Мои воспоминания. Брусиловский прорыв Брусилов Алексей

Я бросилась к Дрейеру, чтобы выяснить, насколько правдоподобны подобные слухи, и, во всяком случае, хотела просить его совета, не смогут ли те же немцы (если они действительно так всесильны, как об этом многие говорили) – не захотят ли они помочь освободить Алексея Алексеевича. Дрейер в это время торопил ее с семьей уезжать на Украину и, кажется, далее, в Крым. Но все же принял меня очень радушно, дал адрес немца в Трубниковском переулке. Фамилию его забыла, но звали его по-русски – Виктор Викторович. Настоятельно советовал к нему обратиться лично.

Сказал мне, что с Украины проедет на границу к немецкому генералу (опять-таки, кажется, к Людендорфу) и будет просить его помочь освободить Алексея Алексеевича и устроить его выезд за границу. Я пошла к «Виктору Викторовичу», который принял меня очень любезно, обещал мне сделать все возможное через «наших дам в Кремле», как он характерно выразился. Мы с ним даже составляли план, как бы Алексею Алексеевичу выехать в Висбаден для лечения его больной ноги. Должна сказать, что все это я делала по собственной инициативе, так как сестра моя относилась к этому моему предприятию довольно критически, зная характер и взгляды ее мужа и боясь, что он на это не согласится. Но, мучаясь за него, в полном отчаянии мы обе, конечно, были на все готовы, только бы спасти его…»

Какой сумбур был в головах наших, ясно показывают эти несколько строк из записок Лены. В чем тут была загвоздка, где правда была и где ложь, никто из нас не может теперь себе отдать отчета.

Глава 6

В то же время жена моя обивала все пороги, хлопоча о том, чтобы меня выпустили. Я знал, что одновременно со мной в деревне брата моего Бориса был арестован он сам, его дочь, две их двоюродные сестры Роман, двоюродный брат Сергей Роман и мой сын. Мне рассказывали, что брат мой был болен и за час до ареста послал телеграмму в Москву с просьбой о докторе, так как сильный припадок грудной жабы его напугал. Вместо доктора явились чекисты и повезли его ночью, под дождем, в тряской телеге на станцию железной дороги для доставления в Москву, в Бутырскую тюрьму.

Я все это знал, но то, что брат умер в тюрьме в страшных муках через несколько дней после ареста, от меня скрыли тогда, боясь за мое здоровье. Напрасно, – я упрекал за это жену. Она должна была бы знать, как я отношусь к смерти, во-первых, а во-вторых, что брату Борису, с его непримиримыми взглядами, убеждениями и совершенной неумелостью примениться к современной, революционной обстановке, лучше было умереть!.. Здесь, на земле ему оставаться было несравненно тяжелей. Слишком грустно было, конечно, что умер он в пересыльной тюрьме, в грязи, рядом с уголовными преступниками, ворами и бандитами, этот изнеженный, балованный барич и кристальной честности человек…

Жена моя и другие родственницы хлопотали о том, чтобы его перевели в тюремную больницу. Но когда это наконец разрешили, и его под руки повели мой сын и Сергей Роман, то на пороге коридора и больницы он скончался. Когда на одну минуту, думая, что он в обмороке, его опустили на пол и бросились за носилками и доктором, то, вернувшись, Алеша и Сергей Роман застали его уже без сапог и без очень дорогих перстней, бывших у него на пальцах. Все это я узнал гораздо позднее, когда был уже дома.

Жена моя в то время, в свою очередь, виделась с Дзержинским и затем написала ему письмо, которое считаю небезынтересным привести здесь целиком, так как черновик его у нее сохранился.

«27 августа 1918 г.

Гражданин Дзержинский! На днях мы имели с Вами разговор по поводу ареста моего увечного, слабого старика-мужа. Он ни в чем не повинен перед правительством. И это Вы знаете. Зачем же вчера официальная газета ввела людей в заблуждение, объявив его причастным к контрреволюции? Жизнь наша со времени его ранения протекала в лечебнице, на глазах у всего персонала, всех служащих, всех больных и посетителей. А при этой обстановке о каком же заговоре может быть речь?..

И в религиозных, и в политических убеждениях мы с Вами люди разные. Но муж мой, однако, всем говорил, что считает вредным и лишним кровопролитием выступление против правительства большевиков, при народной психологии стихийно-революционного времени. Он говорил, что всякая акция имеет свою реакцию, это неизменный закон, но что способы помогать человечеству творить добро, проливать меньше крови, помогать преобладанию эволюции духа, а не звериных инстинктов, в обоих случаях различны.

Я твердо знаю, что если бы муж мой был здоров, он старался бы не допускать никаких выступлений. (И только в том случае, если бы волею судеб Москва была бы занята германскими или союзными войсками, а большевики принуждены были бы уйти, считал бы невозможным отказаться быть посредником между иностранными пришельцами и русским народом для водворения порядка, для успокоения умов и духа в населении, для выгораживания и защиты его интересов.

Но это только в том случае, если бы в этом была крайняя нужда и состояние его здоровья ему это позволило.)[120] Вы сказали мне, что заточение моего мужа Вам необходимо ввиду того, что его имя слишком популярно и что союзники рассчитывают на его помощь, а многие русские люди видят в нем будущего великорусского Скоропадского.

Должна Вам сказать, что широкие взгляды и глубокий опыт моего мужа далеко не одобряли действий Скоропадского – это раз, а во-вторых, союзникам и вообще Вашим противникам мог быть нужен Брусилов здоровым, а с больным они считаться не будут и если все-таки придут, то, весьма возможно, приведут с собой такого реакционера, от которого с корнем погибнут не только Ваши насаждения, но даже самые умеренные и необходимые преобразования.

От того, что Брусилов заточен, союзники своего дела не остановят и от своих интересов не откажутся, а среди русских генералов всегда найдут себе помощника. Брусилов с его широким, просвещенным умом, с его горячей любовью к народу, погибнет у Вас в плену, в сыром прохладном помещении, на сквозняке, без надлежащего ухода за его раной… А что же и кто же от этого выиграет?!

Он остался в Москве, доверился Вам своей чистой душой. Его жизнь протекала как на ладони, Вы знали все, что он делал. Он имел возможность и до и после ранения уехать, хотя бы с первыми же украинскими поездами. Но он сказал, что от русского народа не уедет, ибо ему принадлежит! Личные и семейные интересы для него не существуют. Нам здесь жить нечем, состояния у нас нет.

Когда при обыске у нас отняли, кроме золотого оружия Алексея Алексеевича, еще четыре куска мыла и другие необходимые нам вещи, со словами: «Довольно, напировались», мне было глубоко жаль этих бедных юношей, потому что такая черная клевета губит их, а не нас. Если бы они знали, как тысячи людей знают, какую тяжелую работу я исполняла в лазаретах и приютах, а когда и кто видел наши пирования?! Мы с сестрой всю жизнь нуждались и работали, а у моего мужа для пиров не было ни времени, ни охоты, ибо он был всегда и слишком занят.

У нас с ним во время войны были в руках миллионы казенных и благотворительных денег, а между тем я не смела даже сесть в автомобиль, так как тратить казенный бензин не имела права и должна была, по желанию мужа, показывать пример всем семьям военных. У нас сохранилось настолько мало денег, что нам жить нечем. В военных займах аннулировано 16 тысяч рублей, и я продаю вещи, чтобы существовать.

Пребывание восьми месяцев в лечебнице стоило немало, а бомба, разорвавшаяся в нашей квартире, ранившая мужа, погубила много имущества. Молодые люди, производившие обыск, обещали еще раз приехать и еще многое отнять из нужных нам вещей. Имущество моей сестры Е. В. Желиховской находится в Одессе, там наши родственники, там, на юге, все мои благотворительные дела: налаживается ремесленный приют для слепых, лазареты, приюты для больных и сирот детей русских, евреев и поляков.

На юге, отчасти и здесь, знают, что я делала, как я любила бедноту и как нас с мужем в высших сферах не любили и не считали за своих. В Одессе со времени Японской войны наладилось и развилось, было заглохшее, Общество пособия бедным больным на лимане. Тысячи солдат, городской и деревенской бедноты, излечиваясь, благословляли нас. А теперь я не могу лечить там моего мужа!.. Мои отделы для помощи увечным в Одессе, в Киеве, в Виннице, в Ананьеве – все это там, на юге.

А муж, несмотря на мои мольбы уехать туда, пожелал оставаться в Москве, так как там «Украина», а он великоросс… Остался здесь… Для того, чтобы Вы его заточили в антигигиеничное, сырое помещение, хотя он и «не арестант», а только «пленник», по Вашим словам, за то, что его честное имя слишком популярно! Вы разрешили мне посещать больного мужа ежедневно, но комендант это отменил и позволил только два раза в неделю.

Кончаю. У нас с Вами есть точка соприкосновения – это желание блага бедноте и труженикам. Но мы с мужем Вам зла не сделали. За что же Вы хотите нам зла?

Надежда Брусилова».

Кроме этого письма, сохранился еще черновик письма моей жены к Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу, игравшему в то время видную роль при Ленине. Где он теперь? Совершенно исчез с горизонта.

Вот это письмо.

«Многоуважаемый Владимир Дмитриевич! По Вашему совету я была у коменданта Козловского, описала ему весь ужас положения семьи Брусиловых. Он мне сказал, что будет говорить обо всем этом с кем следует и чтобы я ему позвонила в субботу, т. е. сегодня, до 4 часов дня по телефону 1-04-61. Я звонила пять раз, но мне отвечали, что его там нет.

Я ничего не знаю, что делать далее, и ввиду того, что Вы разрешили мне сообщить Вам, как [об]стоит дело нашей семьи, пишу Вам следующее: 1) брат моего мужа – Борис Алексеевич Брусилов скончался от потрясений, ухудшивших его болезнь (грудная жаба) в Бутырской тюрьме. Его не воскресишь. Тело его выдали нам по распоряжению Чрезвычайной комиссии и оказано содействие для доставления его в Воскресенск, так как там, в Новом Иерусалиме, его семейные могилы.

Спасибо за это. Также спасибо за то, что невинно заключенных дочь и племянницу усопшего вчера выпустили из тюрьмы, и они успели прибежать на вокзал вслед за гробом отца и дяди. Теперь в тюрьме остались очень больной, чахоточный, родственник по жене усопшего Бориса Алексеевича – Сергей Роман и мой пасынок Алексей Алексеевич Брусилов Младший. Никаких обвинений им не предъявлено, свиданий с ними не допускают.

Но самый наш главный ужас в том, что мы не можем сказать моему мужу о смерти любимого, единственного брата его, так как здоровье его самого день ото дня хуже. Рана загноилась, перебитый во время ранения нерв вновь дает сильные боли. Необходимо принять меры, необходим консилиум врачей. Но при антигигиеничных условиях, в которых он находится в заключении, правильное лечение невозможно. Заражение же крови при открытой ране возможно ежеминутно.

Сегодня мой муж подает официальное заявление при свидетельстве доктора о состоянии своего здоровья и просит разрешение консилиума. Доктор Лесной, который его каждый день перевязывает, советует нам пригласить проф. Минца и доктора Мамонова. Если я не ошибаюсь, они также лечат В. И. Ленина?

Умоляю Вас, многоуважаемый Владимир Дмитриевич, ускорить назначение консилиума, так как каждый час грозит приблизить к трагической развязке, постигшей уже его брата. Не говоря уже про то, что о смерти этой сообщить Алексею Алексеевичу будет возможно только когда он вернется в свою родную, семейную обстановку.

Прошу верить моему уважению. Надежда Брусилова».

…Итак, очевидно, все эти хлопоты и письма повлияли на всех власть имущих, и в ближайший день после этого ко мне в подвал Судебных установлений в Кремле объявился сам Петерс, гроза и ужас для русских людей того времени. Вошел какой-то штатский человек с бритым лицом, очень внимательно и остро посмотрел мне в глаза и заявил:

– Вы свободны, можете идти домой.

– Очень вам благодарен, но идти не могу, так как моя нога искалечена.

– В таком случае мой автомобиль вас довезет до дому.

Итак, с конвоиром-латышом, в автомобиле латыша Петерса меня доставили домой; нечего и говорить о том, как обрадовалась моя семья увидеть меня вновь дома и живым. Мне объявили, что домашний арест будет состоять в том, что при мне будут состоять всегда дежурные чекисты, а я должен отвести им комнату.

Я указал им на свой кабинет и ушел в спальню, где тотчас же меня уложили в постель. Какое это было блаженство: чистое белье, чистые простыни, прекрасная мягкая кровать, добрые милые лица возле, горячий чай с вином и сухариками!.. Вот это называется счастье для физически усталого, изнемогавшего от грязи и неудобств под арестом человека. Но душа все равно мучительно ныла. Я стал расспрашивать обо всех своих, мне говорили, что сын и Сережа Роман еще в тюрьме, но про брата странно отмалчивались…

И только на другой день я узнал правду… Тяжко мне было. Мне рассказывали, что бедный мой брат поднял руку, чтобы осенить себя крестным знамением, но, умерев, не успел, и рука так застыла, и в гробу он лежал с поднятойдля креста рукой. Бедняжки его дочери и тринадцатилетний сын, осиротев, метались в тоске и недоумении, из имения их прогоняли и отнимали все имущество, из городской маленькой квартиры тоже, и не позволяли брать ничего, так как после умершего в тюрьме все реквизируется рабочими.

Я не мог и не знал как им помочь, что делать?! В бывшем их имении еще оставалась старая моя племянница и престарелая француженка-гувернантка, воспитавшая еще их мать. Она от всех революционных потрясений впала в тихое умопомешательство, болела и в бреду все предсказывала будущее. После смерти жены Бориса, еще раньше, в начале революции она все повторяла: «Я вижу еще гроб, и еще гроб, и еще гроб… А нашего дорогого генерала в тюрьме…

Но его роль не кончена, он еще нужен России и Франции!» Бедная старушенция, разум ее затмевался, но сердце оставалось прежним. Спасибо ей за добрые чувства ко мне, за любовь ее к моей Родине наравне с ее дорогой Францией. Она видела гроб Бориса, его сына Алеши, который несколько лет спустя умер от скоротечной чахотки, и свой гроб. Все это исполнилось. Но вот пока я не вижу, какова моя роль и к чему меня Господь задержал на земле?!.

Во время моего ареста и смерти брата в тюрьме много хлопотала и помогала нам жена моего сына Варвара Ивановна. Много горя она принесла нашей семье и, главное, моему сыну, но справедливость требует, чтобы я отметил, как много она сделала своей энергией и находчивостью, чтобы помочь извлечь тело Бориса из тюрьмы, перевезти его в храм Св. Николая Явленного на Арбате, обмыть, одеть, устроить все благолепно и хорошо, по-христиански.

Мои несчастные, растерявшиеся племянницы, неумелые и застенчивые, ничего бы не добились, а Варвара Ивановна воевала с самой Чрезвычайкой и с железнодорожными служащими, пока не добилась того, чего хотела: Бориса отпели и отвезли по железной дороге на родное кладбище в Воскресенск. Странная эта молодая женщина и ранее того без конца хлопотала, чтобы облегчить мне мое заточение в подвале Кремля.

Два раза в день она прибегала к дежурному в комендантскую, приносила в термосах бульон, кофе, какао, папиросы, лекарства, лакомства, фрукты. Не могу не вспомнить всего этого с глубоким чувством благодарности. Она поспевала носить передачи и моему сыну, и Сереже Роману. Все это в каком-то экстазе… А впоследствии извела буквально и моего сына, и меня – и начудачила такого сумбура, что не приведи бог вспоминать.

Итак, я очутился дома, под надзором дежурных чекистов. Их несколько было, но двое мне запомнились больше других: еврей, выдававший себя за украинца, нахал пренеприятный, самонадеянный, несносный. Хорошо, что его скоро услали куда-то. Помню восторг его, когда пришла телеграмма о революции в Берлине.

Я же тогда подумал по адресу императора Вильгельма: «Не рой соседу яму, сам в нее попадешь». Второй часовой мой был латыш, юный, в высшей степени симпатичный, милый, деликатный. Ухаживал за нашей молоденькой горничной, водил моего больного, умиравшего бульдожку Санчика гулять. Очень конфузился, когда я ему говорил, куда и зачем выхожу из дома.

Рассказал он мне, между прочим, о последних минутах жизни расстрелянных министров, при казни которых присутствовал: Протопопова[121], Белецкого, Щегловитова[122], Беляева и других. Он говорил, что бедный А. Д. Протопопов тяжелее всех умирал: несколько раз под выстрелами падал, крестился и опять вставал. Это особенно грустно нам было слышать, потому что мы его лично давно знали: я – по Конно-гренадерскому полку, а семья моей жены с давних лет была хорошо знакома со всеми Носовичами.

Протопопов был женат на Ольге Павловне Носович, дочери старого кавказского генерала. В ноябре 1916 года, когда жена моя ездила в Петроград с докладом к императрице Александре Федоровне о делах ее склада в Одессе и Виннице, ее вызвала к телефону Ольга Павловна и просила приехать пообедать с ними. Жена моя, по свойственной ей откровенной прямолинейности, сказала Александру Дмитриевичу, когда на пять минут осталась с ним вдвоем:

– Что это рассказывают про вас, в каких гадостях вас обвиняют? Будто вы поддерживаете государыню в ее бреднях о святости негодяя Распутина?

Протопопов взял ее руки, дружески целуя их, и сказал:

– Милая Надежда Владимировна, попомните мои слова: лучше десять Распутиных, чем одна жидовская революция!

– А не думаете ли вы, что именно Распутин двигает страну к революции?

Но тут разговор их был прерван. Вот почему картина его смерти нам была тяжела. Я не оправдываю его действий и поступков, наоборот, я глубоко возмущался ими, но, зная человека, слушать о его расстреле моей семье было жутко, тем более что психология этого молодого латыша, как я уже говорил, даже симпатичного, на вид будто бы кроткого, была нам непонятна. Он рассказывал это спокойно, ухмыляясь, будто о чем-то совершенно простом и естественном. В то время мы еще не привыкли к бесчисленным ужасам революционного террора.

Итак, в продолжение двух месяцев я сидел под домашним арестом. Консилиум врачей определил много бед в моем организме. Хирург Зацепин стал часто навещать меня, доктор Н. Н. Мамонов вплоть до своей смерти не оставлял меня своими заботами. Удивительно это был умный и милый человек и прекрасный, самоотверженный врач. С его смертью я потерял много. Сыпняк, свирепствовавший тогда у нас, свел его в могилу вслед за его многочисленными пациентами.

Наши с ним беседы, его спокойный тон, красивая, видная наружность, чисто русские убеждения – все действовало на меня прекрасно. Это единственный доктор, во всю мою жизнь попавшийся мне на пути, который совершенно для меня незаметно взял меня в руки в вопросе о курении. Я курю с пятнадцати лет, с Пажеского корпуса, итого более пятидесяти лет к тому времени, о котором говорю. Николай Николаевич находил, что теперь это для меня яд.

То же самое находили и другие врачи до него. Но я никого не слушался. А тут вдруг послушался, бросил и за восемь месяцев не выкурил ни одной папироски. После его смерти вскоре изменилась обстановка, я поступил на службу. Изводился вопросом: кому я служу – России или большевикам?.. И вновь закурил, еще в большем количестве, чем прежде. Но я забегаю вперед. Необходима какая-нибудь последовательность в моих записях.

Протекали 1918, 1919 и частью 1920-й годы. Я болел, ничего не делал, жена продавала вещи, в квартире был страшный холод. Мне помогали продуктами и деньгами совершенно мне неведомые люди. Читали мы в газетах и страшно волновались, следя за движением Колчака, Деникина, Юденича. Вопреки своему разуму и логическим выводам, ибо я был глубоко убежден в неосуществимости их планов, сердцем ждал их и хотел им успеха.

В том-то и горе моей души. Но мне присылал постоянно H. A. Бабиков[123] всевозможные сведения окольными путями. Я понимал на лету, что он хочет мне сказать. Он служил в штабе Красной армии. Для меня роль его была ясна, мне страшно было за него. Когда его арестовали, я понял, что ему несдобровать. Бедняга, он строил планы спасения России, но большевики его перехватили. А главное, его подвел штаб Колчака, не уничтоживший списков своих людей в Москве.

Так мне в то время говорили. Разгильдяйство, преступное ротозейство белых при отступлении и передаче территории в руки красных неоднократно губили многих нужных России людей. Та же история много раз повторялась, когда за границей эмигранты в своих газетах или просто в болтовне распоясывались и подводили своим красноречием многих и многих живущих в России людей. А в особенности губительно это было для духовенства, и, главное, для нашего бедного мученика – патриарха Тихона. Но об этом речь впереди. Вернусь обратно.

Глава 7

С того уже времени Бабиков и Клембовский завлекали меня на службу. Чем они руководились, могу только догадываться. На одно из таких предложений я отвечал письменно, и черновик письма привожу целиком.

«17 ареля 1919 г. Москва.

Глубокоуважаемый и дорогой Владислав Наполеонович, обдумав предложение Ваше от имени H. A. Бабикова, я посоветовался с врачами, которые меня лечат. Они настоятельно требуют этим летом усердного лечения моей раненой ноги, так как суставы пока плохо гнутся, а сама рана часто открывается и вылезают осколки костей. Кроме того, желудок мой очень плох и врачи опасаются какой-то круглой язвы.

При таком состоянии здоровья я бы мог поступить членом Военно-законодательного совета, при условии разрешить мне этим летом отпуск на два месяца в Одессу, для лечения на лимане. Так как ныне Украина стала также Советской республикой, то думаю, что тут препятствий быть не может. Если это возможно, то, может быть, я мог бы быть принятым на службу по возвращении, по окончании лечения. Во всяком случае, прошу передать мою сердечную благодарность H. A. Бабикову за его ко мне внимание и не отказать принять мою Вам сердечную признательность за Вашу любезность и дружеское отношение. Неизменно от всей души Вам преданный друг и боевой товарищ А. Брусилов»[124].

Из этого письма мне теперь самому видно, как я колебался, отвиливал от службы и не отдавал себе отчета, чего, собственно, они от меня хотят. Положение моей семьи день ото дня становилось хуже, вещи не покупались, наступал голод. Лечиться ехать было не на что, все это были одни разговоры и предлог вежливо отклонить поступление на службу.

Я забыл упомянуть, что приблизительно в декабре 1918 г. меня освободили от домашнего ареста, взяв предварительно подписку о невыезде из Москвы. Хотя вскоре затем я получил по почте извещение, что это обязательство с меня снимается и что я могу ехать куда хочу, но я посмотрел на это, как на провокационную выходку, безразличную для меня, так как я все равно никуда не собирался уезжать.

Эту зиму мы прожили сравнительно благополучно. С нами устроились кузина жены М. А. Остроградская с дочерью и внуком. У них отобрали их имение в Калужской губернии, и они приехали ютиться с нами. Также старинная знакомая жены – Вера Михайловна Козлова поселилась у нас. Всем было плохо, и мы кое-как перебивались. В нижнем этаже поселилась красивая аристократка Анчарова, ее выбрали председательницей домового комитета, и благодаря ее энергии и неустрашимости ей удавалось доставать немного нефти для центрального отопления, и у нас атмосфера в комнатах доходила до 7–8 тепла.

В смысле продовольствия, к нам приходили неизвестные нам люди, приносили кто муку, кто масло, кто крупу. Но у всех было вообще так мало продуктов, что эти благожелательные люди могли нам уделять все меньше и меньше. Присылали также небольшие суммы денег. Большинство из этих жертвователей так и остались для нас неизвестными, а с некоторыми мы познакомились и впоследствии дружески сошлись.

Крестьяне, покупавшие у нас вещи, разгласили соседям, как плохо мне живется, и некоторые из них были жулики, дававшие гроши за прекрасное носильное платье и мебель; другие, нашлись такие (были между ними и бывшие солдаты моей армии), что стали привозить картошку, овощей, молоко, хлеб, с поклонами, слезами, благословениями, и ничего, ни копейки, не брали.

Они говорили мне, что понимают меня и ценят, что я остался в России, не захотел отделаться от них; они уверяли меня, что я прав, в том, что весь русский народ поймет со временем свою ошибку, воскреснет и тем более оценит то, что я ни при какой обстановке не хотел отделиться от него. Я старался им внушить, что верю тому, что большевизм пройдет, а те, которые остались с ними в России, постараются упорядочить жизнь и направить народные массы по правильному пути. В дальнейшем эти разговоры велись в деревнях, куда меня приглашали, как на дачу, гостить в избах.

Из бывших генералов, моих сослуживцев, я видел раз или два Н. Н. Стогова[125]. Знал, что он служил одно время начальником Главного красного штаба. Еще когда меня арестовали, он был у жены моей. Она и ее сестра мне рассказывали, как тронуло их то, что он, единственный мой бывший сослуживец, не побоялся прийти выразить сочувствие им. А Москва была переполнена ими, бывшими моими сослуживцами.

Потом он был сменен, арестован, потом бежал. С ним вместе, кажется, бежал и генерал Левицкий[126]. Последний был женат на красавице, прелестной Верочке Безкровной, дочери командира Крымского полка в Виннице. Она служила на сцене, раз или два была у нас. Мы знали, что А. И. Южин и многие видные артисты ей покровительствуют и поэтому были спокойны за нее. С артистами тогда носились и считались, ее генеральство стушевывалось.

Но ничего не помогло!.. Когда Стогов и Левицкий бежали, то жены их немедленно были арестованы и расстреляны. За них многие хлопотали. Это было большим потрясением для моей жены и сестры. Это было страшное время.

Когда сестра жены – Елена Владимировна – решилась искать службу, то Н. Н. Стогов помог ей устроиться в Военном архиве, ибо до того А. И. Южин (Сумбатов), с которым семья моей жены была знакома с юных лет по Кавказу, старался ее устроить в Наркомпросе (Народный комиссариат просвещения), но ничего из этого не вышло.

Она плакала и приходила в отчаяние, ничего не понимая в бумагах от сокращения слов и коверкания русского языка и грамоты. Когда Стогов ее устроил в архиве и она принесла домой первый фунт хлеба своего пайка, это было большое торжество, мы разрезали его на четыре куска по 1/4 фунта для меня, жены, брата Ростислава и самой Лены.

Вскоре и Ростиславу удалось через своего знакомого Манухина[127] поступить на службу в Главкожу.

За все эти месяцы различных наступлений то Колчака, то Деникина, то Юденича я должен с грустью и иронией отметить ничтожество и трусость многих и многих интеллигентов в Москве. Болтовни, анекдотов, острот, всевозможных курьезов было без конца. Я лично наблюдал на себе и своей семье, как отражались успехи белых наступлений на настроении москвичей. То прилив их целыми отрядами на мою квартиру с милыми улыбками и любезностями, то вдруг отлив, даже на улице бегут в сторону, будто боясь себя скомпрометировать перед красной Москвой знакомством со мной.

Ох люди, люди, ничтожество вам имя в большинстве! То восторг и каждение[128] «Александру Васильевичу»[129], то «Антону Ивановичу»[130], воспоминание о знакомстве и встречах, даже иногда о родстве с ними, то ликование и бесконечные звонки в мою квартиру, то вдруг все исчезнут, никого нет… Все забыли, кто это такие «Александр Васильевич» или «Антон Иванович».

Когда Деникин покатился от Орла назад, а у Юденича тоже ничего не вышло, я сразу поставил крест, надежда рухнула окончательно. Наталья Алексеевна Остроградская ездила по делам своей квартиры в Петроград и вернувшись рассказывала, что там полный разгром и чтобы мы ни на что не надеялись. Я стал думать, что же теперь будет? Как продолжать жить и как помочь России? В это время мой несчастный сын Алеша, несколько месяцев назад выпущенный из тюрьмы, был еще с нами.

Но дома у него создался такой ад, что он рвался из Москвы. Он выучился бухгалтерии, служил одно время в отделении Сберегательной кассы. Мог бы устроиться впоследствии на каком-нибудь конном заводе; я устраивал потом множество молодых офицеров на такие должности. Но повторяю, он рвался из Москвы, подальше от своей жены и ее бабушки. Он хлопотал, и его устроили помимо меня, с помощью А. М. Зайончковского; на службу по доставке лошадей и покупке седел для какого-то запасного полка.

Он уехал, кажется, в Борисоглебск, приезжал на несколько дней как-то. Вскоре его коммунистическое начальство стало настаивать, чтобы он принял полк. Ясно, что для них было важно иметь в Красной армии моего сына. Он отбояривался как мог, но безумно боялся, что его упрямство может меня погубить. Решающую роль сыграл генерал Зайончковский, сам будучи начальником штаба одной из красных армий, он уговорил его принять полк.

Все это мне рассказывал бывший вахмистр Конно-гренадерского полка, который на красном фронте оказался его адъютантом, а потом вернулся в Москву. Он говорил мне, что, когда оказалось, что полк посылается на фронт, сын мой сильно мучился вопросом: как идти против своих? Он сказал всем: делайте кто что хочет, перебегайте к белым, уезжайте в Москву, на все я смотрю сквозь пальцы, ничего не вижу. Лично мне остается только пустить себе пулю в лоб, так как за мной, в Москве, в плену у красных мой старик – больной отец.

Затем вскоре оказалось, что помимо его воли этот полк оказался в плену у белых. Я больше ничего не знаю. Я уж писал в своей автобиографии, что мне рассказывали множество версий о его дальнейшей судьбе: то он умер от тифа, то бежал с группой конногренадеров в Константинополь, то по личному приказу Деникина был расстрелян белыми. Верного я до сих пор ничего не знаю. Одно полагаю правдоподобным, что в живых его нет, иначе так или сяк дал бы весточку о себе за все эти долгие годы.

Когда в советских газетах было напечатано, что его расстреляли белые, я не поверил. Мне рассказывали даже, что какого-то преступника расстреляли с его документами, чтобы дать ему возможность служить у белых, не подводя меня, хотя бы под другой фамилией. Я и это допускал. Но, чтобы Антон Иванович Деникин, так много мне обязанный, не разобравшись в обстановке, не зная тех мук, которые мы все, оставшиеся в Советской России, переносим, велел расстрелять моего сына – этого я не допускал, не верил!..

Но прошли годы, я прочел его очерки русской смуты, убедился, как он меня ненавидит… За что? Теперь я думаю, что все возможно… Возможно и то, что, убив несчастного Алешу, он озлился на меня. Это тонкая психология, я не берусь разбираться в этом, но в душе моей теперь что-то говорит, что и это возможно… Но если это так… Деникин упустил из виду одно: такого рода вещи не прощаются. Господь все видит и все разберет… И я не завидую ему.

Дети умершего брата Бориса болели, голодали, продавали что удалось спасти от расхищения, что уцелело, ютились где-то на задворках своего бывшего имения, иногда я их видел. Помнится, летом 1919 года стали съезжаться другие мои племянники и племянницы. Первым появился мой племянник Борис Николаевич Брусилов[131], сын моего самого старшего сводного брата. Мы получили письмо из одного из лагерей.

Оказалось, что он был арестован в Петрограде и его привезли в Москву. С той же партией был привезен и мой сослуживец по 14-му армейскому корпусу генерал-лейтенант Д. В. Баланин[132]. Жена тотчас же пошла в этот лагерь, понесла передачу. И начала свои обычные хлопоты. Их скоро выпустили, и они стали нас навещать.

Борис Николаевич, человек с очень трудным, неуживчивым характером, скоро уехал на Украину, а оттуда в Польшу, и больше я его не видел. Сестра его, Варвара Николаевна Шинкаренко, глубоко несчастная женщина; спасла ее вера и церковь. Один сын ее был убит во время войны, другой пропал без вести, а мужа[133] ее расстреляли еще, когда был убит Урицкий[134].

Это удивительная логика: еврей студент убивает еврея Урицкого, а за это расстреливают русских генералов. Шинкаренко был военный прокурор Владивостокского суда. Потом приехали с разных концов России В. У. Доливо-Добровольский (капитан 2-го ранга) и жена его, моя племянница, дочь младшего, давно умершего моего брата Льва[135]. Она приехала с маленьким сыном Левушкой после страшных мыканий, претерпев всевозможные тяжелые препятствия на Кавказе и в Крыму. Рассказов самых трагических, потрясающих, со всех сторон было без конца.

Глава 8

Весной 1919 года Остроградские уехали в Петроград и у нас освободились две комнаты. Сейчас же это стало известно (доносы дрянных завистливых людишек играли большую роль), прискакали какие-то люди, рабочие и военные, подняли целый скандал, почему я тотчас же не дал знать об освободившихся комнатах. А я и не знал, куда и кому надо об этом заявлять. Особенно бушевал какой-то толстый рабочий с очень наглым лицом, когда я ему указал на освободившиеся комнаты и прибавил:

– А в этих я сам живу со своей семьей.

– Ну, положим, вы будете жить там, где вам укажут, не рассуждайте!..

Он так закричал, что я опешил. Это был первый и единственный раз, когда русский человек, рабочий, был таким нахалом относительно меня. Но нужно сказать, что его сейчас же другие его товарищи угомонили и оставили меня в покое.

Вселили нам какого-то комиссара, с нелегальной супругой и ее матерью. Он, вероятно, был конюхом когда-то у графа Рибопьера, так как рассказывал мне, что бывал на скачках с лошадьми в Париже. Грубый, наглый, пьяный человек, с физиономией в рубцах и шрамах. Он говорил, что был присужден к смертной казни за пропаганду среди солдат на Юго-Западном фронте еще в 1915 году, а я отменил смертную казнь и заменил ее каторгой.

Теперь он, конечно, большая персона, вхож к Ленину и т. д. Вот уж можно сказать, что отменил ему смертную казнь себе на голову. Пьянство, кутежи, воровство, драки, руготня, чего только не поднялось у нас в квартире, до сих пор чистой и приличной. Он уезжал иногда на несколько дней и возвращался с мешками провизии, вин, фруктов. Мы буквально голодали, а у них белая мука, масло, все что угодно бывало. А главное, спирту сколько угодно.

У нас холод бывал такой зимой 1920 года, что лед откалывали от стен у калориферов. Топка давно прекратилась. У них была поставлена железная печка и дров было сколько угодно. Мы замерзали и голодали. Все наши переживания повседневной жизни не стану описывать, ибо они подобны у всех остававшихся в России русских людей. Они описывались много раз и до меня, в особенности талантливо и верно у Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус.

Но, в противовес всем тяжким примерам, хочется не забыть чего-либо отрадного, человечного, что испытывали мы не раз. Сейчас мне вспомнилось, как сестра Лена заказала крохотную печурку какому-то эстонцу. Он очень дешево с нее взял и когда принес печурку ей и увидел меня рядом в комнате, в полушубке, в валенках и папахе, то на другой же день притащил и для меня железную печку большого размера, но ничего с меня не взял.

Он говорил, что служил матросом на «Полярной звезде». Больше я никогда его не видел. Не могу без улыбки вспоминать, как Лена и ее сослуживцы по архиву – восемнадцатилетняя Оля, шестнадцатилетняя Дуня и четырнадцатилетний Ваня, все советские «чиновники», раздобывали где-то на задворках бывшего штаба какие-то доски, поломанную мебель и тащили к нам для топлива. В шутку это называлось «Архив идет».

У кого ножка от ломберного стола, у кого сломанная табуретка, у кого доска от скамейки, – и всегда веселы, несмотря на похлебку из хвостов селедок и черствую, зеленоватую корку хлеба. У этой бедной девочки Оли отец умер вскоре, буквально от голоду, а у нее самой развилось острое малокровие. Моя жена превратилась в щепку, ее сестра и брат также. Любимые собаки сдыхали от голода, одна за другой. Меня еле-еле подкармливали обманно, уверяя, что и сами едят.

Меня и самую маленькую собачку Мурзика общими силами кое-как питали. У этой собачонки даже была старая коробка от конфет, куда все крошки собирались, и это называлось «Мурзилкин паек». Тут познакомились мы с Владимиром Сергеевичем Воротниковым, о котором я буду дальше говорить подробнее, но и в то время от помог Алеше, как и многим офицерам помогал, и стал помогать и мне. Он и Владимир Васильевич Рожков присылали дрова.

Случайно встретившийся на улице и пришедший ко мне инженер, чех Ф. В. Павловский, оказывал много серьезных услуг. Собственноручно пробивал стены для железных труб. Когда спрятанные от обысков мои ордена и звезды в отдушине провалились в нижний этаж, он очень осторожно уверил всех нижних жильцов, что уполномочен властями пробивать стены, проверяя их в противопожарном смысле, и нашел-таки сверток с орденами. Железные печурки не могли обогреть больших комнат, но все же температура у брата Ростислава в комнате и у Лены была 2–4 мороза, а у нас с женой доходила до 5 тепла.

Рожков, случайный знакомый и сосед наш по Остоженке, сыграл большую роль в спасении моем от холода и голода. Он постоянно приносил продукты, присылал дрова, приглашал нас обедать. Его семья и ближайшие родственники, чисто русские люди – москвичи, все бывшие богатые коммерсанты. Этот кружок, оказывавший мне много внимания и ласки, запечатлелся в моей душе глубоко.

В скором времени наш комиссар убил какого-то милиционера, в Туле кажется. Его самого арестовали, потом выпустили, так как была протекция «самого Ильича». Но в этих разбойничьих схватках, набегах и пьянстве он простудился, схватил воспаление легких, скоротечную чахотку… И «сдох», по выражению нашей горничной-девочки, которая его возненавидела за то, что он ей ничего не платил, требовал, чтобы она работала на него, и, обозлившись, собрался как-то ударить. Да жена моя не дала ее в обиду, заступилась, объявив ему, что сейчас же напишет Ленину, как господа коммунисты обращаются с пролетариями.

Итак, когда он «сдох», его хоронили без отпевания, в красном гробу. И вот тут-то, после этого, в комнатах, где он жил, и в коридоре начались странные происшествия спиритического характера. В пустой комнате – хлопанье дверьми, шаги, кашель, движение мебели. Бедные женщины – его нелегальная вдова и ее мать – прибегали к нам и к нашей бывшей прислуге, умоляли приютить их, так как они боятся оставаться в тех комнатах.

Жена моя уговорила их пригласить священника. Они послушались. Отец Владимир Кудрин служил молебен и кропил святой водой комнаты. Потом в церкви служил панихиду по умершем буяне. Есть обряд заглазного предания земле, я раньше о нем никогда не слыхал. После всего этого все успокоилось, на этом кончилась наша эпопея с господином комиссаром. И подумать только, сколько их, ему подобных, свирепствовало тогда на Руси!.. Бедные их жены поневоле…

Тут наступило тяжелое время, брат Ростислав отощал до того, что на почве склероза и истощения у него стала идти носом кровь. Десять дней не переставая; остановить кровь никто не мог. Сестры, чередуясь, держали тазик на груди его и днем и ночью. Врачи вставляли тампоны очень неудачно и только мучили его. Предписывали усиленное питание, – легко сказать!.. Откуда его было взять? Все, что у нас было, нужно было делить на многих.

Опять появилась наша милая фельдшерица Евгения Михайловна, дежурила по ночам у больного; также и Варвара Ивановна. Говорить уж нечего о сестрах его – и моя жена и Лена не отходили от него. Ростя слабел. Кровь наконец прекратилась, но он лежал пластом, не шевелясь. Твердо решил, что умрет, что умирает, и просил отца Владимира Кудрина соборовать его и причастить. Это было исполнено с большой торжественностью и настроением.

На другой же день больному стало лучше и он быстро стал поправляться. Многие друзья и знакомые старались наперерыв его подкармливать и спасли его на этот раз. Особенно старались его кормить жена В. С. В. Лидия Владимировна, а также Екатерина Николаевна Засецкая. Забот от этих женщин мы видели много.

Наступила весна 1920 года. С юга стал наступать Врангель, поляки с Запада. Для меня было непостижимо, как русские белые генералы ведут свои войска заодно с поляками, как они не понимали, что поляки, завладев нашими западными губерниями, не отдадут их обратно без новой войны и кровопролития.

Как они не понимают, что большевизм пройдет, что это временная, тяжкая болезнь, наносная муть. А что поляки, желающие устроить свое царство по-своему, не задумаются обкромсать наши границы. Я думал, что, пока большевики стерегут наши бывшие границы, пока Красная армия не пускает в бывшую Россию поляков, мне с ними по пути. Они сгинут, а Россия останется. Я думал, что меня поймут там, на юге. Но нет, не поняли!..

Предложение Бабикова о приглашении меня в члены Военно-законодательного собрания не оправдалось вследствие многих причин. Но, когда наступила война с Польшей, как я выше говорил, я считал, что военные действия Польши против России недопустимы; и поэтому когда Н. И. Раттель[136] и В. Н. Клембовский[137] стали меня уговаривать написать письмо Троцкому по поводу войны с Польшей и необходимости собрать особое совещание по этому поводу, то я, отказавшись от этого, предложил Раттелю, что я ему напишу письмо, а он может представить его, куда он желает.

Я хотел что-нибудь предпринять, чтобы оградить Россию от Польши и вместе с тем возбудить в армии национальный дух, вернее расшевелить патриотизм. Но я не успел толково ничего обдумать, сообразить, когда все сделалось помимо меня и не так, как я хотел. Никаких своих услуг я Троцкому не предлагал. Это совершенно неправильное освещение, но, конечно, выгодное для большевиков. Я разговаривал с Клембовским, он передавал наши разговоры Раттелю, а потом, как снег на голову, появился приказ Троцкого и опубликовалось мое письмо к Раттелю с комментариями и объяснениями, необходимыми для революционной толпы.

Повторяю, вышло все очень поспешно и совсем не то, что я хотел. Но было уже поздно исправлять, да и невозможно при той обстановке, в которой я находился, хотя в то время я не терял еще надежды что-нибудь сделать в желательном для меня направлении, во имя спасения Родины. Для того чтобы не быть голословным и чтобы всем интересующимся все дело было яснее, я внесу сюда в мои записки последовательно те документы, которые у меня сохранились.

Несколько строк, продиктованных мною тогда, в которых я старался составить как бы конспект для моей статьи или для моей речи, смотря по тому как сложится обстановка. Вот они.

«Некоторые из моих бывших сослуживцев, подчиненных и боевых товарищей передавали мне желание, чтобы я написал письмо о необходимости собрать совещание и обсудить положение России в данный момент. На днях, читая статью «товарища» Радека о том, что правительство может найти общие патриотические струны (по поводу наступления поляков) со всеми бывшими офицерами и вообще русскими людьми, для меня стало ясным, что политическая обстановка того требует.

Я написал письмо начальнику Всероссийского главного штаба Н. И. Раттелю, в котором явно указал на свое credo. За политические убеждения не казнят. Я был всю жизнь националистом, таковым и умру. Когда полтора года назад с меня взяли подписку в том, что я не выеду из Москвы и не выступлю против правительства большевиков, мне это было легко сделать, так как воля народная для меня закон и против народа я не шел.

Но изменить свое лицо я не могу, и вследствие этого в гражданской войне я не участвовал. Это все знают. Значит, если меня выбирают теперь быть председателем настоящей комиссии, мне необходимо подчеркнуть, что я писал в письме и что вообще полагаю необходимым в данное время. Прежде всего, для моего Отечества и для всех народов, его населяющих, необходимы некоторые уступки со стороны правительства.

Мое глубокое убеждение, что спасти положение может только национальный флаг, иначе мы все окажемся под тяжелой пятой иностранцев, которым мы нужны, как сырой материал для их выгод. Мировой революции мы пока не видим, быть может, она и будет, но, вероятно, весьма нескоро. До нее не только нас, русских, но и многих других народов, населяющих бывшую Россию, успеют истолочь в ступе и скушать до основания.

Теперь есть еще время объединить эти народы с Великороссией, крепко спаяв не на одном коммунизме, который не спаял большинства населения, а породил массу недоразумений. Стомиллионный народ, почти сплошь безграмотный и разноязычный, не может в два-три года доразвиться до коммунистической точки зрения, даже если допустить, что коммунизм приемлем и желателен для всего человечества.

Необходимы многие годы для того, чтобы подготовить народ к тому миросозерцанию, которое даст взможность принять это новое учение. Мы видим, что до интернационала и коммунизма, в высоком и чистом их значении, люди не доросли. Многое уже сделано для этого, но нужно натянутые вожжи, чтобы они не лопнули, ослабить и приглядеться, не лучше ли будет это для будущего не только нашего Отечества, но и для мирового значения этих идей.

Мы видим, что христианство в течение почти двух тысяч лет не могло осуществить идеал единого стада и единого пастыря, – что же сказать об учении, о котором народ еще три года назад не слыхал ничего. В настоящее время деревня, как и в старые времена, управляется палкой, и такой вынужденный способ управления едва ли может укрепить армию и дать ей стойких бойцов. Идеалы интернационала для большинства в настоящее время совершенно недоступны, и из-за него, сомневаюсь, чтобы народная масса охотно шла на смерть.

Не следует забывать, что народ пошел за революцией, в особенности старая императорская армия, с лозунгами: 1) немедленно мир, 2) немедленно даровую землю, 3) освобождение от каких бы то ни было обязательств по отношению к государству; и не следует забывать, что они теперь разочаровались в своих надеждах. Тем не менее народ наш прожил тысячелетие, имея на своем стяге свою веру и Россию, и в два-три года коренным образом переменить миросозерцание народное нельзя.

Подавляющее большинство делает вид, что приняло новые идеалы, но просто скрывает свои старые чувства и верования и по мановению пальца новых властей не может изменить то, что внедрялось в него веками. Если вы хотите поднять его дух и заставить его смело и храбро сражаться с внешним врагом, то не спешите менять в корне пока еще неискоренимые его убеждения.

Наше совещание, по моему глубокому убеждению, которого изменить не могу никоим образом, не может касаться плана войны и оперативных распоряжений, потому что я по собственному опыту знаю весь вред вмешательства в боевые распоряжения и соображения полководца. Военная история многократно доказывала весь вред подобного вмешательства, и австрийский гоф-кригсрат[138] достаточно ясно доказал преступность такого коллегиального образа действий. Следовательно, наше совещание обязано подробно обсудить только настоящее положение России и состояние ее армии».

В моих разговорах со многими, и в особенности с Клембовским, я все эти мысли высказывал не раз. Ему я говорил, что если меня пригласят на дело, то я сначала, прежде чем согласиться служить, поставлю свои условия.

Ничего из этого не вышло… Не по моей вине. В ближайший вечер, когда мы вернулись домой с прогулки, нам сказали, что заходил Клембовский и, не застав меня дома, написал письмо. Собственноручное это его письмо у меня хранится. Вот оно.

«Глубокоуважаемый Алексей Алексеевич, Н. И. Р.[139] говорит, что все ограничится совещанием, выработкой основ и плана, который будет приводиться в исполнение уже другими лицами. Не могу понять (а переговорить по этому поводу вчера с Н. И. не успел), как можно решиться на такое резкое нарушение принципа: кто составил план, тот и должен проводить его в жизнь; нельзя навязывать человеку план, который составлен не им.

И этот принцип основан на психологии и потому остается неизменным при всякой обстановке и во все времена. Навязанный план может быть дурно выполнен, и тогда исполнитель будет вправе отклонить от себя всякую ответственность, сказав: «Вините составителя плана, а не меня». Как бы то ни было, но Николай Иосифович уже сообщил по телефону Троцкому и Склянскому о Вашем согласии и почине в сем деле.

Надеюсь повидать его сегодня и выскажу свои соображения. План письма: 1) обстановка и чувства, вызывающие Ваше предположение; 2) сущность его (обсуждение лучшего способа разрешения борьбы с лицами с богатым боевым опытом, с основательными военными познаниями и знакомством с краем); 3) Ваша готовность участвовать в совещании; 4) кого Вы полагали бы полезным привлечь к этому совещанию (Балуева, Циховича).

По-моему, только не вчерашнего председателя, не Н-ва. Вот и все, Ваши условия отпадают, так как дело для Вас ограничивается совещанием и Раттель просит не упоминать о готовности Вашей статьи во главе, только при условиях, высказанных на словах и весьма существенных.

Очень жалею, что не застал, ибо еще многое хотел бы передать, а на бумаге не изложишь.

Искренне и глубоко преданный В. Клембовский.

Целую ручки Надежде Владимировне. Мой телефон (через курьера 5-14-63)».

В тот же вечер я написал письмо, по правде сказать, наспех, и еле-еле жена успела его переписать, как на другое утро пришел посланный от Н. И. Раттеля с запиской, которая также у меня хранится. Вот она.

«РСФСР

Начальник Всероссийского главного штаба

1. V – 1920 года

г. Москва

Глубокоуважаемый Алексей Алексеевич, не откажите передать письмо, о котором с Вами говорил В. Н. Клембовский, подателю сего для доставления мне.

Искренно Вас уважающий Н. Раттель».

Эта записка Раттеля была 1 мая, а уже 2 мая вышел приказ Троцкого. Из этого видно, как спешило его начальство меня захватить. Привожу приказ этот целиком. Насколько в корне мы расходились в целях этого дела, не стану говорить. Все меня знающие хорошо это поймут, а не знающие все равно не поверят.

«Приказ Революционного Военного Совета республики

№ 718, 2 мая 1920 года.

Непримиримый враг рабоче-крестьянской России – польское буржуазно-шляхетское правительство, вероломно прикрывшись заявлениями о согласии начать мирные переговоры, сосредоточило свои вооруженные франко-американской биржей силы и начало широкое наступление на Советскую Украину с целью превращения ее в кабальную польскую колонию.

В этих условиях Советская Россия, поставившая себе целью добиться честного и прочного мира с братским польским народом на основах взаимного уважения и сотрудничества, вынуждена ныне силой оружия сломить злобную и хищную волю польского правительства.

В целях всестороннего освещения вопросов, связанных с этой борьбой, от исхода которой зависит судьба не только украинского, но и русского народа, РВСР постановил: образовать при главнокомандующем всеми вооруженными силами республики[140] высокоавторитетное по своему составу особое совещание по вопросам увеличения сил и средств для борьбы с наступлением польской контрреволюции.

На особое совещание, в состав коего должны войти как военные, так и политические деятели, возлагается изыскание и всестороннее обсуждение тех мер, которые должны быть своевременно приняты для сосредоточения таких сил и средств борьбы, которые обеспечили бы победу в кратчайшее время. Председательствование в особом совещании возлагается на А. А. Брусилова. Членами совещания назначаются: генштаба – А. А. Поливанов, генштаба – В. Н. Клембовский, П. С. Балуев[141], генштаба – А. Е. Гутор, штаба – А. М. Зайончковский, генштаба – А. А. Цуриков, генштаба – М. В. Акимов, генштаба – Д. П. Парский, генштаба – А. И. Верховский, И. И. Скворцов, Л. П. Серебряков, А. Н. Александров, К. X. Данишевский.

Подписали: председатель РВСР – Л. Троцкий, главнокомандующий всеми вооруженными силами республики – С. Каменев, член Реввоенсовета республики – Курский».

Кроме перечисленных в этом приказе, в совещании участвовали из генералов К. И. Величко, а из коммунистов – Н. И. Подвойский, И. Ф. Медянцев.

После приказа Троцкого, в газетах появилась 7 мая статья, приводимая целиком ниже, и мое письмо Раттелю. Привожу и ту, и другое.

«Назначение А. А. Брусилова председателем особого совещания, естественно, вызвало к себе значительный интерес. Создание особого совещания, в состав которого, наряду с опытнейшими военными специалистами, входят виднейшие работники-коммунисты, было понято некоторыми в прямом противоречии с текстом и смыслом приказа РВСР, как создание нового командного состава, притом коллегиального характера.

Разумеется, ни о чем подобном не может быть и речи. Особое совещание состоит при главнокомандующем С. С. Каменеве, в руках которого сосредоточена вся полнота военно-оперативной власти. Особое совещание имеет своей задачей разработку военно-административных и хозяйственных вопросов, связанных с обслуживанием Западного фронта (формирование, воспитание командного состава, пополнения, все виды снабжения, работа транспорта и пр.).

Незачем пояснять, какое значение имеет этот круг вопросов и как важно внести в разрешение их опыт тех важнейших военных работников, которые входят в состав совещания. Сам председатель особого совещания А. А. Брусилов слишком хорошо знает военную историю и достаточно богат личным военным опытом широкого масштаба, чтобы допускать мысль о раздроблении командной власти. Он это достаточно ярко выразил в печатаемом ниже письме на имя начальника Всероглавштаба.

Из текста этого письма, которое дало в значительной мере толчок к созданию особого совещания, читатели увидят как те мотивы, которые побудили A. A. Брусилова предложить свои услуги Советскому правительству[142] в деле обороны Родины от польско-шляхетского нашествия, так и те взгляды A. A. Брусилова, которые достаточно объясняются всем его прошлым и которые целой исторической эпохой отдалены от взглядов Советской власти.

Когда А. А. Брусилов видит в православии национальный признак русского человека, то эта точка зрения не покажется, конечно, убедительной русскому пролетариату, который в большинстве своем радикально порвал с православием, как и со всякой религией[143], и тем не менее является сейчас стержнем русской нации, водителем ее великого социалистического будущего, как и польский пролетариат, порвавший с суевериями католицизма, является главной творческой силой польской нации.

Но в высокой степени знаменательно, что A. A. Брусилов признает безусловно правильной советскую политику, выразившуюся в безоговорочном признании независимости Польской республики[144]. Не менее знаменательно и то, что А. А. Брусилов самым фактом предложения своих услуг[145] для дела борьбы с буржуазно-шляхетской Польшей как бы подтвердил от лица известных общественных кругов, что рабоче-крестьянская власть имеет право желать и требовать поддержки и помощи от всех честных и преданных народу граждан, независимо от их прошлого воспитания, в той великой борьбе на Западе, от которой зависит будущность трудовой России».

Печатаем ниже текст письма А. А. Брусилова на имя Н. И. Раттеля.

«Милостивый государь Николай Иосифович, за последние дни мне пришлось читать ежедневно в газетах про быстрое и широкое наступление поляков, которые, по-видимому, желают захватить все земли, входившие в состав Королевства Польского до 1772 года, а может быть, и этим не ограничатся. Если эти предположения верны, то беспокойство правительства, сквозящее в газетах, понятно и естественно.

Казалось бы, что при такой обстановке было бы желательно собрать совещание из людей боевого и жизненного опыта для подробного обсуждения настоящего положения России и наиболее целесообразных мер для избавления от иностранного нашествия. Мне казалось бы, что первой мерой должно быть возбуждение народного патриотизма, без которого крепкой боеспособности армии не будет. Необходимо нашему народу понять, что старое правительство было неправо, держа часть польского, братского народа в течение более столетия насильственно под своим владычеством.

Свободная Россия правильно сделала, немедленно сняв цепи со всех бывших подвластных народов, но, освободив поляков и дав им возможность самоопределиться и устроиться по своему желанию, вправе требовать того же самого от них, и польское нашествие на земли, искони принадлежавшие русскому православному народу, необходимо отразить силой. Как мне кажется, это совещание должно состоять при главнокомандующем, чтобы обсуждать дело снабжения войск провиантом, огнестрельными припасами и обмундированием.

Что же касается оперативных распоряжений и плана войны в особенности, то в эту область совещание ни в коем случае вмешиваться не может. Как личный мой опыт, так и военная история всех веков твердо указывают, что никакой план, составленный каким бы то ни было совещанием, не может выполняться посторонним лицом, да и вообще план войны и оперативные распоряжения должны быть единоличной работой самого командующего и его начальника штаба, но никоим образом не какой бы то ни было комиссии или совещания.

Такие действия какой-нибудь коллегии были бы преступным посягательством на волю главнокомандующего и его основные права и обязанности. Обязательно выполнять план тому, кто его составил, и плох тот главнокомандующий, который согласился бы выполнять чужие планы. Знаменитый гофкригсрат недоброй памяти достаточно указывает, насколько преступно связывать волю полководца. Вот все, что имел Вам сказать. Прошу верить моему уважению и преданности.

А. Брусилов».

Глава 9

Все это сильно волновало общество, а меня тем более. Один из моих верных друзей слышал от одного еврея, близкого к «сферам», странную фразу при разговоре обо мне:

– Вы понимаете, нам это нужно для радио!..

Вот архаровцы! У меня душа разрывается за Россию, а они жонглируют моим именем на весь мир! Ну да что же об этом говорить, впоследствии я еще и не то узнал. Да было поздно. Я стал получать множество хвалебных приветствий, а еще больше ругательных писем. Никто не знал, в какую неожиданную ловушку я попал, большинство не могло, а многие не хотели понять моих побуждений. Да, в сущности, не все ли равно.

Россия гибла, я ничего не делал, под лежачий камень вода не пойдет. Я сознавал, что отдал свое имя на растерзание, но в глубине души надеялся, что все перемелется и в конце концов, будучи у дела, я все же пригожусь России, а не интернационалу. Но тяжело мне было, как никогда в жизни, кажется, еще не бывало. В семье моей была полная тишина, ходили на цыпочках, говорили шепотом. У жены и сестры глаза заплаканы… Совсем будто покойник в доме…

Итак, начались заседания по понедельникам, иногда случались и экстренные совещания. Из всех перечисленных лиц к нашим заседаниям совсем не попал генерал Цуриков, он приехал гораздо позднее, получив назначение инспектора кавалерии, болел и вскоре умер. Не мудрено, в Одессе он голодал и шил сапоги, чтобы заработать кусок хлеба, дабы не умереть с голоду.

В ближайшее же время после открытия «Особого совещания» с «генералами» их стали арестовывать. Зайончковский и Гутор были первыми арестованы, но не надолго. Их скоро выпустили. Что касается до Клембовского, то, невзирая на все мои хлопоты, его арестовали так крепко, что больше я его и не видел. Его не выпустили. Спустя некоторое время он умер в тюрьме от истощения. Далее я буду говорить о том, сколько раз мне удавалось спасать многих из заточения.

Но теперь только упомяну, каким тяжелым камнем остались у меня на душе два случая, когда все мои хлопоты – словесные просьбы, письменные прошения, ничему не помогли, – это когда арестовали Клембовского и ген. Лечицкого. Последнего арестовали в Петрограде после наступления Юденича, привезли в Москву. Когда мы об этом узнали, то жена моя стала хлопотать о передачах ему, я же добивался его освобождения. Но тщетно.

Мне обещали неоднократно, назначали сроки, когда его выпустят, – и надували меня. Оба они так и умерли в тюрьмах, и это глубоко меня потрясло. Что касается Лечицкого, то я допускаю мысль, что по своей честной, но узкой несговорчивости, прямолинейности действий в вопросах политики, он и не хотел сдаваться, даже в разговорах. Но Клембовский думал и действовал иначе, его поймать в неискренности относительно Советской власти было труднее[146]. Это был человек с очень широкими горизонтами. И тем не менее они оба одинаково погибли.

Оглядываясь назад, должен сказать, что наши совещания носили характер оригинальный. Мы, в сущности, толкли воду в ступе и делали вид, что усердно работаем. В действительности же мы переливали из пустого в порожнее. Никаких плодотворных результатов совещания эти не дали; генералы только притворялись, что занимаются устройством армии, а коммунисты перешептывались и наблюдали за нами. Скучно и тошно это было.

Из коммунистов честных, казалось мне, искренних, идейных, мне приходилось беседовать с Александровым и Подвойским. Это были, безусловно, умные люди, хотя с шорами на глазах. У меня было настроение выжидательное. В общем, эта инсценировка со стороны правительства была белыми нитками шита. Это нужно было для них, для виду, «для радио», но делать дела они нам не давали, не веря нам.

Тем не менее, насколько помню, нами были рассмотрены вопросы обмундирования, снаряжения и оружия Красной армии и были спроектированы соответствующие изменения. Подробно рассмотрены состав армий, дивизий, бригад, полков, батальонов и рот. Были также подробно рассмотрены и спроектированы части артиллерии, как-то: бригад, дивизионов и батарей, причем были приняты во внимание все новые данные на основании практики последней войны.

Относительно кавалерии также были подробно разобраны: ее состав и количество бригад в дивизиях; полков – в бригадах; эскадронов – в дивизионах, дивизионов – в полках; взводов – в эскадронах и рядов – во взводах. Точно так же были рассмотрены составы санитарных и авиационных частей. Таким образом, была разобрана вся Красная армия и были спроектированы штаты всех ее частей. В общем, были постановлены: третичная система для пехоты; артиллерия легкая, четырехорудийная, батарея тяжелая двухорудийная; кавалерийская дивизия шестиполковая, трехбригадная.

В полку должно было быть четыре сабельных эскадрона и один пулеметный эскадрон. Но было ли все это проведено в Красной армии – сомневаюсь. Я, как с малых лет военный, за эти годы страдая от развала армии, надеялся опять восстановить ее на началах строгой дисциплины, пользуясь красноармейскими формированиями. Я не допускал мысли, что большевизм еще долго продержится. В этом я ошибся, но я ли один?..[147]

Из всех генералов, участвовавших в заседаниях, я виделся чаще только с A. A. Поливановым. Он жил на Пречистенке, недалеко от меня, и пришел ко мне по-человечески, попросту, без камня за пазухой. Много значит то, что, потеряв сына еще во время войны, затем и жену, он чувствовал себя страшно одиноким; придя ко мне, он нашел внимание и сочувствие в моей семье и почувствовал себя «спокойно и тепло» у нас, по собственному его выражению.

Много значит и то еще, что в давние времена, после Японской войны, когда жена моя хлопотала о своем военно-благотворительном журнале «Братская помощь», он был товарищем министра и поддержал ее у военного министра того времени Редигера[148]. Ей на этот журнал была выдана субсидия в десять тысяч рублей. К сожалению, этот прекрасный журнал просуществовал очень недолго – не по ее вине.

Старые отношения и воспоминания дали много тем для разговоров, он не чувствовал себя так сиротливо. Мы предпринимали вместе прогулки. Помню одну из них в Нескучном саду, когда с нами в числе нескольких молодых женщин была умница, энергичная американка Гаррисон, которую большевики впоследствии долго держали в тюрьме; и, кажется, она, добравшись до Америки, вскоре умерла. Немудрено после мытарств под пятой чекистов. Это была одна из редких женщин-иностранок, стремившихся в революционную страну с жаждой приносить пользу человечеству. Наши беседы с нею и с Поливановым давали много отрады нам всем.

Помню его несколько сентиментальный, но глубоко верный пример относительно России, ее положения и нас всех, живущих на территории ее, и наших эмигрантов. Он говорил: «Когда в долгом пути в тарантасе по кочкам и рытвинам едет мать моя, больная, измученная и тарантас вдруг увязнет в канаве, в грязи… Что делать?!

Есть два пути для меня: если я это вижу, я, конечно, могу пройти дальше, предоставив другим прохожим помогать ей, у меня руки останутся чистыми и сам я не пострадаю (это эмигранты). Но, если я стану помогать вытаскивать застрявший экипаж из рытвин, я весь вымажусь, испачкаюсь в грязи, руки исцарапаю, замучаюсь, но помогу… Я предпочитаю второе: мать моя – Россия».

Много раз я вспоминал эти его слова впоследствии: да, грязь и глубокие царапины не рук, а сердца – удел наш с ним. Когда он позже поехал в Ригу подписывать мир с поляками, много этот человек пережил. Немудрено, что при первой же его болезни сердце его не выдержало и он умер. Я рад, что пришлось быть ему полезным и скрасить несколько его последний этап на трудном пути жизни. Жена моя хлопотала и через С. К. Родионова устроила комнату для отдыха в Нескучном дворце.

Там, в дивном парке, он несколько лучше себя чувствовал и сердечно всегда благодарил нас за это. С. К. Родионов, чисто русский человек по уму и сердцу, был подходящий ему собеседник. Но где он?! Уж года три мы его перестали встречать. А в то время он все хлопотал о спасении многих музейных вещей и с помощью Н. И. Троцкой собирал их в Нескучном дворце. Комендантом там был старый придворный лакей, тоже влюбленный в старину. Поэтому и нам с Поливановым там легче дышалось. Хотя я там не жил, а только иногда гулял. Но так ли все это теперь? Не знаю. Давно там не был.

Вскоре, во время этих коробивших меня заседаний особого совещания, я несколько отвлекся тем, что мне удалось создать свое положение так, чтобы быть полезным своим по духу людям. Для этого я решился дать свою подпись под воззванием к офицерам. Я приведу его целиком для того, чтобы подчеркнуть разницу в том, чего я хотел и что мог сделать.

«Воззвание ко всем бывшим офицерам, где бы они ни находились. Свободный русский народ освободил все бывшие ему подвластные народы и дал возможность каждому из них самоопределиться и устроить свою жизнь по собственному произволению. Тем более имеет право сам русский и украинский народ устраивать свою участь и свою жизнь так, как ему нравится, и мы все обязаны по долгу совести работать на пользу, свободу и славу своей родной матери России.

В особенности это необходимо в данное, грозное время, когда братский и дорогой нам польский народ, сам изведавший тяжелое иноземное иго, теперь вдруг захотел отторгнуть от нас земли с искони русским, православным населением (тут нужно отметить, что в некоторых газетах было напечатано слово «православным», как-то проскочило, а в других было выпущено) и вновь подчинить их польским угнетателям.

Под каким бы флагом и с какими бы обещаниями поляки ни шли на нас и Украину, нам необходимо твердо помнить, что какой бы ими ни был объявлен официальный предлог этой войны, настоящая главная цель их наступления состоит исключительно в выполнении польского захватнического поглощения Литвы, Белоруссии и отторжения части Украины и Новороссии с портом на Черном море («от моря до моря»).

В этот критический, исторический момент нашей народной жизни мы, ваши старшие боевые товарищи, обращаемся к вашим чувствам любви и преданности к Родине и взываем к вам с настоятельной просьбой забыть все обиды, кто бы и где бы их вам не нанес, и добровольно идти с полным самоотвержением и охотой в Красную армию, на фронт или в тыл, куда бы правительство Советской рабоче-крестьянской России вас ни назначило, и служить там не за страх, а за совесть, дабы своей честной службой, не жалея жизни, отстоять во что бы то ни стало дорогую нам Россию и не допустить ее расхищения, ибо в последнем случае она безвозвратно может пропасть, и тогда наши потомки будут нас справедливо проклинать и правильно обвинять за то, что мы из-за эгоистических чувств классовой борьбы не использовали своих боевых знаний и опыта, забыли свой родной русский народ и загубили свою матушку Россию[149].

Председатель особого совещания при главнокомандующем A. A. Брусилов.Члены совещания: A. A. Поливанов, А. М. Зайончковский, В. Н. Клембовский, Д. П. Парский, П. С. Балуев, А. В. Гутор, М. В. Акимов».

Насколько в то время было известно, до четырнадцати тысяч бывших офицеров всех рангов отозвались на это воззвание и армия ими пополнилась, хотя им не верили и неохотно давали командные места. Но не в этом дело, а в том, что я добился освобождения их из тюрем и лагерей. Это была моя основная мысль, надежда, цель. Они мне были нужны не в тюрьмах, а на свободе.

Повторяю, много ругательных и хвалебных писем я получал в то время, но привожу только одно из них для того, чтобы дать полнее картину моей работы и моих стремлений.

«Милостивый государь, генерал Брусилов! Сегодня со слезами читала Ваше воззвание ко всем бывшим офицерам. Впервые за 2,5 года почувствовала я, что этих бедных изгоев сейчас признали за людей и обращаются к ним не со злобным шипением, называя их «золотопогонной сволочью, гнусными паразитами, недоучившимися, белобрысенькими дворянчиками» и т. д., а обратились к ним, как к людям, как к специалистам и как к защитникам “нашей дорогой матушки России”… Защищать “матушку Россию” пойдут все офицеры, в этом я уверена, и будут защищать ее так, как умели это делать в свое время, в благодарность за что с них стали срывать погоны и обдавать грязью.

“Забудьте все обиды, нанесенные вам”.– “Охотно”,– скажу я Вам в ответ, но пусть это скажет кто-нибудь из вождей, которые поносили, топтали и убивали в нас любовь к Родине и русскому народу. Чьим именем это все проделывалось. Вы же лично, как генерал русской службы, Вы своих офицеров не оскорбляли. Мой муж тоже один из “бывших” – томится несчастный в тюрьме, и вот теперь я стою в недоумении: что же будет с ними? Вернут ли им право стоять за “матушку Россию”, или это право может быть предоставлено только свободным?

Мне кажется, что если сосчитать, то свободными “бывших” офицеров окажется очень незначительный процент. Вот если бы Вы, генерал, прежде чем писать свое воззвание, выговорили бы освобождение невинных людей из тюрем, лагерей и тому подобных учреждений, где находят себе приют миллионы людей “Свободной России”,– тогда можно было бы говорить об энтузиазме, благородном порыве и вообще о тех возвышенных чувствах, о которых нас заставили забыть давным-давно своими издевательствами, науськиваниями и злобой, злобой без конца…

Пока тюрьмы будут заполнены, пока все матери, дочери, жены, сестры, невесты, отцы, братья, друзья и знакомые несчастных заключенных будут проливать слезы о них, до тех пор массового наплыва добровольцев-офицеров Вы ждать не вправе. Раз Вы стали у власти[150], призывая на защиту Родины от поляков своих бывших соратников, то Ваша обязанность прежде всего дать им гарантию свободы. Наступление поляков несет иго всей России, всему народу, а им, мученикам, возможно и освобождение, если, конечно, еще до прихода поляков они не будут расстреляны озверевшей властью.

Итак, генерал, дайте свободу нашим офицерам, а потом уже готовьте им места в Красной армии для защиты “матушки России”, а не злой, бессердечной, несправедливой, ненавистной мачехи. Не подписываю своего имени не из-за того, что боюсь Вас, нет, а говорю искренно, что боюсь ЧК. Для правды – свободы нет.

Смею надеяться, что это письмо не субъективно и под ним подписались бы тысячи родных несчастных бывших офицеров, а потому буду надеяться, что на это письмо, генерал, Вы будете в ближайшее время реагировать в прессе или в Ваших распоряжениях. Помоги вам Бог. Если же судьба приведет нас когда-либо встретиться, то, я, конечно, не побоюсь открыть Вам свое инкогнито».

Эта неизвестная мне, очевидно хорошая и глубоко несчастная женщина, каковых были тысячи, попала в точку. Я именно так и поступал, как она позднее мне советовала. Прежде чем подписать это воззвание, я говорил с Троцким, просил его дать мне гарантии спасения офицеров от преследования чекистами, от злобно натравленной ими черни. Троцкий мне обещал, что все зависящее от него будет сделано, но что он на ножах с «Чекой» и что Дзержинский его самого может арестовать (это было в 1920 году, а что случилось с Троцким в 1925-м?!!).

Итак, у меня была организована канцелярия по приему и рассмотрению прошений и писем от заключенных офицеров. Мне помогали делопроизводитель И. Ф. Медянцев и комиссар штаба С. С. Данилов. Оба ярые коммунисты, но, насколько я их разгадал, честные и порядочные люди. Во всяком случае, без них для многих тысяч офицеров я ничего не смог бы сделать. И работали они усердно. Благодаря им был спасен из Архангельска из-под расстрела (он был деникинец и племянник моей жены) Н. Ф. Яхонтов.

Да и бесконечно много других. Единственно отрадное для меня воспоминание этих страшных лет – это множество благодарственных писем и ежедневное появление жен, матерей, сестер и детей, приходивших благодарить меня за освобождение их близких. Много приходило и самих освобожденных, много я с ними говорил, и, кажется, они меня понимали. Не зная людей и их принципов ясно, ставить точек на всё и я, конечно, не мог. Почти всех мне удавалось устроить на различные должности, и семьи их получали кусок хлеба.

Глава 10

В семье моей в это приблизительно время произошел окончательный разрыв с женой моего сына и ее бабушкой Остроумовой. Мы долго с ними не виделись, и только когда по телефону нам сообщили о внезапной смерти Варвары Сергеевны, мы пошли на ее похороны. Жена моя уговаривала Варвару Ивановну устроить свою жизнь с нами, ввиду ее молодости и сиротства. Но она категорически отказалась, заявив, что любит самостоятельность, и продолжала колобродить. Я писал об этом в своей автобиографии, и повторять не стану.

Приблизительно тогда же пришла весть из Одессы о смерти внучатой тетки моей жены H. A. Фадеевой. Бедная старуха впала в детство и умерла на руках у своей экономки Маши. С этой хорошей и преданной женщиной у нас сохраняется переписка и до сих пор.

Осенью 1920 года, после окончания Польской войны, особое совещание было расформировано, а мое дело по освобождению офицеров еще продолжалось всю зиму и весну.

Летом 1921 года проезжал через Москву в Прагу из Китая, где он был посланником, американец Ч. Крейн[151]. Он был большим другом сестры моей жены Веры Влад. Джонсон. Он привез нам тяжелое известие о ее смерти. Бедная Вера страшно болела, а главное, отрезанность от России, революции, полная неизвестность о нашей судьбе подкосили ее, и она не вынесла, умерла. Крейн, очень богатый человек, в память Веры стал буквально засыпать нас помощью от «АРА»[152] и всевозможным вниманием. Благодаря ему, многим мы могли помогать, многих подкормили. Я еще буду о нем говорить.

Тем же летом как-то приехал ко мне И. Ф. Медянцев с бумагой, которую просил подписать. Я прочитал и очень удивился. Это было воззвание к врангелевским офицерам, уже подписанное Лениным, Троцким и С. С. Каменевым. Я попросил оставить его у меня до следующего дня, чтобы обдумать. Он отвечал, что это совершенно невозможно, что это очень экстренно. И все-то как у них было, когда касалось меня, все как обухом по голове.

Мне необычайно было тяжело решиться поставить свое имя рядом с именами людей, совершенно мне чуждых. Много силы воли нужно было затратить, чтобы спокойно заставить себя это сделать. Я думал, что меня поймут там, за рубежом, поймут, что если я это делал, то, значит, приносил себя на растерзание, на побивание камнями и злое издевательство… Но зачем?! Что я продался за деньги большевикам, это же бессмыслица, все же видели и знали, что вся моя семья вместе со мною перебивается «с хлеба на квас».

Лгали много и про мои особняки, автомобили, великолепную квартиру в Кремле. Но до всего того, что лгали, мне дела нет. А дело в том: зачем я подписал это воззвание?.. Повторяю, я думал, что меня поймут, я видел и был убежден, что по настроению массы извне помочь нашему делу нельзя, что необходимо было соединиться всем вместе, необходимо было рассеять, разжижить строй Красной армии людьми, иначе чувствующими, иначе думающими.

Я считал, что непроизвольная, неуловимая духовная пропаганда, невольное влияние наших людей, привычек, взглядов неминуемо отразится на рядах Красной армии, в большинстве состоящей из ничего не понимающих деревенских парней. Их в руках держали преимущественно еврейские красноречивые, наглые субъекты. Необходимо было влить в ряды их противовес, естественный, национальный элемент и под шумок парировать развращение русских, наивных, запуганных парней.

Это могло бы сделаться само собой, духовными флюидами, силой духа, даже без всякого определенного заговора. Нас бросили, ушли от нас все, кто нам нужен был внутри страны, в рядах армии. Пусть для этого нужно было надеть красную звезду, наружно, но чтобы ее сбросить и заменить крестом – нужно было быть тут с нами, на родине… Я не мог говорить иначе, я дал свое имя рядом с Лениным[153] и Троцким, я надеялся, что меня поймут. «Ведь меня там знают!» – думал я. Знают, что меня ни купить, ни запугать нельзя. Значит, зачем я на это пошел?!

Но нет, не поняли, озлились, ушли сами, увели всех за границу с целью продолжать братоубийственную, гражданскую войну. Ну и чего они достигли? Бросив Родину, предоставив издеваться, калечить души русских парней в рядах Красной армии, без малейшей поддержки иного характера, без влияния русского духа. Сами все за границей перессорились, перебранились. И многие теперь стремятся назад, да уж поздно, дело испорчено, а тогда еще можно было повернуть иначе.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Рим… Всесильный, надменный, вечный город. Он создан богами, чтобы править всем миром, а народы этого...
В судьбах великих полководцев и завоевателей всегда найдутся противоречия и тайны, способные веками ...
В пятом томе собрания творений святителя Игнатия (Брянчанинова) помещено его великое творение – «При...
Сборник рассказов о прославленном сыщике, наследующий духу оригинальных произведений о Шерлоке Холмс...
Книга содержит подробные биографии Шерлока Холмса и доктора Уотсона, составленные одним из лучших ав...
Рассказы Джун Томсон о Холмсе сохраняют дух классических произведений о великом сыщике и составляют ...