Сад вечерних туманов Энг Тан Тван
— Фу! Это слово всегда вызывает у меня представление о старухах на хилых ножках, выгуливающих своих заливистых комнатных собачек.
С кухни проникают запахи еды: запах кориандра для меня узнаваем даже после почти сорока лет, а вот название ускользает, приходится рыться в поисках его в памяти. Настораживаюсь: а вдруг угасание происходит быстрее, чем меня о том предупреждали, — но я отгоняю эту мысль куда подальше. Стон покрывает мое облегчение, когда вспоминаю название. Boerewors. «Колбаски». Убеждаю себя обязательно включить это название в то, что я пишу, когда попозже вернусь домой.
— Мне присылают их авиагрузом с Мыса каждые шесть месяцев, — говорит Фредерик. — Вместе с ящиком красного из Констанции[147].
Вино для ссыльных. Так однажды выразился Аритомо.
К концу нашего ужина Эмили уже начинает терять нить в разговоре, путать настоящее с прошлым. Фредерик раз-другой ловит мой взгляд, я легким кивком выражаю ему сочувствие. Время от времени он мягко поправляет ее, но чаще всего — подыгрывает, давая ей наслаждаться воспоминаниями.
— Рюмочку на сон грядущий? — спрашивает он ее, когда мы выходим из-за стола, чтобы перейти в гостиную.
Эмили похлопывает ладошкой по рту:
— Я и так давно уже должна была быть в постели, — она смотрит на меня. — Тебе придется извинить старую женщину за ту чушь, что я несла в разговоре, лах.
— Я наслаждалась им, — уверяю я.
— Мы как-нибудь утречком попьем чайку? Только мы вдвоем.
Я обещаю, и Фредерик провожает ее обратно в ее комнату.
— Не самый лучший для нее вечер, — говорит он, возвращаясь в гостиную несколько минут спустя. — Обычно она утром бодрее. Но, я знаю, она по-настоящему рада повидать тебя.
Он вручает мне бокал шерри и усаживается напротив.
— Ну как, этот твой историк уже просмотрел гравюры?
— Он собирается в Югири, чтобы составить их каталог.
— А что он такое говорил на днях про то, что Аритомо тратил время на татуировки? У Магнуса была татуировка. Здесь, — он прикладывает ладонь повыше сердца, словно бы готовится дать клятву. — Я и забыл уже, вспомнил, когда он заговорил об этом.
Где-то в доме протяжно забили часы. Жду, пока прекратится бой и дом снова погрузится в тишину. Мое кресло слегка поскрипывает, когда я подаюсь вперед:
— Он тебе ее показывал?
— Мы как-то бродили по горам… это когда я еще мальчишкой гостил у него. По пути остановились освежиться под водопадом. Вот тогда я ее и увидел.
Я не отзываюсь, и он кивает головой, словно бы в ответ на то, к чему уже мысленно подобрался:
— Ты тоже ее видела?
— Он никогда не любил говорить об этом. — Я изворачиваюсь в кресле, чтобы взглянуть на гравюру, висящую позади меня на стене. — Не позволишь мне взять ее на время, чтоб показать Тацуджи?
— Я перешлю ее с кем-нибудь из ребят в Югири.
Он смолкает в нерешительности. Немного погодя говорит:
— Я тут говорил кой с кем из приятелей в Сингапуре и Лондоне. И еще — в Кейптауне. Скоро у меня будут кое-какие фамилии для тебя.
Я смотрю на него, не понимая, о чем он толкует.
— Специалистов, — поясняет он. — Нейрохирургов.
— По-твоему, я не знаю, как это самой сделать? — В тишине голос мой звучит слишком громко. — Мне не нужны еще несколько специалистов, которые скажут то, что мне уже известно. Так что прекрати предпринимать что бы то ни было — то, что ты, как сам считаешь, делаешь ради меня. Просто перестань.
От его взгляда веет холодом камня:
— Тебе говорил кто-нибудь, какая ты непробиваемая стерва?
— Многие, уверена, так думают, но ты первый мужчина, у кого хватило смелости высказать мне это в лицо, — отвечаю. — Я прошла всех специалистов, каких нужно. Вынесла все их исследования и анализы, все их тычки и толчки. Больше не хочу, Фредерик. С меня хватит.
— Ты ж не можешь так просто пренебрегать… — рука его вздымается и замирает в воздухе.
— «Первичная прогрессирующая афазия». Вызвана демиелинизирующим заболеванием нервной системы, — чеканю я.
Никогда еще не говорила вслух название своей болезни — никому, кроме врачей, ставивших мне диагноз. Цепенею от суеверного страха — страха, что болезнь теперь поглотит всю меня, доведя до такого состояния, когда я и название-то ее внятно выговорить не сумею. Такой будет ее цель, ее победа, когда я окажусь не в силах больше проклинать ее имя…
— Я как-то прочла статью о Борхесе, — говорю. — Он был слеп и очень стар, проводил свои последние дни в Женеве. Так вот он сказал кому-то: «Не хочу умирать на языке, которого не в силах понять».
Я горько усмехаюсь:
— Вот это-то и произойдет со мной.
— Пусть еще сколько-то врачей тебя осмотрит. Пройди побольше исследований.
— В госпитале я последний раз лежала, когда война кончилась, — я изо всех сил стараюсь, чтобы мой голос звучал ровно. — И никогда больше сама ни в какую другую больницу не лягу. Никогда.
— За тобой в К-Л кто-нибудь присматривает? Сиделка? Медсестра?
— Нет.
— Тебе нельзя жить одной, — говорит Фредерик.
— Знаешь, Магнус уже говорил мне это однажды. — Воспоминание вызывает улыбку, но и печаль. — Большую часть своей жизни я жила по-своему. Слишком поздно для меня менять что-то.
Я ненадолго закрываю глаза.
— Пока я здесь, думаю, я должна восстановить сад: пусть станет таким же, каким был при жизни Аритомо.
Мысль эта пришла ко мне еще до ужина, когда я рассматривала его гравюру.
— Самой тебе этого не сделать. Особенно теперь.
— Та женщина, что ухаживает за твоим садом… как ее зовут? Она может помочь мне.
— Вималя? — Фредерик произносит это имя как нечто среднее между фырканьем и усмешкой. — Восстанавливать сад, подобный Югири, — это будет против всех ее принципов.
— Поговори с ней, Фредерик.
— Сад — это то, о чем тебе стоило бы беспокоиться в последнюю очередь, если тебя интересует мое мнение.
— Мне обязательно надо сделать это сейчас. Скоро Югири станет единственным, что окажется способным говорить со мной.
— О, Юн Линь… — нежно роняет он.
Шепотом былых времен по дому разносится музыка. Мелодия знакомая, но никак не могу вспомнить, откуда она. Краем глаза смотрю на Фредерика, пытаясь выяснить, не одной ли мне она слышится.
— Она каждый раз слушает это, перед тем как заснуть, — говорит он, словно догадавшись, о чем я думаю. — Собрала внушительную коллекцию записей этой же самой музыки в исполнении разных пианистов — Гулда, Аргерича, Цимермана, Ашкенази, Поллини. Я, когда за границу выбираюсь, всякий раз ищу для нее какое-нибудь новое исполнение. Но она только шопеновский «Романс» и слушает. Все эти годы, неизменно. Только «Романс».
Обвислая кожа у него на шее натягивается, когда он подставляет лицо свету ламп на потолке.
— Сегодня на ночь опять играет Иггдрасиль-Квартет, — говорит он немного погодя. — Камерное переложение оркестровых концертов Шопена. Несколько месяцев назад я нашел эту запись в Сингапуре. Она ее очень часто ставит.
— Иггдрасиль? Что это?
— Что-то из северной мифологии.
— Никогда о таком не слышала.
— Иггдрасиль — это Древо Жизни, — объясняет он. — Ветви его покрывают мир и дотягиваются до неба. Но у него всего три корня. Один погружен в воды Омута Познания. Другой в огонь. Последний же корень пожирает ужасное чудовище. Когда два корня пожрут огонь и чудовище, древо упадет и вечная тьма окутает мир.
— Значит, Древо Жизни обречено уже с того самого момента, как его сажают.
Переведя взгляд на меня, Фредерик произносит тихо:
— Но оно еще не упало.
Я усаживаюсь поглубже в кресло, закрываю глаза и слушаю Larghetto, «грёзу лунной ночи». Фортепиано сопровождает один только квартет, и музыка обретает холодную чистоту гряды камней, лежащих в русле потока — потока, высохшего давным-давно.
Глава 10
«Искусство расположения камней» оказалось совсем не таким, каким мне представлялось. Я в пятнадцать лет гуляла с Юн Хонг по садам Киото, но у меня в мыслях даже намека не было на то, каких трудов стоило создать их и ухаживать за ними. И у Юн Хонг тоже, заподозрила я, этих мыслей не было, — и почувствовала себя предательницей, едва подумав такое.
Аритомо мне присесть не давал, и поначалу я подозревала, что это оттого, что ему хочется, чтоб у меня ничего не получилось, чтоб я в отчаянии сдалась и уехала из Югири. Впрочем, я ни разу не заметила в нем никакого признака сожаления о том, что он взялся обучать меня. Работа изматывала, но она стала мне нравиться. Инструменты, которыми пользовался садовник, были старинными и особенными. Приходилось запоминать их названия, учиться чистить их и ухаживать за ними. Я, словно большим пальцем четки, перебирала их названия на бесконечной круговой нити того, что мне требовалось в работе: «какезучи», «ната», «кибасами», «шачи», «тебасами». «Колотушка». «Сечка». «Ножницы для подравнивания краев». «Вурот». «Секатор». «Какезучи». «Ната». «Кибасами». «Шачи». «Тебасами». Нить удлинялась с каждым днем, по мере того, как все больше и больше четок нанизывалось на нее…
Случались дни, когда я, придя пораньше, смотрела, как Аритомо упражняется в стрельбе из лука. Я очень старалась не попасться ему на глаза. Ощущение покоя наполняло меня, когда я следила за его неспешными, выверенными движениями.
Вдобавок к исполнению заданий, которые давал мне Аритомо, от меня требовалось еще и переводить его распоряжения рабочим. Не считая Каннадасана, все они к садоводству относились безалаберно. С самого первого дня я почувствовала, что Ромеш еще натворит бед. Ему было за тридцать, тело слеплено из неброских, но твердых мышц. Когда он стал все позже и позже появляться на работе и от него все чаще и чаще несло перегаром пальмовой водки, Аритомо попросил уведомить его, чтобы выпивоха больше не обременял себя выходом на работу.
Ромеш заявился в Югири на следующий день после того, как я передала ему слова Аритомо. Встал возле дома и поднял крик. На этот раз пьян он не был. Мы с остальными рабочими были заняты поблизости и бросили свои занятия, чтобы посмотреть, даже поближе сдвинулись, чтоб видеть все лучше.
— Выходи, ты, чертов джап! — орал Ромеш по-малайски, качаясь взад-вперед на ногах. — Мне нужны мои деньги! Выходи! Выходи!
Аритомо вышел почти сразу же, все еще держа в руке журнал, который читал.
— Чем он так расстроен? — спросил он меня.
— Хочет, чтоб вы ему заплатили.
— И это все, что он сказал? Что ж, ответь, что деньги свои он уже получил.
— Получил, но не полностью, — перевела я Аритомо ответ Ромеша.
— Было бы несправедливо по отношению к другим, если бы я ему сполна заплатил, разве не так? Он на столько не наработал, — сказал Аритомо, скатав журнал в трубочку.
Я еще переводить не закончила, как Ромеш выхватил из руки Каннадасана паранг. Потрясенная, я ни с места сдвинуться, ни сообразить ничего не успела — стояла и смотрела, как Ромеш взмахнул мачете, норовя ударить Аритомо сбоку по шее. Садовник же не отпрянул назад, а напротив, плавным движением скользнул вперед, нападая, и ткнул концом свернутого журнала прямо рабочему под кадык. Ромеш закашлялся, издавая булькающие звуки, и схватился за горло. Быстрым движением еще туже скатав журнал и держа его, как зубило, Аритомо ударил им в какую-то точку на кисти Ромеша. Пальцы злоумышленника, онемев, разжались, паранг выпал на землю. Все еще хватая ртом воздух, Ромеш махнул другой рукой, пытаясь ударить Аритомо. Тот перехватил руку и, зажав в кисти, вывернул ее, заставив противника пасть на колени. Ромеш закричал от боли.
— Я тебе ее переломлю легко, как веточку, — произнес Аритомо, приблизив свое лицо к лицу Ромеша.
Мне не было надобности переводить. Тело Ромеша обмякло. Аритомо разжал схваченную в замок кисть и осторожно отошел назад.
Время снова тронулось с места. Вновь подул ветер. Схватка длилась секунд десять, может, пятнадцать, однако всем показалось, что гораздо дольше. Рабочие бросились помогать Ромешу подняться. Он оттолкнул их, пополз на четвереньках, потом с трудом встал на ноги. Пошатываясь, вышел из сада, потирая кисть руки. Он ни разу не оглянулся.
Я хотела что-то сказать Аритомо (хотя понятия не имела — что), но он уже вернулся в дом. Подобрав в траве паранг, я вернула его Каннадасану.
Уходя в тот вечер из Югири, я прощально махнула рукой А Чону, ожидавшему возле дома, когда выйдет Аритомо. Слуга держал в руках посох садовника: такова была его последняя обязанность перед тем, как сесть на велосипед и отправиться домой в Танах-Рату.
Я пошла по тропке, которая вилась по кромке джунглей, прежде чем, сделав крюк, вернуться к своему бунгало. Домой я не спешила. Несмотря на усталость, я все еще засыпала с трудом, порой лежала в постели без сна до самых предрассветных часов. В темноте слышалось столько голосов: стоны заключенных, крики охранников, плач моей сестры…
Тем, как Аритомо разделался с Ромешем, пусть даже в целях самозащиты, потрясло меня куда больше, чем мне это показалось поначалу. Когда он обезоруживал Ромеша, все в нем дышало холодом и бесстрастием, он, как подозревала я, готов был противнику не только руку сломать, если б тот не признал своего поражения. Как же много я еще не знала про этого японского садовника! О таком — точно, даже подумать не могла.
Огни фермерских построек и бунгало рассыпались по долинам. Спешившие домой сборщики чая приветственно махали мне. Вызывающий слезы запах горящего дерева от костров, на которых готовили еду, разносился в сумерках, донося еще и отдаленное гавканье собак. В лагере мы дожидались этого времени дня, когда нам наконец-то позволялось вернуться в свои бараки, каждая оглядывалась вокруг, примечая, кто остался в живых, но у всех у нас души слишком заскорузли, чтобы хоть что-то почувствовать, когда мы обнаруживали исчезновение знакомого лица…
Тропка дошла до развилки. Вместо того чтобы идти прямо домой, я свернула к Дому Маджубы и кликнула гурку, прося впустить меня в ворота. Обходя дом сзади, миновала Мнемозину с ее сестрой-близняшкой и спустилась по ступеням на нижнюю террасу сада. Магнус, расчищая джунгли, оставил большую часть тиковых деревьев нетронутыми. Предписанные границы сада нарушали клумбы растений, которые он вывез из Южной Африки: цикады с остроконечными листьями, пробивающимися из земли, как верхушки чересчур разросшихся, доисторических морковок, стрелиции и голубые африканские лилии, алоэ с их менорами красных цветов, страдающие на незнакомой земле.
В центре лужайки высилась покрытая белой штукатуркой каменная арка, с которой свисал колокол. Магнус рассказывал мне, что когда-то в него звонили на одном из виноградников Мыса, оповещая японских невольников об окончании рабочего дня. Впервые эту арку я увидела давно, но ее бледный монолит по-прежнему обладал притягивающей силой: я чувствовала, что набрела на последний фрагмент какой-то позабытой цивилизации. Сейчас, проходя под аркой, я приподнялась на цыпочки, чтобы стукнуть в край колокола, исторгнув слабый отзвук из его проржавевшей немоты.
Эмили стояла у декоративного пруда, закрыв глаза. Я затихла, пока она, сделав вдох, отводила правую ногу в сторону от левой. Движения ее были настолько медленны, что мне казалось, будто я смотрю, как растягивается самое время, мир вокруг нас насыщался ее силой, пока она плавно, без пауз и разрывов, переходила от одного движения к другому: вода, вливающаяся в воду, воздух, мешающийся с воздухом. Движения ее были полны такой грации и усмиряемой силы, что Эмили, казалось, парила внутри сферы с уменьшенной силой притяжения.
Спустя некоторое время она вернулась к своему первоначальному положению, опершись руками о бедра. Я тихонько окликнула ее, Эмили круто повернулась ко мне, руки ее вскинулись в защитном жесте. Я успокаивающе подняла руку:
— Это я. Как же это было прекрасно. Это тайцзицюань[148], да? Когда-то я смотрела, как пожилые люди занимались им на площадке.
Настороженность уходила с ее лица, но краски тревоги какое-то время еще держались на нем.
Свет звезд охлаждал воздух. Бронзовая скульптура сидевшей на коленях молодой девушки высилась на глыбе гранита среди тростника у края пруда. Взгляд ее, полный холодного невинного любопытства, был навеки устремлен в воду. Эмили заметила, что я рассматриваю статую:
— Мы заказали отлить ее после того, как похоронили здесь дочь.
— Я и не знала, что у вас с Магнусом была дочь.
— Петронелла прожила всего несколько дней после рождения. — Взгляд Эмили подернулся застарелой печалью, пока она не отрывала его от скульптуры. — Никогда не встречалась с твоей матерью. Я очень на нее похожа?
И вот тут-то я поняла, почему моему отцу никогда не нравился Магнус и почему Эмили все это время была осторожна со мной. В душе я была уверена, что она спрашивала не о наружном своем сходстве с моей матерью.
— Вы обе очень решительные женщины, — сказала я, отбирая слова с таким же тщанием, с каким выбирала бы камни для сада Аритомо.
Эмили, судя по всему, мой ответ удовлетворил, даже порадовал:
— Магнус собирался жениться на ней, знаешь ли, но она, единственная дочь великого семейства Кхау, не могла позволить себе снизойти до скромного плантатора из анг-мо[149].
— А вы смогли.
Эмили, припомнила я, тоже росла в зажиточной семье, хотя и не такой знаменитой, как семья моей матери.
— Жизнь здесь многое упростила, я думаю, — сказала Эмили. — Камероны — это целый мир в себе. Уверена, ты и сама теперь в этом убедилась. До войны здесь было довольно много смешанных семейных пар. Я даже думала, что все мы сюда приехали, чтоб быть подальше от мирского неодобрения.
— Как вы познакомились с Магнусом?
— Бенг Гьёк, моя кузина. Она пригласила меня поохотиться на тигра в Пенангских горах. Магнус был среди приглашенных, — сказала она. — Я не могла взгляд от него отвести, когда Бенг Кьёк познакомила нас. Эта повязка на глазу! Я чувствовала, что она скрывает что-то там, глубоко внутри его. Мне хотелось узнать, что же именно. Просто всенепременно!
Она улыбнулась:
— Ты знаешь, как он глаз потерял?
— В Бурскую войну.
Она взглянула на меня:
— Мне жаль, что с твоей мамой так случилось.
Я отошла на несколько шагов в сторону, сделав вид, что любуюсь какой-то птичкой, севшей на арку.
— Уверена, что ужин ты не готовила, — сказала Эмили. — Пойдем, поедим вместе.
— А где Магнус?
— В К-Л. Сегодня рано утром уехал. Раз в месяц ездит взять наличные на зарплату рабочим.
— Хоть бы мне сказал. Мне нужно кое-какие книги достать.
— О, мы никому не говорим, когда он поедет и когда вернется. Безопаснее, лах. Меньше шансов в засаду попасть, видишь ли. Итак, — вопросительно глянула на меня, — ужинаем?
Я кивнула и пошла за ней по ступеням. На верхней Эмили остановилась и обернулась ко мне:
— В ту ночь, когда я впервые встретила Магнуса… мы стояли на балконе, глядя на огни Джорджтауна внизу, под нами, — заговорила она. — Заморосил дождь, но он не дал мне уйти с балкона. Тогда-то он и произнес строку из того стихотворения: «Вот нежится Земля, ночь напролет купаясь в непроглядной тихой благости дождя». — Воспоминание смягчило ее лицо. — Я попросила записать ее для меня, а он отказался. Знаешь, что сказал? «Мне незачем писать, ты и так запомнишь эту строку навсегда».
Какое-то время мы стояли там, в сумерках, и слова поэта, имени которого я не знала, проникали мне в душу.
Почти на самом пороге дома я спросила:
— А тигра-то подстрелили?
— Думаешь, меня это волновало после того, как я Магнуса увидала?! — Смех ее заискрился в полумраке, и на какой-то крохотный момент она словно снова стала молоденькой девочкой. — Загонщики нашли несколько следов, но тигра мы так и не увидели. Он был, наверное, последним, жившим в тех горах.
Склонившись ко мне, она прошептала:
— Я выдам тебе тайну: я рада, что его так и не нашли и что мы не убили его.
Я кивнула:
— Я тоже рада.
— Мне нравится представлять себе, что он и по сей день жив, — произнесла Эмили, глядя на горы, где уже лежала ночь, — и все еще бродит по горам.
В конце каждого дня в Югири я возвращалась к себе в бунгало, ставила на огонь чайник и включала радио, дожидаясь, пока он закипит. В новостях, если я слушала их, обычно сообщалось, что К-Ты зверски убили очередного плантатора и его семью. Рухнув на стул у обеденного стола, я опускала руки в таз с кипятком, выпаривая из них накопившуюся за день боль. Бывали дни, когда боль была такой, что я дивилась: как это в воде не видно крови? Особенно мучила меня левая рука, шрамы на ней краснели больше, чем кожа вокруг них. Глядя на свои обрубки, я вспоминала фокус с исчезающим большим пальцем, который так любил показывать мне отец, когда я была девочкой, я вспоминала, как визжала при этом от восторженного ужаса…
Однажды вечером, отмачивая руки, услышала, как на крутую дорожку въехала машина. Остановилась перед моим бунгало. Умолк двигатель, хлопнули дверцы, а потом донесся голос окликнувшего меня Магнуса. Замотав левую руку в полотенце, я вышла. Вместе с ним приехал какой-то китаец, одетый в защитного цвета куртку с поясом и четырьмя накладными карманами, его новехонькие шорты едва не доходили до белых гетр под коленями.
— А-а, ты дома. Хорошо, — сказал Магнус. — Инспектор Ву хочет поговорить с тобой.
Жестом пригласив их устраиваться в плетеных креслах на веранде, я пошла в дом, вытерла руки и надела перчатки. Радио все еще говорило, и я убавила звук. Когда я вышла на веранду, инспектор Ву, положив ногу на ногу, доставал сигарету из серебряного портсигара. Предложил сигарету Магнусу, тот отказался. Я было потянулась за куревом, но остановилась: я же больше не в лагере, мне теперь незачем откладывать сигареты про запас, чтобы потом сменять их на что-нибудь нужное.
— А вы тут совсем одиноки, — произнес Ву, чиркая спичкой, чтобы прикурить сигарету.
— Что нужно от меня специальной службе?
Инспектор совсем не удивился, что я догадалась, кто он такой.
— Нам нужно, чтобы вы уехали с Камеронского нагорья. Возвращайтесь в К-Л.
Я глянула на Магнуса, потом опять перевела взгляд на инспектора.
— Девять дней назад в Тапахе сдалась полиции одна бандитка, — сообщил Ву. — Она входила в Перакский Третий полк. Они базируются в этом районе. Ее командир знает, что вы тут живете.
За дорогой чайные поля уходили в сумерки. Мотылек с крыльями, шириной в мои ладони, бился вокруг лампочки, освещавшей веранду, упрямо прокладывая себе путь прямо к сердцу солнца.
— Вы считаете, они намерены сделать что-то со мной?
— Вы поддерживали обвинение против немалого числа К-Тов. И добились успеха. Дело Чан Лю Фунг принесло вам очень дурную славу. — Ву со свистом выпустил дым меж вытянутых губ. — Вы — легкая добыча. Да еще и отец ваш участвовал в переговорах о независимости.
— Я и не знала об этом, — сказала я.
— Его сделали советником в комитете по переговорам о Мердека[150].
— Советовать правительству?
— Нет. Китайской стороне.
— Тео Бун Хау хочет освободить Малайю от колониального правления?
Магнус покачал головой, усмехаясь:
— Трудно поверить.
— Нужны люди, умеющие говорить по-английски, чтобы представлять интересы китайцев… наши интересы… на переговорах, — объяснил Ву. — Британцы из Малайи уйдут — это всего лишь вопрос времени. Мы, китайцы, должны стоять друг за друга, какими бы ни были наши разногласия: и хоккиен, и чаошань, и хакка, и кантонцы, и даже проливные китайцы. Мы не можем позволить, чтобы все решалось малайцами. У нас тут на карту поставлено столько же, сколько и у них.
В последние два года идея так называемого самоуправления все больше крепла в сознании малайских националистов. Обеспокоенные своим будущим, малайские китайцы создали собственную политическую партию, чтобы к их голосу прислушивались на переговорах о Мердека.
— Мой отец даже на мандаринском китайском не говорит, — заметила я. — Как он может выступать от имени китайцев?
— Он нанял себе учителя, — улыбнулся Ву. — На днях даже с краткой речью выступил в Китайской торговой палате. Весьма замечательная речь, если честно. Он начал ее со слов на чистейшем мандаринском: «Я больше не банан». Мне говорили, стены дрожали от аплодисментов.
— «Банан»? — вопрошающе повторил Магнус.
— Желтый снаружи, белый внутри, — пояснил Ву. — Послушайте, мисс Тео… вы меченая женщина. Вам придется уехать.
— Даже если вы выставите против меня все до единого законы Чрезвычайного положения, инспектор, — заявила я, — я никуда не уеду.
— Будь разумна, Юн Линь, — произнес Магнус. — Для тебя здесь небезопасно.
— Мы не в силах обеспечить вам безопасность. — Инспектор предостерегающе воздел палец. — Прямо скажем, людей нам и так не хватает.
— Я ни о какой защите не просила и не собираюсь просить, — ножки моего стула царапнули по доскам пола, когда я встала. — Впрочем, благодарю вас за заботу.
Инспектор Ву щелчком послал окурок во тьму над перилами. Он написал что-то на бумажке и протянул ее мне:
— Номер моего телефона. На всякий случай.
— Перебирайся хотя бы в Дом Маджубы, — предложил Магнус.
— Мне нравится одной управляться.
Магнус покачал головой и сдался. Уже усевшись в машину, он высунулся из окошка и сказал:
— Завтра Праздник середины осени[151]. Мы устраиваем небольшой межсобойчик. Придешь? Отлично. Прихвати с собой Аритомо. Начало в шесть часов.
Прежде чем улечься спать, я обошла дом, убеждаясь, что все двери и окна заперты как следует. Я оставила свет на веранде. Цикады в лесу трещали громче обычного в ту ночь, и джунгли, казалось, стали гуще и подступили гораздо ближе.
На следующий вечер Аритомо остановился у моего бунгало. Одет он был в серый смокинг и брюки в тон. От него едва уловимо благоухало одеколоном — запах мха после дождя. В одной руке он нес большую картонную коробку, но отказался поведать мне, что в ней. Боясь, как бы он не покончил с моим ученичеством, я ни словом не обмолвилась о посещении инспектора Ву.
Когда я протянула ему стакан виски с содовой, он воззрился на нефритовый браслет, который я надела. Взял меня за кисть:
— Императорский китайский нефрит, — пробормотал он. — Не стоило бы вам носить его в местах вроде этого.
— Он принадлежал моей матери, — сказала я. — Одна из немногих ее драгоценностей, которые ей удалось спрятать до прихода японцев.
Мама закопала их в коробке под деревьями папайи позади дома, после войны я вернулась и выкопала ее. Она не узнала браслет, когда я показала его ей.
— Он хорошо подходит к платью, — заметил Аритомо. — Как два листа с одного дерева.
Я глянула на свое ципао: бледно-зеленый шелк приглушенно мерцал при каждом, даже очень слабом, моем движении.
— Нам пора, — сказала я. — Не хочу опаздывать.
На подходе к Дому Маджубы Аритомо указал на колючую проволоку, протянутую вдоль ограды:
— Сорняк, который душит страну. Похоже, он повсюду разросся.
— Это необходимость, — отозвалась я. — Вам следовало бы продумать кое-какие меры безопасности для Югири.
В последних лучах заходящего солнца капельки росы на колючках проволоки посверкивали, словно яд на кончиках змеиных клыков.
— И погубить сад? — Вид у него был такой ошарашенный, что я рассмеялась. Повернувшись, он уставился на меня в упор: — В первый раз слышу, как вы смеетесь.
— Не так-то много забавного было в последние годы.
Луна наливалась светом в небе. В террасном саду позади дома гости и рабочие плантации толпились у стола с едой: индийцы и китайцы на одном конце, европейцы — на другом. Весть о моем ученичестве у Аритомо успела разойтись, и кое-кто из гостей поглядывал на меня с нескрываемым любопытством. Двое-трое поддевали Аритомо, расспрашивая, уж не открыл ли он школу садоводства, но он только головой качал, улыбаясь. Я в первый раз видела его вне его сада и была поражена тем, насколько он был органичен в общении. Он слился с пейзажем.
Тумз, Покровитель Аборигенов, привез убитого им вепря, шкуру со зверя снял один из оранг-асли. Запах мяса на вертеле подслащивал воздух, отчего меня одолевали и тошнота и голод одновременно. Магнус вышел из-за своего браай, чтобы познакомить нас с американцем средних лет. Он был симпатичным, несмотря на свою приземистость и редеющие волосы, гладко зачесанные назад.
— Джим тут на отдыхе. Он работает в Бангкоке.
— И чем вы там занимаетесь? — спросил Аритомо.
— Теряю все свои деньги, не говоря уж о волосах, пытаясь вновь вдохнуть жизнь в шелкопрядство, — ответил американец. — Магнус уверяет меня, что вы выстроили себе японский дом. Я сам собираю традиционный сиамский дом — на берегу кхлонга.
— Канала, — пояснил Аритомо в ответ на мой недоумевающий взгляд.
— Вы бывали в Бангкоке? — спросил американец.
— О, много лет назад, — ответил Аритомо, — когда пустился путешествовать по этим местам.
Эмили, раздававшая детям бумажные фонарики, позвала меня.
— Передайте это ей, — попросил Аритомо, вручая мне коробку, которую держал в руке. Трое мужчин отправились к плетеным стульям на лужайке. Я подошла к Эмили и отдала ей коробку. Она легонько встряхнула ее и поставила на стол.
— Хорошо, что ты привела его с собой, — сказала она. — В последнее время мы не так уж часто видим его.
— Они давно друг друга знают? — спросила я, поглядывая на Аритомо. Он допил бокал вина и взял у служанки еще один.
— Магнус и Аритомо? — Эмили задумалась. — Лет десять, нет, пятнадцать, по-моему. Они были когда-то такими хорошими друзьями, знаешь ли.
Магнус шепнул что-то Аритомо, тот откинул голову назад и рассмеялся.
— Похоже, у них и сейчас все прекрасно, — заметила я.
— Когда-то он приходил сюда каждое воскресенье и всегда что-то приносил с собой. Бывало, много пил и становился совсем мабук[152] с Магнусом и их приятелями. Но после Оккупации он навещает нас все реже. Всегда одна и та же причина: занят, лах, устал, лах…
— Что-то меж ними произошло?
— Ты хочешь сказать, они поссорились? Нет, никаких драм, лах. Это все война, думаю. Она в чем-то изменила их дружбу.
Эмили открыла еще одну коробку и достала кипу бумажных фонариков, каждый из которых был сложен плоско, и дала мне один. Он растянулся, как аккордеон, когда я потянула за оба конца.
— Когда я вижу фонарики, снова чувствую себя маленькой девочкой, — сказала она. — Ты с фонариками играла, когда уже была взрослой?
— Мои родители праздновали китайский Новый год, а другие праздники — нет.