Тургенев без глянца Фокин Павел

Были дни, когда мы все так друг друга смешили и так хохотали, что Тургенев раз, шутя, сказал: мы точно оба сумасшедшие, и дом мой – дом сумасшедших. <…>

Письмо из Парижа несколько его потревожило (признаться, потревожило и нас). М-me Виардо писала ему, что ее в нос укусила муха, что нос ее распух и что она ходит перевязавши платком лицо. В письме она прислала и рисунок пером, изображающий профиль с перевязанным носом.

– Если это ядовитая муха и заразила кровь, то это опасно… Я должен ехать во Францию, – проговорил Тургенев.

– Все бросить: и твое Спасское, и нас, и твои занятия и ехать?!

– Все бросить… и ехать!

Началось перебрасывание телеграмм из Спасского в Буживаль, из Буживаля в Спасское.

Слава богу, ехать оказалось ненужным: опухоль носа стала проходить, и не предвиделось никакой опасности. <…>

1-го августа <…> было так сыро и холодно, что Тургенев пришел ко мне и говорит: «Ну, брат, я с сегодняшнего дня буду природу называть хавроньей, и везде, вместо слова природа, ставить слово: „хавронья“. Попадется книга под заглавием: „Бог и природа“ – буду читать: „Бог и хавронья“. <..>

Второго августа природа как будто испугалась, что Тургенев станет называть ее хавроньей, – появилось немножко солнца, немножко голубого неба и немножко летнего тепла.

Но Тургенев по-прежнему хандрил. Перед обедом прилег на диван перед овальным столом из карельской березы, сложил руки и, после долгого, долгого молчания, сказал мне:

– Можешь ли ты пятью буквами определить характер мой?

Я сказал, что не могу.

– Попробуй, определи всего меня пятью буквами.

Но я решительно не знал, что ему ответить.

– Скажи – «трусъ», и это будет справедливо.

Я стал не соглашаться, так как в жизни его, несомненно, были дни и минуты, которые доказывали противное. Но Тургенев стоял на том, что он трус и что у него ни на копейку воли нет.

– Да и какой ждать от меня силы воли, когда до сих пор даже череп мой срастись не мог. Не мешало бы мне завещать его в музей Академии… Чего тут ждать, когда на самом темени провал. Приложи ладонь – и ты сам увидишь. Ох, плохо, плохо!

– Что плохо?

– Жить плохо, пора умирать!

Эту последнюю фразу Тургенев часто повторял себе под нос в последние дни своего пребывания в Спасском.

Людвиг Пич:

В мае 1881 года, отправляясь в Россию, он снова остановился в Берлине. На этот раз он предполагал остаться в России на более продолжительное время: он чувствовал потребность увидеть свое отечество при новом правительстве, после ужасной катастрофы. В конце сентября он возвратился. Даже и в прежние годы я не видал его в таком свежем и ясном настроении, как тогда; но его глубоко поразило, что наша общая приятельница, Кати Эккерт, у которой мы только четыре месяца тому назад весело беседовали за обеденным столом, умерла. Впрочем, никакая печаль не могла долго противостоять радостному чувству, испытанному им в отечестве, во время пребывания в деревне в обществе знаменитого коллеги графа Толстого, автора романа «Война и мир», и его кружка. Он уверял нас, что нашел много новых прекрасных тем для будущих произведений и что он снова начнет писать, не заботясь о том, что нарушает данное обещание.

Павел Михайлович Ковалевский:

Он улыбнулся своею улыбкою глаз.

– Я, знаете ли, как губка: приеду в Россию, напиваюсь, сколько могу. Потом жму себя. Иной раз пожмешь, – окажется, напился недурно, – потечет; а другой раз выцедишь несколько капель…

Примирение с Толстым

Сергей Львович Толстой:

1877 год был критическим годом в жизни моего отца. Он говаривал, что человеческое тело совершенно переменяется каждые семь лет, а что он совершенно переменился в 1877 году, когда ему минуло 7 x 7 = 49 лет. Тогда произошел перелом в его мировоззрении, описанный им в «Исповеди». Этому душевному кризису предшествовали тяжелые переживания – сознание тщеты жизни и страх смерти.

Новое религиозное отношение к жизни потребовало проверки себя и своих отношений к людям. Личных врагов, думается мне, у моего отца не было, но неприязненные отношения с Тургеневым его тяготили. Тогда он написал Тургеневу следующее примирительное письмо:

«Иван Сергеевич!

В последнее время, вспоминая о моих с Вами отношениях, я, к удивлению своему и радости, почувствовал, что я к Вам никакой вражды не имею. Дай бог, чтобы в Вас было то же самое. По правде сказать, зная, как Вы добры, я почти уверен, что Ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего.

Если так, то, пожалуйста, подадимте друг другу руку и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед Вами.

Мне так естественно помнить о Вас только одно хорошее, потому что этого хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что Вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как Вы любили и мое писанье, и меня. Может быть, и Вы найдете такие же воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренне любил Вас.

Искренне, если Вы можете простить меня, предлагаю Вам всю ту дружбу, на которую я способен.

В наши года есть одно только благо – любовные отношения с людьми, и я буду очень рад, если между нами они установятся.

Гр. Л. ТолстойАдрес: Тула, 6 апреля 1878 г.»

Тургенев ответил из Парижа 8/20 мая 1878 года:

«Любезный Лев Николаевич. Я только сегодня получил Ваше письмо, которое Вы отправили poste restante. Оно меня очень обрадовало и тронуло. С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам: если они и были, то давным-давно исчезли, и осталось одно воспоминание о Вас как о человеке, к которому я был искренне привязан, и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого всегда возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений.

Я надеюсь нынешним летом попасть в Орловскую губернию – и тогда мы, конечно, увидимся. А до тех пор желаю Вам всего хорошего – и еще раз дружески жму Вам руку.

Иван Тургенев»

<…> О том, как встретились оба писателя после семнадцатилетней разлуки и какие были их разговоры в коляске в те полтора часа, когда они ехали из Тулы в Ясную Поляну, записей не сохранилось. Надо предполагать, что встреча была сердечна и что оба они избегали неприятных тем разговора.

Татьяна Львовна Сухотина-Толстая:

Встреча Тургенева с моим отцом была сердечная и радостная. Насколько мне помнится и насколько я тогда была в состоянии наблюдать, между отцом и Тургеневым возобновились самые дружеские и даже нежные отношения, но ни о чем серьезном они не говорили, как будто стараясь касаться только тех предметов, на которых не могло произойти между ними разногласий.

Сергей Львович Толстой:

В их отношениях чувствовалось, что Иван Сергеевич старший. Мне тогда казалось, что отец к нему относился сдержанно, любезно и слегка почтительно, а Тургенев к отцу, несмотря на свою экспансивность, немножко осторожно.

Татьяна Львовна Сухотина-Толстая:

Приезд Тургенева в Ясную Поляну летом 1881 года свежее в моей памяти, и я помню несколько картин из этого его посещения.

Утро. Я прихожу под липы перед домом пить кофе и застаю следующее: на длинной доске, положенной середкой на большую чурку, прыгают с одной стороны мой отец, а с другой – Тургенев. При каждом прыжке доска перевешивается и подбрасывает кверху стоящего на противоположном конце. То взлетает отец, то Тургенев. Взлетевший попадает опять ногами на доску, чем ее перевешивает. Тогда взлетает стоявший на противоположной стороне, и т. д.

Тургенев носил, из-за своей подагры, огромные башмаки с очень широкими носками. При каждом прыжке эти поставленные рядом две огромные ноги ударяются о доску, и встряхиваются прекрасные белые кудри. До сих пор ясно вижу перед глазами эти две характерные фигуры, увлеченные детской забавой.

Лев Николаевич Толстой (1828–1910), граф, писатель, религиозный мыслитель, общественный деятель. Из письма Н. Н. Страхову:

Мне было с ним и тяжело и утешительно. И мы расстались дружелюбно.

Сергей Николаевич Кривенко:

– А вы хотели два рассказа-то написать? – сказал я.

– Да, вот хотел и не мог ничего с собою сделать. Ну, да это что. <…> Вот на ком непростительный грех, что не пишет, вот кто мог быть теперь чрезвычайно полезен – Лев Толстой; но что же вы с ним поделаете: молчит и молчит, да мало еще этого – в мистицизм ударился. Такого художника, такого первоклассного таланта у нас никогда еще не было и нет. Меня, например, считают художником, но куда же я гожусь сравнительно с ним? Ему в теперешней европейской литературе нет равного. Ведь он за что бы ни взялся – все оживает под его пером. И как широка область его творчества – просто удивительно. Будет ли это целая историческая эпоха, как в «Войне и мире», будет ли это отдельный современный человек с высшими духовными интересами и стремлениями или просто крестьянин с его чисто русскою душою, – везде он остается мастером. И барыня высшего круга выходит у него как живою, и полудикарь-черкес; даже животных, вы посмотрите, как он изображает. Однажды мы виделись с ним летом в деревне и гуляли вечером по выгону, недалеко от усадьбы. Смотрим, стоит на выгоне старая лошадь самого жалкого и измученного вида: ноги погнулись, кости выступили от худобы, старость и работа совсем как-то пригнули ее; она даже травы не щипала, а только стояла и отмахивалась хвостом от мух, которые ей досаждали. Подошли мы к ней, к этому несчастному мерину, и вот Толстой стал его гладить и, между прочим, приговаривать, что тот, по его мнению, должен был чувствовать и думать. Я положительно заслушался. Он не только вошел сам, но и меня ввел в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал: «Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью». Да, вот извольте-ка изобразить внутреннее состояние лошади. И в то же время одинаково ему доступны и психическая сторона высокоразвитого человека, и высшая философская мысль. Но что вы с ним поделаете? Весь с головою ушел в другую область: окружил себя библиями, Евангелием, чуть ли не на всех языках, исписал целую кучу бумаги. Целый сундук у него с этой мистической моралью и разными кривотолкованиями. Читал мне кое-что, – просто не понимаю его. Говорил ему, что это не дело, а он отвечает: «Это-то и есть самое дело». Очень вероятно, что он ничего больше и не даст литературе, а если и выступит опять, так с этим сундуком. Он не только для общества, но и для литературной школы был бы нужен.

Василий Васильевич Верещагин:

Барыня рассказала еще, что Тургенев очень волновался по поводу письма, посланного им Л. Толстому, в котором он писал, что на смертном одре просит графа не бросать работ, служить ими России и т. д. «Я, – говорит, – была за столом, когда он вызвал меня: подает мне лист бумаги, писанный карандашом, и говорит: „Пожалуйста, пошлите это поскорее, это очень, очень нужно“».

Иван Сергеевич Тургенев. Из письма Л. Н. Толстому:

«В начале июля по русс. ст. Буживаль, 1883. Bougival. Les Frnes. Chlet.

Милый и дорогой Лев Николаевич! Долго Вам не писал, ибо был и есмь, говоря прямо, на смертном одре. Выздороветь я не могу, – и думать об этом нечего. Пишу же я Вам, собственно, чтобы сказать Вам, как я был рад быть Вашим современником, – и чтобы выразить Вам мою последнюю, искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! Ведь этот дар Вам оттуда же, откуда все другое Ах, как я был бы счастлив, если б мог подумать, что просьба моя так на Вас подействует!! Я же человек конченый, – доктора даже не знают, как назвать мой недуг, nvralgie stomacale goutteuse[58]. Ни ходить, ни есть, ни спать, да что! Скучно даже повторять все это! Друг мой, великий писатель русской земли, – внемлите моей просьбе! Дайте мне знать, если Вы получите эту бумажку, и позвольте еще раз крепко, крепко обнять Вас, Вашу жену, всех Ваших. Не могу больше. Устал».

Сергей Львович Толстой:

Отец не ответил на последнее письмо Тургенева, может быть, потому, что получил его слишком поздно, – он был в то время в Самарской губернии, а письмо было адресовано в Тулу; может быть, потому, что ему трудно было на него отвечать. А 22 августа Ивана Сергеевича уже не стало.

1879. Прощальный триумф

Алексей Федорович Кони:

Зимою 1879 года Тургенев был проездом в Петербурге <…>. Старые, односторонние, предвзятые и подчас продиктованные личным нерасположением и завистью нападки на автора «Отцов и детей», вызвавшие у него крик души в его «Довольно», давно прекратились, и снова симпатии всего, что было лучшего в русском мыслящем обществе, обратились к нему. Особенно восторженно относилась к нему молодежь. Ему приходилось убеждаться в заслуженном внимании и теплом отношении общества почти на каждом шагу, и он сам с милой улыбкой внутреннего удовлетворения говорил, что русское общество его простило.

Елена Ивановна Апрелева:

В январе 1879 года, поднимаясь по лестнице в помещение петербургского кружка художников, где в тот вечер выступала в «Грозе» Стрепетова, я неожиданно увидела впереди себя Тургенева, предполагавшего приехать в Петербург только весной. Для него мой приезд из Москвы был также неожидан. Разговаривая, мы вошли в театральную залу, переполненную публикой. Лишь только высокая фигура Тургенева появилась в дверях, какой-то трепет и шепот пронесся по рядам стульев; все начали вставать, и зала разразилась аплодисментами. Тургенев, несколько озадаченный, на мгновение остановился, потом заторопился двинуться вперед вслед за распорядителем, сопровождаемый дружными аплодисментами.

– Что это? – сказал он мне взволнованным голосом. – Настроение будто изменилось.

Изменившееся, по его мнению, настроение еще ярче выразилось в Москве, где в феврале он согласился читать на заседании Общества любителей российской словесности. Бурными, долго не умолкавшими аплодисментами встретили его, лишь только он взошел на эстраду, и восторженными овациями благодарили за чтение, по окончании которого на эстраду вошел студент и, поднесши Ивану Сергеевичу лавровый венок, произнес краткую прочувствованную речь. Тургенев положил венок к подножию находившегося на эстраде бюста Пушкина и ответил несколькими словами, вызвавшими новую бурю восторгов. Студенты толпой, кликами и аплодисментами провожали писателя по коридорам до швейцарской и высыпали бы на улицу, если бы полиция не поспешила закрыть дверь, когда Тургенев вышел на подъезд. Пристав предупредительно и почтительно подсадил Ивана Сергеевича под руку в карету.

– С честью провожают! – смеясь, сказал он, когда дверка кареты за нами захлопнулась.

Голос его дрожал. Он откинулся в угол кареты и, против обыкновения, молчал, сказав только, как бы про себя:

– Мог ли я это предвидеть!

Максим Максимович Ковалевский:

В 1879 году, в феврале, Тургенев, по случаю смерти брата, вызван был в Москву. Узнавши о его приезде, я пригласил его к себе и представил ему ближайших сотрудников редактируемого мною в то время «Критического обозрения». Было нас человек 20. На правах хозяина я провозгласил первый тост за Тургенева как за любящего и снисходительного наставника молодежи.

Тургенев не дослушал этого приветствия и разрыдался! На следующий день я получил от него записку, в которой он, между прочим, писал мне: «Вчерашний день надолго останется в моей памяти как нечто еще не бывалое в моей литературной жизни…» Вот как балует наше общество своих гениальных художников!

Владимир Осипович Михневич (1841–1899), журналист и писатель, фельетонист. Из отчета газеты «Новости» о праздничном обеде в честь И. С. Тургенева 13 марта 1879 г. В Петербурге:

13-го сего марта, в 5 часов пополудни, в большой, так сказать, международной зале ресторана мусье Бореля, сошлись и съехались представители науки и литературы, выразители общественного мнения во всех его противоборствующих между собою течениях и взаимно исключающих друг друга «направлениях». Сошлись под одной кровлею – это еще неудивительно; не особенно удивительно и то, что все эти представители и выразители еще вчера, может быть, встряхивали, по образному выражению Евгения Маркова, друг друга за шиворот на страницах своих «периодических изданий», здесь тесно сплотились за обеденным столом, прошлись по «маленькой» из одной и той же бутылки «английской горькой», и кушали filet au boeuf с гарниром из одного и того же блюда. Русские люди на этот счет покладисты и, при самом непримиримом антагонизме, легко объединяются у закуски и за обеденным столом, особенно, если они изобильны и вкусно приготовлены…

Выдающеюся характеристическою чертою этого чествования было то, что в лице И. С. Тургенева прежде всего воздавалась должная дань доброй памяти передовым людям сороковых годов, самый блестящий представитель которых сидел здесь среди нас… Общие отличительные черты человека сороковых годов, как выразителя известного исторического момента в развитии русской общественной мысли, живьем вставали перед нами, рельефно обрисовывая целый законченный культурный тип, заслонявший собою индивидуальные частности. Мы имели дело уже не с отдельною личностью, а как бы с целым поколением, кристаллизованным и отчеканенным в определенный, образно выражающий его тип…

Речь И. С. Тургенева произвела целую бурю; все встали из-за стола и с бокалами в руках бросились к нему с выражением приветствий…

Максим Максимович Ковалевский:

Два дня спустя Тургенев явился на публичное заседание Общества любителей российской словесности. Прием, сделанный ему, превзошел все мои ожидания. При его появлении в зале (заседание происходило в физической аудитории) поднялся буквально гром рукоплесканий и не стихал несколько минут. Едва смолкнул шум аплодисментов, как послышался с хоров голос студента Викторова. «Вас приветствовал недавно кружок молодых профессоров, – сказал он. – Позвольте теперь приветствовать вас нам, – нам, учащейся русской молодежи, – приветствовать вас, автора „Записок охотника“, появление которых неразрывно связано с историей крестьянского освобождения». <…>

Толпа проводила Тургенева с такими же овациями, с какими он был принят.

Иван Сергеевич Тургенев. Из письма Полине Виардо:

Вообразите себе более тысячи студентов в грандиозном зале Дворянского собрания; вхожу; шум, способный обрушить дом; ура, шапки летят к потолку; затем два громадных венка; затем речь, выкрикиваемая мне в ухо юным делегатом от учащихся, речь, каждый оборот которой задевает недозволенное, взрывчатое; ректор университета в первом ряду кресел, весь бледный от страха; я, старающийся ответить так, чтоб огонь не оказался поднесенным к пороху, и в то же время старающийся высказать нечто большее, нежели банальности; затем, после чтения, вся эта толпа, движущаяся за мною по соседним залам, вызывающая меня с неистовством 20 раз подряд; девушки, хватающие мои руки… чтобы поцеловать их!!! То было подлинное безумие.

Максим Максимович Ковалевский:

Те же овации сопровождали каждый его шаг в Москве. По просьбе студентов он согласился прочесть отрывок из «Записок охотника» на музыкально-литературном вечере, данном Обществом пособия нуждающимся студентам. Толпы студентов провожали его при разъезде, не прекращая своих аплодисментов, пока один из полицейских, под предлогом защитить Тургенева от натиска толпы, схватил его под руку и буквально вывел з залы, в то же время, говорил мне потом Тургенев, уверяя его, что сам принадлежит к числу горячих почитателей его таланта.

Борис Николаевич Чичерин:

Последний приезд его в Москву, в конце семидесятых годов, был настоящим триумфом. Когда он появился в Обществе любителей словесности, прием был восторженный; рукоплескания не умолкали; студент Викторов, вожак социалистов между студентами, с хор говорил ему речь; молодые профессора давали ему обеды; в честь его дан был и публичный обед по подписке; актеры устраивали ему праздники; красивые дамы врывались к нему, больному, в комнату; от посетителей не было отбою. Он сам с большим юмором рассказывал, как он, усталый, вернулся из заседания Общества, а тут уже давно ожидала его дама, актриса московского театра, которая с отчаянием ходила взад и вперед, восклицая: «Когда же он, наконец, приедет?» И как скоро он появился, жаждущий отдыха, его вдруг схватили, окутали в шубу, посадили в сани, повезли с Пречистенского бульвара на Мещанскую, и на всем протяжении этого длинного пути учинившая над ним насилие дама окутывала его и обмахивала его платком. Когда же он приехал, то все гости встретили его у порога и ввели в зал, где красовался огромный пирог, украшенный лентами, на которых были написаны заглавия всех его повестей. Ему говорили речи, пили за его здоровье и насилу, наконец, отпустили его домой, совершенно изнеможенного.

Максим Максимович Ковалевский:

Между москвичами оказалось так много старых знакомых Тургенева, и их желание видеть его у себя и показать своим близким было так сильно, что я почти не видел Ивана Сергеевича иначе, как в торжественной обстановке… И у кого ему не пришлось только побывать! И кого только не заставал я у него по утрам! И студентов, и актеров, и учениц консерватории, и живописцев, которые добивались позволения снять с него портрет и придавали затем кирпичный цвет его коже, и членов Английского клуба, которые так-таки и расстроили ему желудок и сложили его в постель.

Борис Николаевич Чичерин:

Несмотря, однако, на эти триумфы, Тургеневу не посчастливилось с другой стороны. Нигилисты его помиловали; зато Катков обрушился на него с самой площадной бранью, не только забыв всякие приличия, которых он никогда не знал, но и не обращая ни малейшего внимания на то, что писатель, которого произведения составляли красу русской литературы, даже в своих слабостях заслуживал снисхождения.

Максим Максимович Ковалевский:

Едва оправившись от подагры, Тургенев уехал в Петербург, где его снова чествовали, снова закармливали и, наконец, отпустили больным и разбитым в Париж.

Петр Лаврович Лавров:

Овации сопровождали <…> Ивана Сергеевича на каждом шагу и продолжались в Петербурге. В речах и в адресах профессора, представители литературы, искусства, адвокатуры, делегаты и группы учащейся молодежи обоих полов высказывались весьма смело о том, о чем в России обыкновенно лишь шепчутся, и вызывали самого героя торжества на смелое слово. Литературу сравнивали для России с «преторским эдиктом», впервые внесшим начало гуманности в суровую римскую среду. Проводили сравнение России конца 70-х годов с закрепощенною Россиею 40-х годов и говорили: «Состояние общества сходно: и тогда была под ногами закованная почва, только иначе закованная; и ждет общество, что рухнут наши неправды». В адресах писали: «Вас так же, как и нас, возмущают до глубины души печальные и странные явления нашей общественной жизни, вытекающие, как строго логические последствия, из нашего общественного строя», и призывали его «в ряды той интеллигенции нашего общества, которая так или иначе стремится к ниспровержению настоящего порядка». Даже высказывали: «Вы один в настоящее время сумеете объединить все направления и партии, сумеете оформить это движение, придать ему силу и прочность. Подымайте высоко ваше светлое знамя; на ваш могучий и чистый голос откликнется вся Россия: вас поймут и отцы, и дети». И несмотря на свой скептицизм относительно всех действующих в России людей и групп, Иван Сергеевич радовался сближению около него старого и молодого поколения, старался указать, что «есть слова, есть мысли, которые им одинаково дороги; есть стремления, есть надежды, которые им общи; есть, наконец, идеал не отдаленный и туманный, а определенный и осуществимый и, может быть, близкий, в который они одинаково верят». Он говорил: «все указывает, что мы стоим накануне хотя близкого и законно-правильного, но значительного перестроя нашей жизни». Он отвечал восторженной молодежи, призывавшей его «объединить все направления и партии» в России: «После всего, что мне пришлось здесь видеть и слышать, я прихожу к заключению, что я должен переселиться в Россию… Я знаю, что это дело, за которое мне приходится взяться – очень нелегкое дело; лучше было бы взяться за него молодому человеку, а не мне… старику… Но что же делать? Я положительно не вижу и не знаю человека, который обладал бы более серьезным образованием, лучшим положением в обществе и большим политическим тактом, чем я… вот и приходится мне… трудно это, конечно, для меня: приходится от многого отказаться… Ну, что же делать! ведь пришлось же не малым пожертвовать, когда начал писать охотничьи рассказы, – значит и теперь можно»…

Само собою разумеется, что русскому правительству это было не по сердцу. В Петербурге седого путешественника окружили шпионами. Ему запрещено было там являться среди молодежи и принимать ее овации. Ему советовали под рукою уезжать. Император говорил о любимом русском романисте: «C’est ma bte noire»[59]. Но тронуть писателя, знаменитого во всей Европе, не решились. Он мог только ответить на приветствия молодежи письмом, которое было напечатано в «Петербургском Листке» и где было сказано, между прочим: «Вижу я, что молодое поколение стоит на том пути, который один может вывести нас к свету, освежить нас и дать нам свободно и мирно развиваться».

Герман Александрович Лопатин:

В год так называемого «примирения» Тургенева с молодежью я был в Петербурге и о московских чествованиях только слыхал. Потом я узнал, что Иван Сергеевич приехал в Петербург.

«Почему бы и не навестить мне его?» – подумал я и отправился в Европейскую гостиницу.

Прежде чем войти, я отправил ему свою визитную карточку, чтобы он узнал мою тогдашнюю фамилию. Кажется, Афанасием Григорьевичем Севастьяновым я был тогда.

Вхожу. Увидал меня Тургенев и воскликнул: «Безумный вы человек! Можно ли так рисковать собой?..» Потом он рассказал мне о своем пребывании в Москве, о речах, о молодежи и чествовании.

– Ведь я понимаю, что не меня чествуют, а что мною, как бревном, бьют в правительство.

Тургенев красноречивым жестом показал, как это делается.

– Ну, и пусть, и пусть, я очень рад, – закончил Иван Сергеевич. <…>

На другой день после нашего разговора я опять зашел к нему. Смотрю, вещи собирает.

– Иван Сергеевич, да куда же вы? Вы же хотели пожить здесь? А вечер в Дворянском собрании, на котором вас собираются еще чествовать?

– Нет, батюшка мой, оставаться больше не могу. Приезжал флигель-адъютант его величества с деликатнейшим вопросом: его величество интересуются знать, когда вы думаете, Иван Сергеевич, отбыть за границу? А на такой вопрос, – сказал Иван Сергеевич, – может быть только один ответ: «Сегодня или завтра», а затем собрать свои вещи и отправиться.

Петр Лаврович Лавров:

Он уехал из России в конце русского марта, недели за две до покушения Соловьева.

Василий Васильевич Верещагин:

Мне показалось, и, думаю, не ошибочно, что после оваций, которыми И. С. встречали и провожали в Москве и Петербурге, он стал немножко важнее. В письмах его, многоуважаемый заменился любезным, но он все-таки всегда был приветлив, всегда готов был помочь, чем только был в состоянии.

1879–1880. Литературная «дуэль»: Тургенев vs Достоевский

Владимир Осипович Михневич. Из отчетагазеты «Новости» о праздничном обеде в честь И. С. Тургенева 13 марта 1879 г. В Петербурге:

Среди общего одушевления к Ивану Сергеевичу подошел Федор Михайлович Достоевский и с строгим, почти негодующим лицом поставил ему вопросный пункт: «что такое и в чем заключается провозглашенный им идеал?» Г. Достоевский настойчиво требовал сейчас же дать ему на сей пункт обстоятельное «показание»; но эта странная и неуместная выходка была встречена всеобщим протестом.

Мария Гавриловна Савина:

Петр Исаевич Вейнберг, неутомимый устроитель вечеров в пользу Литературного фонда (председателем которого был тогда В. П. Раевский), конечно, воспользовался приездом Ивана Сергеевича (в марте 1879 г. – Сост.) и составил особо интересную программу, с участием Тургенева и Достоевского. Я тоже приглашена была читать. Не зная, что выбрать для чтения, я очень волновалась. Вывел меня из затруднения все тот же милый Топоров, предложив прочесть сцену из «Провинциалки». Я пришла в восторг от этой счастливой мысли и от души поблагодарила его. Когда я объявила распорядителям Раевскому, Вейнбергу и Гайдебурову мой выбор, – все одобрили, и вдруг кто-то из них спросил:

– Вы будете читать с автором?

В самом деле, с кем же я буду читать сцену в два лица? <…> Иван Сергеевич сначала отнекивался, боясь «осрамиться рядом с профессиональной чтицей», чему я от всей души смеялась, но потом согласился, «если на репетиции это не будет очень плохо». И вот на афише появилось: «Сцена из „Провинциалки“, сочинение И. С. Тургенева, прочтут М. Г. Савина и автор».

Появление Ивана Сергеевича в первом отделении было встречено овацией – и он долго не мог начать читать. Он прочел «Бирюка». Читал Тургенев вообще плохо, а тут еще взволновался. Наш «номер» был во втором отделении. <…> Когда мы вышли, я, конечно, не кланялась на аплодисменты, а сама аплодировала автору. Долго раскланивался Иван Сергеевич, наконец все затихло – и мы начали:

– Надолго вы приехали в наши края, ваше сиятельство? (Этой фразой начинается сцена.)

Не успела я это произнести, как аплодисменты грянули вновь, Иван Сергеевич улыбнулся. Овации казались нескончаемыми – и я, в качестве «профессиональной», посоветовала ему встать, так как он совершенно растерянно смотрел на меня. Наконец публика утихла, и он отвечал. Тишина была в зале изумительная. Все распорядители, то есть литераторы и даже Достоевский, участвовавший в этом вечере, пошли слушать в оркестр. Я совершенно оправилась от волнения, постепенно вошла в роль и, казалось, прочла хорошо. Нечего и говорить об овациях после окончания чтения. Ивана Сергеевича забросали лаврами. Вызывали без конца, но я, выйдя два раза на вызовы – и то по настоятельному требованию Ивана Сергеевича, – спряталась в кулисе за распорядителями и оттуда аплодировала вместе с ними.

В артистической комнате Достоевский мне сказал:

– У вас каждое слово отточено, как из слоновой кости, а старичок-то пришепетывает.

Я очень огорчилась такой похвалой, вызванной, как мне казалось, антипатией к Ивану Сергеевичу. Или уж атмосфера зала так настраивала… Но публика! Меня всегда поражало стремление публики к партиям. Мыслимы ли партии, когда сходятся такие колоссы, как Достоевский и Тургенев…

Анна Павловна Философова (урожд. Дягилева; 1837–1912), общественная деятельница, публицистка:

Никогда в жизни я не забуду одного вечера в зале Кононова. Оба они должны были участвовать. Тургенев почти накануне приехал в Петербург из Парижа, был у меня и обещал принять участие в этом вечере. Зала была битком набита. Публика ждала Тургенева. Все поминутно оглядывались на входную дверь… Вдруг входит в зал Тургенев!.. Замечательно, точно что нас всех толкнуло… все, как один человек, встали и поклонились королю ума! Мне напомнило эпизод с Victor Hugo, когда он возвращался из ссылки в Париж и весь город был на улице для его встречи. Накануне этого вечера я виделась с Достоевским и умоляла его прочитать исповедь Мармеладова из «Преступления и наказания». Он сделал хитрые, хитрые глаза и сказал мне:

– А я вам прочту лучше этого.

– Что? что? – приставала я.

– Не скажу.

С невыразимым нетерпением я ждала появления Федора Михайловича. Тогда еще не были напечатаны и никто еще не имел понятия о «Братьях Карамазовых», и Достоевский читал по рукописи… Читал он то место, где Екатерина Ивановна является за деньгами к Мите Карамазову, к зверю, который хочет над нею покуражиться и ее обесчестить за ее гордыню. Затем постепенно зверь укрощается, и человек торжествует: «Екатерина Ивановна, вы свободны!»

Боже, как у меня билось сердце… я думаю, и все замерли… есть ли возможность передать то впечатление, которое оставило чтение Федора Михайловича. Мы все рыдали, все были преисполнены каким-то нравственным восторгом. Всю ночь я не могла заснуть, и когда на другой день пришел Федор Михайлович, так и бросилась к нему на шею и горько заплакала.

– Хорошо было? – спрашивает он растроганным голосом. – И мне было хорошо, – добавил он.

Для меня в этот вечер Тургенев как-то стушевался, я его почти не слушала. Потом мы часто виделись и часто бранились.

Мария Гавриловна Савина:

Этот вечер ознаменовался, между прочим, маленьким инцидентом, рисующим наши нравы. Когда вышел Достоевский на эстраду, овация приняла бурный характер: кто-то кому-то хотел что-то доказать. Одна известная дама Ф<илософова> подвела к эстраде свою молоденькую красавицу дочь, которая подала Федору Михайловичу огромный букет из роз, чем поставила его в чрезвычайно неловкое положение. Фигура Достоевского с букетом была комична – и он не мог не почувствовать этого, как и того, что букетом хотели сравнять овации. Вышло бестактно по отношению «гостя», для чествования которого все собрались, и Достоевского, которому вовсе не нужно было присутствие «соперника» для возбуждения восторга публики. Незадолго до приезда Ивана Сергеевича я участвовала в благотворительном концерте и была свидетельницей поклонения публики таланту Достоевского… Удивительно он читал! И откуда в этой хрупкой, тщедушной фигуре была такая мощь и сила звука? «Глаголом жги сердца людей!» – как сейчас слышу… В публике, благодаря этому букету, произошло некоторое смятение, но в результате… усиленные овации по адресу обоих литераторов…

Репортер газеты «Новое время»:

Состоявшиеся вчера, в пятницу, 16 марта, литературные чтения в пользу Литературного Фонда, с участием И. С. Тургенева и Ф. М. Достоевского, были почти непрерывным рядом оваций в честь этих писателей. Вечер начался чтением отрывка из повести А. А. Потехина «На миру», заключающий полный драматизма эпизод розыска мнимого поджигателя Кирила «миром», принуждающим жену преступника выдать своего мужа. Мастерское чтение автора было встречено громкими продолжительными рукоплесканиями. Такими же аплодисментами был награжден и г. Плещеев, прочитавший два своих стихотворения. Едва затем, согласно порядку чтения, появился на эстраде И. С. Тургенев, как вся присутствовавшая в зале публика встала с мест и громкими криками и рукоплесканиями приветствовала его. Прошло по крайней мере минуты две, пока водворилась тишина, дозволившая начать чтение. Извинившись за слабость голоса, вследствие небольшой простуды, И. С. Тургенев прочел известный рассказ «Бирюк» из «Записок Охотника». Самое драматическое и лучшее место этого рассказа, как известно, представляет заключительная сцена «мольбы пойманного Бирюком порубщика отпустить его на свободу, так как он решился на воровство «с голодухи». Его крик «Пусти! Богом прошу!» и вообще вся эта сцена были переданы автором с такою правдою, что произвели чрезвычайно сильное впечатление. Раздавшиеся по окончании чтения оглушительные рукоплескания, крики и вызовы служили лучшим выражением ощущений, испытанных слушателями. Пока они продолжались, из задних рядов кресел двинулась к эстраде толпа молодежи, преимущественно женской, с высоко поднятым огромным лавровым венком. Снова раздались рукоплескания и вызовы и вышедшему Тургеневу венок был вручен. – После небольшого перерыва на эстраду вышел Ф. М. Достоевский, также встреченный долго не смолкавшими рукоплесканиями. Самый сюжет избранного автором отрывка из его последнего романа «Братья Карамазовы» – исповедь одного из братьев другому и мастерское, почти художественное чтение автора доставили слушателям высокое наслаждение. Во многих местах чтение прерывалось едва сдерживаемыми рукоплесканиями и восторженными криками и только опасение за целостность впечатления останавливали их. Некоторые места, как например рассуждения Карамазова о «ничтожестве», сцена с Катериной Ивановной, будущей невестой Карамазова, пришедшей к нему просить денег для избавления от бесчестия своего отца, и вообще в целом изображение борьбы в душе Карамазова начал добрых со злыми – «карамазовскими» – были полны художественной правды. Нечего и говорить, что автор был награжден по окончании чтения многочисленными рукоплесканиями; кроме того, из среды публики ему поднесен был букет живых цветов. За прочтенным затем Я. П. Полонским стихотворением «Казимир Великий» вечер окончился чтением сцены из «Провинциалки», исполненным автором, И. С. Тургеневым, и М. Г. Савиной удовлетворительно, не более. Нечего прибавлять, что довольно обширная зала Благородного Собрания была совершенно полна и вероятно наполнилась бы будь она вдвое обширнее.

Репортер газеты «Новое время»:

К сообщенным нами подробностям о чтении в пользу Литературного Фонда 16 марта, следует прибавить, что Ф. М. Достоевскому был поднесен букет одною из слушательниц Высших курсов от лица ее товарок. На ленте, вышитой в русском вкусе, была соответствующая надпись. Лавровый венок, переданный И. С. Тургеневу после прочтения им «Бирюка» был также поднесен ему не случайным кружком молодежи, а представительницами Врачебных медицинских Курсов, об этом было упомянуто в переданном И. С. свертке, но, к сожалению, не сказано громко при публике. Таким образом, в чествовании И. С. Тургенева приняли участие все три высшие женские учебные заведения Петербурга.

Анна Алексеевна фон Бретцель, бывшая слушательница Женских Педагогических курсов:

В 1880 году на Женских Педагогических курсах устраивался литературно-музыкальный вечер, память о котором оставила во мне неизгладимое впечатление.

Я была на словесном отделении первого курса, в числе некоторых других слушательниц меня выбрали распорядительницей вечера. Подобные вечера с благотворительной целью устраивались у нас часто, но редко удавалось соединить две таких знаменитости, как Достоевский и Тургенев.

Кроме «словесниц» – так было принято у нас называть слушательниц словесного отделения, – были выбраны распорядительницами и «математички», т. е. слушательницы математического отделения.

Мы обрадовались, когда узнали, что Тургенев приехал в Петербург, и тотчас собрались к нему, а математички решили обратиться к Ф. М. Достоевскому.

К Тургеневу мы отправились втроем: Е. М. Гедда, Гроссман и я. Тургенев остановился тогда на Малой Морской (впоследствии улица Гоголя) в меблированных комнатах. При Тургеневе состоял некто Топоров, которого мы и попросили объяснить Ивану Сергеевичу повод нашего приезда. Он тотчас же ввел нас в приемную.

Е. М. Гедда, самая смелая из нас, объяснила Тургеневу цель нашего посещения. Она сказала также, что помимо той радости, какую всем нам доставит его приезд, мы рассчитываем, что этот вечер даст большой сбор и облегчит материальную нужду многих наших слушательниц.

Со свойственной Ивану Сергеевичу любезностью он ответил:

– Вы знаете мое всегдашнее расположение к учащейся молодежи; вы не можете сомневаться в моем желании прийти вам на помощь, но, к сожалению, обстоятельства зависят не от меня: я дал подписку не участвовать ни в каких публичных выступлениях.

Но Е. М. не смутилась:

– А если мы все-таки попросим и нам разрешат?

Вероятно, Тургеневу показалась забавной самоуверенность Гедды, он спросил:

– На что же вы надеетесь?

– Мы обратимся к директору всех женских гимназий и педагогических курсов, – ответила Гедда, – который высказывал нам всегда сочувствие, он объяснит принцу Петру Георгиевичу Ольденбургскому, а принц наверное разрешит.

– Я от своего слова не отказываюсь, – сказал Тургенев, – и желаю вам успеха.

Он проводил нас до двери и сам открыл ее.

Мы вышли от Тургенева окрыленными, точно и не было никакого сомнения в успехе. Е. М. поехала просить Ивана Терентьевича Осина, директора всех женских гимназий и педагогических курсов, он в свою очередь обратился к принцу Ольденбургскому, и, к нашей великой радости, желанное разрешение вскоре было дано. Мы поехали опять к Тургеневу.

К сожалению, И. С. был болен, но тем не менее принял нас, извиняясь за свое беспомощное положение от припадка подагры, которого он опасался в день первого нашего посещения. Он был в коричневой вязаной фуфайке и лежал на диване под большим пледом.

Поздравив нас с успехом, он выразил надежду, что недуг его скоро пройдет и не помешает ему принять участие в нашем вечере, но просил не ставить его имени в программе.

Радостно вернулись мы на курсы, ничуть не ожидая, какая готовится нам встреча. А вышло так. Пока мы ездили к Тургеневу, математички, которым поручено было пригласить Достоевского, получили от него решительный отказ. Они с нетерпением ждали нас на первой площадке лестницы курсов и тотчас забросали упреками, взваливая на нас вину своей неудачи.

– Достоевский отказал нам, – кричали наперебой математички. – Это вы виноваты! Зачем вы были у Тургенева раньше, чем мы пригласили Достоевского? Вы обидели его. Теперь поезжайте сами. Он прямо сказал: «Вы были у Тургенева, зачем я вам? Или вы хотите собрать у себя всех писателей? Боитесь, что сбор будет неполный? Не беспокойтесь, имя Тургенева на афише соберет полную залу. Оставьте меня в покое. Я не поеду». <…>

Не помню, как мне пришло на мысль убедить математичек вторично навестить Достоевского. <…> Часа через два математички вернулись сияющие, встретив совсем другой прием у Федора Михайловича. Вероятно, пожалев о своей горячности, он обрадовался, увидев их вновь.

– Ну вот, я вижу, что вы добрые, – сказал он, – любите меня… Ну, будьте спокойны, я приеду к вам… приеду.

<…> Наступил день, которого мы ожидали с таким нетерпением. <…>

Достоевский, который должен был читать в первом отделении, прибыл заблаговременно. Я поспешила к нему навстречу. Он оглядел меня с ног до головы и спросил отрывисто:

– Поете?

Вероятно, он принял меня за одну из приглашенных певиц, подумала я, и густо покраснела.

– Нет, я слушательница курсов.

– Вот, – сказал Достоевский, – не успел дома прочитать, а не прочтя заранее, нельзя выходить на эстраду. Всегда могут случиться неподходящие места, которые придется, может быть, выкинуть…

Я предложила ему сесть у столика, а сама опустилась на стул недалеко от входной двери, чтобы не пропускать любопытных.

И Тургенев не заставил себя долго ждать. Высокий, с седыми волосами, зачесанными назад, он появился в дверях. Приостановился, окинув быстрым взглядом отведенную для артистов комнату. Я поднялась навстречу. Он протянул руку и, осмотревшись, направился прямо к Достоевскому, погруженному в чтение «Подростка», отрывок из которого он собирался прочесть.

Достоевский даже вздрогнул от неожиданности быстрого движения Тургенева и неловко привстал. Молча они протянули друг другу руки, а Тургенев двинулся к молодежи, которая тотчас окружила его. <…>

Музыкально-вокальные номера были исполнены, и пришла очередь Достоевского выйти на эстраду. Перед его выходом Тургенев выразил мне желание слышать его чтение, я прошла в залу, чтобы приготовить место.

Как полна была зала! Не только все места заняты, но стоят во всех проходах; очевидно, курсистки продали билеты без мест. По счастью, в первом ряду оставлено несколько кресел для официальных лиц. Одно из них я предложила Тургеневу.

Достоевский вошел в зал под шумные аплодисменты, долго не стихавшие. Тургенев сел и стал внимательно слушать чтение.

Достоевский читал то захватывающее место из «Подростка», где несчастная Оля, приехавшая из провинции в Петербург, напрасно ищет места, и, наконец, отец «подростка», без всякого злого умысла, предлагает ей, до приискания места, 30 рублей, которые она принимает. Но изверившаяся в добрых чувствах людей и их бескорыстии, она начинает сомневаться, следовало ли брать эти деньги, возвращает их после дикой сцены с отцом «подростка», и, придя домой, ночью вешается на гвозде, с которого случайно было снято зеркало.

Достоевский читал не очень громко, но таким проникновенным голосом, что становилось как-то жутко и казалось, что эту страшную сцену действительно переживаешь сама. Впечатление было так сильно, что аплодисменты раздались не сразу. Только когда прошло первое тяжелое впечатление, раздались аплодисменты. И Тургенев громко хлопал Достоевскому. <…>

Достоевский захотел на любезность Тургенева ответить тем же, и, когда тот пошел в залу навстречу шумной овации, Достоевский тоже вышел его слушать.

Тургенев выбрал «Певцов». Он читал громко, ясно, очень выразительно. Мне и теперь кажется, что все изображенные им лица запечатлелись во мне, как живые, не говоря уже о пении «певцов» рядчика и Яшки, носившего кличку Турка.

Несмотря на превосходное пение рядчика, победа оказалась на стороне Яшки. Рядчик и сам сознавал, что Яшка взял верх над ним и незаметно удалился из среды собравшихся. После пения в этом рассказе – попойка. Сцена произвела бы тяжелое впечатление на слушателей, если бы автор внезапно не перешел к комической сцене между двумя мальчишками. Один звал другого к отцу и на вопрос «зачем?» коротко отвечал: «отец тебя высечь хочет». Эту сцену великолепно прочел Тургенев, она вызвала общий смех, который сменился бурей хлопков.

Вечер окончился. Довольные, счастливые, мы покидали зал, провожая гурьбой любимых писателей до выходных дверей.

Тогда мы не предвидели, что в январе следующего года придется идти за гробом Достоевского, а через три года и тело Тургенева привезут к нам из далекого Парижа.

Пушкинские дни в Москве 1880 года

Алексей Федорович Кони:

В последний раз я видел его в Москве, в июне 1880 года, на открытии памятника Пушкину. <…>

В день приезда в Москву последовал торжественный прием депутаций в зале городской думы и чтение адресов и приветствий, причем вследствие того, что юридические общества прислали представителей, не озаботясь снабдить их адресами, я прочел петербургский адрес как приветствие от всех русских юридических обществ, в группе представителей которых общее внимание привлекала доктор прав Лейпцигского университета Анна Михайловна Евреинова. На другой день, с утра, Москва приняла праздничный вид, и у памятника, закутанного пеленой, собрались многочисленные депутации с венками и хоругвями трех цветов: белого, красного и синего – для правительственных учреждений, ученых и литературных обществ и редакций. Ко времени окончания литургии в Страстном монастыре яркие лучи солнца прорезали облачное небо, и, когда из монастырских ворот показалась официальная процессия, колокольный звон слился с звуками оркестров, исполнявших коронационный марш Мендельсона. На эстраду взошел принц Ольденбургский со свитком акта о передаче памятника городу. Наступила минута торжественного молчания; городской голова махнул свитком, пелена развернулась и упала, и под восторженные крики «ура» и пение хоров, запевших «Славься» Глинки, предстала фигура Пушкина с задумчиво склоненной над толпою головой. Казалось, что в эту минуту великий поэт простил русскому обществу его старую вину перед собою и временное забвение. У многих на глазах заблистали слезы… Хоругви задвигались, поочередно склоняясь перед памятником, и у подножья его стала быстро расти гора венков.

Максим Максимович Ковалевский:

Я никогда не видел Тургенева более умиленным, как в ту минуту, когда с памятника упала завеса и пред ним предстал Пушкин, приветствуемый громким «ура», тот самый Пушкин, которого Тургенев помнил живо лежащим в гробу и локон которого он носил на себе. В то же утро сам Иван Сергеевич сделался предметом самой неподготовленной, самой неожиданной для него овации. Выстроенные в ряд ученики наших классических и реальных гимназий узнали проходившего мимо них Тургенева и разразились громким «ура».

Алексей Федорович Кони:

Через час в обширной актовой зале университета, наполненной так, что яблоку было негде упасть, состоялось торжественное заседание. На кафедру взошел ректор университета Н. С. Тихонравов и с обычным легким косноязычием объявил, что университет, по случаю великого праздника русского просвещения, избрал в свои почетные члены председателя комиссии по сооружению памятника академика Якова Карловича Грота и Павла Васильевича Анненкова, так много содействовавшего распространению и критической разработке творений Пушкина. Единодушные рукоплескания приветствовали эти заявления. «Затем, – сказал Тихонравов, – университет счел своим долгом просить принять это почетное звание нашего знаме…», но ему не дали договорить. Точно электрическая искра пробежала по зале, возбудив во всех одно и то же представление и заставив в сердце каждого прозвучать одно и то же имя. Неописуемый взрыв рукоплесканий и приветственных криков внезапно возник в обширной зале и бурными волнами стал носиться по ней. Тургенев встал, растерянно улыбаясь и низко наклоняя свою седую голову с падающею на лоб прядью волос. К нему теснились, жали ему руки, кричали ему ласковые слова, и, когда до него наконец добрался министр народного просвещения Сабуров и обнял его, утихавший было шум поднялся с новой силой. В лице своих лучших представителей русское мыслящее общество как бы венчало в нем достойнейшего из современных ему преемников Пушкина.

Николай Николаевич Страхов (1828–1896), литературный критик, философ, публицист:

Каждый раз, когда и потом в течение праздника произносилось это знаменитое имя или упоминалось об его произведениях, толпа откликалась рукоплесканиями. Тургенева вообще чествовали, как бы признавая его главным представителем нашей литературы, даже как бы прямым и достойным наследником Пушкина. И так как Тургенев был на празднике самым видным представителем западничества, то можно было думать, что этому литературному направлению достанется главная роль и победа в предстоявшем умственном турнире. Известно было, что Тургенев приготовил речь и, как рассказывали, нарочно ездил в свое поместье, чтобы на свободе обдумать и написать ее.

Алексей Федорович Кони:

В тот же день на обеде, данном городом членам депутаций, произошел эпизод, вызвавший в то время много толков. На обеде, после неизбежных тостов, должны были говорить Аксаков и Катков. Между представителями петербургских литературных кругов стала пропагандироваться мысль о демонстративном выходе из залы, как только начнет говорить редактор «Московских ведомостей», в это время уже резко порвавший с упованиями и традициями передовой части русского общества и начавший свою пагубную проповедь исключительного культа голой власти, как самодовлеющей цели, как власти an und fr sich[60]. Но когда, после красивой речи Аксакова, встал Катков и начал своим тихим, но ясным и подкупающим голосом тонкую и умную речь, законченную словами Пушкина: «Да здравствует разум, да скроется тьма!» – никто не только не ушел, но большинство – временно примиренное – двинулось к нему с бокалами. Чокаясь направо и налево с окружавшими, Катков протянул через стол свой бокал Тургеневу, которого перед тем он допустил жестоко «изобличать» и язвить на страницах своей газеты за денежную помощь, оказанную им бедствовавшему Бакунину. Тургенев отвечал легким наклонением головы, но своего бокала не протянул. Окончив чоканье, Катков сел и во второй раз протянул бокал Тургеневу. Но тот холодно посмотрел на него и покрыл свой бокал ладонью руки. После обеда я подошел к Тургеневу одновременно с поэтом Майковым. «Эх, Иван Сергеевич, – сказал последний с мягким упреком, – ну, зачем вы не ответили на примирительно движение Каткова? Зачем не чокнулись с ним? В такой день можно все забыть!» – «Ну, нет, – живо отвечал Иван Сергеевич, – я старый воробей, меня на шампанском не обманешь!»

Вечером, в зале Дворянского собрания, был первый из трех устроенных в память Пушкина концертов, с пением и чтением поэтических произведений. <…> Вышел наконец и Тургенев. Приветствуемый особенно шумно, он подошел к рампе и стал декламировать на память, и нельзя сказать, что особенно искусно, «Последнюю тучу рассеянной бури», но на третьем стихе запнулся, очевидно его позабыв, и, беспомощно разведя руками, остановился. Тогда из публики, с разных концов, ему стали подсказывать все громче и громче. Он улыбнулся и сказал конец стихотворения вместе со всею залой. Этот милый эпизод еще более подогрел общее чувство к нему, и когда, в конце вечера, под звуки музыки все участники вышли на сцену с ним во главе и он возложил на голову бюста лавровый венок, а Писемский затем, сняв этот венок, сделал вид, что кладет его на голову Тургенева, – весь зал огласился нескончаемыми рукоплесканиями и громкими криками «браво».

Петр Августович Монтеверде (1839–1916), журналист. Из отчета «Санкт-Петербургских ведомостей» о Музыкально-литературном вечере 6 июня 1880 г.:

<…> 3) Затем Ф. М. Достоевский прочел монолог Пимена из «Бориса Годунова»:

  • «Еще одно последнее сказанье…»

Ф. М. Достоевский, как вам известно, превосходно читает, но здесь, в этой зале, вследствие ли дурных акустических условий или чего другого, уважаемого чтеца не было слышно даже из третьего ряда кресел. Можете себе представить, как много слышали и насладились этим чтением сидящие в других, в десятых и двадцатых рядах! Ф. М. Достоевского встретили и проводили продолжительными горячими рукоплесканиями. <…>

7) А. Н. Островский прочел сцену из «Русалки». Ничего почти не слышно. Рукоплескания и вызовы продолжительные. <…>

10) Сцена из оперы «Евгений Онегин» (Чайковского), исполненная в костюме и при декорации М. Н. Климентовой. <…>

11) После этой сцены И. С. Тургенев прочел стихотворение Пушкина «Опять на родине». Появление Тургенева вызвало огромную, нескончаемую бурю рукоплесканий. Восторженным кликам, приветствиям не было конца. По окончании чтения этот взрыв повторился и вызовам не было конца. Тургенев, выходя в третий или четвертый раз на вызовы, сказал коротенькое стихотворение, вызвавшее новую бурю восторга. Овация длилась с добрые четверть часа. <…>

16) Апофеоз. При пении за кулисами хора на слова поэта: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» взвился занавес. Посреди сцены возвышается среди зелени и цветов бюст Пушкина, освещенный электрическим светом. Под звуки хора все участвующие в вечере, артистки Каменская и Климентова впереди, проходят мимо бюста и кладут венки к подножию его. И. С. Тургенев надевает венок на голову поэта при рукоплесканиях.

Занавес опускается.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

При загадочных обстоятельствах исчез один из главарей тарасовской группировки по кличке Сапер. Под у...
Мария Крамер, владелица агентства по продаже недвижимости, погибла от рук грабителей, напавших на не...
Частный детектив Татьяна Иванова проводит расследование загадочного убийства талантливого художника ...
Если бы частный сыщик Татьяна Иванова знала, что ее ждет, никогда не пошла бы в то казино… Одна моло...
У телохранителя Евгении Охотниковой – новый хозяин. Ее нанимает для своей охраны «рыбный король» гор...