Беллона Брусникин Анатолий
Я увидел наверху перегнувшегося через борт Иноземцова. Он смотрел на меня, покачивая головой, — будто удивлялся. Я оскалился во весь рот. А сидел бы я в каюте, ваше высокоблагородие, кому от того было бы лучше?
— И-и рраз! И-и рраз! И-и рраз! — командовал гребцам лейтенант. — Навались, ребята, навались!
Цепь натянулась. Верпуемая «Беллона» медленно разворачивалась.
С высоты раскатисто прокричал Дреккен:
— Батарейные! Прицел по ватерлинии! Огонь по моей команде!
Я поднимался по веревочному трапу, когда «Беллона» дала по противнику свой первый залп — с опозданием на четверть часа против заданного времени. Успел увидеть, что большинство ядер легли в воду, с небольшим недолетом. А затем всю палубу заволокло дымом — еще более густым, чем во время боя с пароходами, потому что теперь мы стояли на месте.
Первым, кто встретил меня на палубе, был Степаныч.
— Моряк! — сказал он и съездил меня по уху, несильно. — А это, чтоб не лез, куда не просят. Дуй в трюм!
Я от него улизнул, нырнув в едкое пороховое облако. Вокруг мало что было видно. Я увидел нашу корабельную живность: пес Ялик грозно лаял в амбразуру на турок; Смолка, обхватив лапками головенку, тряслась за канатной бухтой.
— Вмазали аль нет? — спросил комендор у товарища. Через узкий порт им было не видно, куда угодил выпущенный снаряд.
— Батарейные, слушай мою команду! — послышался с небес рык старшего офицера.
Сейчас повелителем боя был он, находившийся над областью задымления, единственный зрячий на ослепшем корабле. Я побежал на голос и скоро был уже под гротом.
— Первая, три пункта выше! — выкрикнул Дреккен. — Вторая, взять гандшпугами на деление левее, угол на два пункта вверх!
Оба батарейных повторили приказ.
Я вскарабкался по вантам, чтоб посмотреть, каков будет второй залп. Он оказался точнее — от вражеского фрегата полетели клочья.
— Вторая — еще деление влево! Первая — один ниже! — внес коррекцию Дреккен.
Сквозь то сгущающуюся, то прорежающуюся пелену я видел, как на мостике Платон Платонович в сердцах отставляет бесполезный бинокль и берет рупор.
— Орест Иванович, что?
— Лучше! — отвечал старший офицер. — Сейчас я их накрою! — Он протянул свой склеенный стек в сторону неприятеля. — Первая батарея, целить на четверть уг…
Меня обрызгало чем-то горячим, а у Дреккена от вытянутой руки осталась коротенькая култышка. Сам он мотнулся, будто на шарнире, и рухнул вниз. Тело пролетело совсем близко от меня и тяжело шмякнулось о палубу. В ту же секунду другое ядро чиркнуло по мачте у меня над головой.
Перебирая руками, даже не пытаясь нащупать ногами перекладины, я проворно слетел вниз, в спасительную мглу.
Но она вдруг вспыхнула розово-багровым светом — в пяти шагах на палубе шипела и подпрыгивала бомба, роняя искры из фитиля.
Кто-то из команды Степаныча кинулся на бомбу сверху, накрыв ее куском брезента. Я кубарем скатился по лесенке грот-люка. Так до сих пор и не знаю, удалось отчаянному матросу загасить фитиль или нет. Наверху беспрерывно что-то грохотало и взрывалось.
Вот когда мне впервые стало жутко. Еще не по-настоящему, не до потери себя, но кураж слетел, руки дрожали, а ноги подгибались.
Теперь я был не прочь посидеть и в каюте, благо свой вклад в общее дело я уже внес.
Но идти туда пришлось через ту часть трюма, что на время переоборудовали в лазарет. И было там, пожалуй, пострашней, чем на верхней палубе.
На полу лежали раненые. Одни выли, другие скрипели зубами, третьи не издавали ни звука.
Первым, кого я увидел, был отец Варнава в полном облачении. Он наклонился над человеком с лицом, сплющенным в кровавую лепешку, поднес к этому ужасу иконку и не нашел, куда ее приложить.
— Прими, Господи, душу раба твоего… — Священник запнулся, он тоже не мог опознать покойника. — …Имя коему Ты, Господи, веси.
Из-под золоченой ризы у попа высунулся полосатый рукав тельняшки. Батюшка рассеянно запихнул его обратно и перешел к следующему новопреставленному. Их таких лежало в ряд не меньше десятка.
Тут же на столе деловито двигал локтем лекарь Шрамм. После каждого его движения со стола раздавался дикий вопль — будто Осип Карлович играл на какомто невиданном музыкальном инструменте. Я не сразу понял, что делает врач. Заглянул сбоку — стало дурно.
На столе лежал Дреккен с бело-серым лицом, в зубах у него был зажат кусок деревяшки. Хирург отпиливал старшему офицеру у самого плеча остаток оторванной руки. Мощный рывок, скрежет, вопль — по лицу Шрамма, наискось, запачкав стекла, брызнула кровь. Лекарь стер ее рукавом, а несчастный Дракин захрипел и обмяк.
— Spiritus vini! — хрипло приказал Осип Карлович помощнику, вынув из нагрудника на грязном кожаном фартуке иглу с ниткой.
— Не ему, полфан, мне! — рявкнул он, когда фельдшер сунулся с флягой к губам потерявшего сознание Дреккена. И сделал несколько жадных глотков.
Меня замутило. Развернувшись, я кинулся назад к лестнице. Уж лучше там, в дыму, под ядрами, чем в этой преисподней!
На верхней палубе я виновато огляделся. Кажется, никто не заметил моего постыдного бегства. И мудрено было бы, в таком чаду.
Я знал, где вновь обрету присутствие духа — близ Платона Платоновича. И вжал голову в плечи, побежал к квартердеку.
Но и там, наверху, было тревожно.
— Вы не можете мне отказать, господин капитан! — кричал сердитый молодой голос — это был Кисельников. — Во-первых, у меня на учениях отличный результат по стрельбе. Во-вторых, меня перевязали и я прекрасно себя чувствую. В-третьих, я все равно торчу без дела!
Невероятно: лейтенант (лицо его было наполовину закрыто бинтом) наступал на Платона Платоновича, размахивая руками.
Я вдруг понял, что с «Беллоны» уже несколько минут почти не стреляют. Без Дреккена корректировать огонь стало некому.
За спиной у капитана маячил Джанко, свирепо сверля взглядом разбушевавшегося лейтенанта. Иноземцов, однако, был спокоен.
— Нет уж, Василий Матвеевич, — миролюбиво молвил он. — Мне, знаете, без дела тоже скучно-с. Вы пока что встаньте на мое место. Мало ли что-с.
Он быстро сбежал по ступенькам, не заметив меня.
Куда бы это?
Я кинулся вслед, чуть не столкнувшись с индейцем, тоже не отстававшим от капитана.
А Иноземцов, оказывается, решил сам руководить пушечной стрельбой. Добежав до грота, он с ловкостью, какой я в нем и не подозревал, стал карабкаться по вантам и очень скоро исчез в дымном облаке. Я, конечно, тоже полез. Мне казалось, что рядом с Платоном Платоновичем я буду в безопасности.
— Первая, возвышение полтора! — раздалась усиленная рупором команда. — Вторая, возвышение два!
Приказ повторили в два голоса, наверху и внизу. Ударили пушки.
И мне сразу стало спокойней. Я поднялся повыше. Сверкающие штиблеты Платона Платоновича (это я с вечера начистил их до зеркальности) были в футе от моего носа. Расположился я преотлично: в сумеречной области между светом и мглою, так что мог видеть и турок, и — сквозь туман — кое-что из происходящего у нас на палубе.
Капитан дал поправку, и следующим залпом ихний фрегат накрыло основательно — почти все выстрелы легли в цель.
На мостике турецкого корабля размахивал руками человечек в красной феске — мне показалось, что он тычет рукой в мою сторону. По мачтам полезли синие фигурки с ружьями за спиной. Расположились на вантах и реях, окутались облачками дыма — и сразу же воздух вокруг меня зажужжал, засвистел.
Я догадался: вражеский капитан приказал штуцерникам ссадить с грота русского корректировщика. Стреляли они метко.
Платон Платонович воскликнул: «Черт побери!» — что было для него очень сильным ругательством.
Я испугался, не ранен ли — но нет, это одна из пуль выбила у него из руки рупор, и тот отлетел в сторону.
— Первая, прицел тот же! Кугелями! — надсадно крикнул Иноземцов. — Вторая, полпункта ниже!
— Что? Что?
Внизу не слышали!
Платон Платонович попробовал громче — и закашлялся.
Тогда я изо всей мочи проорал:
— Первая, прицел тот же, кугелями! Вторая, полпункта ниже!
— Есть кугелями! Есть ниже! — откликнулись батарейные.
Нога в сверкающем штиблете дернулась, будто хотела меня лягнуть.
— Марш отсюда, юнга! — просипел капитан. — Пришли кого-нибудь другого! Брысь!
Я сполз пониже, но уйти не ушел. Внизу, под мачтой стоял Степаныч, грозил мне багром. Рожа у него была красная, свирепая. Я осклабился, гордясь тем, какой я герой.
Здесь случилось невообразимое. Прямо под ногами у Степаныча хлопнул и раскрылся огненный цветок. Боцмана швырнуло о мачту, и он тут же весь вспыхнул, словно просмоленная ветошь.
Я впервые увидел вблизи, как разрывается зажигательная бомба. С ревом, какой никак не могло издавать человеческое существо, живой факел покатился по палубе.
От кошмарного этого зрелища я вновь метнулся вверх по вантам. Канатная перекладина, за которую я хотел взяться, лопнула, рассеченная пополам, и моя рука цапнула воздух. Я чуть не сорвался. Ухватился за рею — в нее с чмоканьем ударила пуля. Другая звонко отрикошетила от медного кольца прямо мне в грудь. Там что-то хрустнуло, и я понял: мое сердце пробито. Прижал ладонь к простреленной блузе — на ладони остались прозрачные крошки. Я вытянул ладанок. В нем чернела дырка. Портрет в медальоне не пострадал, но стекло разлетелось на мелкие кусочки.
Вокруг рвались паруса и канаты, летели щепки. Каждый из кусочков металла, летевших так густо, мог меня убить, покалечить, сбить с вантов вниз, где пылал костром Степаныч.
Голова моя загудела, словно в ней поселился огромный шмель. Ноги окаменели. Пальцы скрючились. Я и хотел бы спуститься вниз, подальше от звенящих пуль, но не мог пошевелиться. Двигалась только шея.
(Точно такое же оцепенение нашло на меня сейчас, когда я неотрывно гляжу на увеличивающуюся черную точку.)
— Первая, еще на полпункта ниже! — надрывался где-то сиплый голос. — Вторая, перейти на кугеля!
Снизу кричали:
— Не слышно! Юнга, ты цел? Не слышно!
Горло у меня перехватило. Если б я и хотел, не мог бы произнести ни звука. Но хотел я сейчас только одного: чтобы всё это кончилось, и я оказался в трюме, и залез под самую низкую лавку и никто никогда меня оттуда бы не вытащил.
— Юнга, что капитан? Не молчи!
Это кричали уже от подножия мачты. Кто-то лез ко мне, быстро перебирая руками.
Джанко. В зубах он держал кожаный рупор Платона Платоновича. «Спаси меня!» — думал взмолиться я, но издал жалобный, нечленораздельный писк.
Поравнявшись, индеец ткнул меня под ключицу — пальцем, но было так больно, словно он пырнул ножом. Я взвизгнул и обнаружил, что снова могу двигаться. Джанко схватил меня за ворот и рванул. Он хочет меня скинуть, за трусость! Я метнулся от дикого человека за мачту. Тогда индеец кивнул и полез дальше.
В дерево то и дело били пули, но с другой стороны. Я понял: индеец нарочно толкнул меня, чтоб я укрылся от огня за гротом.
— Первая, еще на полпункта ниже! Вторая, перейти на кугеля! — скомандовал надо мной усиленный рупором голос капитана.
— Есть ниже! Есть на кугеля!
Пальба сразу участилась.
Я осторожно высунулся, вглядываясь во мглу.
Капитан был на том же месте, только без фуражки, должно быть, сбитой пулей. Прямо перед Платоном Платоновичем, заслоняя его спиной, на рее стоял Джанко. Его челюсти мерно двигались, лицо было бесстрастным. Над замшевой рубахой болтался на шнурке медвежий коготь.
— Уйди к черту! — зашипел на него Иноземцов. И в рупор: — Так держать! Чаще огонь! …Ты что мне тут устраиваешь, негодяй?!
Он толкнул индейца в грудь — у того от обиды дернулась щека.
— Мне няньки не надобны! — хрипел капитан. — Я тебя на берег спишу, мерзавец!
У Джанко по лицу снова прошла гримаса. Платон Платонович никогда его так не обзывал — я, во всяком случае, не слышал.
— …Всё, мое терпение лопнуло! Видеть тебя больше не желаю! — Он схватил индейца за горло.
У Джанко мотнулась голова, но с реи он не сошел.
На «Беллоне» все дружно завопили. Даже сквозь дым было видно, как на турецком фрегате заполыхал пожар, а я со своей верхотуры мог рассмотреть и подробности.
Там повалилась охваченная пламенем грот-мачта, с нее в воду посыпались стрелки. Горела вся палуба, на мостике метался человек в красной феске, а с флагштока рывками сползал флаг.
— Прекратить огонь! — крикнул Иноземцов. — Противник сдается! Господин Кисельников, шлюпки на воду!
И он отложил рупор, схватил индейца теперь уже двумя руками.
— …Ну всё, теперь я с тобой потолкую!
Джанко обвис и начал заваливаться с реи. Еле-еле успел Платон Платонович притянуть его к себе. Я увидел, как вниз пурпурными шариками летят капли крови.
Капитан стоял, крепко прижимая к себе индейца. У того моталась голова, а на спине — я увидел — расплывались три темных пятна.
— Эй, сюда, сюда! — отчаянно засипел Иноземцов. — Помогите! Джанко! Джанко…
Он не мог воспользоваться рупором, но канонада уже стихала и капитана услышали.
По вантам мимо меня быстро поднялись сразу несколько матросов. Стараясь не попасться им на глаза, я соскользнул по тросу вниз.
Хотя пушки фрегата не стреляли, воздух не звенел от пуль, а на палубе не рвались бомбы, в ушах у меня попрежнему стоял гул, а зубы щелкали. Хуже того — оказалось, что штаны на мне сырые и зловонные. Лишь теперь я понял, что обмарался от ужаса, и сам не заметил, в какой именно момент это произошло.
Шмыгнуть в трюм, как я собирался, не удалось. Меня грубо схватил за плечо Соловейко. Его лицо было в черных полосах от пороховой копоти, рубаха опалена, на шее багровела ссадина.
— Дай-ка сюда… — Сморщив нос, он сдернул мой головной убор, сорвал с нее георгиевскую ленточку и нахлобучил опозоренную бескозырку обратно. — Куренок ты обосранный, а не моряк.
С ревом, размазывая слезы, кинулся я от него к борту. Мне неудержимо хотелось сигануть в воду — уж не знаю, думал я утопиться или отмыться. Однако стоило мне увидеть море, над которым уже начинал развеиваться серый дым, как я тут же позабыл о своем намерении.
Вид бухты, открывшийся моему взору, был страшен.
Сражение подходило к концу. Часть турецких кораблей пылала, часть выбросилась на берег. Город был охвачен пожаром — черные столбы поднимались в небо сразу во многих местах.
Но всего ужасней было то, что вода близ вражеских кораблей кишела людьми — холодная ноябрьская вода, покрытая обломками, плавающими шапками и пятнами горящего масла. Кто-то там, в этой каше, размахивал руками, кто-то взывал о помощи, кто-то исчез прямо на моих глазах и больше не вынырнул.
Мимо меня, семеня, на руках пронесли Джанко, чтобы спустить в лазарет, но оттуда уже поднимался врач. Он вытирал красные от крови руки и хмурился, слушая взволнованного капитана.
— Нато смотреть, — сказал Шрамм. — Кладите, кладите.
Индейца уложили ничком на палубу. Осип Карлович присел на корточки, задрал простреленную рубаху. Ткнул чем-то в одно пулевое отверстие, поковырял в другом, в третьем. Джанко не охнул, не пошевелился.
— Осип Карлович, ну что?
— Три пули, — объявил лекарь то, что и так было видно. — Одно ранение очень тяшолое.
— А два остальных? — спросил Иноземцов. Я увидел, как он за спиной сжимает кулаки.
— Два остальные смертельные. Я пойту. У меня дфадцать дфа раненых, кого еще мошно спасти…
И пошел себе, черствая немецкая душа. Капитан опустился на колени, попробовал заглянуть индейцу в лицо.
— Джанко, Джанко! Ты меня слышишь?
Я тоже хотел подойти, попрощаться, но не осмелился.
Вдруг где-то близко грянул пушечный залп. Я чуть не подскочил. Неужто еще не кончено?
К Платону Платоновичу подбежал Кисельников.
— Господин капитан! Флагман салютует. Победа! Прикажете отвечать?
— Как хотите, — вяло ответил тот и закрыл лоб рукой.
Адмиральский корабль плыл на всех парусах вдоль батальной линии, паля холостыми с обоих бортов. На вантах, размахивая шапками, густо висели матросы.
Наши тоже полезли наверх, заорали. Грянуло раскатистое «ура».
Ликовали все. Только Платон Платонович понуро сидел над своим старым товарищем, да я, спрятавшись за горячей пушкой, безутешно рыдал. Не о Джанко. О себе.
Да уж. Всякое потом было. Случались вещи и пострашнее. Но хуже дня в моей жизни, ей-богу, не было.
Конец жизни
И сразу после горького Синопского дня я вижу удаляющуюся за горизонт «Беллону».
Я стою у окна, смотрю на хмурое море и зябко ежусь. Мне очень холодно. Я уже несколько дней никак не могу согреться. С той минуты, когда Соловейко сорвал с меня бескозырку.
Все мои мысли о смерти. Жизнь кончена. Человеку, с которым случилось то, что случилось со мной, жить незачем — только вспоминать свой стыд и попусту мучиться. Я оказался трусом, я предал Платона Платоновича, подвел своих товарищей, опозорил звание русского матроса. Оставалось лишь исполнить волю капитана, а потом я мог распорядиться своей никчемной жизнью, как она того заслуживала…
Через три дня после сражения, когда «Беллона» входила на Севастопольский рейд, Джанко был еще жив. Он лежал в капитанской каюте на койке, не приходя в сознание. Доктор Шрамм каждое утро говорил, что раненый испустит дух до заката солнца, а каждый вечер утверждал, что индейцу не дотянуть до восхода. Но дух в американском дикаре был цеплючий и медлил расставаться с простреленным телом.
Фрегат зашел в гавань на короткое время: починил снасти, принял пополнение и уже на четвертый день ушел в новое плавание. Из кораблей эскадры, участвовавшей в битве, «Беллона» получила наименьшие повреждения — это потому что турки сосредоточили главный свой огонь на нашей грот-мачте, в борту же пробоин оказалось немного.
Меня оставили на берегу, и я принял изгнание как должное. Платон Платонович, добрая душа, не попрекнул меня за трусость ни единым словом. Наоборот, сказал, что я с верпом проявил себя молодцом, а на мачту под штуцерные пули лезть было незачем. Но я-то знал про себя, какая мне цена, и только вздыхал, не смея поднять глаз.
Иноземцов приказал — нет, попросил, — чтобы я неотлучно находился при умирающем. Сам капитан был слишком занят ремонтными работами и остался жить в каюте. А индейца (вместе со мной) переправили на берег, где у Платона Платоновича была казенная квартира.
Я должен был состоять при раненом до кончины, ну а поскольку Джанко до выхода «Беллоны» в море душу своему индейскому богу так и не отдал, само собою получилось, что мне судьба оставаться на берегу.
— Как умрет — похорони по ихнему обычаю, — напутствовал меня Платон Платонович, горестно вздыхая. — Найди безлюдное место где-нибудь на Мекензиевой горе. Зарой без гроба, лишь обмотай тело одеялом. Холмика не нужно, просто положи на могилу бусы и воткни перо, хорошо бы орлиное. Так у них положено, когда умирает воин… — Здесь он вынул платок и долго сморкался. — …Сделай всё, как надо. Я на тебя, Гера, полагаюсь…
Поцеловал восковой лоб индейца, надел фуражку и ушел. А я надолго прилип к окну. Смотрел, как к «Беллоне» подплывает шлюпка, как фрегат снимается с якоря, как идет к выходу из бухты, а потом, на просторе, одевается парусами и летит в окрытое море.
Когда море опустело, я занялся последними приготовлениями.
Береговая квартира у Иноземцова была почти пустая и мало интересная, не то что каюта. За минувшие дни я ее уже досконально изучил, перерыл все вещи и нашел искомое: большой пистолет с круглой катушкой на шесть пуль (называется «револьвер»). Другой точно такой же был у Платона Платоновича на корабле, и я видел, как с этой штуковиной нужно управляться. Засыпать в гнезда порох, вставить пули, забить пыжом. Приладить капсюли.
Похороню Джанко в сырой земле — сам тоже на белом свете не задержусь. Исчезну, и никто меня не отыщет.
Был один знак, явленный персонально мне и означавший, что постыдным поведением во время боя я погубил не только свою честь, но и надежду на чудо, которое до того дня вело меня за собою, словно путеводная звезда.
Наутро после битвы и бессонной слезливой ночи я тайком достал свой медальон, чтобы найти утешение в лицезрении милых черт. Но вместо дорогого лица обнаружил лишь черное пятно! С темноволосой соседкой Девы ничего не случилось, она глядела на меня требовательно и строго, прикрытая уцелевшим осколком стекла. Тут-то я и понял: ничего не будет. Кончено. Жалкому, обмаравшемуся куренку чуда ждать нечего. (Это я теперь знаю, что при попадании воздуха дагерротип может окислиться и почернеть, а тогда воспринял новое несчастье как заслуженную кару.)
Не нужно думать, что я так легко отказался от мечты, которая составляла главный стержень моего существования. Оставшись наедине с Джанко, я, конечно, сразу же полез в его заветную сумку и нашел в ней сложенный листок желтой бумаги. Там действительно что-то было накарябано карандашом, но почерк дагерротиписта разобрать я не мог: ни имени, ни адреса. Кажется, хозяин лавки прочитал их индейцу вслух, да я снаружи не расслышал, а теперь Джанко унесет эту тайну с собою в могилу. С трудом разобрал я, что два последних слова вроде бы начинаются с «М» и «П» — и только.
Само собой, сбегал я и на Екатерининскую. Но лавка стояла заколоченная, без вывески. Должно быть, европейская новинка не привлекла достаточное количество клиентов, и портретисту пришлось закрыть предприятие.
Все нити были оборваны. И это показалось мне справедливым. Какое у меня право искать встречи с Девой? Будь я рыцарь или богатырь — иное дело.
Но жить без мечты я уже не смог бы. Вот зачем понадобился мне пистолет.
Спущусь в пещеру, закрою за собой люк. Запалю факела, посмотрю на свою несбывшуюся грезу в последний раз и снесу себе башку. Буду лежать там, в подземной тьме грудой костей до скончания века. Может, в потусторонней жизни оно сложится как-то иначе…
Я был уверен, что сегодня Джанко точно преставится. На самом-то деле я давно уже догадался: дух индейца не расстается с плотью, пока Платон Платонович близко. А ныне, когда капитан на «Беллоне» ушел в море, невидимая нитка оборвется.
До такой степени я в этом не сомневался, что мешкать не стал. Сбегал на Привоз, где можно было достать всё на свете. Купил у чучельщика самое длинное орлиное перо, нанял могильщиков — двух греков разбойного вида, которые сказали, что за десять рублей они не то что мертвеца, но и живого закопают, где я пожелаю. Таких-то мне и было нужно.
Со своей маджарой, в которую был запряжен крепкий мул, греки сидели во дворе и пили вино, тихо переговариваясь. Уговор был, что сидеть они будут до тех пор, пока я оплачиваю выпивку, а денег Платон Платонович мне оставил много, моим разбойникам хватило бы упиться до смерти.
Время от времени я наведывался посмотреть — отошел индеец или еще нет. Джанко лежал на животе, в одной набедренной повязке, плотно обмотанный бинтами.
Я несколько раз накрывал его, но вернусь — одеяло откинуто. Уж не знаю, как это он, бесчувственный, проделывал, однако в конце концов укутывать его я перестал. Догадался, что раскрытым ему почему-то лучше.
Комната Джанко была единственным интересным местом в необжитой квартире. Посередине на четырех шестах высился полотняный навес. Снизу там было намалевано солнце с лучами, синее небо, белые облака. Под этой красотой индеец спал, когда доводилось ночевать на берегу; здесь же проводил он и свои последние дни.
Вот я наклонился над раненым. Его голова лежала щекой на плоском камне, который, как объяснил Платон Платонович, заменял индейцу подушку. Поднес к ноздрям зеркальце — оно слегка затуманилось. Дышит.
Я протер запекшиеся губы страдальца влажной тряпкой. Вздохнул, огляделся. По одной стене сплошь шли грубо сколоченные полки. На них стояли склянки, а в них — я уже изучил — всякая дрянь: какие-то сушеные насекомые, плавающая в масле змеюка, маринованная ящерица, огромный мохнатоногий паук и много еще чего. Были там особенным образом разложенные пучки травы, горки семян, корешки, порошки в баночках. Целая колдовская аптека.
Я достал из-под рубахи револьвер, засунутый за ремень штанов. Заглянул в черное дуло. Скорей бы уж. И чего я, дурак, так напугался турецких пуль? Ну, убило бы меня. Помер бы героем, Платон Платонович бы надо мною в платок засморкался, товарищи положили бы на грудь бескозырку с ленточкой, а Дева встретила бы меня в своем мозаичном мире и улыбнулась… Всё одно ведь жить не буду. Только еще и в ад попаду, как предписано самоубийцам.
Кабы кто мне перед сражением всё это заранее разъяснил, я нипочем бы не перетрусил. Ей-богу.
Убрал я оружие, повернулся — и обмер. Джанко лежал бледный и с закрытыми глазами, но на спине! Как это он сумел перевернуться?
Я позвал его по имени — молчание. Нагнулся — дыхание такое же слабое.
Из-за пазухи у меня свесился ладанок, закачался над лицом раненого.
Вдруг поднялась костлявая рука, схватила мешочек. Ресницы дрогнули. Прямо на меня не мигая смотрели черные глаза индейца!
— Ты меня видишь? Слышишь? — прошептал я, боясь пошевелиться.
Пускай держится за медальон, не жалко. Доктор говорил, что перед концом бывает агония — к умирающему на время будто возвращаются силы, а сразу вслед за тем наступает смерть.
Джанко перевел взгляд на ладанок.
— Хочешь посмотреть? На. — Я осторожно разогнул его пальцы, вынул портретик. — Только нету ее больше. Почернела.
Но индеец посмотрел на дагерротип долгим взглядом и, мне показалось, остался доволен. Даже подмигнул мне — или, может, просто веко дернулось.
— Дать чего? — спросил я. — Воды?
Он покачал головой и показал куда-то подрагивающим пальцем.
В окошко постучали. За стеклом маячила небритая рожа одного из могильщиков.
— Не помер еще? Кувшин-то пустой.
Я отмахнулся: не до тебя.
— Чего ты хочешь, Джанко?
Палец больше не дрожал, он показывал в некую точку.
— Дать ту миску?
Кивнул.
Миска была большая, глиняная, разрисованная разными узорами.
Палец переместился в сторону.
— Банку с гадюкой? На что она тебе?
Он изобразил, будто что-то вытягивает.
— Змею достать?
Кивок.
Чего не сделаешь для умирающего. Хоть и противно было, но открыл я банку, вынул оттуда склизкую, мерзкую тварь.
Снова пальцы делали какие-то движения. Я понял не сразу.
— Давить в миску? Ладно…
Гадливо скривившись, я стал сжимать гадину. Из нее в миску полилась желтая, тягучая жидкость, похожая на гной. Запахло гнилью.
— Теперь доволен? И чего дальше?
Оказалось, что то же самое я должен проделать с пауком и ящерицей, а потом посыпать в эту отвратительную бурду три разных порошка, да мелко нарезать корешок, похожий на сушеную сколопендру.
Пальцем Джанко стал делать вращательные движения. Я догадался, что должен перемешать зелье.
Перемешал.
Потом, повинуясь не всегда сразу понятным жестам, я снял с самой верхней полки головную повязку с цветными перьями, ожерелье из больших синих бусин и два манжета из мелких шариков навроде бисера, тоже густо утыканные перьями.
— Надеть всё это на тебя?
Покачал головой. Палец указывал мне на грудь.
— Хочешь, чтоб я надел?
Кивок.
Ладно. Я снял рубаху, обрядился по-индейски. Поглядел на себя в зеркало — петух петухом. А когда повернулся, Джанко опять лежал на животе. И снова я не заметил, как он сумел перевернуться.
В такой позе тыкать пальцем ему было трудней. Прошло немало времени, прежде чем я уразумел: нужно взять с полки бубен и колотушку, а бинты с ран снять.
Спорить я не пытался. Мало ли какие у них, язычников, обычаи. У нас причащают и соборуют, а у них, может, человека вместо елея мажут соком разных гадов, а в бубен колотят, как у нас кадилом машут.
Пахучей мазью я намазал дырки от пуль, затянувшиеся черной коростой. Потом Джанко начал часто-часто пошлепывать ладонью по полу. Я стал бить в бубен. Сначала неуверенно, но звук оказался чистый, глубокий, проникающий прямо в мозг. Хлопать по полу индеец перестал, только когда я попал в нужный ему ритм: донг-донг-донг-донг-донг-донг-донг, как дятел стучит, только раз в десять быстрее. После этого рука нырнула куда-то и высунулась, сжимая медвежий коготь. Глаз Джанко закрылся.
Донг-донг-донг-донг-донг-донг…
Бубном стала моя голова, она звенела и гудела, от нее исходили жаркие волны, сотрясавшие всё мое тело. Я задрал голову к пологу и увидел синее небо, облака, а солнце палило с такой нестерпимой силой, что я зажмурился, но даже сквозь веки видел яркое сияние. Локти задвигались сами собой, что не мешало мне бить колотушкой. Перья на манжетах вытянулись, затрепетали, и я оторвался от земли и полетел вверх, вверх, к солнцу. Оно притягивало меня, как мотылька притягивает светильник.