Беллона Брусникин Анатолий
- Спите, герои, во хладной могиле,
- Знайте, герои, мы вас не забыли!
…Я будто въявь вижу перед собою ту публику. Оказывается, моя память сохранила и нарядный зал, и лица. На них одинаковое выражение тревоги и скорби. Я теперешний вдруг догадываюсь: сами того не зная, слушатели и слушательницы предчувствуют свою будущую судьбу. Из своего нынешнего времени я знаю, что вот этого краснолицего полковника скоро убьют, и рыжего лейтенанта тоже, а майора с нервным тиком тяжко ранят, а вон тот штабс-капитан, растроганно утирающий глаза, сгинет без вести. И дамы с барышнями вскоре одни овдовеют, иные осиротеют…
Кто-то толкнул меня в лодыжку, отвлек от чудесной музыки. Это была Муся. Ни с того ни с сего она сменила гнев на милость — и терлась об меня, и выгибала спину, и мурлыкала. А увидев, что я на нее смотрю, с урчанием легла на спину и растопырила пушистые лапы. В желтых глазах читалось обожание.
Боже ты мой, это ведь она индейского зелья налакалась! А если б молоко выпила Диана, может быть, тогда…
Ничего бы не изменилось, сказал себе я. Всё одно остался бы я бессчастным и никчемным нищебродом. Что ж ей, горе со мной мыкать?
В зале что-то треснуло или хлопнуло. Пение скомкалось, оборвалось.
Это с шумом распахнулась дверь. По проходу, звякая шпорами, шел запыленный офицер, выискивая кого-то глазами.
— В чем дело, капитан?
В центральной ложе поднялся тощий, длинный старик с раззолоченной грудью — не иначе сам светлейший.
Офицер побежал к нему рысцой. Все молча провожали гонца взглядом. Хорошую весть этаким манером не доставляют — это было ясно даже мне, юнге.
Многие военные догадались, в чем дело, и стали подниматься с кресел. Прямую спину Платона Платоновича я увидел уже у самого выхода. Что б ни стряслось, первая забота капитана — оказаться на своем корабле, с экипажем.
Нашествие
Все последующие окна, что светятся в сумраке моего прошлого, задымлены и подрагивают от багровых сполохов. Там сплошь война, война, война…
Первый из этих мрачных образов беззвучен и кругл. Отлично помню, что ему предшествовало.
К северу от Севастополя на горе несколько месяцев назад был установлен мощный телескоп для наблюдения за морем — город ожидал вражеского нападения. Как только стало известно, что гонец доставил весть о приближении к нашим берегам союзной эскадры, к телескопу началось паломничество старших офицеров. Пускали далеко не всякого, из флотских рангом не меньше, чем капитан корабля.
Я сопровождал Иноземцова, лишь потому и получил возможность на полминутки заглянуть в круглый зрак магической трубы.
Пока мы ехали с Городской стороны через бухту, а потом на извозчике, Платон Платонович рассказал, что всего в одном переходе от нас, близ Евпатории, появилась невиданная в мировой истории армада из английских, французских, турецких кораблей. Триста шестьдесят вымпелов. По примерной оценке наблюдателей, в десанте не менее шестидесяти тысяч солдат — в полтора раза больше, чем всё население Севастополя. От фланга до фланга развернутой эскадры расстояние верст в пятнадцать.
Вот мы доехали до места, капитан показал караульному начальнику записку от коменданта порта. Стали подниматься по крутой тропинке на смотровую площадку.
Я нес за капитаном его собственный телескоп, тяжеленный, английской работы. Платон Платонович сказал, что пункт для наблюдения хорош, но к казенному аппарату навряд ли пробьешься. И оказался прав.
Подле громадной трубы, нацеленной вдаль, стояли несколько адмиралов и штаб-офицеров, в том числе сам Корнилов, моложавый и стройный, с красиво подстриженными усами.
— Мы сторонкой пройдем, — шепнул Иноземцов. — Никто нас и не увидит. А то представляйся, потом отпрашивайся…
Мы сделали крюк и вышли к краю утеса, над самым обрывом. Отсюда начальству нас было не видно.
— Ага. — Капитан, хмурясь, смотрел на горизонт. — Ишь, надымили. Поставь-ка мне, Гера, трубу вон на тот камень.
Не без труда разглядел я нечто вроде темной низкой тучи, какие бывают перед штормом. Однако день был солнечный и ясный, а барометр никакой бури не сулил.
Водрузив телескоп на треногу и поколдовав над колесиками, Платон Платонович повернул фуражку козырьком к затылку и надолго припал к окуляру. Я даже заскучал.
Вдруг смотрю — вся группа начальников отдаляется от огромного, с добрую пушку, телескопа. Идет к поставленному поодаль столу, и адмирал Корнилов что-то втолковывает, а остальные внимательно слушают. Около трубы же совсем пусто, и никто в ту сторону не оборачивается.
Ну и не удержался я. Пригнулся, прошмыгнул к чудесному инструменту.
Не знаю, какое у него было приближение, но когда я заглянул в круглую дырку, то ахнул. Там, где только что не было совсем ничего, один пустой горизонт, чуть окутанный темной дымкой, шли нескончаемой шеренгой корабли. Краев было не видно, а за первой шеренгой виднелась вторая, третья, четвертая — и без конца. Голые мачты торчали сухостойным лесом.
Я не раз видел во всей гордой красе строй нашей Черноморской эскадры, когда она выходила в открытое море на адмиральский смотр и трехпалубные линейные корабли, каждый — снежная гора из парусов, шли под ветром длинною колонной или делали поворот «все вдруг». Однако то, что я увидел в телескопе, не было похоже на развернувшийся флот. С чем бы это сравнить? Вот у нас на Корабельной стороне были судоремонтные мастерские, над которыми беспрестанно дымили трубы кузнечно-ковочного цеха. Союзный десант выглядел так, словно по морю плыл невиданных размеров завод, коптя бессчетными печами.
Был штиль, поэтому приземистые пароходы тянули за собой черно-белые, костлявые громады парусных судов. Это медленно ползущее скопище по размеру было в несколько раз больше всего нашего Севастополя!
Долго пялиться в телескоп я не осмелился. Если б кто-то заметил, было б мне на орехи. И убрался я подобру-поздорову назад к Иноземцову, который всё глядел в свою персональную трубу. Была она раз в сто меньше адмиралтейской, а все же, видно, недурна. Время от времени Платон Платонович отодвигался от нее и записывал названия отдельных кораблей. Уж не знаю, как он их опознавал. Должно быть, по силуэту.
Я оглянулся вниз, на рейд, где стояла наша эскадра. Из-за того, что вражеский флот вновь сжался до размеров дальней тучки, а наши красавцы-корабли стояли близко и грозно щерились оскаленными зубами пушечных портов, я немного ободрился.
— Платон Платоныч, чего мы ждем-то? Вышли бы в море, да ка-ак вдарили бы со всех бортов! То-то б они заполошились!
Не отрываясь от телескопа, капитан ответил — шепеляво, потому что держал в зубах карандаш:
— Как же мы выйдем? Видишь: штиль. У нас пароходов кот наплакал.
Я задумался.
— Платон Платоныч, почему у них пароходов вон сколько, а у нас кот наплакал?
Тут он обернулся, вынул карандаш и процедил, зло:
— Это ты спроси у… — Но не сказал, у кого. Сдержался. — Испокон веку одна и та же беда. Всё на печи сидим, запрягаем долго. Профукали море! Как бы Севастополь теперь не профукать… Эх, брат, один теперь выход…
Когда он, всегда такой спокойный, ни с того ни с сего окрысился, я испугался. Не за себя — ясно было, что я тут не при чем. За Севастополь испугался. Но последняя фраза меня обнадежила.
— Значит, есть выход? Какой?
У Иноземцова сделалось несчастное лицо. Он мне не ответил.
Черный день
Ответ на свой вопрос я получил десять суток спустя.
День был ясный, сентябрьский, на небе ни тучки, а запомнился он мне — и, думаю, всем, кто там был, — черным, будто затмилось солнце и на землю спустилась темная ночь.
…Я стою на стрелке, в густой толпе, под стенами Александровского форта. По всей кромке берега люди. Большинство в морской форме. Вокруг меня сплошь наши матросы, с «Беллоны». Сам фрегат в двух кабельтовых от берега, он повернут в нашу сторону бушпритом. Золотой шлем богини ослепительно сверкает, а если приложить ладонь ко лбу и прищуриться, можно разглядеть ее лицо.
От солнечных бликов оно будто гримасничает. В резных чертах ни страха, ни горя, ни сожаления. Лишь довольство, презрение, холодное торжество. И кажется, что все мы, тысячи севастопольцев, собрались здесь поклониться богине. Корабли, стоящие шеренгой напротив горла Большого рейда, тоже выстроились в ее честь.
«Беллона» и остальные суда покачиваются на волнах с голыми реями. Паруса сняты. Орудийные порты распахнуты, но пушек нет. Всю артиллерию свезли на берег. На палубах пусто.
Между кораблями и набережной прыгает средь барашков адмиральский катер. На фоне деревянных громад он словно щепка. Но все взгляды устремлены на маленькое суденышко. Верней, на узкую темную фигуру, стоящую на баке. Она неподвижна, качка ей нипочем. Это Корнилов.
Одной рукой он сдергивает двухуголку. Другая поднимается. В ней белый платок.
Взмах…
На Карантинном равелине ударил выстрел. Густым плевком из бойницы вылетело облачко дыма.
Вокруг меня, и дальше, по всей береговой линии, прокатился единый стон.
Ничего не произошло. Только раздался частый глухой стук, будто сотня невидимых дровосеков взялась валить лес.
Это и в самом деле стучали топоры, но рубили они не деревья, а днища кораблей.
Тому два дня князь Меншиков дал сражение на реке Альме, всего в 25 верстах от города, и не смог остановить неприятеля. Побило невесть сколько народу. На подводах и фурах всё везли и везли раненых. Завтра иль послезавтра враг мог выйти на Мекензиевы горы, и весь рейд был бы перед ним, как на блюдце.
Поэтому начальство приняло страшное, не укладывающееся в голове решение: затопить половину эскадры у входа в бухту, потому что в сражении с вражеской армадой у Черноморского флота нет шансов на победу. Слишком неравны силы.
Вчера Иноземцов зачитал ужасный приказ своим офицерам, и в кают-компании чуть не случился бунт.
«Сдаваться без боя — позор! Нужно выйти в море и погибнуть с честью! Надо телеграфировать государю, это измена!» — кричали лейтенанты и мичманы. Даже старый штурман Никодим Иванович сказал: «Не подчиняться, и точка».
Платон Платонович, дав всем отбушеваться, заговорил печально, но твердо.
— Господа, на войне погибают с честью только в одном случае. Когда нет возможности с честью победить. А нам с вами сдаваться рано-с. Командование приняло единственно возможное решение. Иного выхода нет. Если эскадра выйдет из бухты, то вся погибнет в неравном бою безо всякой пользы. И тогда враг легко захватит порт. Не будет Севастополя — не будет Черноморского флота. А сохраним город — построим и новый флот. Паровой, бронированный. Не хуже ихнего. Пушки и матросы нужны на суше, отражать десант. А корабли, в том числе наша «Беллона»… — Только в одну эту секунду его голос дрогнул. — …Тоже будут защищать Севастополь — своими телами, перегородив фарватер. Не то англичане с французами, подавив наши форты поодиночке концентрированным огнем, войдут на рейд и расстреляют город в упор.
И все офицеры умолкли.
…Платон Платонович стоит впереди всех, у самой воды. Я вижу его прямую спину и сцепленные сзади руки в белых перчатках.
Возле меня отец Варнава, он всё бормочет молитвы о явлении чуда и всхлипывает, всхлипывает. Кто-то давится рыданиями. «Что ж это, братцы вы мои», — причитает по-бабьи тонкий голос.
Непонятный народ матросы, думаю я. Вроде служба у них — неволя, корабль — плавучая тюрьма. Вся жизнь — тяготы, мучения да опасности. А вот ведь — плачут.
И сам я такой же. До чего ненавидел я фрегат, когда попал на него против своей воли; какой враждебной и жуткой стервой казалась мне эта Беллона с ее надменным лицом, отполированным ветрами.
Но частят топоры — то не дровосеки, а гробовщики — и корабль подрагивает, словно от боли, начинает понемногу крениться влево, а я смотрю и не могу вздохнуть, и слезы катятся по щекам, и я их даже не вытираю.
Адмирал, словно истукан, всё торчит в катере, только надел шляпу и поднес к ней согнутую в локте руку с прямой ладонью.
Несколько раз по берегу пробегает стон — это когда очередное судно начинает уходить под воду. Над мелкими волнами торчат верхушки мачт, словно кресты на могилах. А наша «Беллона», даром что мельче стопушечных линейных кораблей, всё держится. Раскачиваться раскачивается, да не тонет.
И вот она осталась совсем одна. Шлем военной богини сверкает на солнце.
Вокруг меня уже не плач — ропот.
— Не желает топнуть, матушка… Может, помилуют?.. Ваше высокоблагородие! Господин капитан! Попросите адмирала!
Растолкав передних, вперед пошел отец Варнава.
— Оннако чудо явное! — взывает он к капитановой спине. — Явлено прилюнно! О том и молитву возносил — все слышали. Платон Платонович, и в Евангелии о милосердии изречено!
Иноземцов оборачивается — впервые за всё время. Лицо неподвижное, будто сведенное судорогой. По-моему, он не слышал обращенных к нему голосов. И на отца Варнаву глядит, как сквозь стекло.
А вот адмирал — тот гомон экипажа будто услышал. Или догадался, что здесь сейчас происходит.
Он резко оборачивается к берегу. Я вижу острыми своими глазами, что скуластое лицо блестит от слез, но при этом очень сердито.
Главный начальник грозит команде фрегата кулаком…
Поднимает руку. В ней не белый платок — черный.
Взмахнул — с Карантинного бастиона снова выпалили, теперь дважды. Это, должно быть, сигнал.
Стук топоров, несшийся из трюма, прекращается. На палубу бегом поднимается дюжина матросов во главе с боцманом, у каждого в руке топор или кирка.
Они быстро спускаются в шлюпку, плывут к берегу.
— Отменил приказ! — проносится в матросской гуще. — Поплавает еще «Беллона»-то наша!
Но черный платок делает круговое движение. С бастиона бьет целый залп. У борта нашего корабля вскидывается вода, прямо над ватерлинией чернеют дыры.
Судорожно дергаясь, фрегат черпает воду и уходит вниз. Быстрей, быстрей, еще быстрей.
Я не могу на это смотреть. Я отворачиваюсь.
Вокруг рыдают почти все. Визгливо лает корабельный пёс Ялик. Мартышка, дрожа, прижалась к моему заклятому врагу Соловейке. Этот не плачет, но морда такая зверская, что лучше бы уж плакал.
Зажмурившись, я представляю, как «Беллона» медленно опускается на дно.
Вот она покачнулась и встала, увязнув в иле медным килем. Выпрямилась. В зелено-голубой воде тускло мерцает шлем Беллоны. Богиня смотрит своими слепыми глазами на рыб и медуз, на колышущиеся водоросли. Деревянные губы раздвигаются в довольной улыбке. Беллона знает, что главное ее празднество впереди. Отсюда, со дна бухты, в царственном изумрудном чертоге, она будет принимать от своих подданных обильные жертвоприношения…
Бастион «Беллона»
Вспомнил, как это было — и сразу будто заскрипело на зубах. Всюду пыль: колышется в воздухе, застит солнце… Она в складках одежды, во рту, в носу. Отовсюду несутся «тьфу!» да «ап-чхи!», потому что вокруг беспрестанно отплевываются и чихают, а еще слезятся глаза. Скрежет железа о камень, хруст топоров, визг пил. И крики: «Навались! И-и-и, ррраз! Пошла, милая!» — это взвод матросов волочет на тросах корабельную двадцатичетырехфунтовую пушку.
Когда через разведчиков стало известно, что враг идет не прямиком к беззащитному Севастополю, а зачем-то обходит нас по длинной дуге, держась на отдалении, Иноземцов вначале не хотел верить. Отправился проверить, правда ли. Джанко его одного не отпустил. Ну и я увязался. Вестовой я или кто?
Конный ездок из капитана был неважнецкий. Известно, как моряки на лошадях сидят: будто кошка на заборе. Я верхами и вовсе никогда в жизни не езживал, поэтому дали мне не коня, а старенького смирного мула — и то я держался обеими руками за луку. Боялся, вывалюсь. Зато Джанко красовался орлом-соколом, безо всякого седла. Одна рука на боку, в другой — дымящаяся трубка. Уздечки у него не было, конь слушался индейца и так. Наверное, Джанко, когда надо, давил гнедому на бока коленями, но со стороны это выглядело, будто они одно целое — как люди-лошади, которых я видел в своей пещере, еще не зная, что они называются «кентавры». Индеец то уносился по горной дороге вперед, то так же лихо возвращался. Нас с Иноземцовым не подгонял, но поглядывал презрительно.
Наконец мы поднялись на вершину, откуда открывался вид на вражеское войско, растянувшееся многоверстной колонной по шоссе. Будто огромная, серая от пыли змея обползала наш город и не шибко спешила, чтоб задушить наверняка. Платон Платонович дал мне бинокль посмотреть на длинные тысяченожки стрелковых батальонов, гусеницы эскадронов, гирлянды батарейных упряжек, бесконечные ленты обозов. Всё это скопище двигалось с севера на юг, в обхват Севастополя, по направлению к Балаклаве.
Сильно Иноземцов обрадовался, когда убедился: всё правда. Французы, англичане и турки с разбегу атаковать не собираются. А поскольку собеседников рядом не было (Джанко без интереса поглядел вниз да улегся спать), свои мысли Платон Платонович излагал мне.
— Это они с жиру бесятся, — довольно приговаривал капитан, ведя вдоль колонны биноклем. — На всякого мудреца довольно простоты. Очень уж в себе уверены, да-с. Ну и солдат своих жалеют. Оно, конечно, похвально, только скупой платит десятикратно… Ну теперь поглядим-с…
На обратном пути мы сделали крюк, поднялись к телеграфной вышке. Линия таких семафоров была протянута от Севастополя на сотни верст, до Николаева, где находился штаб Черноморского флота. Днем сигналили шарами и флажками, ночью — огнями. Сообщение доходило часов за двенадцать. Иноземцов рассказывал, что в Европе таких телеграфов осталось мало, там теперь шлют депеши по электрическому кабелю, раз в сто быстрее. Но зато с нашей телеграфной вышки открывался вид на город и рейд.
И я увидел, что по всему семиверстному полукружью от Восточно-Инкерманского маяка до Херсонесской бухты будто проложена растрепанная веревка — это шли земляные работы. Севастополь срочно подпоясывался укреплениями. Они едва наметились, но мне показалось, что город будто отрезал себя от остальной суши, приподнялся над нею и завис в воздухе. Отрезанный ломоть. И жесткий. Захочешь откусить — обломаешь зубы.
— Вон тот участок отведен нам, — показал Платон Платонович куда-то за окаем Городской стороны. — Наш корабль теперь будет там.
И мы построили новый корабль, земляной. Иноземцова назначили командиром бастиона, прикрывающего город с зюйда. Туда перевезли снятые с фрегата орудия, экипаж переименовали в гарнизон. В считаные дни на покатом склоне холма — аккурат напротив моей Лысой горы, оказавшейся за линией обороны, вырос насыпной зигзаг, обрамленный рвом. Поверху — амбразуры, обложенные плетеными фашинами, и бойницы для стрелков, укрепленные мешками с песком.
Рыли не только мы, рыл весь город. Солдаты, матросы, мастеровые, арестанты в халатах, даже бабы. Я видел на картинке, как строили Вавилонскую башню: муравьишки копошатся, а громада растет. Так было и у нас. Одни махали лопатами, другие таскали носилки с камнями, третьи волокли пушки, четвертые рыли блиндажи. Даже мальчишки и девчонки с Корабельной помогали — плели здоровенные корзины, наполняли мешки. И над всей этой возней — так мне казалось — с каждым днем всё выше поднимался Заколдованный Град, крепкий не своими скороспелыми укреплениями, а упрямой и сосредоточенной волей людей, которые не собираются сдаваться.
Союзники наши приготовления, похоже, всерьез не принимали. Прошла неделя, потянулась вторая, но никто на нас не нападал. Британский флот встал в Балаклавской бухте, французский — в Камышевой. Неторопливо рассредоточились по долинам и окрестным холмам красные английские войска и синие французские. Куда подевались турки, из-за которых заварилась вся каша, не знаю. За всё время я не видал близ нашей позиции ни одного турецкого солдата.
Мы рыли днем и ночью, без перерыва, а с той стороны за нами в трубы и бинокли глядели наблюдатели. Однажды утром, когда поднялся рассветный туман, мы увидели, что за ночь напротив нашей линии вырос длинный вал. Он был невысок, но стал быстро подниматься. Лишь теперь сделалось окончательно ясно: штурма с ходу можно не ждать, будет осада. И все вздохнули с облегчением.
Я торчал неподалеку от капитана, когда он говорил офицерам:
— Это они нарочно нас не трогают-с. Дают сосредоточить все силы на отдалении от городских кварталов. Рассчитывают задавить силой огня, обескровить и понудить к сдаче, не доводя дело до уличных боев с неизбежными потерями. Что ж, тем для нас лучше-с…
Бастион наш получил название потопленного фрегата. Со стороны города матросы крупно — чтоб было видно издалека — выложили на земле из белых камешков: ФРЕГАТЪ «БЕЛЛОНА».
И внутри все обозначения были привычные, корабельные.
Землянки у нас назывались «кубриками». Орудийные амбразуры — «портами». Столб с флагом — «грот-мачтой». Левая сторона — «ютом», правая — «баком». Пороховой погреб — «крюйт-камерой».
Обзавелся наш фрегат и «кают-компанией».
В центре позиции, прикрытый брустверами, торчал небольшой холм. Тыловую его половину начисто срыли, так что образовался трехсаженный обрыв, и под ним — мертвое пространство, куда не могли долететь вражеские ядра. На этом пятачке Иноземцов приказал вырыть канаву в виде замкнутого квадрата. Посередке сделали настил из гладких досок. Во время совещания или трапезы офицеры садились по краям, свесив ноги в канаву, — получалось, будто вокруг стола.
А уцелевшая половинка холма называлась у нас «квартердеком», и венчал ее «мостик» — деревянная вышка с лесенкой. Оттуда Платон Платонович наблюдал за вражескими работами. Оттуда же он собирался руководить боем.
…Вот идет Джанко со странною ношей — тащит на спине огромный тюк из парусины, в несколько раз больше индейца размером, но, кажется, нетяжелый. При этом на голове у Джанко еще торчит вверх ножками красивый стул — я узнал его, он из кабинета Платона Платоновича.
Матросы провожают этакое диво любопытными взглядами. Угол развязался, и на землю вываливается неожиданный предмет — подушка в цветастой наволочке. Теперь видно, что вся ноша состоит из подушек, тюфяков и прочих постельных принадлежностей.
Соловейко, назначенный старшиной плотницкой команды (она настилает вдоль бруствера дощатую «палубу», чтоб ноги после дождя не вязли в грязи), кричит:
— Ребята, гляди! Индей ночевать собрался. Ты еще бабу прихвати!
Под всеобщий хохот Джанко невозмутимо подбирает подушку и топает себе дальше, будто та самая гора, что решила идти к Магомету.
Мне любопытно. Вообще-то дело вестового постоянно находиться при начальнике: то пошлют передать приказ, то, наоборот, что-нибудь выяснить, или же понадобится принести из блиндажа нужную вещь. Но Платон Платонович, жуя сигару, уже минут десять разговаривает со штурманом Никодимом Ивановичем, который за отсутствием навигационных забот стал при нем вроде заместителя. Они сосредоточенно чертят что-то щепками на земле.
Кажется, можно отлучиться.
Я отправляюсь за индейцем. Он зачем-то волочет свою ношу на «квартердек».
Вдруг свист.
С вражеских позиций пушки постреливают уже второй день, хоть и не сказать, чтоб часто. Платон Платонович сказал: начинают пристреливать квадраты.
Я обнаружил, что, если прищурюсь, могу видеть полет ядра (по-артиллерийскому — «траекторию выстрела»). Оно летит несколько секунд, и при известном навыке заранее понятно, куда примерно упадет снаряд.
Но такого свиста, как этот, я еще не слыхивал. И ядра что-то не видно.
Снаряд я замечаю в последний момент. Он падает не так, как прежние, а почти отвесно — сверху вниз.
Ударившись о землю, черная круглая штуковина завертелась, зашипела, заплевалась искрами.
Это не ядро, это бомба!
Я сразу вспомнил, как запылал факелом Степаныч, когда ему под ноги попала турецкая зажигательная. Но осколочная ничуть не лучше.
Я упал ничком, закрыл затылок руками — и тут же лопнуло, грохнуло, завизжало.
Не сразу я соображаю, что можно было и не падать. Бомба разорвалась, во-первых, на пустом месте, а во-вторых, в доброй полусотне шагов.
Быстренько поднимаюсь, гляжу на Иноземцова — видел мой нырок или нет?
Платон Платонович смотрит не на меня, а в небо. Лицо у него задумчивое. Почесал кончик носа.
— Эй, плотники!
Подбежавшему Соловейке капитан говорит:
— Ты вот что, братец. «Палубу» настилать не нужно. От бомб она щепками разлетится, людей поранит. Лучше поплотнее землю утрамбуйте.
Пока они там обсуждают, чем лучше трамбовать, я иду вглубь укрепления. Там что-то посверкивает чудесным переливчатым сиянием.
Это отец Варнава, в одной тельняшке, обивает золотой тканью внутренность маленькой деревянной будки вроде тех, которые ставят для часовых.
— Часовенка будет, для Николы угонника, — охотно объясняет мне поп. — И риза старая сгодилась. Красота? После еще лампадку повешу.
Потом я, задрав голову, наблюдаю за странными действиями Джанко. Он влез на «мостик», поставил стул, а всю переднюю часть, где перила, прикрывает матрасами, тюфяками и подушками.
Вон оно что! Хочет защитить капитанское место от пуль.
Пули над бастионом тоже посвистывают. Вражеские нарезные винтовки легко достают до нас. Во время боя — штурма или артиллерийской дуэли — Платон Платонович, конечно, будет на виду у ихних стрелков. Как во время Синопа. От ядра иль бомбы пух-перо не уберегут, а вот пущенная с пятисот шагов пуля в них застрянет. Молодец, Джанко!
Бастион мы строим уже девятый или десятый день, и если я столь явственно вижу именно это утро, на то имеется своя причина.
— Гера! Куда ты запропастился? — слышу я голос Иноземцова.
Бегу со всех ног…
— Беги… сам знаешь куда, — тихо сказал Платон Платонович. — Три часа назад Агриппина Львовна прислала записку, попросила доктора, если он сейчас не занят. Осип Карлович перевязочный пункт обустроил, раненых пока нету. Я отпустил. А он ушел и не возвращается. Тревожно мне. Вдруг что с нею или с Дианой? Госпожа Ипсиланти попусту не попросила бы…
Я уж хотел бежать, но капитан меня остановил:
— Погоди… Это еще не всё. Пусть они возьмут самое необходимое и отправляются на северную сторону. В городе скоро будет опасно. Вот, держи. Это записка для баркаса. Это — квартирмейстеру, чтоб выделил коляску. А это… — Он вздохнул. — Скажи, покорнейше прошу взять у меня денег в долг. На бастионе они мне не нужны. И уж уговори как-нибудь, постарайся… Если не возьмет, будешь за всё платить сам. Ты позаботься, чтоб они там, в Симферополе, хорошо устроились.
— Как в Симферополе? — вскинулся я. — Платон Платоныч, ваше высокоблагородие, за что отсылаете? Мое место здесь, при вас!
— Нет. Твое место при них. Всё, юнга, беги.
Я побежал, конечно.
Но до того мне стало обидно — слов нет. Опять капитан решил меня с фрегата списать. Не забыл Синопа, значит…
А только не выйдет у вас, Платон Платонович.
На углу Сиреневой улицы я обогнал еле плетущуюся арбу, в которой лежали и сидели, свесив ноги, несколько раненых. Это были не наши — сухопутные. Некоторые сидели, болтали меж собой и покуривали, но один из лежачих громко и жалостно стонал.
— Братцы, мочи нет! Братцы, мочи нет! — всё вскрикивал он.
Ему лениво отвечали:
— Нет мочи — помирай, а сердце не рви.
Я поскорей прошел мимо и отвернулся.
Дверь дома была приоткрыта. Тревога, передавшаяся мне от Платона Платоновича и усилившаяся при виде раненых, окрепла. Не постучавшись, я пошел вверх, на невнятный мужской голос.
Это был наш Осип Карлович.
Он говорил:
— …Сие, сутарыня, открытый перелом. Наклатываю шину. Вот так…
О, господи!
Я взлетел по ступеням и застыл на пороге гостиной.
Госпожа Ипсиланти и Диана сидели у стола, на котором возвышалась бронзовая голая дева с луком и стрелами. Это была древняя богиня охоты, а звали ее, как мою несбывшуюся мечту — Дианой.
Доктор Шрамм с засученными по локоть рукавами зачем-то прикручивал к руке богини две деревянные дощечки. Кроме того у статуи на голове была плотная повязка навроде шлема, а шея обмотана бинтом.
— Фот и фся хитрость, — сказал Осип Карлович. — Ясно?
Обе слушательницы кивнули, причем Агриппина записала что-то в тетрадку. Я не мог уразуметь, что всё это означает.
— Теперь ресаные раны. О, это самое легкое.
Лекарь подвинулся. Я увидел, что на столе лежит свежеощипанный гусь.
— Выклятит ресаная рана вот этак…
Шрамм взял нож и рассек тушку. Из-под пупырчатой кожи засочилась кровь. Диана страдальчески наморщила лоб, Агриппина снова кивнула.
— Преште фсего, Акриппина Льфофна, смачиваете спиртом корпию… Протираем рану. Фот так… — Руки врача ловко двигались. — Кусь не орёт, но раненый путет орать — это ничефо. На это не нушно опращать фнимание. Перём иколку-нитку. Ну, это парышни хорошо умеют… Чик-чик-чик. Котово.
На месте разреза остался аккуратный шов.
Я громко кашлянул.
— Здравствуйте…
Смотрел я исключительно на хозяйку. С того самого дня, когда я понял, что чудес в моей жизни больше не будет, с Дианой мы ни разу не виделись. И сейчас встретиться с нею глазами я не осмелился.
Агриппина Львовна обернулась, всплеснула руками. А Диана — Диана вскочила и закричала:
— Гера! Гера! — да так радостно, что мое дурацкое сердце ёкнуло. Я представил себе, что сжимаю его в кулак. Вроде помогло.
— Что на бастионе? Как Платон Платонович? — быстро проговорила госпожа Ипсиланти, идя мне навстречу. — Мимо нас с самого утра везут раненых. Я так волнуюсь.
— Все целы пока, слава Богу. Платон Платонович велели кланяться.
Я говорил сдержанно, солидно.
— Раненых нет — корошо, — заметил доктор. — Токта я фыпью чаю. И потом мошно протолшить урок.
— Нет, Платон Платонович прислал меня с поручением. Скоро ихние батареи закончат пристрелку и вдарят по настоящему. Уезжать надо. Я вас, Агриппина Львовна, на тот берег перевезу. А оттуда поедете в Симферополь. Уж и коляска снаряжена. Собирайте вещи, я помогу.
Про деньги я говорить не стал. Чем уламывать Агриппину, лучше по-тихому сунуть Диане. Она в хозяйственном смысле потолковей своей опекунши будет.
А госпожа Ипсиланти возьми и скажи — спокойно так, будто о давно решенном:
— Никуда я не поеду. Где Платон Платонович, там и я. Видишь, я начала учиться медицинскому делу? Когда начнется бой, я найду себе место.
Далеко не сразу понял я, что именно означают ее слова. Взглянул на портрет мичмана — вот это дела: траурная лента исчезла!
— Так и передать? — переспросил я.
И посмотрел на Диану. «А я тебя предупреждала, что этим кончится» — говорило ее лицо.
Даже Осип Карлович, на что беспонятливый в тонких чувствах человек, и тот скорчил рожу: вон-де оно как.
Ладно.
Подошел я к Диане.
— Давай, собирайся. Я тебя на ту сторону переправлю и устрою, как надо. Ваших-то пансионских, поди, давно из города увезли.
— Да-да. Я тоже об этом думала. — Госпожа Ипсиланти обняла воспитанницу. — Видишь, всё и устроилось. Спасибо Платону Платоновичу. Поживешь с девочками. Собери вещи, а я пока напишу записку Эрнестине Николаевне.
Но Диана не тронулась с места. И глядела она не на Агриппину — на меня.
— Ты поедешь со мной до Симферополя?
— Нет, только доставлю на ту сторону и посажу в коляску. У меня же фрегат. В смысле, бастион.
И тогда она сказала, в точности тем же тоном, что Агриппина Львовна.
— Никуда я не поеду. У тебя фрегат, а у меня ты.
Я, конечно, захлопал глазами.
Поди, разбери их, женщин. Помру — так и не разгадаю ихнего устройства.
Жертва Беллоне