Беллона Брусникин Анатолий
…А это уже первый день октября. Я больше не вестовой при капитане. Или, правильней сказать, не только вестовой. С нынешнего утра я — сигнальщик, должность новая, прежде небывалая и, что называется, на виду. В самом прямом смысле.
Я наверху, надо всеми. После слов Дианы «а у меня ты» мой дух, как пишут в книжках, воспарил. Опять же и телесно я вознесен над человеками. Я нахожусь на «мостике», гордо возвышающемся над «Беллоной».
Бастион два дня как достроен, готов к сражению и теперь, по словам Платона Платоновича, «заканчивает прихорашиваться». К брустверам проложены утрамбованные песчаные дорожки, двери землянок и блиндажей свежепокрашены, к лесенкам, что ведут на брустверы, сделаны канатные поручни, под «грот-мачтой» — судовой колокол, отбивающий склянки, и повсюду — просто так, для красоты — развешаны спасательные круги с названием фрегата, хотя здесь они, конечно, никого спасти не смогут. Пес Ялик обзавелся личным жилищем, какого на корабле у него не было: будкой, покрашенной на манер тельняшки. Мартышка Смолка поселилась под лафетом пушки, при которой состоит фейерверкером ее покровитель Соловейко. Для определения силы и направления ветра (их необходимо учитывать при коррекции артиллерийского огня) у нас на мачте сделан небольшой парус, рея которого может поворачиваться в любую сторону. Издали бастион, должно быть, и вправду напоминает плывущий по волнам корабль.
Неприятель тоже почти готов к драке. Напротив нас, на не столь дальней, но теперь недоступной Лысой горе, в недрах которой таится одному мне ведомое сокровище, французы заканчивают строить свои батареи. Первая линия уже возведена, но им этого мало — выше по склону они затеяли второй ярус, чтоб, когда начнется канонада, задавить нас двойной мощью огня. Нижний-то ярус пощипывает нас и теперь. То ядро швырнет, то бомбу подкинет. Ядро просвистит над ничейной землей, бомба прогудит по небу — и жахнут, куда Бог пошлет. Или в бруствер, или внутрь бастиона, или дальше, где землянки резерва, перевязочный пункт доктора Шрамма, камбуз и прочее тыловое хозяйство. У нас ведь от передовой до глубокого тыла шагов сто. И повсюду копошатся люди. Комендоры — у пушек, подносчики — возле снарядных горок, стрелки сидят подле бойниц, землекопы копают, маляры красят, подметальщики метут. Одно слово — корабельная жизнь. Казалось бы, каждый вражеский выстрел кого-то обязательно достанет.
А между тем, хоть по фрегату, в смысле бастиону, с утра выпущено (я считал) сорок семь бомб и ядер, у нас никто не убит, не поранен.
Потому что капитан учредил полезную должность «сигнальщик» и определил на нее юнгу Герасима Илюхина, приметив его, в смысле мою, исключительную зоркость в сочетании со звонкостью голоса. И удостоился я повышения.
С самого утра, повышенный и вознесенный, сижу я на почетном месте, обустроенном для капитана его заботливым индейцем. Удобно развалился на стуле, подложив под задницу подушку. Рядом на столике графин с лимонадом, коробка с сигарами. Сигару я разок курнул — гадость, а вот лимонная вода на солнцепеке вещь хорошая.
Вражеская позиция передо мною, как на ладони. Раз в пять минут то там, то сям ба-бах! — вылетает клуб дыма. Я сразу выпрямляюсь, ладонь ко лбу и слежу за полетом снаряда. Вначале не всегда угадывал, куда он приземлится, но довольно скоро насобачился.
К примеру, крикну:
— Баба! Кажись, на шкафут!
Это значит, француз кинул бомбу и ударит она в середину нашей брустверной линии. После моего крика народ кидается оттуда врассыпную — все наши держат ухо востро и сигнальщика слушаются. Бомба хрясь в землю. Вспышка, грохот. Во все стороны летят осколки, комья, камни. А люди целы, только рытвина осталась. Через десять секунд все снова работают, а землекопы лопатами засыпают вмятину. Прошла минутка — и будто не было попадания.
Если же я кричу:
— Яшка! Мимо! — то никто на пущенное в молоко ядро и головы не повернет.
Хорошо мне. Будто я бог с пещерной картины. Восседаю на облаке, повелеваю поднебесным миром, и на моих мозаичных устах сияет блаженная улыбка.
А и как мне не блаженствовать?
Она сказала: «Никуда я не поеду. У тебя фрегат, а у меня ты». Это во-первых и в-главных.
Во-вторых: съел, гад Соловейко? Хоть ты в мою сторону не глядишь и рожу свою конопатую воротишь, а когда я завопил: «На баке! Яшка!» — дунул оттуда, только подметки засверкали.
Вражьи стрелки меня уже с час как исчислили. Пуляют довольно кучно, от тюфяков с матрасами клочья летят. Но, спасибо предусмотрительному Джанко, ихняя пальба мне не страшней гороха. Слезать по лесенке, конечно, будет жутковато, но индеец и это предусмотрел.
Когда вкруг вышки начали визжать штуцерные пули, он притащил большую охапку сена, свалил внизу и показал: если что — не спускайся, а сигай. Так я и сделаю.
Ба-ах! Облачко дыма в левой части французской батареи. У них там на ярусе двадцать восемь пушек, и все они мне уже знакомы. Эта, нынешняя, плюется «яшками». Сорок восьмой выстрел.
Наши все застывают, на меня устремлены сотни глаз.
— Не наша! — ору. — Влево берет!
Все снова задвигались. А я достаю трубочку. Вы там внизу копайте-таскайте, а у сигнальщика жизнь малина.
И сызнова: ба-бах! Сорок девятый — это мортира.
Бьет не мимо.
— Баба! На юте!
На ют только доставили фуру с порохом и еще не успели разгрузить, отнести мешки в крюйт-камеру. Поэтому матросы не разбегаются, а хватают ведра. Рванет — все равно не убежишь.
Я не ошибся: бомба ударила с внутренней стороны, шагах в пятнадцати от повозки. Запрыгала по земле шипучая смерть — сейчас жахнет. Вскинулись на дыбы широкогрудые фурштатские лошади. Но с четырех сторон плеснули водой — и пшикнул фитиль, погас.
Уф, пронесло…
От того места, где еще клубится дым от выстрела французской мортиры, до входа в мою заветную пещеру, если подняться прямо вверх, не больше ста шагов. Вон они — кусты, за которыми, прикрытый дерном, затаился лаз…
Я загляделся на бурую поросль. Там, в таинственной тьме, обитает Дева, пробудившая меня от сна, который скучные люди принимают за действительность. Доживу ли я до дня, когда вновь окажусь в моем подземелье? Покажу ли его моей Диане?
Предаваться мечтаниям на боевом посту и преступно, и глупо. Всего на секунду замешкался я, но черную точку в воздухе поймал взглядом поздно. И очень она мне не понравилась. Она летела не так, как другие. Не на ют, не на бак, не в молоко, а…
— А-а-а-а!!!
С отчаянным воплем, опрокинув и стул, и столик, я прыгнул вниз. Еще не приземлился, а надо мной с треском разлетелся мой насест.
Оглушенный и перепуганный, я сидел в сене, а на меня, подобно снегопаду, медленно опускались пух и перья.
Комендор от ближнего орудия сокрушенно сказал:
— Важно впечатал, гад. Пристрелялся. Ну-тко и я его…
Он приложился к прицелу, а я все сидел и мотал головой.
Подбежал Джанко. Пощупал меня, поставил на ноги, хлопнул по плечу — иди отсюда, нечего тебе теперь здесь делать.
На трясущихся ногах, еле-еле, поплелся я в тыл. Господи, ведь еще чуть-чуть — ядро разорвало бы меня на куски. И ничего бы больше не было: ни ясного дня, ни жизни с ее чудесами, ни Дианы…
А потом вдруг встряхнулся и не стал об этом думать. Мало ли что могло бы быть! Вот он я, вот она жизнь, и нечего трястись.
Тут как раз, будто желая меня укрепить и подбодрить, где-то ударил барабан. Я пошел навстречу дробному бою.
Из широкой траншеи, что вела от города к бастиону, вышла колонна пехоты. Над касками сверкали штыки, барабанщик с серебряным позументом на рукавах отмахивал палочками, а впереди вышагивал высокий подтянутый офицер.
Я прищурился. Разглядел скуластое лицо с узкими глазами, тонкими черными усами.
Навстречу треску из «кают-компании» выглянул Платон Платонович. Надел фуражку.
Пехотный начальник, вскинув к козырьку ладонь, звучно доложил — мне было слышно издалека:
— Штабс-капитан Аслан-Гирей! Прибыл в ваше распоряжение с ротой прикрытия.
Вот чего он узкоглазый-то, понял я. Из татар.
Сзади бабахнуло. Хоть я был уже не на мостике, но обернулся и сразу увидел черный шарик, описывавший в небе крутую дугу.
— На шканцах, ложись! — заорал я. — Баба!
«Шканцами» у нас называлась площадка за «каюткомпанией» — как раз место, где выстроилась прибывшая рота.
— В стороны! Ложись! — крикнул Иноземцов своим незычным голосом.
Но солдаты глядели на него, разинув рты, и не двигались.
Бомба плюхнулась прямо перед строем. Завертелась, зафырчала. Пехотные шарахнулись от этакой страсти, некоторые присели и зажмурились, но упасть никто не догадался.
Ихний начальник гаркнул:
— Гаси фитиль, болваны!
И побежал, срывая шинель. Но где там! Он был далеко, да и вряд ли получилось бы — сбить огонь шинелью.
Брызнуло пламя, качнулся воздух. Вот теперь несколько человек повалились.
Эх, беда!
На крики из своего укрытого тремя накатами блиндажа высунулся доктор Шрамм.
— Мясо? — деловито спросил он. — Сюта! Сюта неси!
Это он раненых так называл — «мясо». Если не моряки, конечно. Моряков Осип Карлович называл «рыбой».
Я подбежал проверить, не задело ли Платона Платоновича. Он, слава богу, был цел. Только фуражку взрывной волной сорвало.
— …Ничего, привыкнут, — спокойно говорил капитан татарину. — Ротой пускай займется ваш фельдфебель. Вахтенный начальник покажет, где расположиться. А вы, сударь, пожалуйте-с в кают-компанию. Очень вовремя прибыли. Обсуждаем положение дел.
Про положение наших дел и я был не прочь послушать. Хоть я и состоял в самом нижнем из флотских чинов, но все же числился при самом капитане. Заходить в кают-компанию я мог без позволения и даже без особой нужды. Если делал это тихо, не привлекая к себе внимания, никто из офицеров на меня и не оборачивался.
Так же было и теперь. Занятые важной беседой начальники слушали капитана и высказывались сами, ну я прошел себе в уголок, где стоял чан с питьевой водой, и скромненько наполнил кружечку.
Кают-компания была обустроена и украшена, насколько позволяли бастионные условия. Сидели все по-прежнему свесив ноги в канаву, однако сиденья стали удобными, с подушками, на столе белела скатерть, горели привезенные с «Беллоны» лампы, пыхтел самовар. Кроме крыши появились и стены из досок, обитые коврами. Не хватало только пианино, а то было б не хуже, чем на фрегате.
Иноземцов держал речь перед офицерами: половина была наших, половина сухопутных.
Он говорил, что штурма не будет, а будет бомбардировка, и хоть мы, как только возможно, подготовились, но виды скверные. Против нас французские укрепления, которые и сейчас превосходят нас мощью огня в полтора раза, а когда враг завершит строительство второго яруса, на пять выстрелов с той стороны мы сможем отвечать только двумя. Притом еще следует ожидать, что союзный флот огнем с моря подавит наши фланговые батареи, и тогда противник подвергнет нас еще и кинжальному обстрелу со стороны Рудольфовой горы. Через несколько часов такой канонады от «Беллоны» останется кучка рыхлой земли.
Капитана выслушали в тяжелом молчании. Потом штурман Никодим Иванович, старший по возрасту, спросил:
— Что говорят в штабе, Платон Платонович? Когда ждать генеральной бомбардировки?
— Дня два, много три-с, и ударят.
Заговорили все разом.
Артиллерийский капитан, командир одной из батарей, развел руками:
— Что же делать?
Саперный поручик воскликнул:
— Ждать, пока нас в распыл пустят?
Лейтенант Кисельников предложил:
— А если вылазку? Ночью, внезапно. Заклепаем сколько-то пушек, силы и подравняются.
— У них там зуавы, африканские стрелки. Лучшие солдаты в Европе. А у меня кто? Непривычные к пехотным действиям матросы и вот-с, штабс-капитан Аслан-Гирей необстрелянную роту привел.
— Что нам остается? — спросили тогда Платона Платоновича. — Только с честью умереть?
— Это не так мало-с…
Я вспомнил, как прежде, перед затоплением эскадры, он говорил, что умереть с честью — не штука, что надобно с честью победить. А теперь, стало быть, вот как?
И сделалось мне очень страшно. Если уж хладнокровный Иноземцов заговорил о смерти, видно, совсем беда.
А капитан подошел к схеме наших и вражеских позиций, что висела на особой доске.
— При подобном соотношении стволов спасти нас может едино лишь чудо, да-с. Вот если б, к примеру, попасть бомбой в ихний пороховой погреб… — Он вздохнул. — Но поди знай, где он. Это один шанс из мильона… Будь против нас корабль, я бы знал, куда целить. Сосредоточили бы всю мощь огня меж гротом и бизанью. Глядишь, и поразили бы крюйт-камеру. А тут, изволите ли видеть, холм… — Платон Платонович сердито откусил кончик сигары, сплюнул приставшие к губе крошки. — Эх, кабы над той Лысой горой на крыльях пролететь…
Воцарилось мрачное молчание. Умеющих летать на крыльях среди присутствующих не было.
…Вот он — момент, которым мне памятен тот день.
Сейчас это произойдет…
— Ваше высокоблагородие…
Мой голос тонок и срывается. Ко мне оборачиваются, многие сердито супятся. Хоть известно, что я капитанов любимчик, но чтоб юнга прерывал военный совет — это неслыханно.
— Прощения прошу… — лепечу я. — На крыльях, конечно, никак невозможно, но…
И я рассказал про пещеру, что находится аккурат над французскими батареями. Если туда пробраться ночью и затаиться, то потом из кустов всё ихнее вражеское обустройство будет, как на ладошке.
Меня перебивали, задавали вопросы. Я отвечал. Наконец офицеры оставили меня в покое, стали толковать промеж собой.
А я стоял, опустив голову, и чувствовал себя выпотрошенной рыбой. Всю икру из меня вынули, и вишу я на солнце пустым брюхом нараспашку.
Была у Герки Илюхина сокровенная тайна, да пришлось ее выдать, принесть в жертву. И вовсе не той, ради кого берег свой секрет и с кем его охотно бы разделил, а злой мачехе — богине войны Беллоне.
Я встрепенулся. На совете говорили про меня.
— …Хорошо-с. Допустим, юнга доберется до тайника, но что проку? Для расчета прицельного мортирного огня необходим правильный крок неприятельской позиции. — По тону Платона Платоновича было слышно, что отпускать меня на ту сторону ему ужасно не хочется. — Здесь потребна чертежная точность…
— Господин капитан второго ранга, если позволите… — Руку поднял татарин, что привел роту. — Я окончил Михайловское артиллерийское училище. В пехоту определен временно, за отсутствием вакансии на батареях. Занести на схему координаты порохового погреба легко смогу и даже присовокуплю к ним расчеты углов возвышения. Однако я всё же не понимаю, как мы с юнгой попадем туда через вражеские линии.
Вздохнул Платон Платонович, посмотрел на меня виновато, будто извиняясь, что не сумел меня уберечь.
— Это-то как раз довольно просто-с…
Ночь. Вспышки
…А это я смотрю через капитанов бинокль на вражескую позицию. Сначала в кружках черным-черно, потом нащупываю яркий огонек, кручу колесико.
Вижу: костер, около него тесно сидят люди в фесках, безрукавных куртках, шальварах. Курят изогнутые трубки.
— Это ж турки! — шепчу я. — Никакие не французы.
— Самые что ни на есть, — так же тихо отвечает Платон Платонович, отбирая бинокль. — Зуавы, африканские стрелки. Пехотное прикрытие ихних батарей. Их прозвали «анфан-пердю», по-нашему «сорви-головы».
— Правильно прозвали. — Это голос Соловейки. Он по другую сторону от капитана. — Щас мы этим «пердю» головы посрываем.
Мы лежим посреди ничейной земли, посередке меж нашей и вражьей линиями. Ночь безлунная и беззвездная, поэтому нам удалось прокрасться сюда незамеченными. Иноземцов взял в переднюю цепь только охотников, кто вызвался добровольно. Остальная масса матросов и солдат, назначенных для вылазки, засела во рву под бруствером. Им полагается бежать вперед не раньше, чем начнется шум.
Неприятельский вал от нас всего в двух сотнях шагов — едва чернеет во мраке. А бивак зуавов повыше, уже на склоне. Потому-то мы их так хорошо и видим.
— Отсюда расходимся, — говорит Платон Платонович мне и штабс-капитану. — Как условились. Тихонько прокрадетесь к правому краю, засядете под бруствером. Не спешите. Пока я не услышу вашего сигнала, не начну. Гера, ну-ка пострекочи…
Я прикладываю к губам сухую травинку, трещу цикадой. Ихнее время уже недели две как закончилось. Весь август и полсентября днем и ночью надрывались, а сейчас поумолкли, студёно им стало. Но французам обычаи крымских цикад знать неоткуда. А стрекотать я умею знатно, еще с глупых лет.
— Хорошо, — одобряет меня капитан. — В ночной тиши будет слышно. Стало быть, после сигнала мы ползем к левому флангу. Если удастся, снимем часового без шума, Джанко это умеет…
Позади Платона Платоновича лежит индеец. Во рту у него свирелька, из которой он так ловко плюется иголками.
— Потом на бруствере начнется суматоха. Французы решат, что мы перед бомбардировкой хотим заклепать орудия, а мы и вправду, коли успеем, пару-тройку пушек им попортим. Никодим Иванович с остальными побежит через поле под громкое «ура». В общем, Девлет Ахмадович, им будет не до вас. Думаю, минут десять, а то и все пятнадцать мы вам обеспечим.
— Этого совершенно достаточно, — нетерпеливо говорит татарин. — Однако всё уже неоднократно обговорено. Если позволите, мы с юнгой начнем выдвигаться.
— Да-да, еще минутку.
Я вижу, что Платон Платонович хочет мне что-то сказать. Но капитана трогает за рукав Соловейко. Никогда и ни за что нижний чин, даже такой отчаянный, не позволил бы себе подобной вольности при свете дня. Однако ночь, опасность, все лежат, уткнувшись носом в пыль, — по уставу и не обратишься.
Слух у меня и вообще-то преотличный, а Соловейко шепчет громко, не старается щадить мои чувства.
— Ваше высокоблагородие, прощения просим, а только зря вы это…
— Что «зря»?
— Зря сопливого посылаете. Хлипкий он. Помните, как в Синопе-то?
Меня будто вдавливает в землю. Я знаю: Соловейко мне враг, он не забыл моего позора, а сейчас еще и ревнует — как это на лихое дело посылают не его, известного храбреца. На совете ведь он не был, про пещеру не знает.
Затаив дыхание, я жду, что Платон Платонович за меня заступится.
Но он лишь вздыхает:
— У самого сердце не на месте. Но никого другого нельзя.
И поворачивается ко мне.
Я еще надеюсь, не скажет ли он что-нибудь ободряющее: мол, не слушай дураков, Герасим Илюхин, ты герой и орел, бесценный сигнальщик и вообще наш спаситель.
Но Иноземцов шепчет:
— Еще раз повтори. Ну повтори.
И понимаю я: всяк смертный, хоть бы даже капитан фрегата и лучший человек на белом свете, думает только о своих переживаниях. Главное, сколько можно? Раз двадцать уже я ему слова Агриппины Львовны пересказывал!
Но я прощаю капитана. Потому что — как знать — свидимся ли еще в этой жизни. И, чтоб сделать ему удовольствие, повторяю в двадцать первый раз — с выражением, да еще с прибавкой: «Без Платон Платоныча, говорит, не уеду. Где он, говорит, там и я. Одной ниточкой мы теперь повязаны».
Ужасно он заволновался.
— Погоди, ты в прошлый раз про ниточку не говорил!
— Забыл. А теперь вспомнил.
— Эх ты! Разве можно такие вещи забывать?! — Иноземцов возмущен. Но прикрывает рукой глаза, мечтательно повторяет: «Одной ниточкой»…
А татарин, перегнувшись через меня, требовательно про свое:
— Господин капитан второго ранга, мы теряем время. Люди напряжены, у кого-нибудь не выдержат нервы, лязгнет чем-нибудь или стукнет, и нас обнаружат…
— С богом, — говорит тогда Иноземцов. — Вы уж, Девлет Ахмадович, поосторожней. Мальчика берегите.
На «мальчика» я, конечно, обиделся, но татарин тянет за руку: «Юнга, за мной!» — и мы ныряем в темноту вдвоем.
Первым, пригнувшись, крадется Аслан-Гирей. Он не в сапогах, а в чувяках — толстых кожаных чулках. Я, чтоб не шуметь, вовсе разулся. Поэтому мы семеним, мелко переступая, беззвучно, словно две тени.
Не видно ни зги. Через каждые десять или пятнадцать шагов Аслан-Гирей останавливается. Смотрит на компас, прикрыв его ладонью.
Я заглядываю через плечо с эполетом, вижу чуть колеблющуюся искорку — это светится покрашенная фосфором стрелка.
Мое сердце громко стучит, пахнет пылью и ковылем, саднит нога — я и не заметил, когда и обо что ее поцарапал.
Это ночь со второго на третье октября…
Мы со штабс-капитаном долго, целую вечность, добирались до рва. Последние сто шагов ползли на четвереньках, а потом и на брюхе. Мне это показалось лишним. Кто нас увидит, в такую-то темень? Но Аслан-Гирей молча ткнул меня носом в землю: ползи. И оказался прав.
Когда до бруствера оставалось совсем недалеко, я разглядел над темной полосой вала черное, вытянутое кверху пятно: то был часовой в своей турецкой шапке.
— Ближе нельзя, — в самое ухо выдохнул татарин. От него пахло душистым и, видно, дорогим табаком. — Вдруг задумается: что за цикада у меня под носом? Подавай сигнал отсюда.
Я пошарил рукой, нашел подходящую травинку. Надорвал посередке, приложил к губам, застрекотал.
В тиши треск мне показался оглушительным. Но дозорный не шелохнулся. А если б и посмотрел в нашу сторону, то на расстоянии в двадцать шагов ничего бы не углядел.
— Хватит!
Мы поползли дальше, теперь совсем медленно. Я следил, куда ставлю локоть, чтоб ничего не хрустнуло, не треснуло. Где-то на поле, точно так же, сейчас ползли наши охотники.
Вот мы и во рву. Он был сухой и не шибко глубокий, мельче нашего. Оно и понятно: французы готовились к нападению, не к обооне.
Скат бруствера вблизи оказался не особенно крутой. Вскарабкаться вполне можно — если, конечно, сверху не палят в упор и не колют штыками.
«Ждем», — показал жестом Аслан-Гирей.
Я прижался к земляной стенке, вслушиваясь в ночь.
Сам не знаю, почему мне не было страшно. То есть было, и даже очень сильно — но не за себя, а за наших. Это совсем другой страх, от него ноги не ватные, а наоборот: дергаешься, как на иголках. Я трясся от возбуждения и мысленно повторял: «Господи-Боже, пускай француз их еще минутку не замечает!»
Может, минуты две или три у Господа и выцыганил. Но потом Его терпение закончилось.
Где-то в ночи звякнул металл. Может, окованный приклад задел за камень.
И тут же вопль часового:
— Алярм! Озарм!
Аслан-Гирей с досадой шмякнул кулаком о землю.
— Ребята, вперед! — донесся слабый голос Иноземцова.
— Ура-а-а! — негусто подхватили охотники.
Во тьме понять было непросто, но, по-моему, до вала им оставалось еще порядком.
— Ура-а-а! — мощно закричали на отдалении. Это побежали догонять наши основные силы.
А близко — показалось, прямо по макушке — заколотил барабан. У французов ударили тревогу.
Я вскрикнул: мрак надо мной озарился вспышками, и захлопало, и запахло порохом. Это палили из пушек и ружей — вслепую, на русское «ура!».
Еще через минуту где-то слева от нас раздались крики, тупой стук, рычание. Будто сцепилась целая свора передравшихся бродячих собак.
Я догадался: рукопашная!
Не знаю, как он выглядел, этот рукопашный бой, но у меня от одних звуков на лбу выступила ледяная испарина.
— Пора! — не шепотом, а обычным голосом сказал мне штабс-капитан. — Наши побежали на выручку.
Я не сразу понял, что «наши» — это французы, что палили над моей головой. Вспышек больше не было. Солдаты устремились с этой стороны вала на ту, помогать своим.
— За мной, юнга! Не отставать, но и вперед не лезть.
Аслан-Гирей ловко — я и не ожидал от офицера — стал карабкаться вверх по брустверу, хватаясь за камни и торчащие корни. Ножны его сабли болтались у меня перед носом. Я слышал, как Платон Платонович советовал татарину не брать саблю — будет только мешать, но штабс-капитан сказал: ежели ему судьба попасть в плен, то лучше уж при сабле и эполетах, а не ночным шпионом.
На верхушке бруствера мы вжались в землю. Справа были фашины, прикрывавшие орудийную амбразуру, слева тоже.
— Никого! Бежим! — сказал я.
Но из темноты вниз по склону катилась сплошная, брякающая сталью масса. В отблеске дальних костров блестели штыки.
Впереди толпы пятился начальник. Он был в расстегнутом мундире, размахивал саблей.
— Вит, ме гарсон, вит! — хрипло повторял офицер. — Он лёр ан кюира!
Вся орава протопала мимо бруствера, нас не заметив.
— А теперь быстро, юнга! Вон туда! — Аслан-Гирей показал куда-то. — Мое дело довести тебя до кустов. Потом поведешь ты. Понял?
У меня зуб на зуб не попадал.
— П-понял.
Ничего я, по правде сказать, не понял и понять сейчас был не в состоянии. Я бежал за татарином и боялся лишь одного: что отстану.
Укрепления второй линии у французов были не сплошные, а с разрывом между батареями.
Как мы прошмыгнули по проходу и вскарабкались по склону, я не помню, но только штабс-капитан вдруг остановился, и я с разбегу налетел на его спину.
— Вроде прорвались… — Он тяжело дышал. — Обе линии позади. Твоя пещера должна быть недалеко. Куда теперь?
Я заметался среди кустов.
— Щас… щас… Туда! Нет, туда!
А сам ничегошеньки не видел, не соображал.
Аслан-Гирей взял меня в охапку, швырнул наземь, упал сверху.
— Тссс!
С холма опять бежали солдаты — уже не зуавы, а обычные стрелки. И много, целая колонна.
Офицеры покрикивали на них, подгоняли.
— Целый батальон, — сказал штабс-капитан. — Через минуту будут на месте и вышибут наших. Давай, юнга, ищи свой лаз!
Я никогда не бывал на Лысой Горе в темноте. Когда днем разглядывал склон в бинокль, всё казалось просто: один куст повыше, другой пониже, меж ними кучка камней.
Черт его знает, где это.
Внизу почти не стреляли, а только ревели, рычали, вопили в тысячу глоток.
Отчаянно взвыла труба.
— Отход играют. Поторопись, юнга!