Тургенев без глянца Фокин Павел
Тургенев вскидывает ружье и стреляет.
Вальдшнеп падает вниз, в густую чащу осинника и кустов. Я стремглав лечу его подбирать. Тургенев идет за мной. Но в темноте ничего не видно. Мы ходим, ищем, зовем отцовскую собаку, ищем вместе с ней, но убитого вальдшнепа не находим… Тургеневу досадно. Он сердится на свою незадачу.
Подходит отец и издали спрашивает:
– Ну, что? Убили?
– Да, но никак не найдем. А вы что сделали?
– Двух убил, – отвечает отец и показывает свой полный ягдташ.
– Нет, положительно этот человек родился в рубашке, – с завистью говорит Тургенев: – счастье во всем и всегда.
Так мы и не нашли в этот вечер убитого тургеневского вальдшнепа, и он уехал от нас без него.
Только на другой день утром мы, мальчики, пошли за Митрофанову избу, на «Тургеневскую» поляну, и нашли убитого вальдшнепа, застрявшего между двумя суками осины.
Барин
Елена Ивановна Апрелева:
Он отличался, как известно, доверчивостью и непрактичностью. Несмотря на достоверные и непреложные факты, доведенные до его сведения, о неудовлетворительном управлении его имением, Иван Сергеевич долго медлил положить этому предел. В конце концов он решился, однако, доехать в Спасское с тем, чтобы переменить управляющего.
Письма его по поводу свершившегося события полны юмора. Объявив свой ультиматум и выдержав от рассчитанного управляющего целый поток угроз и грубостей, он, кипя от бешенства, молча смотрел из окна, как воз за возом увозили имущество кичливого пана, примечая среди этого имущества знакомые, несомненно, всегда в Спасском находившиеся предметы, пока и сам управляющий не выехал из ворот; тогда, словно опомнившись, он выскочил, в свою очередь, за ворота, и, грозя кулаком вслед благополучно отъехавшему уже далеко управляющему, разразился самою неистовою бранью. Облегчив себя этим взрывом никому не повредившей ярости, он вернулся в дом и принялся в юмористическом тоне, не щадя себя, описывать эту комическую сцену в письме г-же Виардо.
Афанасий Афанасьевич Фет:
На другой день нашего приезда в Топки (в имение Тургенева в 1858 г. – Сост.) Тургенев, предчувствуя, что к нему придут крестьяне, мучительно томился предстоящею необходимостью выйти к ним на крыльцо. Сетования эти до того мне надоели, что я вызвался выйти вместо него к крестьянам; и полагаю, что исполнил бы это, хоть не с большею пользой, но с большим достоинством. Я из окна смотрел на эту сцену. Красивые и видимо зажиточные крестьяне без шапок окружали крыльцо, на котором стоял Тургенев, и, отчасти повернувшись к стенке, царапал ее ногтем. Какой-то мужик ловко подвел Ивану Сергеевичу о недостаче у него тягольной земли и просил о прибавке таковой. Не успел Ив. Серг. обещать мужику просимую землю, как подобные настоятельные нужды явились у всех, и дело кончилось раздачей всей барской земли крестьянам. Само собою разумеется, что дело это оставалось на этом основании до отъезда Ив. Серг. за границу и приезда Ник. Ник. Тургенева в Топки. С каким добросердечным хохотом говорил он мне впоследствии: «Неужели, господа писатели, все вы такие бестолковые? Вы же с Иваном ездили в Топки и раздали там мужикам всю землю, а теперь тот же Иван пишет мне: „Дядя, как бы продать Топки?“ Ну что же бы там продавать, когда бы вся земля осталась розданною крестьянам? Спрашиваю двух мужиков-богачей, у которых своей покупной земли помногу: „Как же ты, Ефим, не постыдился просить?“ – „Чего же мне не просить? Слышу, – другим дают, чем же я-то хуже?“»
Аделаида Николаевна Луканина:
Между прочим Иван Сергеевич рассказал следующее: «Как-то был я недавно в деревне. Я остался в хороших отношениях с крестьянами покойной матушки. Раз приходит ко мне староста, именно такой почтенный и туповатый человек, как я говорил, и просит моего совета и помощи: „Вы, мол, Иван Сергеевич, продали земли соседу мельнику, а теперь этот мельник нас заел“… Оказывается, что этот мельник, пройдоха и плут, действительно забрал целую деревню в кабалу: он дошел до того, что по земским дорогам ставил заставы и брал деньги с проезжих крестьян. Мужики пеняли на меня за то, что я ему продал землю и тем дал ему возможность засесть в их соседстве. Ну, надо было помочь, но как? – я не знал. Оказалось, что мельник сам доставил нам возможность наказать его: он дал кому-то сделать планы купленной земли, и планы были сделаны фальшивые – на них-то мельник и основывал свои заставы, по ним переставлял межи и т. п. К счастью, был жив старик-землемер, знавший всю местность и имевший уцелевшие копии старых планов. Я позвал его и решил напугать мельника, надеясь, что это мне удастся. Я пригласил и его к себе для переговоров с крестьянами по поводу спорных межей. Мельник согласился прийти. Крестьяне собрались на площадке перед моим домом. Явился мельник – пошли перекоры. Когда он стал доказывать, что спорная земля его, то я сделал coup de theatre[16] и вынес старый, верный план. Мельник струсил, но трусить стал и я: из крестьянской толпы, стоявшей за мной, послышался глухой гул, и она стала напирать – мельник вдруг весь съежился и побледнел. Я оглянулся – и сам похолодел. Глаза у мужиков как-то посоловели и выражение лиц сделалось совсем особенное – я ожидал, что вот эта толпа, разъяренная, сейчас бросится вперед и растерзает мельника. Но тут на меня вдруг нашло вдохновение: я бросился к мельнику, затопал на него, закричал, обещал его согнуть в бараний рог, в Сибирь сослать… Я сам не помню, чего не наговорил… Мельник молил о пощаде. У толпы отлегло: „Го… го… го“, – послышался за мною смех, – и я вздохнул – прошло: теперь никого не убьют».
Яков Петрович Полонский:
Всякий раз, когда Иван Сергеевич приезжал в свое родное пепелище, для крестьян и баб он устраивал праздник в своем саду, на площадке перед террасой. На этот раз (в 1881 г. – Сост.) почему-то праздник этот откладывался: потому ли, что ожидали окончания сенокоса и работ в саду или по причине дурной погоды. Иван же Сергеевич очень часто находился в страхе за свои ноги – он все боялся подагры, берегся сырости и подозрительно следил за всяким ощущением в пальцах то одной, то другой ноги, так как такие ощущения бывали иногда зловещими признаками наступающей болезни. Раз, около часа пополуночи, я зачитался и еще не спал. Кругом была тишина, слышно было только, как жужжали и стукались в потолок шальные мухи, как вдруг резко раздался звук церковного колокола. Я дрогнул и поднял голову. Начался звон, неровный, беспорядочный звон. Не оставалось никакого сомнения, что это набат. «Не мы ли горим, – подумал я. – Не наверху ли, где спит мой сын, что-нибудь загорелось?» Я и жена моя наскоро оделись; дети спали. В доме послышались шаги и шорох. Заглянув на двор, я через сад прошел к воротам. Церковный сторож стоял у колокольни, уже освещенной заревом, и дергал за веревку. Увидавши меня, он перестал звонить и указал мне на красный дым, который поднимался над темными соломенными крышами села, в полверсте от усадьбы. «Это горит Спасское», – сказал мне сторож. Я пошел назад, чтоб разбудить Тургенева, но в спальной я уже застал его, за ширмами, на ногах и уже одевающимся. На ночном столике горела свеча, и на Иване Сергеевиче, как говорится, лица не было. «Ну, – сказал он, махнув сокрушенно рукой, – сгорит вся деревня дотла, как есть, вся дотла сгорит!»
Он уже одевал пальто и шапку, не спеша, но хмурясь и как бы отчаиваясь.
Я стал его уговаривать.
– Иван, пожалуйста, вспомни, что у тебя болела сегодня нога; не ходи, ночь сырая, холодная… Берегись подагры. Не ходи!
– Как можно! – отозвался он. – Обязан идти… Надо!
– Да ведь ты простудишься!
– А, что же делать!! Сгорит все село дотла, дотла сгорит! – повторил он, уже совсем стариковским голосом, потряхивая головой и спускаясь с террасы.
Я пошел провожать его.
– Нет, – сказал он, – ты останься, у тебя больное колено и к тому же дом пуст – никого нет, хоть шаром покати.
Я до околицы проводил его, узнал, что горит не село, а кабак за селом, и вернулся.
Кабак этот стоял на краю деревни, саженях в тридцати от крайней избы, по ту сторону проселочной дороги, на чужой земле.
Безветрие спасло Спасское. <…>
Затем крестьяне приходили просить Ивана Сергеевича так распорядиться, чтоб у них кабака больше не было.
Иван Сергеевич обещался им все сделать, что только он будет в силах.
– У вас будет не кабак, а часовня, – решил он, – а на основании закона близ часовни нового кабака начальство не дозволит выстроить.
Иван Сергеевич был прав, что, загорись не кабак, а село, – все бы село выгорело дотла – в Спасском и в заводе не было пожарной трубы и бочек, да и пруды от села не так близки, чтобы можно было успешно добывать воду и тушить пожар.
И все мне казалось, живи Иван Сергеевич в России – в селе Спасском были бы и пожарные трубы, и бочки, разумеется, если бы кто-нибудь на это намекнул Ивану Сергеевичу. На всякое добро, на всякую жертву он был готов, как человек щедрый и любящий; но едва ли в нем самом была какая-нибудь инициатива или позыв на ту или другую практическую деятельность (помимо деятельности литературной). <…>
Через несколько дней после пожара состоялся деревенский праздник. Жена моя должна была ехать в Мценск для закупки лент, бус, платков, серег и т. п. Управляющий поехал за вином, пряниками, орехами, леденцами и прочими лакомствами.
К 7 часам вечера толпа уже стояла перед террасой: мужики без шапок, бабы и девки нарядные и пестрые, как раскрашенные картинки, кое-где позолоченные сусальным золотом. Начались песни и пляски. В пении мужики не принимали никакого участия, они по очереди подходили к ведру или чану с водкой, черпали ее стеклянной кружечкой и, запрокидывая голову, выпивали. <…>
Я спросил Тургенева, зачем он не приказал мужикам надеть шапки.
– Нельзя, – сказал Тургенев. – Верь ты мне, что нельзя! Я народ этот знаю, меня же осмеют и осудят. Не принято это у них. Другое дело, если бы они эти шапки надели сами, тогда и я был бы рад… И то уже меня радует, – говорил он в другой раз, сидя с нами в коляске, когда мы катались, – что поклон мужицкий стал уже далеко не тот поклон, каким он был при моей матери. Сейчас видно, что кланяются добровольно – дескать, почтение оказываем; а тогда от каждого поклона так и разило рабским страхом и подобострастием. Видно, Федот – да не тот!
Иван Сергеевич Тургенев. Из письма Г. Флоберу. Спасское-Лутовиново, 22 июня 1876 г.:
Вчера вечером я сидел на крыльце своей веранды с Вашим письмом в кармане – а передо мной около шестидесяти крестьянок, почти сплошь одетых в красное и очень некрасивых (за исключением одной новобрачной 16 лет, у нее недавно была лихорадка – и она удивительным образом напоминала Сикстинскую мадонну, находящуюся в Дрездене), плясали, точно сурки или медведицы, и пели пронзительными, резкими – но верными голосами. Это был небольшой праздник, который я устроил по их просьбе – что, впрочем, было очень легко: два ведра водки, сладкие пирожки и орехи – вот и все. Они кружились, я смотрел на них, и мне было ужасно грустно.
Маленькую Сикстинскую мадонну зовут Марией, как ей и положено.
А. Михайловский, краевед:
Школа (в Спасском. – Сост.) была открыта в 1863 году на правах частного сельского училища. Содержалась она всецело на средства, отпускаемые Иваном Сергеевичем. Он и жалованье платил, и покупал учебники и учебные пособия, отпускал дрова на отопление и пр. Сам внимательно следил за ходом преподавания; непременно приходил на экзамен, сам экзаменовал. В 1869 году для школы было выстроено Иваном Сергеевичем новое, более удобное, здание.
И. Рында:
Одним из отличительных свойств Ивана Сергеевича была его необыкновенная вежливость. Отвечая на поклон, он снимал свою шляпу даже перед восьмилетним крестьянским мальчиком, считая своею обязанностью сказать встретившемуся хоть одно приветливое слово.
Яков Петрович Полонский:
Однажды пришли ему сказать, что спасские мужики пригнали к нему в сад целый табун лошадей (и я видел сам, как паслись эти лошади на куртинах между деревьями).
Тургеневу было это не особенно приятно, он подошел ко мне и говорит: «Велел я садовнику и сторожу табун этот выгнать, и что же, ты думаешь, отвечали ему мужики? – „Попробуй кто-нибудь выгнать – мы за это и морду свернем!“ Вот ты тут и действуй!» – расставя руки, произнес Тургенев.
И оба мы рассмеялись. Действительно, никакого действия нельзя было придумать.
Батист Фори:
Однажды, по его возвращении, я заметил ему, что все мужики, должно быть, рады его видеть каждый раз, когда он приезжает в Спасское. «Надеюсь, – грустно ответил он мне. – Во всяком случае, они этим пользуются, чтобы выуживать из меня деньги до последнего гроша. В предотъездные дни дом мой бывает наводнен калеками, нищими, лентяями со всей округи. Настоящий „двор чудес“».
Иван Сергеевич Тургенев. Из письма крестьянам села Спасское-Лутовиново. Буживаль, 4 сентября 1882 г.:
Я получил ваше письмо и благодарю вас за добрую память обо мне и за хорошие пожелания. – Мне самому очень жаль, что болезнь помешала мне в нынешнем году побывать в Спасском. – Мое здоровье поправляется, и я надеюсь, что будущее лето я проведу в Спасском.
Дошли до меня слухи, что с некоторых пор у вас гораздо меньше пьют вина; очень этому радуюсь и надеюсь, что вы и впредь будете от него воздерживаться: для крестьянина пьянство – первое разорение.
Но жалею, что, тоже по слухам, ваши дети мало посещают школу. Помните, что в наше время безграмотный человек то же что слепой или безрукий. – По примеру прежних лет, дарю вам одну десятину леса в месте, которое вам укажет и отведет Николай Александрович (Щепкин, управляющий. – Сост.). Уверен, что вы никакого ущерба ни дому моему, ни саду, ни вообще имению моему делать не будете – и в том на вас полагаюсь.
За сим кланяюсь вам всем, спасские крестьяне, и желаю вам всякого благополучия. Бывший ваш помещик. И. Тургенев.
Здоровье
Николай Васильевич Щербань:
Над ним подшучивали, обзывая его недуги капризом или кокетничаньем (ибо весть о «нездоровье Тургенева» вызывала тревожное ухаживанье за ним поклонников и друзей, очевидно, ему приятное).
Но болел он действительно: во-первых – замечательною мнительностью, доходившею до того, что одно время, в 1862 году, он воображал себя пораженным аневризмом и все нянчился с немецкою машинкою, не помню, Фридрейха или Гейлигенталя, рисующею на бумаге прыжки сердцебиений, во-вторых – припадками не только своей «официальной спутницы» – как он шутил – подагры, но еще и невралгией пузыря, которая, жаловался он, внедрилась в него с 1849 года, которой он боялся больше подагры и которая мучила его нестерпимо. Раз, когда его «схватило» и он беспомощно лежал в своей спаленке близ кабинета (тоже куда не роскошной!), он вдруг приподнялся на постели и с таким страдальческим выражением, что за него стало больно, проговорил:
– Давно уже, на улице, на моих глазах, вытащили из-под омнибуса человека. Он тут же и скончался, но успел сказать, что сам бросился под колеса от невралгических мук. Он весь был раздавлен, но повторял: «Ах, какое облегченье!» Я понимаю этого человека…
Павел Васильевич Анненков:
Уже с 1857 года Тургенев стал думать о смерти и развивал эту думу в течение 26 лет, до 1883, когда смерть действительно пришла, оставаясь сам все время, с малыми перерывами, совершенно бодрым и здоровым. Болезнь, на которую он преимущественно жаловался, – стеснение в нижней части живота, он принимал за каменную, которая свела в гроб и отца его. С течением времени она миновала окончательно, не оставив после себя и следа. Затем – кроме бронхитов и простудных воспалений горла – наступила эпоха ужасов перед холерой, когда он не пропускал почти ни одной значительной аптеки в Москве, Петербурге, Париже и Лондоне, чтобы не потребовать у них желудочных капель и укрепляющих лепешек. Случалось, что при расстройстве пищеварения он ложился в постель и объявлял себя потерянным человеком; достаточно было несколько ободрительных слов врача, чтоб поднять его опять на ноги. По действию неустанно работавшего воображения, ему мерещились исключительные бедствия – он считал себя то укушенным бешеной собакой, то отравленным и сам смеялся над собой, когда припадок его проходил, оставляя ему в наследство некоторую жизненную робость. Так, он не любил останавливаться в многолюдных отелях, а искал помещения у старых приятелей. Много раз видели мы его изнемогающим под мучительными припадками подагры, которой он был подвержен, и долго думали, что это единственная серьезная болезнь его. <…> Умер же он посреди невыразимых мучений, от болезни, приведшей в тупик знаменитейших врачей Парижа, недоумевавших, против чего им следовало бороться, именно от ракового воспаления в спинной кости, пожравшего у него три позвонка, хотя это была не новость для нас: в эпоху пушкинского юбилея в Москве мы были свидетелями, что каждый вечер он заставлял бить себя по обнаженной спине стальными щетками, подозревая, что там накопился у него, по его словам, какой-то злой материал, и оставаясь днем ликующим и готовым на все труды великого литературного праздника.
Николай Андреевич Белоголовый (1834–1895), врач, публицист, мемуарист:
И. С. страдал уже более 20 лет припадками упорной подагры, которые являлись раза по два в год и продолжались по несколько недель. <…> Фридрейх еще в начале 60-х годов нашел у него болезнь сердца и прописал соответствующее содержание, а года через два исследовавший его старик Булло определил артритические отложения в аорте. Сам же И. С. сказал мне, что он уже 20 лет стал замечать у себя какие-то странные ощущения в сердце, «по временам играло сердце» – выражался он, но, напротив, еще до появления ключичных болей всякие субъективные ощущения в нем прекратились, и оно сделалось замечательно покойным, и действительно, сокращения сердца были совсем правильны и пульсовая волна артерий ровна, без перебоев. В результате моего исследования получилось: ясное перерождение артерий, отложения в стенках аорты и на полулунных ее клапанах, гипертрофия левого желудочка.
Генри Джеймс:
После 1876 года я уже часто видал его больным – его терзала подагра, и он нередко чувствовал себя измученным. Тем не менее он, с присущим ему обаянием (я не могу сказать иначе), говорил о своей болезни, как и обо всем другом. Наблюдательность в этом случае направлялась на самого себя; в мучениях боли его посещали самые странные фантазии и образы, которые он анализировал с удивительной тонкостью.
Наталья Александровна Островская:
– Знаете, что со мной было сегодня? – обратился к нам Иван Сергеевич. – Я видел привиденье.
Он сказал это таким спокойным тоном, точно сообщал нам самую обыкновенную вещь. Мы, конечно, изумились.
– Как это?
– Да так, – утром, даже при солнечном свете. Я сидел у себя в комнате, ни о чем сверхъестественном и не помышлял. Вдруг вижу: входит женщина в коричневом капоте. Постояла, сделала несколько шагов и исчезла.
– Что же это? – сказала я. – Верно, болезненное состояние.
– Да, это расстройство глазных нерв.
– Вы испугались? – спросила N.
– Нет. Чего же бояться? Я знаю, что это обман зрения. Я часто вижу эту женщину. Сегодня она молчала, а то она иногда скажет несколько слов, и всегда незначащих, притом еще по-французски. Странно, что по-французски. У меня никогда не было близкой женщины-иностранки, из умерших то есть… Я несколько раз видел привидения в своей жизни. А то вот еще какая болезнь у меня была: целые месяцы преследовали меня скелеты, как сейчас помню, это было в Лондоне, – пришел я в гости к одному пастору. Сижу я с ним и с его семейством за круглым столом, разговариваю, а между тем мне все кажется, что я у них через кожу, через мясо вижу кости, череп… Мучительное это было состояние. Потом прошло.
Жилище
Иван Сергеевич Тургенев. Из письма Г. Флоберу. Спасское-Лутовиново, 22 июня 1876 г.:
Это деревянный дом, очень старый, обшитый тесом, выкрашенный клеевой краской в светло-лиловый цвет; спереди к дому пристроена веранда, увитая плющом; обе крыши <…> железные и выкрашены в зеленый цвет; верх нежилой, его окна заколочены. Этот домик – все, что осталось от обширного жилища в форме подковы <…>, сгоревшего в 1840 г.
Афанасий Афанасьевич Фет:
Воздержусь от описания Спасской усадьбы <…>, хорошо знакомой публике и по описаниям, и по фотографиям; скажу только раз навсегда, что план дома представлял букву «глаголь», а флигель – как бы другую ножку буквы «пе», если бы верхняя часть «глаголя» соприкасалась с этой ножкой; но так как между домом и флигелем был перерыв, то флигель выходил единицей, подписанной под крышею «глаголя».
Елена Ивановна Апрелева:
Обстановка флигеля была старинная. В гостиной – широкие, мягкие, зеленым сафьяном обтянутые диваны, позволяющие лечь и вдоль и поперек; удобные и тоже широкие кресла с мягкими налокотниками и валиками для головы. Массивные преддиванные столы, горка с остатками старинных чашек и безделушек; тяжелые зеленые старинные занавеси на окнах, устойчивые, работы крепостных столяров ломберные и шахматные столики. <…>
Кабинет был одновременно и спальней писателя. Ширмы, обтянутые малиновой тафтой, заслоняли кровать. Между двух окон, выходивших в сад на скрытую густой порослью церковную ограду, стоял по длине комнаты письменный стол.
Смежная с кабинетом узкая проходная комната, уставленная мебелью из карельской березы и книжными шкафами, носила название «казино». Три двери – одна в кабинет, другая – на низенькое крылечко в сад, третья – в большую, очень светлую комнату с биллиардом посредине и библиотечными шкафами из ясеневого дерева вдоль всех стен от полу до потолка. Шкафы эти заключали более двух тысяч томов, полных собраний сочинений писателей XVIII столетия, преимущественно энциклопедистов, а также русских старинных изданий и журналов.
В шкафах «казино» были собраны европейские классики. Особенною полнотой отличалась немецкая литература XVIII и XIX столетий.
Афанасий Афанасьевич Фет:
После обеда мы отправились пить кофе в гостиную, где стоял, столь часто упоминаемый Тургеневым, широкий, времен Империи, диван самосон, едва ли не единственная мебель в Спасском с пружинным тюфяком.
Елена Ивановна Апрелева:
Флигель с его домашним обиходом находился в 1877 году в ведении Захара, старого камердинера Тургенева. <…>
Подавая чай или обед, Захар – старинной выправки человек, высокий, худощавый, пожилой, с бельмом на глазу, – становился в дверях и, заложив одну руку за спину, охотно вступал в беседу, причем с благоговейной нежностью говорил об Иване Сергеевиче, которого он в молодые годы сопровождал и в Петербург, и в Москву, и с почтительною иронией докладывал о «мамаше их» Варваре Петровне. <…>
– Эту вот аллею, – говаривал Захар, почтительно следуя за мной по саду, – Иван Сергеевич сами насадили… Каждое дерево собственными руками сажали… В этой беседке часто, когда приедут, сидят с книжкой… А вон на той скамейке, что под двумя братьями, – так называлась оригинальная ель, двойной ствол которой, сплетаясь, рос из одного корня, – частенько в прежнее время, когда Иван Сергеевич подолгу в Спасском проживали, сиживали гости: Панаев, Некрасов, Григорович, Полонский, Шеншин, – они же Фет… Граф Лев Николаевич Толстой тоже, бывало, наезжали.
Иван Сергеевич Тургенев. В записи А. А. Фета:
Начать с того, что вот этот Куртавнель, в котором мы с вами в настоящую минуту беседуем, есть, говоря цветистым слогом, колыбель моей литературной известности. Здесь, не имея средств жить в Париже, я, с разрешения любезных хозяев, провел зиму в одиночестве, питаясь супом из полукурицы и яичницей, приготовляемых мне старухой ключницей. Здесь, желая добыть денег, я написал большую часть своих «Записок охотника»; и сюда же, как вы видели, попала моя дочь из Спасского.
Афанасий Афанасьевич Фет:
Пепельно-серый дом или, вернее, замок с большими окнами, старой, местами мхом поросшей кровлей, глядел на меня из-за каштанов и тополей с тем сурово-насмешливым выражением старика, свойственным всем зданиям, на которых не сгладилась средневековая физиономия, – с выражением, явно говорящим: «Эх, вы, молодежь! Вам бы все покрасивее да полегче; а по-нашему попрочнее да потеплее. У вас стенки в два кирпичика, а у нас в два аршина. Посмотрите, какими широкими канавами мы себя окапываем; коли ты из наших, опустим подъемный мост, и милости просим, а то походи около каменного рва да с тем и ступай. Ведь теперь у вас, говорят, просвещение да земская полиция не дают воли лихому человеку. А кто вас знает, оно все-таки лучше, как в канаве-то вода не переводится».
Кроме цветов, пестревших по клумбам вдоль фасада, под окнами выставлены из оранжерей цветы и деревья стран более благосклонных. <…>
В высокой и просторной, во всю глубину дома проходящей угольной гостиной в два света, стол посредине, против камина – круглый стол, обставленный диванчиками, кушетками и креслами. В окна, противоположные главному фасаду, смотрели клены, каштаны и тополи парка. В простенке тех же окон стоял рояль, а у стены, противоположной камину, на диване, перед которым была разложена медвежья шкура, сидели молодые девушки, вероятно, дети хозяев. <…> В окно виднелся тот же парк, который я мельком заметил из гостиной. Внизу, у самой стены, светился глубокий каменный ров, огибающий весь замок. Легкие, очевидно в позднейшее время через него переброшенные, мостики вели под своды дерев парка. Тишина, не возмущаемая ничем. Я закурил сигару и отворил окно, – все та же мертвая тишина. Лягушки тихо двигались в канаве по пригретой солнцем зеленой поверхности стоячей воды. С полей, прилегающих к замку, осень давно разогнала всех рабочих. Ни звука. <…>
– Теперь обычное время наших прогулок. Не хотите ли пойти с нами?
День был прекрасный. Острые вершины тополей дремали в пригревающих лучах сентябрьского солнца, падалица пестрела вокруг толстых стволов яблонь, образующих старую аллею проселка, которою замок соединен с шоссе. Из-под скошенного жнивья начинал, зеленея, выступать пушистый клевер; невдалеке, в лощине около канавы, усаженной вербами, паслись мериносы; на пригорке два плуга, запряженные парами дюжих и сытых лошадей, медленно двигались друг за другом, оставляя за собою свежие, темно-бурые полосы. Когда мы обошли по полям и небольшим лескам вокруг замка, солнце уже совершенно опустилось к вершинам леса, разордевшись тем ярким осенним румянцем, которым горит лицо умирающего в чахотке. <…>
Во взаимных отношениях совершенно седого Виардо и сильно поседевшего Тургенева, несмотря на их дружбу, ясно выражалась приветливость полноправного хозяина, с одной стороны, и благовоспитанная угодливость гостя, с другой. Спальня Тургенева помещалась за биллиардной; и, как я узнал впоследствии, запертая дверь из нее выходила в гостиную.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Виллу Тургенева я довольно легко нашел на той Fremersbergstrasse, которая с тех годов вся обстроилась. Тогда это казалось еще «урочищем», довольно отдаленным от центра. Место для виллы Тургенев выбрал в ближайшем соседстве с семейством Виардо, между двумя подъемами в гору, фасадом на Fremersbergstrasse, а сзади сад спускается к той дороге, что ведет к швейцарской ферме, где и тогда уже был «Molkenkur»[17] с рестораном в лесу.
До сих пор вилла стоит в том же виде, немного потемневшая от годов, в стиле французских построек с двумя усеченными крышами в два этажа. <…> И железная решетка вдоль Fremersbergstrasse до сих пор все та же, с выкованными гирляндой словами: «Villa Turguenew». <…>
Ивана Сергеевича <…> нашел я у него в кабинете, в нижнем этаже, в длинноватой комнате, отделанной не особенно уютно, но стильно. Не помню, водил ли он меня наверх или я впоследствии, когда вилла ему уже не принадлежала, видел и залу, и другие комнаты. Зала была настолько велика, что в ней давались музыкальные вечера, где г-жа Виардо выступала с своими ученицами.
Наталья Александровна Островская:
Раз как-то ходили мы с Авдеевым смотреть дом и сад Тургенева. Внутрь дома мы не входили: внутренняя отделка его еще не начиналась, хотя снаружи он и украсился какими-то башенками. Сад был довольно большой для частного немецкого сада, но особенного в нем ничего не было.
– Смотрите, реку-то заметьте, – смеясь советовал нам Авдеев, – ведь он вас об ней спросит.
– Какую реку? – спросили мы.
– Неужели вы не видите? Вот она! – и он показал нам на маленький ручеек, пробивавшийся между деревьями. – Для Ивана Сергеевича крайняя обида, если кто-нибудь ручейка не заметит; он воображает, что это целый поток.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
В обстановке Тургенева, даже в изящной баденской вилле, чувствовался холостяк. Кабинет был узкий, суховато отделанный, совсем не наполненный множеством вещей, которые накопляются в комнатах семейного и домовитого человека. Хозяин только известные часы сидел у себя, а настоящим-то образом жил рядом, у своих друзей.
Наталья Александровна Островская:
В комнате мебели было немного: диван и несколько кресел и стульев, и стол, около которого мы поместились, и другой, письменный, у стены. Над письменным столом висел портрет, рисованный, кажется, карандашом, и небольшой бюстик. <…>
Я подошла к письменному столу: на нем лежал большой портфель, а около чернильницы стояли фотографические портреты госпожи Виардо и ее дочерей. Портрет на стене – оказался ее же, бюстик – также.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
На rue de Douai. Вы подходите к воротам с решеткой. Перед вами двор; налево, весь крытый стеклом, подъезд отеля. Направо павильон привратницы. Двор небольшой, прекрасно вымощенный. Видны и деревья садика. Когда вы спросите у привратницы:
– Monsieur Tourguenieff?
Раздастся непременно два звонка сряду. Если он дома, то сейчас же появится на крыльце с стеклянным навесом человек и проводит вас в верхний этаж. Витая лестница открывается с нижней площадки или передней и соединяет между собою все этажи; так что, в сущности, это одно помещение. Дом принадлежит семейству Виардо. По утрам раздаются всегда громкие звуки вокальных упражнений. Какой-нибудь сопрано или контральто выделывает сольфеджи. На каждой площадке вы находите вешалку. Верхний этаж состоит из комнат очень маленьких размеров, по крайней мере для нас, русских. Квартира похожа на помещение в парижских меблированных комнатах: такие же переходцы, крошечные коридорчики, такие же двери, камины, такая же мебель.
Альфонс Доде:
Особняк был обставлен с утонченной роскошью и большой заботой о красоте и удобстве. Внизу в щель приоткрытой двери я разглядел картинную галерею. Звонкие девичьи голоса раздавались за стеной. Их сменяло страстное контральто Орфея, звуки которого неслись вслед за мной по лестнице.
На четвертом этаже – небольшое помещение, теплое, уютное, уставленное мягкою мебелью, похожее на будуар. Тургенев перенял художественные вкусы своих друзей: музыку он любил, как г-жа Виардо, а живопись – как ее муж.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Принимает И. С. обыкновенно в своей рабочей комнате. Она же служит ему и салоном. Это низковатая, не особенно светлая комната в два окна. Прямо против входа небольшой письменный стол, на котором всегда лежат русские журналы и газеты. На стенах несколько картин и рисунков, в том числе небольшая картина Харламова, прекрасно написанная. <…> Я говорю о кабинете. Библиотека – по размерам комнаты; больше все из английских книг. Художественных вещей не особенно много. Мебель стояла в чехлах, по случаю скорого переезда на дачу. Вообще весь кабинет не такой, в котором писалось бы вполне удобно. В нем мало воздуха, негде почти расхаживать, особенно человеку таких крупных размеров, как И. С.
Генри Джеймс:
Стены кабинета были покрыты зеленой драпировкой, портьеры также были зеленого цвета, и возле стены стоял диван, который, очевидно, был заказан по гигантским размерам самого хозяина, так как людям меньших размеров приходилось скорее лежать, чем сидеть на нем. Вспоминается мне белесоватый свет, проникавший с парижской улицы сквозь полузакрытые окна. Свет этот падал на несколько избранных картин французской школы <…>.
Во всей его обстановке поражала доведенная до педантизма аккуратность. В его маленькой зеленой гостиной все стояло на надлежащем месте, нигде не было тех следов умственной работы, на которые обыкновенно наталкиваешься в жилище писателя; то же наблюдалось и в его библиотеке в Буживале. В кабинете лежало лишь несколько книг; казалось, все следы работы были тщательно устранены. В гостиной прежде всего бросался в глаза огромный диван и несколько картин, – вся комната дышала особым комфортом. Я не знаю, были ли у Тургенева определенные часы для работы, но думаю, что едва ли.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Размеры комнат, простота отделки показывали нетребовательность в человеке богатом, барски воспитанном и в то время уже болезненном. Кто бы другой согласился, страдая подагрой, каждый день подниматься в верхний этаж и слушать с утра, часов с десяти, рулады и сольфеджии учениц г-жи Виардо, доносившиеся в спальню и кабинет его звонко и раздирающе? Москвичи в таких случаях говорят: «Точно пролито». Не знаю, как было и работать в таких условиях.
Елена Ивановна Апрелева:
Салон, куда весь артистический мир Парижа стремился попасть, был убран в строго выдержанном стиле. Ничего лишнего, много простора. Белая лакированная мебель, обшитая светлым шелком, не загромождала середины комнаты. Слева от рояля две ступеньки вводили в картинную галерею, освещенную сверху. Здесь помещался орган и находилось несколько немногочисленных, но очень ценных картин. Между ними превосходный портрет масляными красками Тургенева, работы Харламова, на мой взгляд, – лучший из всех мне известных портрет писателя, передававший и его черты, и характерное выражение его глаз и лица, не говоря уже о мастерском исполнении всего целого.
Салон, в который мы первоначально вошли, соединялся посредством раздвоенной стены с кабинетом г. Луи Виардо, мужа знаменитой певицы.
Александра Григорьевна Олсуфьева:
«Les Frenes», большое поместье на горе, в былое время принадлежало поэтессе m-me Anais Segales. Тургенев приобрел эту землю и дом пополам с m-me Viardot, как он мне это сказал, но говорят в свете иначе: что он один все приобрел и подарил m-me Viardot. К большому дому две большие дороги, посыпанные крупным песком, ведут в гору… Везде цветы, кусты, расположенные группами по-старинному, с большим вкусом, тропинки под густою листвою великолепных деревьев, но что в особенности придавало какую-то странную прелесть этому уголку – это везде журчащая, поющая вода. Не только в бассейнах, но в кучах искусно набросанного камня, из-под мшистых стволов старых деревьев вытекают струйки чистой ключевой воды и журча тихонько текут по разным направлениям. Около большого дома стоит маленький «le chalet»[18], собственность и жилище Ивана Сергеевича.
Елена Ивановна Апрелева:
Дача Тургенева находилась саженях в двадцати от дачи г-жи Виардо. Подниматься приходилось к обеим дачам от набережной Сены легким подъемом в гору, где на некоторой высоте белелась меж ясеней дача Полины Виардо, а на том же уровне, справа от нее, точно выступая из корзины цветущих фуксий и махровых пеларгоний, густою кустистою порослью обхвативших словно пестрым ярко-цветным поясом фундамент, бросался в глаза грациозный, изящный, как игрушка, резьбой украшенный «chalet» Ивана Сергеевича.
Швейцарский и русский стиль удачно соединялись во внешнем виде летнего приюта писателя, а внутри все отличалось строгою простотой и комфортом. <…> Кроме общего сохранившегося в памяти впечатления художественного сочетания красок и линий во всей обстановке, мне припоминаются артистически расписанные стекла в дверях с изображением картин из русской жизни, в разных ее проявлениях: зимние пейзажи, сцены охоты, избы, сани, тройки.
Но лучшим украшением этой очаровательной дачи был, несомненно, кабинет Тургенева во втором этаже, обширный, высокий, светлый, где темно-красным обоям соответствовали массивные, черного дерева кресла, стулья, диван, обтянутые красным сафьяном, художественной работы книжные шкафы, черного же дерева внушительных размеров письменный стол, крытый тоже красным сафьяном. Свет проникал с двух сторон. Три окна выходили в парк, а одно, более широкое, приспособленное для занятий живописью, было проделано в фасаде. Отсюда открывался вид на Сену и ее расцвеченные садами и кокетливыми дачками берега.
Два гнезда
Отец
Сергей Николаевич Тургенев
В. Колонтаева:
Тургеневы были небогатые помещики Орловской губернии; их было несколько братьев, все они отличались красивой наружностью. Отца Ивана Сергеевича звали Сергеем Николаевичем. Его родовое имение, село Тургенево, состояло из 100 душ крестьян, почему и не давало возможности ему называться вполне обеспеченным человеком. Но благодаря своей красивой наружности и блестящему мундиру Елисаветградского гусарского полка, он сумел понравиться своей богатой соседке, жившей от него в 15-ти верстах, девице Лутовиновой.
Олимпиада Васильевна Аргамакова:
Служил он в гусарах, был ремонтером и приехал к Варваре Петровне купить лошадей из ее завода. Он был молод, красив, ловок, почему и понравился хозяйке. В разговоре с ним Варвара Петровна, мешая дело с бездельем, предложила ему сыграть в карты с условием, что тот из них, кто выиграет, может по желанию назначить выигрыш. Выиграл Сергей Николаевич и, воспользовавшись случаем, просил ее руки. Она не отказала. В следующее его посещение он тоже выиграл и просил назначить день свадьбы. Свадьба состоялась. Спустя некоторое время, Сергей Николаевич, чтобы придать жене хоть какой-нибудь лоск, поехал с нею в Париж, где он, так сказать, ее нафранцузил.
Варвара Николаевна Житова (урожд. Богданович-Лутовинова; 1833–1900), воспитанница В. П. Тургеневой, мемуаристка:
О нем я слышала только, что он был ангельской доброты, а о красоте его мне несколько упоминала сама Варвара Петровна.
Когда-то и где-то за границей Сергей Николаевич Тургенев был представлен одной из владетельных принцесс Германии. Несколько лет спустя Варвара Петровна пила воды в Карлсбаде; там же находилась в то время и та самая принцесса. У источника случилось им стоять невдалеке друг от друга, и когда Варвара Петровна протянула с кружкой руку, на которой был браслет с портретом мужа, принцесса взяла ее за руку со словами: «Вы – жена Тургенева, я его помню. После императора Александра I, я не видала никого красивее вашего мужа».
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Н. А. Островской:
Отец мой был красавец; я могу это сказать потому, что я нисколько на него не похож, – я похож лицом на мать. Он был очень хорош – настоящей русской красотой. Он обыкновенно держал себя холодно, неприступно, но стоило ему захотеть понравиться, – в его лице, в его манерах появлялось что-то неотразимо очаровательное. Особенно становился он таким с женщинами, которые ему нравились.
В. Колонтаева:
Сергей Николаевич <…> заболел продолжительной, тяжелой болезнью, от которой он впоследствии и умер. Доктора объявили, что у него каменная болезнь и что необходимо делать операцию, поэтому Тургеневы отправились в Париж, поместив старшего сына Николая в артиллерийское училище в Петербурге, а младшего, Ивана, в пансион в Москве. В течение нескольких лет они то жили за границею, то опять возвращались в Россию, и это так продолжалось до самой кончины Сергея Николаевича.
Иван Сергеевич Тургенев. В записи Н. А. Островской:
Отец мой только раз в жизни поцеловал меня: когда я выдержал выпускной, университетский экзамен[19]. Последние годы перед смертью он лежал почти недвижим, а мы его больного, расслабленного все еще боялись, как огня. Каждое утро и каждый вечер мы обязаны были приходить, целовать у него руку, но затем уже больше не смели входить в его комнату. Бывало, если сверх положения нас позовут к отцу – мы уже дрожим: знаем, что недаром…
Мать Варвара Петровна Тургенева, урожденная Лутовинова
Варвара Николаевна Житова:
Детство и молодость ее прошли при таких тяжелых, возмутительных условиях, что неудивительно, если все эти несчастия раздражили ее характер и заглушили в ней те хорошие наклонности, которыми ее природа наделила.
В ней текла кровь Лутовиновых, необузданных и в то время почти полновластных бар. Род Лутовиновых был когда-то знаменит в уезде и в губернии помещичьим удальством и самоуправством, отличавшими во время оно и не одних Лутовиновых. <…>
Мать Варвары Петровны, Катерина Ивановна Лутовинова, тоже не отличалась мягкостью характера, и если признавать закон наследственности, что называется, врожденным, то нрав Варвары Петровны мог и по этому одному быть из крутых. Но его нельзя было назвать и злым, так как в Варваре Петровне обнаруживались иногда порывы нежности, доброты и гуманности, свидетельствовавшие о сердце далеко не бесчувственном.
Ее эгоизм, властолюбие, а подчас и злоба развились вследствие жестокого и унизительного обращения с нею в детстве и юности и под влиянием горьких разочарований в старости.
Овдовевши еще почти молодою, мать Варвары Петровны вторично вышла замуж за Сомова, тоже вдовца и отца двух взрослых дочерей. Катерина Ивановна никогда не любила своей дочери от первого брака и сделалась, под влиянием своего второго мужа, мачехой для Варвары Петровны и матерью для девиц Сомовых, ее падчериц. Все детство Варвары Петровны было рядом унижений и оскорблений, были случаи даже жестокого обращения. Я слышала некоторые подробности, но рука отказывается повторять все ужасы, которым подвергалась она. Сомов ее ненавидел, заставлял в детстве подчиняться своим капризам и капризам своих дочерей, бил ее, всячески унижал и, после обильного употребления «ерофеича» и мятной сладкой водки, на Варваре Петровне срывал свой буйный хмель. Когда же ей минуло 16 лет, он начал преследовать ее иначе – это был человек Карамазовского (старика) пошиба. Во избежание позора самого унизительного наказания за несогласие на позор, Варваре Петровне удалось, с помощью преданной ей няни, Натальи Васильевны, бежать из дома отчима.
Всех подробностей побега я не слыхала. Известно мне только, что она пешком, полуодетая, прошла верст шестьдесят и нашла убежище в доме родного дяди своего, Ивана Ивановича Лутовинова, тогда владельца села Спасского.
Дядя принял ее под свою защиту и, несмотря на требования матери, не пустил ее обратно в дом отчима.
В. Колонтаева:
Дядя ее, Ив. Ив. Лутовинов, был вполне сыном своего века. Летом в деревне, а зимой в Орле он всегда жил роскошно, богатым барином. Хотя он был скуп, но, желая сделать для своей молодой племянницы жизнь у себя в доме приятною, он ежедневно принимал гостей. Как в деревне, так и в городе устраивались пиры, обеды, псовые охоты и даже театральные представления.
Преобладающей страстью старика Лутовинова была псовая охота. Его псарня состояла из нескольких сотен собак, которые находились в разных деревнях, так что, когда он приезжал в одну из них, то целые своры были к его услугам. <…>
Как ни любил ее Ив. Ив., но его рассеянная и беспорядочная жизнь, а главное, недостаточное умение взяться за дело и всякое отсутствие воспитательной системы не могли не отразиться на характере его племянницы и не наложить некоторой оригинальности и своеобразности; так как в доме старого холостяка, понятно, преобладало мужское общество, то Варвара Петровна невольно и бессознательно усвоила себе некоторые мужские приемы и вкусы. Стрельбу в цель, верховую езду, охоту и игру на бильярде – все это она предпочитала вышиванию по канве и вязанию бисерных кошельков. Особенно любила она игру на бильярде, которую настолько хорошо изучила, что даже в преклонных летах обыгрывала своих сыновей. Всю свою жизнь она как бы чувствовала некоторое стеснение в скромной рамке женской деятельности, что и выражалось в ее многочисленных фантазиях и в излишней для женщины самостоятельности.
Оставшись после смерти дяди полной владелицей огромного состояния, молодая, богатая девушка, понятно, скучала в Спасском, почему и переселилась в Орел, где окружила себя компаньонками и приживалками, от которых не требовалось ничего, кроме подобострастия и беспрекословного повиновения.
Олимпиада Васильевна Аргамакова:
Варвара Петровна была некрасива собой, небольшого роста, немного сутуловатая, имела длинный и вместе с тем широкий нос, с глубокими порами на коже, отчего он казался как бы немного изрытым; под старость нос получил синеву. Глаза у нее были черные, злые, неприятные, лицо смуглое, волосы черные. Она имела осанку гордую, надменную, поступь величавую, тяжелую.
В. Колонтаева:
Хотя она была некрасива, небольшого роста, рябовата и несколько сутуловата, но во всей ее особе было что-то привлекательное, а, главное, ее глаза, при каком-то особенном блеске, были совершенно черны и до такой степени выразительны, что по временам как бы искрились. Если прибавить к этому ее остроумие, любезность, умение одеваться со вкусом и ее эксцентричность, то нетрудно допустить, что брак Тургенева был вызван взаимным расположением молодых людей. Оригинальность и самостоятельность Варвары Петровны, по рассказам людей, помнивших о начале этого сватовства, выразилась и в этом случае особенно своеобразно. Так, подметив к себе расположение молодого Тургенева и его нерешительность просить ее руки, она через своих знакомых передала ему, чтоб он смело приступил к формальному предложению, потому что отказа не получит. Понятно, что Тургенев воспользовался этим случаем, действительно получил согласие Варвары Петровны и скоро стал ее мужем. Свадьба совершилась в Орле, после чего молодые несколько лет сряду жили в этом городе, где имели свой собственный дом. По выходе же Сергея Николаевича из военной службы в отставку, Тургеневы переехали в Спасское.
Всех детей у них было трое. Старший Николай, второй Иван и третий младший Сергей, умерший в очень молодых летах от падучей болезни.
Варвара Николаевна Житова:
Вышедши замуж, Варвара Петровна зажила тою широкою, барскою жизнью, какою живали наши дворяне в былые времена. Богатство, красота ее мужа, ее собственный ум и умение жить привлекли в их дом все, что было только знатного и богатого в Орловской губернии. Свой оркестр, свои певчие, свой театр с крепостными актерами – все было в вековом Спасском для того, чтобы каждый добивался чести быть там гостем.
И настолько была умна и приятна, – скажу даже больше, обаятельна, – Варвара Петровна, что, не будучи ни красивою, ни молодою, даже с лицом, несколько испорченным оспой, она при всем том всегда имела толпу поклонников.
После долгих страданий и продолжительной неволи сознание собственной силы развило в Варваре Петровне тот эгоизм и жажду власти, которые так многих из окружавших ее заставляли страдать.
Но своими помещичьими правами она никогда не пользовалась так грубо, жестоко, как это делали другие.
В. Колонтаева:
Варвара Петровна была женщина далеко не глупая и даже недюженная, но избалованная своим блестящим положением и окружающей ее средой. Ей в жизни все удавалось, а ее материальные средства давали ей возможность достигать того, чего она желала. Вот почему, при никогда не дремлющей фантазии, у ней являлись подчас совершенно причудливые капризы, и малейшее препятствие в их исполнении вызывало у ней слезы, гнев и даже истерические припадки. <…> На вид она казалась деспотичной, но эта деспотичность не была у ней принципом, а результатом ее избалованности. <…> Временами она воображала себя Бальзаковской женщиной, временами усидчиво писала свой дневник, тетрадями которого были наполнены целые сундуки.
Олимпиада Васильевна Аргамакова:
В домашней обстановке своей она старалась подражать коронованным особам. Так, крепостные люди ее, исполнявшие ту или другую обязанность при ней, назывались не только придворными званиями, но даже фамилиями тех министров, которые занимали соответствующие должности при высочайшем дворе. Так, например, дворецкий звался министром двора и ему была придана фамилия тогдашнего шефа жандармов генерала Бенкендорфа. Мальчик лет 14, заведывавший с несколькими помощниками получением и отправкою писем и газет, назывался министром почт. <…>
Без инициативы со стороны самой Варвары Петровны с ней никто не смел заговорить. Например, министр ее двора являлся с докладом, останавливался у дверей и ждал разрешительного знака говорить, и если этого знака Варвара Петровна минуты с две не подавала, то это значило, что доклада она в то время выслушивать не желала, и министр ретировался.
Приход почты возвещал большой колокол. Почтальоны с колокольчиками бегали по коридорам большого дома, а министр почт, одетый по форме, преподносил на серебряном подносе газеты и письма, адресованные на имя Варвары Петровны.
Варвара Николаевна Житова:
Штат ее личной домовой прислуги был многочисленный, человек сорок, но никаких необыкновенных названий никто не носил. Был дворецкий, буфетчик, камердинер, конторщики, кассир, поверенный по делам, были и мальчики – но не «казачки» и без сердец на груди. Обязанность их состояла в том, что они стояли по дежурству у двери и передавали приказания барыни, или были посылаемы позвать кого-нибудь. Из женской прислуги одна только ее главная горничная носила название фрейлины или камер-фрейлины госпожи. Но это было в то время весьма обыкновенное название: у всех помещиц главная горничная называлась так. Остальные были: кастелянша, прачки, швеи, портнихи, пялечницы и просто девушки.
Управляющие были и немцы, и русские, и назывались своими крещеными именами, а одного из греков просто звали Зосимыч. «Позвать Зосимыча», – говаривала Варвара Петровна.
Вся ее прислуга, окружавшая ее, должна была быть грамотною, и одну даже девочку вместе со мной учили по-французски, а именно списывать с книги, потому что Варвара Петровна, читавшая только французские романы, любила делать из них выписки. <…>
По-русски говорила она только с прислугой, и вообще все мы тогда читали, писали, говорили, думали и даже молились на французском языке.
В. Колонтаева:
При доме был дворецкий из крепостных, он же и мажордом, потом домашний секретарь Варвары Петровны; его звали Федором Ивановичем Лобановым. Это была весьма симпатичная личность, постоянно одетая щеголевато в синий безукоризненно чистый фрак с бронзовыми блестящими пуговицами и белый галстук. Лобанов представлял из себя тип слуги хорошего дома. Утро Варвары Петровны начиналось тем, что она в своем рабочем кабинете выслушивала доклады Федора Ивановича и в то же время отдавала ему приказания на весь текущий день относительно приготовления экипажей, если предполагалось катанье, работ и всего прочего. Кроме словесных приказаний были еще и письменные. Ежедневно, часов около 10-ти утра, Федор Иванович являлся к нам в комнату и вручал маленькие билетики, на которых рукой Варвары Петровны было написано: «от 10-ти до 12-ти часов утра – рыбная ловля», «от 12-ти до 2-х – игра в карты» и т. д., а на другой день новый билетик и новое распределение времени. Домашний врач Порфирий Тимофеевич из крепостных ежедневно поутру и даже несколько раз в день должен был осведомляться о здоровье Варвары Петровны, вести бюллетени о состоянии ее здоровья и отсылать их в двух экземплярах: один – к доктору Иноземцеву, а другой к ее домашнему московскому врачу Берсу.
Кроме этих лиц в услужении у Варвары Петровны состояли пажи, красивые мальчики, обязанности которых не были строго определены. Но которые состояли, как говорится, «на побегушках».
При Спасском была своя полиция из отставных гвардейских солдат, которая должна была ведать все могущие произойти беспорядки, требующие вмешательства силы. Женский персонал села Спасского также не был изъят от присмотра женской «тайной полиции», во главе которой стояла старуха Прасковья Ивановна, отвратительной наружности, с вечно трясущейся головой. Ее все, не исключая и нас, ужасно боялись. <…>
Я уже говорила о блестящей фантазии Варвары Петровны, образцы ее проявлялись на каждом шагу. Так, дано было приказание, чтобы при выгоне скота в поле и возвращении его обратно домой пастухи играли на рожках, а человек, отправляющийся в Мценск на почту с корреспонденцией, был одет почтальоном и звонил в колокольчик.
Олимпиада Васильевна Аргамакова:
Помню и другой случай. Во время второй холеры в газетах утверждали, что зараза носилась в воздухе, будто бы наполненном ядовитыми микроскопическими мошками. Люди, глотая их, заражались.
– Николай Николаевич, – сказала Варвара Петровна своему деверю (брату ее мужа), бывшему в то время у нее главным управляющим, устрой для меня нечто такое, чтобы я, гуляя, могла видеть все окружающие меня предметы, но не глотала бы зараженного воздуха.
Для нее сделали носилки с стеклянным колпаком в виде не то кареты, не то – киота. Она там сидела в мягких креслах, и ее носили. <…>
Мелкое чиновничество Варвара Петровна не считала за людей. Так, однажды ей доложили о приезде станового в то время, когда она брала ванну. Она немедленно велела позвать его к себе. Когда становой, по естественному чувству, остановился сконфуженный, увидев через полурастворенную камер-фрейлиною дверь Варвару Петровну в виде Сусанны, она на него прикрикнула: