее найти, то с волшебным-то приворотом у нас с ней, поди, как-нибудь сладится?
Джанко вынул пузырек с алой водой, поглядел на него, потом на меня. И показал мне совсем не индейскую штуку: кукиш из трех пальцев.
Так мы с ним и не сторговались. Нашла коса на камень.
Бренная слава
Сразу вслед за этой проступает другая картинка, они расположены совсем рядом и почти сливаются одна с другой.
У всякого человека в жизни были моменты, которыми он потом долго гордится и которые с гордостью вспоминает. Есть они и у меня. Этот — первый.
Нужно сказать, что, проплавав месяц на военном корабле и числясь юнгой Черноморского флота, я совсем не задумывался, зачем «Беллона» курсирует вдоль кавказских берегов. У меня и без политики хватало, чем занять ум, — дни летели, будто их уносил за собой быстрый норд-ост. Я читал книги из капитанского шкафа — про разные страны, про научные открытия, про удивительных людей; я пьянел от верхолазания по реям; и конечно, я грезил о моей Деве.
Для мечтаний у меня теперь было отведено ночное время. Я облюбовал верхний салинг на фоке. В светлое время суток там всегда сидел впередсмотрящий, однако в ночную вахту ему полагалось находиться на бушприте и смотреть не столько вперед, сколько вниз — не торчит ли из воды какой-нибудь обломок. Поздней осенью на Черном море часты штормы, и корабли нередко получают пробоину, наткнувшись в темноте на останки разбитого бурей судна.
Поэтому ночью я царствовал в небе один. Доставать медальон надобности не было, я запомнил черты запечатленной на нем девушки до мельчайших деталей. Главное же — я вычитал в книжке, что дагерротип не изображает, а именно запечатлевает человеческий образ. То есть хозяин ателье на Екатерининской улице действительно видел перед собой ту, кого я полагал плодом воображения неведомого художника! (Кстати сказать, прочитал я в одной книжке и о мозаике, настенной живописи из маленьких кусочков камня или стекла, поэтому уже понимал, что моё чудо — не творение подземного волшебника.)
В ночь после несостоявшегося обмена я пребывал в невероятном возбуждении. Воистину Она существует! Она живая! У нее есть имя и адрес! Как это может быть?
Но звезды, мерцавшие в небе, словно лукаво подмигивали мне: всё, всё бывает — даже и такое, о чем вы, смертные люди, не имеете ни малейшей догадки. Я верил звездам, грудь моя наполнялась соленым воздухом, ноздри раздувались, и я не чувствовал холода ночи.
— На бушприте не спать! Вперед смотреть! — покрикивал вахтенный начальник, молодой лейтенант Кисельников.
— Есть не спать! — слышалось в ответ.
Со своим отменным зрением я видел и дальше, и лучше, чем впередсмотрящий. Мне нравилось угадывать линию, на которой черно-синее море сходилось с синечерным небом.
И там, на стыке, я вдруг заметил приземистую тень. Она двигалась навстречу, странно серея и расплываясь в верхней своей части.
— Дядя Савчук, никак корабль! — неуверенно крикнул я дозорному, не решаясь обратиться к лейтенанту.
— Где?! …Врешь!
Впередсмотрящий полез на утлегарь, а вахтенный припал к подзорной трубе.
— Точно корабль? — обернулся ко мне Кисельников, ничего не разглядев. — А где ж огни?
Я уже не сомневался:
— Пароход! Трубой дымит! — Я непроизвольно привстал на цыпочки. — Слева еще один! И справа, ваше благородие! Три парохода! Встречным курсом!
— Так точно! — заорал и Савчук. — Трех не вижу, а на зюйд-осте один, кажись, есть!
На мостике ударил колокол. Через четверть минуты внизу гулко заколотил тревогу барабан. Фрегат наполнился топотом и криком.
А из ахтерлюка (то есть по кормовой лесенке), торопливо застегивая китель, уже поднимался капитан Иноземцов, за которым беззвучно скользил Джанко.
Первый в моей жизни бой, морской бой, вспоминается мне как нечто рваное и скособоченное. Хлопанье парусов, то опадающих, то раздуваемых ветром. Клочья пены и пелена дыма. Мир словно запутался, где у него низ, а где верх, и всё перекашивался из стороны в сторону, ища утраченное равновесие, — это из-за того, что «Беллона» постоянно меняла галсы: за фордевиндом оверштаг, потом крутой бейдевинд.
Что будет именно бой, стало ясно вовсе не сразу. Я притаился под мостиком, на котором собрались начальники: капитан, Дреккен, первый штурман, старший артиллерист — и ловил каждое долетавшее слово.
До рассвета фрегат пытался уйти от незнакомых кораблей, которые зачем-то пытались к нам приблизиться с потушенными огнями. Что это не русские суда, было понятно. Эскадры из трех пароходов у нас на Черноморье, как я понял из разговоров, не было. Значит, турки. Какого черта им надо?
Но вот горизонт просветлел, и я услышал, как Платон Платонович, не отрываясь от бинокля, один за другим опознает все три преследующих нас корабля. Названий не упомню, они были — язык сломаешь, но звучное имя паши, чей вымпел развевался на мачте флагмана, засело в памяти: Ассан-паша.
Ветер был плохой, восточный, и было видно, что пыхтящие дымом турки — один большой, два поменьше — нас нагоняют.
— Ветер, черта бы ему в рыло… — вздыхал штурман. — Хоть бы галфвиндом побаловал. Ушли бы от этих паровых мельниц. Ей-богу, ушли бы!
Платон Платонович соглашался, что ветер ведет себя прескверно, однако тоном спокойным, философическим. Остальные офицеры были в большом волнении, а капитан лишь с любопытством разглядывал наших преследователей в бинокль. Безмятежней Иноземцова был только Джанко — тот дремал, привалившись к перилам. Над одеялом торчало одно лишь черно-белое перо.
— Экие у них, Орест Иваныч, паруса грязные. Не корабли, а коптилки-с… Вот я читал, что англичане переходят на антрацитное отопление, от которого якобы никакой сажи. Ведь это ж будет замечательно, если и на паровом флоте удастся поддерживать идеальную чистоту?
Но старшего офицера заботило другое:
— Чего они к нам лезут? Это наши воды! И война не объявлена!
На турецком флагмане впереди расцвели два белых бутона, а затем донесся гул сдвоенного выстрела. Выпалили носовые орудия.
— Вот и объявлена-с, — все так же мирно заметил Иноземцов.
Я прищурился и вдруг увидел две черные точки, несущиеся в нашу сторону.
Снаряды?
Конечно, что ж еще!
Испугаться я не успел, только удивился. Саженях в ста от «Беллоны», по-морскому в одном кабельтове, на гребне волны встали два высоких всплеска.
— Вам понятно их намеренье? — Дреккен махал рукой и задыхался. — Пользуясь преимуществом хода и маневра, они нас догонят и будут держаться перпендикулярно нашей корме, чтобы не попасть под бортовой залп! Им с машинами на ветер плевать! Сами же развернутся, собьют нам мачты и будут расстреливать до тех пор, пока мы не спустим флаг. Хорошее начало для войны — захватить целый фрегат!
Артиллерист тревожно обернулся к капитану.
— Платон Платонович, я с одними кормовыми против трех кораблей не слажу. Подавят в четверть часа!
— Всё верно, господа, и вы абсолютно правы, — вежливо наклонил голову Иноземцов. — Их трое, у них пар, и орудий вдвое против нашего, даже если нам удастся повернуться бортом. Это так-с. Но мы имеем одно преимущество… — Вражеский флагман снова выстрелил, и капитан прервался, ожидая, пока умолкнет эхо. — …Бортовые пушки у нас гораздо большего калибра. Залог победы, как известно, состоит в том, чтобы заставить противника вести бой на твоих условиях и по твоим правилам. Афанасий Львович, — обратился он к артиллеристу, — вы у нас профессор канонирских наук. Мое дело — маневрировать, ваше — вести прицельный огонь. Бейте всеми орудиями только по флагману, мелюзгу игнорируйте-с. А бегать мы больше не станем. Не вижу смысла…
Что он сказал офицерам дальше, я не услышал — на мой затылок обрушилась затрещина, от которой слетела бескозырка.
— Неча тут болтаться! — рявкнул на меня Степаныч. — Вишь, турка по нам содит! Убьет дурака! Вниз вали!
Он схватил меня за шиворот и поволок к кормовому трапу, да еще дал пинка, чтоб я шустрей скатился по лесенке. Шапка полетела за мною следом.
Но я был уже не тот пугливый щенок, что месяц назад. Степаныча я не устрашился, к подзатыльнику и пинку отнесся без обиды — расценил как проявление заботы. На глаза суровому боцману, конечно, попадаться не стоило. Но ему будет не до меня — по боевому расписанию Степаныч должен гасить очаги возгорания; он уже раздавал своим матросам куски брезента, ведра и багры.
Я же занял отличную, стратегически выгодную позицию: остался на трапе, так что при желании мог и видеть происходящее наверху, и заглянуть вниз, на батарейную палубу, где расчеты приготовились открыть огонь. Если Степаныч оказывался неподалеку, я пригибался. Боцмана я все-таки опасался больше, чем вражеских ядер, — тем более что ни одно из них, благодаря беспрестанному маневрированию «Беллоны», в нас еще не попало.
Смысла приказов, которые подавал в рупор капитан, я, конечно, не понимал.
Мы зачем-то спустили половину парусов, отчего резко сократилась скорость.
— Орест Иванович, чтоб ни одно орудие! — крикнул Иноземцов старшему артиллеристу — тот, как и я, стоял на лесенке трапа, но не кормового, а центрального, расположенного близ грот-мачты. Оттуда он мог руководить пальбой обеих палуб.
Пароходы быстро приближались, разворачиваясь веером, причем самый большой находился в середине и шел прямо на нас. Стрелять турки перестали. Наверное, были поставлены в тупик странными действиями фрегата и вообразили, что собираемся сдаться.
Через несколько минут они опять открыли огонь, теперь уже со всех трех кораблей. Всплески ложились близко, но попаданий по-прежнему не было. Не знаю, чем это объяснить. То ли наводчики у них были неважные, то ли палили они для острастки, не желая портить судно, которое считали почти захваченным.
— Разворот! — как мог громче приказал капитан, отложил рупор и навалился на штурвал.
Ему помогали рулевой и помощник. Палубные матросы враз налегли на канаты.
Никогда еще я не видел, чтобы фрегат поворачивался так быстро.
— Прицел по флагману! — зычно крикнул старший артиллерист, не спуская глаз с капитана, который отстранил рулевого и сам встал к штурвалу.
— Прицел по флагману! Прицел по флагману! — повторили наверху и внизу батарейные командиры.
Я видел, как комендоры припали к прицелам.
— По готовности, Афанасий Львович! — Голос Иноземцова сорвался.
Но артиллерист услышал, кивнул. И на капитана смотреть перестал.
— Готовность? — заорал он, пригнувшись к люку. И еще раз, верхней палубе. — Готовность?
— Готовы! — глухо донеслось снизу.
— Готовы! — звонко ответили наверху.
Тогда Афанасий Львович громовым басом, какого я у него и не подозревал, возопил:
— Батареи, ОГОНЬ!!!
Человек он был нездоровый, с бледным чахоточным лицом и в кают-компании часто заходился кашлем, но сегодня на его щеках пунцовел румянец, а глаза бодро блестели. (Я впоследствии приметил, что многие заправские артиллеристы таковы: ожидание орудийной дуэли возбуждает их, как бабу-Ягу запах человечьей крови.)
Меня отшвырнуло на поручень. Я оглох от немыслимого грохота, а секунду спустя еще и ослеп: почти остановившийся фрегат заволокло серым дымом. Он окутал верхнюю палубу, густо повалил снизу.
Кашляя и сглатывая, чтобы прочистить пробки в ушах, я кинулся к вантам. Ужасно хотелось посмотреть на результат нашего залпа, а Степаныч в этом чаду разглядеть меня не смог бы.
Стремительно взлетел я по веревчатым перекладинам — будто птица, пронесшаяся сквозь облако.
Ух ты!
Турецкий флагман тоже был окутан дымом, но не серым, а черным. Трубу снесло, грот покосился, на палубе что-то горело. Я увидел суетящиеся, мечущиеся взад и вперед фигурки матросов, а когда прищурился — то и черную дыру пробоины прямо под бушпритом.
— Всех наве-ерх! Парусов прибавля-ять! — донеслась протяжная, да еще и растянутая рупором команда невидимого сквозь пелену Платона Платоновича.
Над моей головой, словно сами по себе, раскрылись и наполнились ветром огромные белые полотнища. Фрегат накренился, меняя курс, — и я по-обезьяньи повис на одних руках, сорвавшись ногами с перекладин, но тут же зацепился носком за канат и выправился.
«Беллона» выползла из порохового облака. Я увидел под собой палубу, расчеты подле орудий, неподвижного Иноземцова, замотанного в одеяло Джанко, который, кажется, продолжал дремать. Еще я увидел боцмана. Он погрозил мне кулаком и сбежал вниз по трапу. За линьком, догадался я и начал быстро спускаться. В сложившейся ситуации было предпочтительно держаться поближе к капитану. При нем Степаныч дать воли рукам не осмелится, а после отмякнет, забудет.
— Разве это баталия? Так, пустяки-с, — говорил Платон Платонович штурману, когда я скромно, тихой мышью, пристроился под мостиком. — Остальным двум пароходам не до нас, надобно адмирала на буксир брать.
Стрельба еще не стихла. Палили два наших кормовых орудия, и турки тоже постреливали, но вставшая под ветер «Белллона» быстро уходила в сторону далекого берега.
— Юнга? Поднимись-ка.
Капитан обращался ко мне.
Я вскочил, оправил блузу и чеканно, не по-каютному, приблизился.
— Вот кого благодарить надо, господа. — Платон Платонович обернулся к Дреккену и штурману. — Это он турок заметил и корабль спас. Молодец, юнга. Помнишь, я тебе рассказывал, как раньше посвящали в рыцари? Так вот, посвящаю тебя в моряки.
Он улыбнулся и легонько щелкнул меня по носу. Ни на какую награду не променял бы я этот щелчок!
Однако это было еще не всё.
Когда, всхлипывая от счастья, я спустился на шканцы, меня поджидал Степаныч. Правую руку он держал за спиной.
Я мог бы дунуть от него к ахтер-люку, но не стал. Рыцарю драпать не к лицу, а удар линьком для настоящего матроса не страшней щекотки.
Боцману я улыбнулся, подошел бестрепетно.
Сказал:
— Лупи, Степаныч. Капитан не увидит, он в бинокль смотрит.
Но в правой руке у боцмана оказался не линек.
— На-ко вот, обчество порешило, — торжественно произнес Степаныч. — Заслужил. Как ты теперь есть полный матрос — носи. Башку-то наклони…
И он обвязал мою пустую, голую бескозырку черножелтой ленточкой.
Я поймал полосатый хвостик пальцами и тайком поцеловал его.
Да уж, всем воспоминаниям воспоминание…
Следующее — иного рода…
И сразу затем память — сама, без спросу — тычет меня носом в самую мучительную страницу жизни. Куда же ее денешь? Желал бы вырвать из прошлого, скомкать, да выкинуть. Но так не бывает. Что в твоей книге уже написано, не сотрешь и не сожжешь.
Капитан был прав, когда назвал сшибку у кавказского берега пустяками. Настоящая баталия ждала нас в городе Синопе, где собрался весь турецкий флот под защитой мощных береговых батарей. 18 ноября наш фрегат, влившийся в эскадру адмирала Нахимова, подошел к месту грядущего сражения. Передохнуть в порту перед походом «Беллоне» так и не довелось.
Из-за чего у нас с турками приключилась война, в команде толком не знали. Ждали-то новой драки с басурманами давно. Для того и Черноморский флот создан, для того и Севастополь построен — турок воевать. Не то чтобы матросы сильно задумывались, почему сызнова с султаном ссора (да и начальство не поощряло в нижних чинах особой задумчивости), но всё же было любопытно.
Я сходил, послушал, как на нижней палубе перед отбоем отец Варнава растолковывает людям смысл нынешнего похода.
— Град сей, Синопом рекомый, славен именем Андрея Первозванного. Отсель принес он на святую Русь слово Божее, — объяснял батюшка. — Потому не может того быть, чтобы сей покровитель нашего морского флага не пособил христолюбивому воинству в таком месте.
— Отче, а заради чего мы с туркою бьемся? — спросил молодой матрос.
— За веру Христову. За братьев единоверных, турецким игом томимых. За ключи Храма Ерусалимского.
Про ключи я не понял, хоть про них и в царском манифесте говорилось.
— За ключи так за ключи, — веско молвил Степаныч. — Начальству видней. Наше дело военное.
А я навострил уши, потому что сзади Соловейко излагал дело собравшимся вкруг него товарищам по-другому:
— Наш царь у ихнего салтана салтаншу увел. Ну а тот, знамо, обиделся.
— Брешешь! — воскликнул кто-то. — В указе царском о том не было.
— Так тебе всё и напишут, в указе.
— Красивая салтанша-то?
— Навроде Смолки, — ответил Соловейко, гладя сидящую на плече мартышку.
Под гогот я отошел, так и не поняв, врал Соловейко или нет.
Вечером осмелился спросить у Платона Платоновича. Он объяснил, что России в Черном море тесно, поскольку оно и не море, а вроде пруда, запертого проливами, как плотиной. Мы хотим выйти на океанский простор, турки же нас не пускают. Из-за этого мы с ними сто пятьдесят лет воюем и будем воевать до тех пор, пока они нам цареградскую калитку не откроют. Глупо и опасно со стороны султана великую державу, будто собаку, на короткой цепи держать.
Я остался этим объяснением разочарован, потому что успел вообразить себе султаншу невиданной красы, вроде моей Девы — за такую и повоевать не жалко.
Турецкая эскадра стояла в просторной бухте, выстроившись дугою. Семь фрегатов, три корвета и два парохода под прикрытием шести батарей и бастионов.
Я знал из подслушанного разговора меж капитаном и Дреккеном, что план у нашего адмирала очень простой: выстроиться двумя кильватерными колоннами и встать напротив турок на якорь, после чего палить по врагу с места, пока турки не сдадутся. Каждому из наших кораблей — а их насчитывалось восемь — был назначен точный пункт для остановки. Платон Платонович сказал, что диспозиция правильная. Осман-пашу из-под защиты береговых орудий все равно не выманишь, стало быть нужно использовать всю мощь бортового огня, положиться на наше преимущество в подготовке канониров и на русское упорство. А также на отчаянность нашего положения. Отступать с прямой линии огня нам будет некуда — потрепанным кораблям без починки бурное ноябрьское море не пересечь; у турок же за спиной берег и город, а это всегда плохо действует на боевой дух, ибо есть куда бежать.
Погода с утра была паршивая. Налетал шквалами неудобный для нашей эскадры зюйд-ост, лил холодный дождь, тучи висели низко. В недобром свете этого плаксивого дня многочисленные минареты Синопа казались стальными иглами — город словно ощетинился. Круглые купола мечетей блестели, как рассыпанные по берегу железные ядра.
Я после своего триумфа двухнедельной давности почитал себя стреляным воробьем. Волноваться волновался, но эта щекотка нервов была скорее приятной. Как в прошлый раз, я пристроился на шканцах, под мостиком, стараясь никому не попадаться на глаза, и ждал момента, когда вновь смогу отличиться, обратить на себя внимание Платона Платоновича, удостоиться его похвалы. Не может того быть, чтобы в большущем сражении мне не представилось случая блеснуть храбростью и смекалкой!
Офицеры стояли надо мной, блестя брезентовыми зюйд-вестками — их на «Беллоне» завел капитан Иноземцов на случай штормовой погоды. Однако, когда наша колонна двинулась к месту якорной стоянки (ее еще ночью разметила буйками особо посланная команда на гребных катерах), все скинули дождевики и остались в сюртуках с золотыми эполетами. На груди сверкали ордена, у пояса — парадные сабли. Платон Платонович распорядился, чтобы к бою готовились, как к празднику. Даже индеец засунул в волосы желтое перо какой-то невиданной птицы, а на шею повесил огромный медвежий коготь на шнурке.
— …Стоять будем на шпрингах, в совершенной неподвижности, — доносился сверху тихий, сосредоточенный голос. — Поскольку огонь будем вести с фиксированной точки, а ветер за мысом ослабнет, после первого же залпа видимость из-за дыма станет нулевая. Вы, Орест Иванович, будете корректировать огонь батарей с грот-мачты…
Старшему офицеру было поручено руководить стрельбой орудий, потому что у нашего артиллериста Афанасия Львовича, столь блестяще проявившего себя в бою с пароходами, вскоре после того открылось кровохарканье, и капитан отправил его встречным пакетботом в Севастополь, а замены на «Беллону» пока не прислали.
Крайняя из турецких батарей начала постреливать, но не по нам — по флагману, и пока всё мимо.
— Господа, ведь это исторический день, будете внукам рассказывать. — Иноземцов был оживлен, как во время какого-нибудь интересного обсуждения в каюткомпании. — Очень вероятно, что сегодня произойдет последнее великое сражение парусных флотов. Да-с. На прямой наводке, в виду противника. Впредь, с полным переходом на паровые машины, на винтовой ход, на бронированные борта и дальнобойные нарезные пушки с коническими снарядами воевать будут вслепую, издали, без картечи и абордажей. И на мачту Оресту Ивановичу карабкаться не придется. Будете углы прицеливания циркулем по таблице да по карте высчитывать, посиживая в кресле-с…
Он прервался — на адмиральском корабле выпалила сигнальная пушка. Флагман уже достиг назначенного места, спустил паруса, в нескольких местах пробитые ядрами, и спустил якоря со шпрингами, то есть со становыми тросами, призванными удерживать судно в неподвижности.
— Ну-с, начинается. Господа, прошу по местам.
Офицеры сбежали мимо меня по лесенке, придерживая сабли и фуражки, а Платон Платонович взял рупор.
Оказалось, что я обнаружен.
Перегнувшись через перила, Иноземцов гулко сказал мне в свою кожаную трубу (хоть расстояние не превышало полутора саженей):
— Юнга, марш в каюту!
И засмеялся, когда я отпрянул. Настроение у Платона Платоновича было очень хорошее.
Капитан — не боцман Степаныч. Как можно ослушаться?
Я поплелся вниз и даже дошел до каюты. То есть, строго говоря, приказ выполнил. А потом вприпрыжку понесся обратно. Просто высунулся не из кормового люка, а из среднего, близ грот-мачты, на которую уж поднимался Дреккен. Сзади за портупею у него была просунута покалеченная капитаном красивая палочка. Дракин (с того вечера, впрочем, совсем переставший драться) склеил свой жезл липкой бумагой. Я слышал, как он рассказывал штурману, что стек этот с ним давно и служит ему талисманом. После я поглядел, что это за слово такое, в капитановой энциклопедии, и запомнил его. У меня ведь тоже был свой талисман, да не чета дреккеновскому.
Наши корабли вставали друг от друга в ста пятидесяти саженях, бортом к турецким судам и берегу. Вот достигла своей позиции и «Беллона».
— Отдать якоря! — приказал Иноземцов.
С носа и кормы раздался лязг — это разматывались якорные цепи, натягивались шпринги. Фрегат остановился, как вкопанный. От толчка я еле устоял на ногах.
Высунувшись из люка, я во все глаза смотрел на большой турецкий корабль, с которым нам предстояло сразиться. До него было меньше двух кабельтовых, и я отчетливо мог разглядеть канониров на верхней палубе, флаг с полумесяцем, а на квартердеке отдельно стоящего человека в красной шапке — ихнего капитана.
Турки вели по нам разрозненный огонь. Я понял это, когда увидел, что облачка дыма выскакивают не враз по всему борту, а как придется, без порядка. С такого небольшого расстояния, да по неподвижной мишени, в которую превратилась «Беллона», еще не отвечавшая на огонь, стрельба получалась меткая.
На меня сверху посыпались клочки парусины, потом труха от расщепленной реи. Треска я не слышал, его заглушала канонада.
Страшно, однако, не было. Слишком уж мне хотелось всё рассмотреть, ничего не упустить, а для этого приходилось вертеться: и вниз заглянуть (там открыли орудийные порты и высунули наружу стволы орудий), и на мостик посматривать, и на Дреккена. А еще я должен был не попасться на глаза Степанычу. Он со своей пожарной командой уже изготовился — стоял в десяти шагах от меня, близ насосной бочки, от которой шли две брезентовые кишки: одна повернута к юту, другая к баку.
Верхняя и нижняя батарея доложили о готовности.
Тогда старший офицер, вытянув стек в направлении турецкого фрегата, заорал:
— Батарейные! Первая наводка — сами! Целить в ватерлинию!
Это означало, что, пока с палуб ясно виден враг, комендоры должны наводить свои орудия сами. После задымления стрелять они будут вслепую, меняя угол прицельной рамки по команде.
Я зажал уши, чтоб не оглохнуть от грохота сорокачетырехфунтовок. Но залпа не последовало.
«Беллону» вдруг повело в сторону. Она стала поворачиваться вокруг невидимой оси и остановилась, лишь когда встала к противнику своею кормой. Это разрушало весь замысел. Вести бортовой огонь стало невозможно.
Не поняв, как такое могло произойти, я оглянулся на мостик.
— Кормовой шпринг перебит! — послышался спокойный голос, разве что выкрикивавший слова чуть быстрей обычного. — Господин Кисельников, вы знаете, что делать!
Теперь я понял, что лейтенант неспроста стоит у шлюпбалки, а за надстройкой, укрываясь от неприятельского огня, жмется кучка матросов. Очевидно, Платон Платонович в своих расчетах не упустил из виду и такую вероятность, как бы мала он ни была — что турецкое ядро угодит в якорный трос.
— Ребята, баркас спускать! — завопил Кисельников звонким молодым тенором. — Будем заводить верп!
Верп — это малый запасной якорь. Я понял, в чем состоит намерение Иноземцова: развернуть «Беллону» обратно на гребной тяге и закрепить в боевой позиции верпом.
Ничего другого, пожалуй, нам и не оставалось. Одними кормовыми пушками с турецким фрегатом и береговой артиллерией биться было нельзя.
Теперь ядра и бомбы просвистывали над палубой не поперек, а продольно — со стороны юта через шкафут и бак. Я увидел, как на оборванном канате слетел вниз обломок реи — словно маятник часов — и сшиб за борт помощника рулевого, который стоял всего в нескольких шагах за капитаном.
Человека подбросило, словно тряпичную куклу. Он не успел и крикнуть.
И опять я не испугался, хотя впервые увидел смерть в бою. Во-первых, случилось это на некотором удалении, а во-вторых, матрос был мне почти незнакомый, я даже не знал его имени.
Гораздо больше меня занимали действия Кисельникова — от них теперь зависела судьба «Беллоны».
Споро и слаженно его люди спустили на воду большую 24-весельную лодку и разместились в ней. Сверху уже сползал верп, и четверо баркасных, стоя на банках, тянули руки его принять.
Я перегнулся через борт, не замечая, что приговариваю: «Быстрей, быстрей!»
Близко от баркаса взметнулся столб воды, лодку качнуло. Один из стоящих не удержался, бухнулся в море, но тут же вынырнул и товарищи за руки через корму потащили его обратно.
Внезапно — я толком не рассмотрел, как это произошло — от матроса остались только руки, а сам он будто исчез в фонтане брыз и деревянного крошева. Ядро угодило прямо в заднюю часть баркаса.
Не знаю, сколько человек погибло, — убитые ведь ушли на дно, всплыли только уцелевшие. Я увидел, как машет рукой лейтенант, подавая на фрегат какие-то знаки. Его лицо было сердито, из окровавленной щеки торчала длинная щепка. Кисельников выдернул ее, отшвырнул.
Теперь я услышал, что он кричит:
— Давай полубаркас! Полубаркас!
— Полубаркас! Надо полубаркас спускать! — со всей мочи заорал я, повернувшись к мостику.
Вот теперь пускай Платон Платонович меня заметит — нестрашно. На кой мне сидеть в каюте, если я могу приносить пользу?
Однако капитан не нуждался в подсказках. С балок уже спускали полубаркас. Прямо на тросе повисли двое — Соловейко и еще кто-то: они помогут лейтенанту и остальным выжившим залезть в лодку.
Минута, другая — и гребцы уже были на своих местах.
Но случилась новая напасть. Верп зацепился лапой за рваный край пробоины в борту. Сколько сверху ни дергали цепь — якорь встал намертво. Снизу, из лодки, до него было никак не дотянуться.
Я забыл и про вражеские ядра, и про всё остальное. Увидел, как Платон Платонович сбегает с лесенки, — и внезапно сообразил, что нужно делать.
Быстро, быстро, пока не подоспел капитан, я пробежал прямо по фальшборту до якорного клюза. Взялся за цепь, повис на ней и пополз вниз. Вот он, верп. Я уселся на его холодную чугунную лапу, как на сук дерева. Под моей тяжестью якорь подался, оторвался от обшивки, начал спускаться.
— Молодец, юнга! — крикнул мне Кисельников, и я спрыгнул в руки матросов, а следом за мной подхватили и верп.