Беллона Брусникин Анатолий
Поднявшись высоко над землей, я разгадал тайну неба. Это снизу оно кажется сплошным, а вблизи стало видно: оно всё состоит из переливчатых блесток. Как лицо Девы с настенной картины.
Она тоже где-то здесь! За облаками, летучими и непрозрачными, как пороховой дым над палубой. Или, быть может, по ту сторону солнца, которое было уже совсем рядом. По лицу ручейками лил пот, крыльям махалось всё тяжелей. Я увидел, как из них сыплются перья, падая разноцветным дождем вниз. Вот и сам я ухнул в гулкую бездну, со свистом рассекая воздух. В моей волшебной пещере тоже была такая картина: человек с крыльями вместо рук валится с неба на землю, а сверху сияет бронзовое светило…
Я ударился о твердь, но не разбился, а очнулся. Оказалось, что я сижу все там же, мокрый от пота, манжеты растрепались и лишились перьев, а головная повязка сползла на сторону. Но колотушка всё так же била в кожаный круг бубна, и я трясся в том же ритме.
Не только я. Джанко дергался в конвульсиях, его тело изгибалось, будто по нему ходили волны. Из трех ран толчками выдавливалась кровь. Вдруг в одной из дырок что-то блеснуло.
Пуля!
Она сама вылезла и бессильно скатилась на пол. За нею точно так же, одна за другой, вылезли две остальные. После этого индеец рухнул ничком и вытянулся.
Умер, подумал я — и выронил бубен.
Но Джанко не умер, он спал. И дышал не как прежде, а глубоко, ровно и спокойно. На раскрытой ладони лежал медвежий зуб.
Встряхнувшись, я окончательно пришел в себя. Перекрестился. Поднял голову — и увидел за окном две растрепанные головы с расплющенными о стекло носами. Это мои греки пялились на меня с ужасом.
Я вышел к ним.
— Никого пока хоронить не надо, — сказал я хрипло. — Ступайте себе. Вот ваши деньги.
Полез в карман за кошельком, но греки, переглянувшись, кинулись наутек.
— Эй, вы куда?
Сбежали. И маджару свою бросили. Я даже погнался за ними, но где там.
А вернулся — Джанко уже сидит, скрестив ноги, и с любопытством рассматривает три свинцовых шарика.
— Помирать не будешь, что ли? — вяло спросил я его, чувствуя себя совершенно разбитым.
Свершилось
Джанко не помер. Наоборот, с того дня он быстро пошел на поправку. Пулевые дырья затянулись со сказочной быстротой, и уже назавтра их можно было не перевязывать.
Если до того он неделю лежал без движения, то теперь меня прямо-таки загонял. Жрал с волчьим аппетитом, я еле успевал варить его любимую картошку с мясом и покупать на базаре диковинный плод кукурузу — ее Джанко обожал еще больше, чем говядину. Мог за раз слопать дюжину початков.
Еще он требовал, чтобы я его катал. Показывал, качая ладонью перед носом, как ему необходим свежий воздух. Перепуганные колдовством греки так и не вернулись, и я обменял мула с маджарой на легонькую коляску с рессорным ходом. Уж не знаю, на каком корабле и зачем привезли в Севастополь этот игрушечный экипаж, предназначенный для катания на пони. Я карликовых лошадок видел только в капитановой энциклопедии, а в нашем городе — ни разу.
И следующая картинка, другой памятнейший день моей жизни, — это как я пыхчу вдоль по улице, везу развалившегося барином индейца, а он знай покуривает трубку и стучит по ободу, чтоб я пошевеливался.
В город мы выехали в первый раз, до того катались только вокруг дома. Но сегодня Джанко потребовал — само собой, без слов, одними жестами, — чтоб я повез его, куда скажет.
Мне-то что? Повез.
Дом капитана Иноземцова находился на углу Мясного переулка, с видом на Артиллерийскую бухту и Большой рейд. В этой части города проживало немало штаб-офицеров флота, кто не имел семьи и получал от портового комендантства казенную квартиру. Если командир корабля — с палисадником и конюшенным сараем, где я теперь и содержал даром доставшуюся колясочку.
Пока я вез своего седока по ровной пустой улочке, как вчера и третьего дня, всё было ничего, но на углу Джанко стукнул по правой оглобле, а это означало, что нужно поворачивать вправо. Мне это не понравилось. Вправо дорога шла в гору, а кроме того через пару минут мы оказались на Большой Морской, людной улице, где все на нас пялились. Правду сказать, было на что: юнга, запряженный на манер ишака, волок в легкой тележечке невиданное чучело с перьями в черных космах.
Ох, наслушался я всякого-разного. И всё снес, ни словом не огрызнулся — вот в каком я пребывал покаянном состоянии духа. Волшебное исцеление Джанко нарушило мои самоубийственные планы, но мнения о собственной персоне и мрачного взгляда на жизнь не переменило. Мне, пожалуй, даже нравилось, что я превратился в тягловое животное, — эту повинность я считал вроде епитимьи и сносил ее безропотно.
Однако индеец погонял меня, всё нетерпеливей постукивая по дереву. Я начал задыхаться и обливаться потом, хотя день был холодный. Мы дважды свернули, поднимаясь по довольно крутому спуску.
Не удержавшись в смирении, я начал ворчать.
— Ишь, запряг! Тпрукни еще! Кобыла я тебе, что ли?
Я сердито оглянулся на Джанко, ожидая увидеть ухмылку на его костлявой физиономии, которая уже перестала быть бледной, а от картошки с мясом даже немножко замордела. Но индеец был серьезен, напряжен. В руке он держал дагерротип. После удивительной операции, в которой я исполнил роль то ли лекаря, то ли шамана, медальона Джанко мне не вернул. Предложил поменять на медвежий коготь. Возражать я не стал. Портрет, на котором вместо волшебного лица чернело пятно, стал мне не в радость, а индейский оберег, пожалуй, пригодился бы. Я предполагал, что этот талисман и спас Джанко от неминуемой гибели, не дал помереть от смертельных ран. Теперь коготь висел у меня на груди, под блузой.
Индеец ткнул пальцем в подворотню каменного двухэтажного дома, в котором располагалось какое-то присутствие.
— Сюда? — спросил я. — А чего здесь?
Он пожал плечами и показал: закати туда коляску и будем ждать.
Ладно, стали ждать. Он курил свою трубку, я — свою. Сидеть на корточках лучше, чем переться в гору с тяжелым прицепом.
Проторчали мы в подворотне долго, я успел соскучиться и замерзнуть. Индейцу-то хорошо, он закутался в одеяло, а я пожалел, что не прихватил с собою бушлата. Осень в тот год выдалась долгая и мягкая, а все-таки был конец ноября.
Несколько раз я предлагал двигаться дальше, но Джанко отмахивался от меня, как от назойливой мухи.
Вдруг приложил палец к губам и показал: спрячься!
Я прижался к стене.
Мимо шла чинная процессия. Женщина в шляпке и темно-серой крылатке вела выводок девочек разного возраста. Все они были одинаково одеты, в такие же серые пальто с пелериной и капоры, обвязанные белой лентой. Шли парами, держась за руки: впереди маленькие, сзади — старшие, уже совсем девушки. Это были воспитанницы Морского пансиона, где за казенный счет содержали девочек-сирот, дочерей флотских офицеров. Серых пансионерок мне доводилось видеть и раньше. Интереса у меня они не вызвали, а больше на улице никого не было, как я ни высовывался из подворотни.
— Куда смотреть-то?
Вот те раз! Мой хворый индеец, оказывается, соскочил с сиденья и, хищно пригнувшись, глядел вслед девичьему выводку. Что он там мог увидеть?
Я с удивлением воззрился на удаляющихся пансионерок. Мой взгляд остановился на паре, которая замыкала шествие. Одна барышня была крупная и высокая, вторая тоненькая, пониже ростом. Вдруг, словно почувствовав мой вопросительный взор или ощутив некий сигнал, та что посубтильней, обернулась. Всего на мгновение — я едва успел увидеть заостренное к подбородку, немного удивленное лицо.
Это была Она!
Мгновение, замри. Пребудь со мною вечно. Пускай всегда, до скончания времен я вижу перед собой Ту, которой единственной принадлежу весь, без остатка. Я хотел бы, чтобы миг, когда я впервые узрел мою Диану наяву, а не в мозаичной недвижности и не в грезах, сиял предо мной и никогда не мерк. Но он не померкнет, я знаю.
Конечно, я не знал тогда ее имени. Я вообще усомнился — не примерещилось ли чудесное видение. Пансионерка отвернулась, и я подумал, что переливчатый свет ноябрьского дня сыграл со мной злую шутку.
Но Джанко пихал меня в бок, что-то желтело в его руке. Я развернул бумажку — ту самую, из дагерротипной лавки. Запись была все так же неразборчива, но заглавные буквы в адресе — «МП» — заставили меня вздрогнуть. «Морской пансион» — вот что там было написано!
— Это она? Она? — задыхаясь и не веря воскликнул я. — Она… живая? Но имя, я не могу прочесть… Что это за буква? Это «А»?
Индеец смотрел на меня сердито. Если он и помнил имя, то повторить его не мог. Толкнул меня, показал: догоняй. И приложил палец к губам: только тихо!
— За ней бечь? — пролепетал я. — А ты как же?
Тут он на меня замахнулся, и я сорвался с места. Процессия уже скрылась за углом, но я знал, куда она движется. До двухэтажного особняка, в котором помещался Морской пансион, было рукой подать. Лишь теперь я понял, зачем Джанко меня сюда привел: в это время воспитанницы обычно возвращались из церкви. На улице, где пансион, подворотен нет, не спрячешься, а здесь было удобное место для наблюдения.
Веря и не веря, я добежал до угла, осторожно выглянул.
Они стояли у крыльца пансиона, собравшись вокруг воспитательницы, которая делала какое-то объявление. Я не мог различить в этой темно-серой толпе девочку, которая показалась мне похожей на Деву. Даже мысленно я не решался выразиться определенней.
Никто на меня не смотрел. Можно было подойти поближе.
— …самостоятельно до обеда. Будьте хорошими девочками, не шалите, во всем слушайтесь Эрнестину Николаевну. — Воспитательница стояла ко мне вполоборота, я видел лишь черные пышные локоны. Голос был молодой, очень звучный и приятный (сейчас я бы сказал «мелодичный»). — Крестинская, Божко, Короленко и Спицына, вы пойдете ко мне домой, на урок музыки. Остальные — в дортуар. До скорого свидания.
— До свиданья, Агриппина Львовна! — ответили два десятка звонких голосов.
Девочки галдя и толкаясь кинулись к входу.
Подле черноволосой дамы остались четверо. Уже не строем, а вольно они пошли за своей Агриппиной Львовной в сторону Продольных улиц. Я заметался, не зная, где Она — вошла ли в дом, отправилась ли за учительницей.
В пансион все равно проникнуть было невозможно, а одна из спутниц дамы, шедшая слева, была тоненькая и невысокая. Похожа!
Некоторое время я крался сзади, терзаясь сомнениями. Девушка, которую я пожирал глазами, больше не оборачивалась.
Но слежка продолжалась недолго. На тихой улице — ее названия я не знал — перед особнячком с надстройкой (называется «мезонин») женщина и четверо пансионерок остановились. Я спрятался за дерево. Их тут было много, деревьев. По-вдоль тротуара вереницей выстроились липы, а над каменной стеной, соединявшей этот дом с соседним, нависал ветвистый дуб. Летом здесь, наверное, было хорошо, тенисто.
Пока учительница доставала из сумочки ключ и отпирала дверь, воспитанницы разговаривали меж собой. Три повернулись в мою сторону: одна аккуратненькая, с кукольным личиком, другая рослая и круглощекая, третья щупленькая и забавная, в веснушках. Лишь та, из-за которой колотилось сердце, оставалась ко мне спиной.
«Повернись, повернись!» — умолял я.
— Входите, девочки.
Брюнетка (я по-прежнему на нее не смотрел) распахнула створку. Прежде чем войти, Она наконец оглянулась — и на сей раз дала себя рассмотреть как следует. Меня она не заметила, но что-то все-таки чувствовала. В черных глазах, оглядывавших улицу, читалось недоумение или, может быть, ожидание.
Всякие сомнения отпали. Это была Она, девушка с дагерротипа. А стало быть и с мозаики. Я не перепутал бы этот пристальный взгляд ни с каким другим.
И прическа, и контур лица, и строгий рисунок маленького рта — всё совпадало.
У меня нет объяснения чуду, которое определило мою судьбу. Не знаю, как вышло, что севастопольская девочка, воспитанница Морского Пансиона, оказалась так поразительно похожа на Деву из потайной пещеры. Может быть, я просто очень сильно хотел, чтобы заколдованная красавица ожила — и обмер от первого же девичьего лица, которое напоминало настенную картину.
Забегая вперед, скажу, что, когда я после долгой отлучки вновь оказался в своей пещере, то испытал легкое разочарование. Мозаичная Дева была хуже живой Дианы. Мне даже померещилось, что изображение стало немного другим — не таким, каким я его лелеял в памяти, плавая по морю. Подозреваю, что лицо с дагерротипа наложилось на этот зрительный образ и отчасти его подменило.
Но не буду про это. Зачем обрывать одно из самых драгоценных воспоминаний моей жизни?
Когда они вошли, я подбежал к двери и прочел надпись на медной табличке:
«Агриппина Львовна ИПСИЛАНТИ»
Что делать дальше, я не знал, однако не ушел бы с этого места ни за что на свете. После случившегося волшебства я был готов допустить что угодно. Например, что дом заколдованный и что я его никогда больше не найду. Подозрение мое усилилось, когда изнутри донеслись райские звуки: кто-то заиграл на пианино — несравненно искусней, чем лейтенант Кисельников в кают-компании, и нежные голоса запели до того сладко, что наяву подобной красоты существовать никак не могло.
Чародейская музыка манила меня и притягивала. Я не мог противиться этой засасывающей силе.
Вот когда пригодилось умение карабкаться на мачты.
Одним духом влез я на ближайшую липу, с нее перепрыгнул на гребень стены.
Увидел двор с пожухшей клумбой. Чудесные звуки лились из открытого окна, но спрыгнуть вниз я не решился — меня могли заметить. К тому же мне не понравилась собачья будка подле крылечка. Она была какая-то неестественно большая. И судя по звяканью цепи, не пустая.
Но раскидистый дуб тянул ко мне свои мощные ветви, и я легко перескочил на ближайшую. Она качнулась, но выдержала.
Дальше просто. Я перебрался к самому стволу, спрятался за ним. Точка обзора была отменная, а если выражаться изящно — идеальная.
Осеннее солнце к полудню хорошо прогрело воздух. Потому-то, на мое счастье, окно и было открыто.
С дуба отлично просматривалась вся комната, освещенная мягкими лучами. Благодаря природной зоркости, усиленной возбуждением, я мог видеть всё до мелочей, но первое время, конечно, глядел только на Нее.
Она стояла ближе всего к пианино, на котором играла дама. Три остальные пансионерки расположились в ряд чуть поодаль.
Боже, какой у Нее был голос! Пела она не по-нашему, непонятно — но где сказано, что ангельские песнопения внятны человечьему уху? Хрустальной чистоты звуки трепетали и воспаряли, так что замирало сердце. Когда же напев подхватили еще три голоса — низкий, тоненький и звонкий, мне показалось, что я сейчас умру от неизъяснимого блаженства.
Но мелодия оборвалась на середине, на полпути к небу. Я чуть не взвыл от разочарования.
Женщина за роялем сказала:
— Нет-нет. Контральто, не сбиваться с октавы. А вы, Крестинская, не грассируйте так нарочито в слове «россиньоль», это получается уже не французское «эр», а малороссийское «хэ». Ну-ка, еще раз, сначала…
Я узнал ее!
Это она на дагерротипе касалась плечом моей расколдованной Девы. Я не слишком удивился и не задержал на брюнетке взгляда. Отметил лишь, что она молода и, кажется, красива. Хотя, конечно, рядом с Ней всякая другая красота меркла. Например, очень ладненькая девица в золотых кудряшках, которая как-то не так выпевала «эр», показалась мне бесцветной, две другие — вовсе уродинами.
Они спели то же самое еще раз, часто повторяя одну и ту же фразу «россиньоль-амурё» (после я узнал, что на французском она значит «влюбленные соловьи»). Однако теперь Она оперлась локотком о крышку инструмента и повернулась ко мне спиной, поэтому мелодия отчасти утратила свое очарование, и я позволил себе осмотреть гостиную.
Комната была не особенно большая, но очень опрятная и, на мой взгляд, чудесно обставленная. (Теперь-то я понимаю, что Агриппина Львовна жила весьма скромно, и эта комната, самая просторная и нарядная в доме, служила одновременно гостиной и столовой.) Два предмета привлекли мое внимание. Сначала — бронзовая статуя аршина в полтора на отдельной подставке: голая молодуха с луком и стрелами. Я бы охотно ее поразглядывал, но при Деве постеснялся. А еще на стене висел портрет молоденького мичмана, причем угол картины был перетянут черной лентой. Ну ясно: погиб в сражении или потонул, обычное дело. Должно быть, хозяйкин брат.
На трех девиц, которые подпевали владычице моей души, глядеть было неинтересно. Они, как пишут в романах, оскорбляли мой взор своей обыкновенностью. Красотка слишком жеманничала, дылда очень уж разевала рот, а пигалица от старательности смешно гримасничала веснушчатым личиком.
— Очень неплохо. — Учительница опустила крышку. — На сегодня, думаю, хватит. Хотите оранжаду?
— Ой, мерси! Трежентиль!
Золотая Кудряшка чуть присела, оттянув в сторону юбку.
— Сэ-трэ-жантиль, — поправила дама, как-то по-особенному выговаривая ту же белиберду.
Рослая басом спросила:
— Агриппина Львовна, а марципанчиков со вчерашнего не осталось? Ужас, какие вкусные!
— Остались, остались… — Брюнетка подошла к столу и сняла салфетку. Под ней оказался графин с чем-то желтым, вазочка, что-то еще. — Только уговор: в пансионе от обеда не отказываться. Не подводите меня, девочки.
Три неинтересные стали угощаться, а Мою дама отвела в сторону — к подоконнику.
Я отодвинулся за ствол. Они разговаривали совсем тихо, но теперь расстояние между нами было совсем маленькое, две-три сажени. Я без труда слышал каждое слово.
— Диана, мне нужно сказать тебе важное, — сказала Агриппина Львовна, полуобняв Деву, слушавшую ее с ласковой улыбкой.
«Диана», ее зовут «Диана»! Вот когда я впервые услышал это имя.
— …Мое прошение об опекунстве удовлетворено. Со следующей недели, как только будут готовы бумаги, ты можешь жить у меня. Ты сирота, я сирота. Будем держаться друг друга.
Я слушал жадно, но мало что понял. Однако Она, то есть Диана, прослезилась.
— Правда?! Вы об этом никогда не пожалеете, обещаю!
— Я постараюсь, чтоб и ты об этом не пожалела.
Они обнялись, поцеловались. Я заметил, что Веснушка обернулась и наблюдает, ревниво нахмурившись.
— Р-р-р-р…
Утробное рычание заставило меня посмотреть вниз.
У подножия дуба стоял огромный псище и недобро глядел на меня, задрав косматую башку. В приоткрытой пасти поблескивали зубы немногим меньше медвежьего, что висел у меня на шее.
— Что это Цербер сердится? — спросила Веснушка, подходя к окну. — Он у вас всегда такой спокойный, никогда не лает.
Агриппина Львовна и Диана отодвинулись друг от друга.
— Верно, на дереве кошка, — рассеянно сказала учительница. — Ну, девочки, вам пора. Скажите Эрнестине Николаевне, чтобы завтра прислала вас в то же время.
Она поцеловала каждую девочку в лоб, те присели и пошли к выходу.
Без Дианы комната сразу будто потускнела, хоть солнце освещало ее всё так же ярко. Оставшись одна, хозяйка подошла к пианино, снова открыла его, тронула пальцем клавиши. Звук получился печальный, тягучий.
Собачища пялилась на меня не мигая и всё скалила клыки. Я тоже оскалился: накося, достань меня.
Чувствовал я себя вполупьяна — как на фрегате, когда в один из первых вечеров Соловейко дал мне выпить чарку водки. Только сейчас хотелось не лечь и уснуть, а запеть или пуститься в пляс прямо на ветке дуба. А что? После беготни по реям я смог бы.
Плясать, конечно, я не стал. Пробежал, расставив руки, до стены, перескочил на нее, спрыгнул вниз.
И приземлился прямо перед пансионерками. Они как раз спустились с парадного крыльца и повернули на улицу.
Девочки взвизгнули, шарахнулись. Диана тоже вскрикнула — и я окончательно убедился, что она совершенно настоящая. Под нежной кожей на виске голубела тонкая жилка, а кончики туфель — это меня особенно обнадежило — были слегка запылены. Она ходит по земле, она умеет пугаться. Она живая!
Первой опомнилась бойкая Веснушка.
— Ай да кошка, ну и кошка, подглядела к нам в окошко! — протараторила она. — Вот на кого Цербер рычал!
— Я-асненько, — протянула крупная, хитро покосившись на Золотую Кудряшку. — Еще один в Крестинскую втрескался.
Та с любопытством оглядела меня. Надо сказать, что, состоя вестовым при Платоне Платоновиче, я стал одеваться нарядно, чтоб не срамить капитана. Каптенармус выдал мне новехонькое обмундирование, а по городу я и вовсе ходил щеголем: в белоснежной матроске, темно-синих панталонах и сверкающих штиблетах. Для форсу еще одолжил из капитанова кабинета часы на золотой цепочке, которая небрежно свешивалась из моего кармана.
На цепочке взгляд Кудряшки задержался.
— Не говори глупостей, Божко. — Она мне ласково улыбнулась. — Ну, вы меня испугали. Вы кто? Юнкер?
Больше-то всего перепугался я сам. Еле выдавил:
— Не, я юнга…
Интерес в глазах кукольной пансионерки сразу погас.
— Юнга? Фи! Идемте, девочки.
Веснушка и Дылда двинулись за ней, а Диана задержалась. Я наконец осмелился поднять на нее глаза.
Оказывается, смотрела она на медвежий коготь — от прыжка он выскочил у меня из-за пазухи и болтался на кожаном шнурке.
— Что это у вас?
— Идем, Короленко! — позвала Веснушка. — Опоздаем на обед — Акула будет ругаться. Дался тебе этот чумазый!
— Зуб американского медведя, он называется «гризли», — ответил я. — Оберга такая… Друг подарил.
— Обере-ега, — передразнила Дылда. — Лапоть!
А Веснушка насмешливо крикнула:
— Короленко, ты надумала медведя американского дрессировать? Догоняй!
Диана засмеялась, побежала за подружками.
Только такая фамилия у нее и может быть — королевская, думал я.
Диана Короленко — до чего же красиво!
Раньше я только догадывался, что жизнь у меня будет не такая, как у всех, а полная чудес.
Отныне я знал наверняка: жизнь и есть чудо.
На крыше
Я смотрю на то же окно. Нахожусь дальше, чем давеча, а вижу лучше: могу разглядеть чуть ли не каждую пылинку на стекле. И это уж точно никакое не чудо.
Когда Дева, обнаруженная мною в подземном царстве, мало того что переместилась на дагерротип, но еще и ожила, в бедной моей голове всё вконец перепуталось. Я почувствовал, что увяз во всех этих невозможностях и более не понимаю, грежу или бодрствую. Узрев Деву прямо перед собою и убедившись, что она настоящая и что у нее есть имя, я усомнился: а может быть, это пещера мне примерещилась? Ведь я не бывал на своем заветном холме с того самого дня, когда впервые повстречал Джанко и увидел в витрине овальный медальон.
Или же Дева волшебным образом переместилась с мозаики на даггерротип, под стекло, а из таинственного склепа исчезла?
Прямо от дома на тенистой улице (она называлась Сиреневой, хотя сирени-то на ней как раз не было) я пошел, верней побежал прочь с Городской стороны, через пустыри, мимо Южного кладбища к Лысой горе. Нашел свой лаз — он был такой же, только мертвая трава обрела бурый зимний цвет.
Спустился.
Нет, всё оказалось на месте: и Дева с пытливым взором, и двенадцать братьев, из которых по-прежнему кто-то сражался с чудищами, кто-то беседовал с человекоконем, а кто-то гнался за ланью. Единственно лишь Дева меня немножко расстроила. После долгой разлуки я ждал от нашей встречи большего. Как-то она изменилась. И подбородок стал тяжеловат, и глаза расставлены чуть шире, чем следовало. А всё ж это была Она — дождалась меня. И наверх я поднялся успокоенный.
Только тогда я спохватился, что бросил слабого Джанко в подворотне. А свет уже начинал меркнуть. В конце ноября дни, известно, короткие.
Еще быстрей, чем давеча, помчался я обратно в город, но ни тележки, ни индейца на прежнем месте не обнаружил.
Джанко ждал меня дома, ужасно сердитый.
Накинулся, злобно фыркнул, крепко схватил за грудки, и давай трясти. Тут-то я и понял, что он совсем выздоровел.
Индеец ткнул мне в лицо медальон, показал на густеющие сумерки, постучал железным пальцем по моему лбу. Смысл был ясен: «Что дева с портрета? Где тебя черти носили? Совесть у тебя есть?»
Но я, застав его дома и в отменном здравии, сразу успокоился. Потер лоб и сказал лишь:
— Завтра сам увидишь.
Это и есть завтра: лежу в укрытии, разглядываю пылинки на окне. Время после полудня. Рядом недовольно сопит Джанко.
По-за дубом вдвоем не укроешься, но мы устроились удобней, чем я вчера: распластались на крыше соседнего дома, спрятавшись за трубой. Я не будь дурак прихватил с собою бинокль, оттого и могу разглядывать оконное стекло во всех его неинтересных подробностях. Больше-то любоваться не на что. Нынче пасмурно и холодно, поэтому окна в доме закрыты и внутри ничего кроме каких-то смутных шевелений не видно. Чудное пение и звуки пианино доносятся приглушенно.
Я на крыше ерзал от нетерпения. Однако знал: Диана там. Ее чистый голос я бы не спутал ни с каким другим.
— Она это, точно она! — сказал я индейцу, когда тот вынул медальон и вопросительно показал мне. — Не сумневайся.
Джанко скептически покачал головой. Ангельское пение, по-моему, удовольствия ему не доставляло.
Наслаждаться музыкой кроме нетерпения мне мешал еще и чертов пес. Не знаю, как он нас унюхал — должно быть, дунуло ветром с нашей стороны. Но только зверюга вдруг заворочался в своей будке, вылез, чуть ее не своротив, и подбежал. Звякнула натянувшаяся цепь. Мохнатый уставился на нас своими круглыми злющими плошками и стал громко рычать.
— Уйди! — шикнул я наконец. — Слушать мешаешь!
Швырнул в него куском черепицы.
Вот этого делать не следовало. Получив удар по башке, собака не убралась восвояси, а гулко загавкала.
Немедленно пострадала и моя собственная башка — Джанко влепил мне подзатыльник. Ты что, мол, натворил?!
Однако всё получилось к лучшему.
Музыка играть перестала. Окно наконец раскрылоь, из него высунулась хозяйка, а еще стало возможно заглянуть внутрь комнаты. Там, у пианино, стояла Диана.
— Замолчи, Цербер! Ты нам мешаешь! — крикнула Агриппина Львовна.
— Вон она, вон! — зашептал я, показывая на Диану.
Индеец кивнул, его глаза сощурились, я же припал к биноклю.
Вчера, разговаривая с Нею, я всё время отводил взгляд, не осмеливался пялиться. Зато нынче ничто не мешало мне упиться созерцанием милого лица.
Как блестели ее черные глаза! Влажный язычок провел по пересохшим губам, а еще я обнаружил в углу рта родинку! Мое сердце сжалось от восторга. Чары мозаичной двойницы еще больше померкли. Во-первых, она оказалась недостаточно похожа на Диану. А во-вторых, у нее не было такой восхитительной родинки!
Цербер оглянулся на хозяйку, забрехал пуще. Хотел втолковать ей, непонятливой, что рядом чужие.
— Ну что с ним будешь делать…
Агриппина Львовна затворила окно и через минуту вышла во двор через черное крыльцо. За нею — какое счастье! — из двери выглянула и Диана. Три остальные пансионерки остались наверху, они смотрели вниз через окно.
Я пригнулся пониже. Не хватало только, чтоб кто-то из этих дур меня заметил.
Учительница подошла к псу, и стало видно, какая она хрупкая. Если б Цербер встал на задние лапы, то, верно, оказался бы много выше и вдвое шире. Разинув пасть со страшенными клыками, собака требовательно и грозно залаяла. Но Агриппина Львовна одной рукой бестрепетно взяла чуду-юду за загривок, а ладонью другой шлепнула по носу.
— Умолкни. Ясно?
И что вы думаете? Псина виновато заскулила, опустила голову и поплелась в свое логово.
Я, впрочем, наблюдал за укрощением вполглаза — жадно смотрел на мою Диану.
— Ну, как она тебе? — шепнул я, покосившись на индейца. Мне хотелось, чтоб он разделил мое восхищение.
И я не был разочарован. Джанко закатил глаза и ткнул в сторону неба не одним — обоими большими пальцами.
— Как из сказки, да? Ты погляди, какие у ней волосы! Будто шлем на нашей Беллоне!
Индеец посмотрел на Диану и небрежно дернул плечом. Потом показал на Агриппину Львовну и повторил свой жест наивысшего одобрения. Достал медальон, погладил неповрежденное лицо на портрете и гордо стукнул себя кулаком в грудь.
— Ты про учителку, что ли? — поразился я. — На кой она мне?
Джанко махнул рукой: ты тут вообще ни при чем. Сделал вид, будто у него во рту сигара, и придал своему птичьему лицу выражение сосредоточенной задумчивости — передо мной на миг будто предстал Платон Платонович.
Еще Джанко сложил из указательного и большого пальцев половинку круга, другой рукой сделал то же самое — и сложил, будто соединил две части в целое.
И я прозрел. Мне наконец стало всё ясно.
У витрины дагерротипной мастерской Джанко пялился вовсе не на Диану, а на Агриппину! Что-то такое он узрел своим шаманским оком в ее лице. Затем и взял у хозяина адрес. Хотел проверить, годится эта женщина в «половинки» капитану или нет. А сейчас, поглядев на нее вблизи, пришел к выводу: годится.
Выходит, вовсе не ради меня он старался!
Должно быть, моя физиономия красноречиво вытянулась. Индеец подмигнул мне, потянул за кончик носа, а потом стукнул по лбу.
«Не вешай носа. Я и о тебе позабочусь».
Охота на косуль
(или, может, ланей)
…Это я поднимаюсь с Платоном Платоновичем по крутой улочке, которые у нас в Севастополе называются «спусками». Прошло пять дней. «Беллона» вернулась из похода и встала на зимнюю стоянку, а капитан переселился на берег.
Идет он со мной и не подозревает, бедный, какая ему уготована ловушка…
Долго и трудно объяснял мне Джанко свой замысел. Словами ведь он не мог, а жестами такое не растолкуешь. В конце концов индеец вывел меня во двор, стал рисовать ножом по земле.
Сначала — могучего быка с горбатой холкой и длинной шерстью.
— Чего это бык в фуражке? — спросил я.