Отнимать и подглядывать Драгунский Денис

Фрески Рублева писал Рублев.

Таблицу Менделеева придумал Менделеев.

Романы Достоевского сочинял Достоевский.

А не присяжный патриот, который говорит: «Мы дали миру Достоевского!» Кто эти «вы», которые «дали»?

Иногда, впрочем, говорят: «Россия дала миру (и длинный список, в котором опять-таки непременно Достоевский)». Тогда – какая Россия? Какая из Россий? И какое отношение та Россия, в которой жил и работал Достоевский, имеет к России нынешней, или прошлой, или даже позапрошлой?

Потому что Россий было много. Но об этом чуть позже.

Итак. Достоевский сам себя дал России и миру. Сел за стол и написал роман, имея в виду выразить свои заветные мысли плюс к тому заработать денег. Конечно, Достоевский творил не в пустом пространстве. Романы Достоевского были написаны в особом историческом, политическом и культурном контексте, в особой среде – человеческой, бытовой, городской, литературной, философской, какой хотите. В контексте того, что можно назвать российской цивилизацией второй половины XIX века. В ее Санкт-Петербургской версии.

Давайте не путать цивилизацию и тексты. Стихи, романы, картины, симфонии, научные сочинения. Здания и сооружения, фильмы и спектакли.

Тексты, однажды созданные, далее живут почти независимо от породившей их цивилизации. Их можно читать и изучать в любое другое время и в любом другом месте. Иногда бывает, что в другом месте им уютнее, чем дома. Так, например, произошло с русской литературой Серебряного века: в эмиграции она прожила еще некоторое время, пока на родине ее уничтожали и запрещали. Литература (книги и частично писатели, критики, журналисты, филологи еще той закваски) осталась, а цивилизация (социальная и культурная среда) радикально изменилась.

И в этой радикально изменившейся среде прежние книги (картины, спектакли, ученые трактаты) уже не просто не создавались. Они уже не понимались. Не воспринимались этой самой средой. Разве что за исключением короткого списка так называемых классиков. Которые, впрочем, понимались и интерпретировались в соответствии с задачами новой власти. Потому что «классика», Большой Канон, список лучших произведений литературы и искусства – это идеологическое изобретение, инструмент легитимации режима.

Если некто озабочен сохранением уникальной российской цивилизации, я могу дать совет и задать вопрос. Совет: читайте старые русские книги, забравшись в кресло с ногами, в любом удобном для вас городе. Что в Новочеркасске, что в Нью-Йорке. А вот и вопрос: что именно и каким способом вы собираетесь сохранять? Ведь книги и так в полной сохранности, а той цивилизации, которая отражена в этих книгах, уже нет и более не будет.

Ибо, как говорил подлый О’Брайен бедному Уинстону Смиту, «покажите мне то место, где сейчас находится прошлое». Нет такого места.

Если же всерьез говорить об уникальности российской цивилизации, то она печальна.

Уникальность в том, что Россия время от времени свирепо, но при этом планомерно и тщательно разрушала свою собственную цивилизацию. Предшествующую, я имею в виду. Российская цивилизация – это не цепь преемства, а череда разрывов.

Прекрасный, самобытный, разнообразный, культурно богатый мир удельных княжеств XIV–XVI веков, русский вариант европейского феодализма, был дотла разрушен безумцем Иваном IV и его сворой.

Потом, через сто лет примерно, царь Алексей Михайлович создал новый русский мир, совсем по-другому устроенный, как бы северную Византию.

Но уже сын его Петр Алексеевич с кровью выскреб византийское благолепие и заменил его немецким рассудком, порядком и военщиной. Вернее, попробовал заменить.

Через полвека Екатерина создала блистательную русско-французскую цивилизацию, символ которой – Пушкин и которая просуществовала аж до Крымской войны и реформ Александра II.

Вот тогда-то и возникла уже пятая по счету, самая, пожалуй, знаменитая российская цивилизация. Эпоха великого русского романа. Цивилизация чиновников и революционеров, гордых разночинцев, оскудевающего дворянства и первых шагов буржуазии. Цивилизация Толстого, Достоевского, Чехова. Которая рухнула с первой русской революцией.

Совершенно отдельной цивилизацией стал Серебряный век: все другое. Другая городская среда, другие дома, рестораны, магазины. Другие законы, да и государство тоже по-другому устроено – почти парламентская монархия. Другие вкусы, другие нравы, другие «можно и нельзя», другие взаимоотношения между читателем и писателем (более панибратские, что ли; об этом писал Горький).

Потом было еще три российских цивилизации советского периода. Авангардистская – с 1918 по 1932 год. Здесь дата довольно точная – постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций».

Социалистическая (для культуры – соцреалистическая) – с 1932 до начала 1972 года, когда Брежнев перенес тяжелейший инсульт, но остался на своем посту. Начался декаданс советчины; в широких массах царили безыдейность и наплевизм, в образованном сословии крепло желание перемен.

Эта, уже девятая по счету, российская цивилизация решительно отличалась от предыдущей двумя чрезвычайно важными вещами. Репрессивный аппарат, державший страну в страхе и повиновении, практически выдохся. Страна жила по инерции, держалась только своей громадностью и многолюдьем. И второе – самая высокая зарплата отличалась от самой низкой не более чем в пять раз; рынок труда замер, карьеры обессмысливались, никто ни к чему по большому счету не стремился. Национальной идеей стало мелкое скопидомство, обустройство садовых участков. Зато процвели литература, театр, кино. Закатная советская литература, в точности как на закате цивилизации № 4 (русско-французская имени Пушкина), стала единственной общественной трибуной. Писатели и критики стали властителями дум; «прогрессивные» журналы со «смелыми» романами и статьями рвали друг у друга из рук; «смелые» фильмы показывали на закрытых просмотрах; народ ломился на «смелые» спектакли. Кавычки я поставил по горькой необходимости. Простите.

Этот краткий курс нужен нам для того, чтобы понять: никакой единой, протяженной в веках российской цивилизации нет.

Что объединяет нас теперешних с теми, кто жил сто-полтораста лет назад?

Язык, территория и железные дороги.

А с теми, кто жил двести-триста лет назад?

Язык и территория.

А пятьсот-семьсот?

Язык.

А еще раньше?

Ничего.

Ну и ничего. Ладно.

Вопрос о российской цивилизации – вовсе не академический. Он очень актуален.

Цивилизация должна быть видна не только снаружи и издалека, но и изнутри, сейчас. Состоявшаяся цивилизация – та, насчет которой есть согласие современников и потомков. Согласие по существу, а не по оценкам. Можно хвалить законы, можно ругать их, но нельзя сомневаться, что они есть и что они именно таковы. Можно всей страной читать книгу писателя NN, можно презрительно хохотать, увидев ее на полке, но книга-то была и разошлась большим тиражом.

Сейчас мы пребываем в российской цивилизации № 10. Она же постсоветская, она же либеральная, она же глобализованная – но, в общем-то, непонятно какая.

Своей институциональной развинченностью она похожа на цивилизацию № 3 – между Петром I и Екатериной II. Своим бессмысленным изобилием литературных и философских, в основном любительских, текстов – на цивилизацию № 6, так называемый Серебряный век.

Что определенного мы можем сказать про нынешнюю российскую цивилизацию? Почти в любой век и любой год – хоть при Алексее Михайловиче, хоть при Леониде Ильиче – русский подданный, а потом русский гражданин мог сказать: у нас вот такие законы, у нас вот такие нравы, вот это делать нужно, вот это – можно, а вот это – нельзя, запрещено. А как у нас с законами и нравами, а также социальными и совестными запретами? Непонятно.

Конечно, мы сейчас очень сильно глобализовались. Кругом интернет, импорт и Голливуд.

А где же свое, незаёмное?

«Первоочередная функция всех питейных заведений во всех культурах – содействие в создании и укреплении социальных связей. Для всех питейных заведений характерна социально разнородная эгалитарная среда», – пишет английский антрополог Кейт Фокс (курсив автора).

Кейт Фокс пишет, что в барах или пивнушках собираются разные люди – соседи прежде всего. Там можно встретить сантехника и профессора, журналиста и биржевого аналитика, средней руки бизнесмена и отставного полковника. И все они, переступив порог питейного заведения, становятся просто друзьями-собутыльниками.

Когда-то и у нас такое было. Даже в СССР. «Сайгон», «Яма», «Дубки», «Казбек».

«Узбекистан», кстати. Ресторан «Центральный» на улице Горького, около Пушкинской. Демократичнейшее было место, доложу вам я.

А сейчас – сплошной фейс-контроль и строгая классовость.

Уникальная цивилизация.

Но, как говорили в социально разнородной эгалитарной среде бывших пивнушек, – дай Бог, не последняя!

Поэзия и пр.

Давно собирался написать о поэзии в контексте социальных отношений. Поэзия и правда. Поэзия и проза. Поэзия и премии. Поэзия и промоушен. Поэзия и прессинг. Наконец, поэзия и прах, в который всё возвращается. В общем, поэзия и прочее. Собирался, но как-то отвлекался на более интересные темы. Например, демография или историческая преемственность. Но, когда я опубликовал предыдущее эссе о разрывах в русской истории и культуре («Изобрази Россию мне»), я получил вдохновляющий отзыв от читателя Дениса Афанасьева:

«Денис, Вы журналист, а не историк, культуролог, философ… У Вас нет ни соответствующих знаний, ни компетенций строить такие “теории” и заниматься подобного рода “анализом” во всеуслышание. Оставьте это дело профессионалам. Если же Вы уверены в правоте своих умозаключений, пишите в авторитетные издания и защищайте диссертацию. Тогда мы задумаемся над вашими заявлениями… А так это больше походит на мысли перед сном…»

Легче всего просто посмеяться над тем, что пишет тезка Афанасьев: дескать, о сложных материях имеет право судить только сертифицированный специалист. А если у тебя нет кандидатских корочек, то будь просто журналистом. Но что это такое – просто журналист? Он пишет о политике, обществе, праве, спорте, любви, не будучи дипломированным политологом, социологом, юристом, футболистом, донжуаном и прочее.

Можно было бы обиженно отослать читателя к «Яндексу» и «Википедии», где можно узнать, что я как раз культуролог и философ, кандидат наук, написавший тучу научных статей, в том числе переведенных на иностранные языки, автор и титульный редактор монографий, главный редактор научного журнала, входящего в список ВАК, и пр.

Но все это, конечно, глупо. Потому что Денис Афанасьев по большому счету прав. Не в смысле вопроса о разрывах российской цивилизации (тут он в спор не вступает). А в смысле вопроса Паниковского – Балаганова: «А ты кто такой?»

Если ты неизвестно кто – значит, и говоришь неизвестно что.

А если ты что-то из себя представляешь, то любые твои оригинальности и нестандартности будут рассмотрены.

«Представьтесь, пожалуйста» – как говорят секретарши начальников.

Совершенно правильный подход.

Потому что истина – не внутри текста. Она снаружи, и часто довольно далеко от того, что написано в книжке. Особенно в тех областях, где нет четких правил вывода умозаключений (как в математике) и нет повторяемых и проверяемых экспериментов (как в физике, химии, современной биологии). Впрочем, там тоже свои проблемы, ну да ладно. Останемся в иллюзиях, что есть «точные науки». Это полезное заблуждение.

В гуманитарных сферах (включая литературу и литературную критику) истина – это производное от власти. От права авторитетно сказать: вот это истина, а это – ложь. Или же скептически воскликнуть: «Что есть истина?» – лучший, интеллигентнейший способ возразить против любого утверждения или мнения.

Авторитетно – вот ключевое слово. А уж как авторитет завоеван – дело десятое. Драматург Всеволод Вишневский, когда читал свою пьесу перед театральной труппой, клал на стол маузер. И все слушали, боясь дохнуть, и аплодировали после каждого акта. О наивные времена диктатуры пролетариата!

Главный (по должности главный, я имею в виду) советский эстетик 1970-х годов писал примерно так: «Достаточно взглянуть на узор жилок осеннего листа или на дерево, которое отражается в серебристом водоеме, чтобы понять – прекрасное существует в природе». Означенный эстетик вовсе не был меланхоличным наблюдателем плакучих ив и рдяных листьев. Он выполнял партийную миссию – доказывал, что прекрасное – объективно. Это было политически важно.

В те времена наши философы страдали тяжелым неврозом объективности. Наверное, они бессознательно чувствовали, а может быть, даже осознавали, что почти все проекты советской власти были отчаянно субъективны: разночинские комплексы, плюс утопические фантазии, плюс нарочитое отрицание опыта политической, хозяйственной и культурной жизни, плюс текущие задачи фракционной борьбы. Безумная идея уничтожить крестьянство, еще более безумная идея мировой революции, средневековая идея изымать вредные книги – все это субъективно до шизофрении, до острого бреда.

Конечно, лучшие советские умы это понимали. Особенно – образованные люди, читавшие Гегеля в подлиннике. Но им было страшно. Поэтому в рецензии на книгу упомянутого главного эстетика один прекрасный наш философ (не буду всуе поминать его светлое имя) яростно ругал структурализм и психологизм и прочий субъективный идеализм и столь же бешено защищал марксизм. Аргумент единственный: идеализм есть орудие антикоммунизма, а Фрейд и Леви-Стросс – его агенты.

Философский разговор переходил в политическую плоскость. Что есть политика? Целедостижение с помощью власти. Что есть власть? Редуцированное насилие, возможность отдавать обязательные распоряжения. Всё, приехали. Кто не подчиняется, будет наказан. У нас великая объективная истина, у них мелкие субъективные заблуждения, в лучшем случае. Или злостное вранье, литье воды на вражескую мельницу. «Недопеченный гимназистик со скрытой кадетской психологией обвиняет меня в недооценке роли классовой борьбы? Да пусть молится богу, что не попался мне в руки в двадцатом году, я бы его разменял как контрика!» – говорит профессор Ганчук из трифоновского «Дома на набережной». Зря беснуется. Бронепоезд ушел. «Мелкобуржуазная стихия недодавлена», он же сам сказал. У власти скрытые кадеты и недоразоблаченные нововременцы. Бывший столп марксизма был записан в отступники-ревизионисты, опозорен и уволен из университета. Спасибо, к стенке не поставили.

Советский казус интересен тем, что обнажил взаимоотношения истины и власти. Что называется, до скального грунта. Власть, делегируя полномочия сертифицированным философам, утверждала объективную истину как особую властную ценность.

Применительно к литературной критике это означало, что официально выхваленные произведения – объективно высокого литературного качества.

Конечно, это бывает не только при советской власти. Это свойственно любому обществу, даже такому, где о государственном регулировании философии, литературы и искусства не слышали или успели забыть с XVIII века. Потому что в любом обществе и в любом его сегменте воспроизводятся властные отношения.

Другое дело, что ситуация бывает очень путаной и неочевидной.

В наше время власть в литературе завоевывается в результате межгрупповой борьбы критиков, конкуренции издательств, СМИ и премиальных институций, а также стыдливых оглядок на рынок. Вернее, не завоевывается, а дрейфует от одной точки к другой, подолгу не задерживаясь.

Блуждание центров власти – это ее ослабление. Литературной власти это тоже касается. Где те авторитеты, которые могут сориентировать меня в литературном пространстве? Кто может мне сказать: вот талант, вот крепкий мейнстрим, а тут и вовсе бездарность? Никто не может. Вернее, всякий может. И тут же получит в рыло, в смысле – язвительную отповедь. Или, хуже того (и гораздо чаще того), голос его затихнет в тумане.

Помню, в 1990-м году Лев Аннинский написал краткий отклик на серию статей моего приятеля. Надобно сказать, что тот был не последний человек в политической публицистике, редактор популярного издания и вообще крупнейший анфан террибль. Я принес ему номер журнала «Дружба народов» с заметкой Аннинского.

– Боюсь читать, – слабо улыбнулся мой друг. – Отвернись, а?

А кому сейчас какая разница, что о нем напишет хоть сам…

А хоть кто? Да подумаешь!

Один главный критик исписался, другой, такой же главный, исхохмился. Третьего вообще не слышно. Это приносит массу неудобств.

Стандартный разговор с интеллигентным человеком: «Вы любите поэзию?» – «Да, конечно!» – «Вы читаете современных поэтов?» – «Ну разве что Бродского». Интересные дела. А почему? А потому что откуда знать интеллигентному человеку, какой поэт хороший, а какой – так себе?

С прозой в этом смысле надежнее. Читатели текущей прозы хотя бы отчасти доверяют собственному вкусу и рекламе. Еще сохранилась привычка куда-то опускать глаза во время поездки в метро; при этом за книгу надо заплатить, как и за билет, и это справедливо. А кто читает стихи?

Феномен, описанный итальянским поэтом Эудженио Монтале: поэтов в Италии десять тысяч, тираж книги стихов не превышает тысячи экземпляров. Поэтическое сообщество, полагает автор, легко потребляет суммарный тираж. Тем более что 1000 экземпляров – цифра предельная (даже запредельная!), поэт выпускает книгу далеко не каждый год, а значительная часть тиража расходится среди родственников со стороны жены. Теоретически каждый итальянский поэт может иметь представление о творчестве всего десяти процентов своих коллег. Но только теоретически. И не только итальянский, мне кажется.

Поэтом мы условно назовем человека, выпускающего книгу стихов. Стихами условно назовем текст, в начале которого написано «стихи». Текст «стихи» имеет характерное типографическое оформление – на странице помещены короткие строчки разной длины и разного количества на разных страницах. Меж тем как текст «проза» (то есть текст, в начале которого написано что угодно, но не «стихи») типографически оформлен несколько иначе – на странице помещены длинные строки одинаковой длины и одинакового количества на разных страницах. Разумеется, кроме так называемых спусковых и концевых полос, но это мелочи, которые не мешают с первого взгляда отличить текст «проза» от текста «стихи». Очевидно, что по многим причинам, в том числе и в силу особенностей типографического оформления, текст «поэзия» гораздо легче и приятнее писать, чем читать за свои деньги. Текст «проза» – наоборот. Оговорка про деньги – существенная, и вот почему.

Поэтов примерно втрое больше, чем прозаиков. Под 600 тысяч опубликовали сами себя на сервере stihi.ru; на сервере proza.ru вывесили свои произведения почти 200 тысяч прозаиков. Однако вывешенное стихотворение, по моим примерным подсчетам, читают вдвое-вчетверо чаще, чем вывешенный рассказ. Думаю, что дело опять-таки в «феномене Монтале» – количество прочтений прямо коррелирует с количеством участников проекта: проще говоря, читают сами себя и друг друга внутри неких подгрупп и объединений этого громадного, вроде бы расплывчатого, но крепко ограниченного сообщества. Граница – непрофессионализм в простом, зарплатно-гонорарном смысле. Публикуют и читают бесплатно. Когда речь заходит о покупке, люди предпочитают приобрести книгу прозы.

Потому что нет той власти, которая утвердила бы истину о великом современном поэте NN. Книгу которого непременно нужно прочитать. И кое-что выучить наизусть.

Поэтическая критика может быть увлекательна как филологический разбор (особенно приятно и поучительно, когда сражаются переводчики иностранной поэзии). Или если скандал с переходом на личности.

Но покупать все равно не хочется.

Потому что литературной власти больше нет. Рынок – это не власть, а деньги. Словосочетание «власть денег» – неудачная и антинаучная метафора.

Получилась, в общем-то, забавная ситуация: есть книжный рынок, есть конкурирующие в нерыночном поле группы литераторов. То есть промышленные воротилы есть, оппозиция тоже есть. И все. Оппозиция без власти – явление обескураживающее. Нет власти – нет истины. И лжи, стало быть, тоже. Нет гениев, талантов, крепких середняков и бездарностей. Каждый сам себе кто хочет, а читателю он – никто.

Извините, товарищи писатели! Другого товарища Сталина у меня для вас нет.

Они – это мы

8 июня 1949 года, вышел в свет роман Джорджа Оруэлла «1984». Автор умер от чахотки буквально через полгода, в январе 1950-го. Он не успел узнать, что написал великую книгу. Не просто блестящий художественный памфлет, переживший время (таких было немало – «Гулливер», например), но книгу, которая рассказала людям, что такое общество и что такое они.

Современные критики назвали книгу однодневкой и именно что памфлетом, попыткой рассчитаться с самим собой за левые увлечения молодости. Спорили, что именно Оруэлл имел в виду: советский сталинизм, германский нацизм или все-таки кошмары родного капиталистического строя (очерки Оруэлла о жизни английских шахтеров дают основания для такого предположения). Да и социализм-то все-таки английский: не немцы и не русские превратили Британские острова в третью посадочную полосу государства Океания. Русские и немцы там, в Евразии, а китайцы в Истазии, которая всегда была нашим исконным врагом, а Евразия – нашим верным союзником, с которым мы воюем беспощадно и не щадя сил, в союзе с братской Истазией…

Но дело не в политико-географических привязках. «1984» – это роман о всегдашней двойственности человеческой души и о двойственных функциях общества. Роман Оруэлла стал возможен не столько после и вследствие современных ему диктаторов (Гитлера, Сталина и помельче), сколько после Маркса и Фрейда. Человек не может выжить без общества, он общественное существо, еще более общественное, чем термит и муравей, чем птичка ткачик или обезьяна павиан. Но, в отличие от термита и павиана, человек страдает от своей общественной природы. Общество давит его, ломает и крутит его душу. Но и душа человека – это не просто несчастный и хрупкий цветок, застывший в стеклянном сувенире, который Уинстон Смит купил в антикварной лавке. Который хрустнул под каблуком агента «полиции мысли». Душа человека – это не только нежное прошлое и туманное будущее, это еще и алчное «здесь и сейчас», это постоянное страстное желание убивать и быть убитым, лгать и быть обманутым, давить человеческое лицо сапогом и самому оказываться в таком положении, вылизывая гвозди на подметках палача. Общество жестко и непреклонно формирует человека по своим шаблонам; но эти шаблоны (коварно? легкомысленно?) выточил сам человек.

Человек, разумеется, мыслит. Но не так, как думали великие мыслители прошлого. Логика столь же двойственна, а то и многомерна, как эмоциональное переживание. Игра смыслами (мир – это война; свобода – это рабство) столь обаятельна именно потому, что отражает двоякость любого чувства. Двоемыслие – это прежде всего двоечувствие, диалектика любви и смерти, жертвенности и желания заслониться от опасности чужим телом.

Мыслепреступление – это почти психоаналитический концепт. Нет существенной разницы между «захотел», «подумал» и «сделал». Тайные желания терзают сильнее, чем реальные проступки. Аналитик на кушетке помогает избавиться именно от желаний и воспоминаний о неких грехах прошлого, подчас ложных, если рассматривать их как пресловутые «реальные факты», – но куда как реальных, коли они способны так исковеркать жизнь в настоящем и лишить ее будущего. Кто командует будущим? Правильно! Тот, кто овладел прошлым. Для этого нужна самая малость – верно распорядиться настоящим. Уложить публику на пиаровскую кушетку. О’Брайен, мучитель Уинстона Смита, – это и следователь, и воспитатель, и аналитик, и политтехнолог. Он открывает своему подопечному самую главную тайну, которую знают все, но страшатся сознаться. «Почему мы, члены внутренней партии, так стремимся к власти, так держимся за власть?» – спрашивает О’Брайен. «Ради нас, слабых и несмышленых простых людей, ради блага народа», – отвечает Уинстон Смит. И получает удар током. Неправильно. Власть нужна ради власти. В самой власти ее смысл и цель, в древнем желании доминировать. Рациональность состоит в том, чтобы поймать иррациональное и умело отдаться ему. Получив удовольствие и некоторый заработок.

«Незнание – сила». Но это отнюдь не парафраз знаменитой максимы Фрэнсиса Бэкона, которая стала советским журнальным брэндом. Бэкон писал: “Knowledge itself is power”. Или по-латыни: “Ipsa scientia potentia est”. Что в переводе значит: «Само по себе знание есть власть». Ай да Бэкон, просто чистый Мишель Фуко с опережением на 400 лет! Но нет. Оруэлл пишет: “Ignorance is strength”. Невежество – это мощь. Здесь вспоминаются слова Эрнста Юнгера, написанные в 1920-х: нужно много неграмотных и решительных людей.

Но неграмотные решительные люди, как выяснилось чуть позже, в наше грамотное время сами собой не родятся. С неба не падают. Их надо специально воспитывать. Учить говорить на новоязе: чем меньше слов, тем проще мысли. Зачем слово «сытость», когда гораздо логичнее и понятнее «неголод»?

Само общество, если вчитаться в Оруэлла, есть грандиозная метафора сознания. Внутренняя партия, внешняя партия и пролы – это же «Сверх-Я», «Я» и «Оно». Никто не знает, как живут внутренние партийцы, то есть элита Океании. Кто они, откуда берутся, каким законам подчиняются. Они и есть жесткое карающее «Сверх-Я», инстанция нормы, чаще всего неосознаваемая в этой своей функции и уж точно непонятная в своем устройстве. Далее идет покорное ему «Я», то есть сознательное как таковое, члены внешней партии, люди образованные и даже отчасти склонные к размышлению, профессионалы, руководители среднего звена. И наконец, пролетарии, темный народ, социальное «Оно». Здесь нет моральных запретов и норм поведения. Секс, запрещенный в верхних слоях, бурлит в каждом переулке трущоб бессознательного. Убийства? Полиция туда не ходит. Образование? Все равно никто ничего не запомнит. Санитария и гигиена? Да помилуйте, они плодятся как кролики.

Но Старший Брат думает и о них. По-доброму так думает, с улыбкой.

«1984» – роман о политических технологиях. О логике познания. Об историзме мышления. Вообще это философский роман-трактат – чего стоит одна концепция «коллективистского солипсизма»: это не только пропагандистский прием, не только результат умелого промывания мозгов, это важнейшая эпистемологическая проблема (прорывная книга Флека «Возникновение и развитие научного факта» (1935), в общем-то, о том же).

И еще это роман о любви и памяти, конечно же.

О слабом человеке, который был настолько беспомощен, что создал себе сильное общество. Которое его убивает и все никак не может убить. И не сможет, наверное. Разве что году этак в 4891-м.

Кстати говоря, первая массовая публикация романа «1984» на русском языке была 25 лет назад: в номерах 2–4 «Нового мира» за 1989 год.

До этого в СССР роман Оруэлла появился в самом начале 1950-х, в закрытом издании под грифом «для научных библиотек». Кажется, с нумерованными экземплярами. А первый обширный критический пересказ – в том же «Новом мире» уже в 1950-м. Советский агитпроп раньше всех понял, что этот странноватый роман – на самом деле книга своевременная и нужная.

О, пон, син, мор

Эти слоги, эти звуки – не заумная поэзия ХХ века. Это Кампанелла. Но не виртуозная скрипичная пьеса Паганини, хотя на первый слух похоже. Это штука куда более серьезная и влиятельная. Брат Томмазо Кампанелла, доминиканец (Domini canis – пёс Господа, как истолковывали название ордена в те времена), родился в южной Италии 5 сентября 1568 года. В 30 лет он был заподозрен в республиканском заговоре и сел на пожизненное. Но просидел всего только 27 лет, поскольку был помилован новым папой и вышел на свободу в 1626 году. От греха он уехал в Париж, под крылышко кардинала Ришелье, где и умер в 1639 году, в последнем своем стихотворении приветствуя рождение младенца Луи-Дьедонне де Бурбона, будущего Людовика XIV. Который, что интересно, родился тоже 5 сентября, но уже 1638 года. Еще более занятно то, что означенный Людовик получил прозвание Король-Солнце. Это странным образом рифмуется с названием самого главного труда Кампанеллы, написанного в тюрьме, – «Город Солнца». Вымышленное братом Томмазо государство – республика, разумеется. Но во главе стоит некий правитель, имя которому О. Что на языке жителей этого города и означает «Солнце», то есть высшая степень человеческих добродетелей и совершенств. Подчеркну, что это не имя собственное, а ранг, своего рода звание, которое и позволяет занять указанный пост.

То есть сразу кое-что становится чуть яснее. Город Солнца так назван не потому, что там всегда ясная погода, и не в каком-то образном смысле (что, мол, освещает путь всем прочим странам и народам) – а по простой причине. Город, управляемый человеком в ранге Солнца. Ну, как если бы столицу СССР назвали бы Генеральносекретарск. Или всю советскую страну назвали бы Цекакапеесесия (коллективное руководство, надо понимать!).

Книгу эту брат Томмазо написал в 1602 году, сам перевел на латынь в 1613-м и издал в 1623 году, продолжая отсиживать срок, – это я к вопросу о жестокости папских тюрем и беспощадности инквизиции. Но книга была сочинена, третий раз повторяю, в тюрьме, и поэтому тема надзора и наблюдения проходит красной, как говорится, нитью. Начнем с того, что сам Город Солнца построен таким образом, что его легко обозреть. Улицы – это своего рода галереи, куда выходят двери жилых покоев. Идея «паноптикума» – то есть строения, специально сделанного для удобства наблюдения за жителями, – придет позже, с развитием массовой школы и фабричной занятости. Но слово «наблюдать» (а также «доносить») лезет в глаза с каждой страницы. Старшие наблюдают за младшими, учителя – за учениками, сограждане (естественно, называемые братьями) – друг за другом. Инвалиды, которые не могут трудиться, должны наблюдать и сообщать о своих наблюдениях. Тем более что у глухих особо острое зрение, а у слепых – особо тонкий слух.

Глава государства называется Солнце, но брат Томмазо предпочитает называть его Метафизиком, то есть Философом. Ну, к этому нам не привыкать. Вождь народов – он и солнышко наше ясное, и корифей всех наук. Собственно, это и есть платонизм, от которого некуда деться: устройство государства на разумных основаниях. А на трибуне – главный философ страны.

Вождю-Солнцу у Кампанеллы помогают три министра – Пон, Син и Мор, что переводится как Сила, Мудрость и Любовь. Они и возглавляют соответствующие ведомства.

Сразу хочется вспомнить Оруэлла – Минимир, Минизобил, Миниправ и Минилюб. Потом осекаешься: какое отношение имеют мудрствования человека эпохи Возрождения к злому сарказму человека, видевшего нацизм и сталинизм. И вообще, Сила, Мудрость и Любовь – это тогдашние представления о составляющих нашей души, не более того. Да и ведомство Любви у Кампанеллы занято не политическим сыском, а евгеническими мероприятиями и вообще вопросами семьи, секса и деторождения. Но далее начинаешь понимать, что первое впечатление, в общем-то, было верным. Что все утопии берут начало от Платона, что Томас Мор, Кампанелла, потом французские социалисты, Чернышевский и даже, страшно сказать, Маркс с Лениным и Сталиным – это, в сущности, одно и то же. Во времена Кампанеллы Платон был почти таким же древним и почтенным, как сейчас. 2000 лет назад, 2400 лет назад – велика ли разница?

Как ни крути утопию, мы видим как бы царство разума, построенное самим разумом на разумных основаниях. То есть перед нами метафора человеческой души в параметрах современной утописту науки. Но и злой критик и ниспровергатель утопии Джордж Оруэлл рисует нам ту же самую метафору, но с поправкой на психоанализ. Город Солнца – это душа, как ее понимали в XVI веке, как ее понимал Бэкон. Океания – душа, в которой есть «Оно» (пролы), «Я» (внешняя партия), «Сверх-Я» (внутренняя партия) и неустранимый первичный объект (Старший Брат). Собственно, работа Миниправа в сотрудничестве с Минилюбом – это работа бессознательного. Беспокоящий объект вытесняется в невротической психике и «распыляется» (то есть превращается не только в информационное, но и в физическое ничто) в тоталитарной Океании.

Я не случайно написал чуть выше – «как бы царство разума». Это не дань сегодняшнему просторечию. Это действительно «как бы». Утопия – это стремление построить якобы разумную, будто бы рациональную социально-экономическую и политическую систему. Но на деле получается нечто совершенно иное. Вот пример. Почему стремление осчастливить советских людей, обеспечить их материальное благосостояние – почему оно сопровождалось планомерным уничтожением их, извините, кормовой базы? Уничтожением русского и всего остального крестьянства? Всего через полсотни лет после коллективизации СССР рухнул – и не от козней внешнего врага, а от элементарной бескормицы, когда за хлеб приходилось идти на чудовищные политические уступки. Где тут разум? Тут чистое безумие!

Дело в том, что утопия – это отнюдь не социальная энергия обездоленных масс. Утопия – это духовные искания сексуально неудовлетворенных эстетов. Именно они направляют базовую агрессию темных масс в русло безумия. Позволяют простому человеку безнаказанно грызть ближнего своего, брата своего крестьянина или ремесленника. Культуру замещают погромом. Иван Солоневич назвал это «ставкой на сволочь».

Но снаружи утопии все красиво – здания, скульптуры, картины, мебель, утварь. Стройные, чисто вымытые тела. Красивая одежда, которая туго облегает тела – так, что «вся фигура обрисовывается во всех подробностях» (Кампанелла).

Крестьянин же неизящен. Он потный, перепачканный. Он не видит дальше стойла и скирды. Он уродлив, вонюч и глуп, проще говоря. Поэтому долой его! Да, но что делать, что на завтрак, обед и ужин есть будем? Ответ замечательный: а мы все вместе, такие стройные и красивые, будем работать понемножку и на всех работах. По шесть часов, как говорил Томас Мор, или даже по четыре, согласно Кампанелле. Будем ездить из города на сельхозработы. И ведь в СССР ездили, вплоть до финала перестройки!

Утопия очень эротична. Половые проблемы, унаследованные утопистами от престарелого бисексуала Платона, пронизывают утопические тексты. В Городе Солнца евгеника стала не только обязательным, но и вкусным занятием. Старейшины осматривают голых юношей и девушек, определяют их сексуальные потенции и детородные возможности. Супружеский секс превратился в публичный ритуал со множеством подручных и соглядатаев. Ну и конечно, общность жен! Которая от Кампанеллы дошагала до Маркса и далее до Коллонтай и либеральнейшего советского законодательства о разводах в 1920-е годы (развестись можно было без уведомления второй стороны). Чего же вы хотите – практически единственная всерьез реализованная утопия должна была отдать должное Кампанелле.

Утопия предлагает золотой ключик. Пусть все будет общее: жены и мужья, дома и посуда. И все у нас получится. Никто никому не станет завидовать, все друг друга станут любить.

Утопия реакционна. Регрессивна. Утопия – это желание вернуться в мир полной сексуальной свободы и полной социальной безответственности. Каковая (говорят) была на ранних, дототемических стадиях развития общества. Когда все ходили голенькие и всем со всеми было все можно. Или, если угодно, в мир той свободы, когда мама и ребенок еще полностью принадлежат друг другу. До годовалого возраста примерно.

Колокольчик Кампанеллы звучит порою в самых неожиданных местах. Герой рассказа Чехова «Дом с мезонином» говорил, что все люди должны работать поровну, часа по четыре в день, и тогда все общественные проблемы будут решены.

И – наблюдать, наблюдать, наблюдать друг за другом. Это, кстати, тоже не слишком-то социальные проблемы.

Отнимать и подглядывать

Один мой знакомый побывал в Северной Корее. Там их возили по разным заводам и колхозам, школам и университетам. Он знал, что в КНДР сплошное подслушивание и подглядывание. Поэтому всякий раз по вечерам, вернувшись после трудного экскурсионного дня к себе в номер, он громко говорил, обращаясь к люстре: «Я просто удивлен (ошеломлен, поражен), каких невероятных успехов добилась Народная Корея в области тяжелой промышленности (декоративного цветоводства, дошкольного воспитания) под руководством своего любимого вождя и гениального маршала!» Потом он выпивал стакан водки и ложился спать.

Однажды поздним вечером он вошел в номер, кинул пиджак на стул и вскричал: «Нет, это просто невообразимо! Я настолько потрясен успехами Народной Кореи под руководством маршала и вождя, что даже забыл водки купить, так растак перетак!» И стал раздеваться перед сном. Но не успел он и рубашку снять, как в дверь постучали. Торопливо застегнувшись, он с некоторой опаской отворил. На пороге стоял официант с каталкой, уставленной бутылками и закусками:

– Водка, коньяк, вино! Печенье, сыр, колбаса! Покупайте, товарищ!

Однако тотальный надзор придуман вовсе не идеологами тоталитаризма.

В середине восьмидесятых англичанин Джереми Бентам приехал в Россию навестить своего брата Сэмюэля, который работал менеджером у Григория Потемкина. Были восьмидесятые годы XVIII века, чуть не забыл. Поэтому точнее будет сказать, что он побывал в тогдашней России, а ныне это Украина (Кременчуг) и Белоруссия (Кричев). Будущий великий юрист и философ, основоположник и пропагандист политического либерализма, он пробыл в захолустном Кричеве целых полтора года – неторопливая тогда была жизнь! – проводя время в разговорах с незнаменитым братом своим. Интересно, кстати, есть ли там мемориальная доска? Надо бы. Ну, это уже дело суверенной Белоруссии.

Итак, Сэмюэль Бентам управлял образцовым имением с мануфактурой и пытался построить хорошее фабричное здание – такое, чтобы обойтись минимальным количеством надзирателей. Надзиратели нужны были потому, что работали на этой фабрике не наемные работники с более или менее сознательным отношением к труду, то есть мотивированные заработком, а крепостные крестьяне, мотивированные плеткой. Наверное, Сэмюэль беседовал об этом с приехавшим из Англии умным братом. И наверное, в ходе этих разговоров Джереми Бентам и придумал «паноптикон», то есть идеальную тюрьму. Слово panoptikon в переводе с греческого означает «целиком видимый, весь просматриваемый». Это было цилиндрическое здание, полое внутри. Камеры выходили решетчатыми дверями на внутренние галереи. В середине была башенка. В ней сидел один надзиратель, который мог наблюдать за всеми заключенными сразу. Вертя головой, естественно, а также поворачиваясь вокруг собственной, надзирательской то есть, оси.

Бентам, наверное, не был так уж оригинален. Он просто взял идею ландшафтного архитектора XVII века Андре Ленотра, строителя Версальского парка: отовсюду виден дворец. Бентам всего лишь вывернул этот принцип наизнанку: из дворца (то есть из будки надзирателя) всё видно. Но, кстати говоря, король Людовик-Солнце реализовал идею тотального наблюдения по-своему, по-королевски, безо всяких цилиндрических «паноптиконов»: приказал всей французской аристократии жить в Версале, и точка. В тесноте (кстати, действительно жили тесно и неудобно), но зато под присмотром Его Величества. А то устроили Фронду, понимаешь…

Конечно, конечно, идея всеобщего надзора, как показал Мишель Фуко в своей знаменитой книге «Надзирать и наказывать», связана с усилением роли государственного аппарата, с массовым производством и массовым образованием. Если фабричный цех или учебный класс хорошо просматривается – это само по себе залог порядка, залог эффективности властного принуждения.

Все эти «паноптические» системы были распространены и в России. Вот Гоголь описывает усадьбу образцового помещика Костанжогло во втором томе «Мертвых душ»: «…шел проспект амбаров и рабочих домов вплоть до самого (барского. – Д.Д.) дому, чтобы все было видно барину, что ни делается вокруг его; и в довершение – поверх дома фонарь (застекленный бельведер. – Д.Д.) обозревал на пятнадцать верст кругом всю окольность».

Вот районный город Богородицк Тульской области. Он построен вокруг дворца графа Бобринского, незаконного сына Екатерины Второй и Григория Орлова. Пять радиальных улиц ориентированы на парадный зал графского дворца, расположенного на другой стороне речки Упёрты, запруженной в декоративных целях. Хотя граф интересовался более астрономией, но все равно приятно: подойдешь к окну, и твой собственный городок как на ладони. Ordnung muss sein, как сказала бы его строгая мама на своем родном языке.

Остается вопрос: почему именно либерал Бентам придумал «паноптикон»?

Наверное, он решал чисто экономическую задачу – уменьшить расходы на надзирателей. И вообще хотелось рациональности во всем. Кстати, с экономической точки зрения «паноптикон» оказался не очень выгодным: маловато камер получается. По бентамовской схеме была построена, пожалуй, только одна тюрьма, на старой Кубе при Мачадо, – знаменитая «Пресидио Модело». Пионерлагерь «Высота», о котором я писал в колонке про исчезнувшую дачную жизнь, был сооружен примерно по такому же принципу, только камеры (виноват, палаты) выходили на внешние галереи, и огромное четырехугольное здание могло контролироваться двумя пионервожатыми.

На основе «паноптикона» была разработана уже в начале XIX века, еще при жизни Джереми Бентама, тюрьма галерейно-коридорно-лучевого типа, позволяющая надзирать столь же пристально, но гораздо дешевле в смысле строительства здания. В любом фильме, хоть российском, хоть американском, вы увидите именно такую конструкцию.

Но идея надзора – это не только эффективность власти. Тут есть своя глубочайшая психологическая подоплека. А психологические механизмы работают одинаково что у свободолюбца, что у тоталитария: не надо путать заявляемые политические убеждения с глубоко запрятанными, не всегда осознанными желаниями. Надо попытаться найти между ними связь.

Одно из таких неистребимых желаний – подглядывать.

Развитие культуры, если говорить грубо, – это развитие приватности. Это отгораживание частной, а тем более интимной жизни от любого вмешательства извне. Если еще грубее – это изгнание детей из родительской спальни. Вообще изгнание посторонних из чужой спальни. Ну а уж совсем грубо и просто – это развитие запрета на неупорядоченные сексуальные связи: от древнего запрета на инцест до современной темы sexual abuse и sexual harassment.

От первобытного стада – к племени, к роду, а там и к семье. От большой многопоколенной семьи – к малой, нуклеарной (мама-папа-дети). От вечной привязи к родительскому дому – к быстрому уходу повзрослевших детей в свою собственную жизнь. От избы (юрты, чума, комнаты в коммуналке) – к отдельной квартире, где у каждого своя комната, в которой можно запереться на ключ.

Бытие – оно, конечно, определяет сознание. Но сознание с этим не мирится. Оно подглядывает в замочную скважину. Ему страшно интересно, что там, за закрытой дверью, происходит. Потому что в дальней исторической памяти никаких дверей не было. И запретов тоже не было. Всем всё со всеми было можно, и было просто чудесно. Поэтому оторваться от замочной скважины ну просто сил никаких нет.

Тем более что подглядывание – это еще и присвоение. Хотя бы чужой тайны, чужой частной жизни. У тебя есть свои секреты, я их знаю – и теперь они не твои, они мои тоже. Общие!

Запрет на неупорядоченные сексуальные связи и запрет брать чужое – это, собственно, одно и то же. Десятая заповедь: не пожелай ни жены ближнего своего, ни его имущества. Подглядывание символизирует присвоение. Тайна частной жизни – это гарантия личной свободы, гарантия непопадания в зависимость. Подглядывание очень облегчает присвоение – недаром же существует охраняемая законом коммерческая тайна.

Но тут запятая. Подглядывание – это, конечно, регресс своего рода. Но без замочной скважины, без желания подсматривать не было бы ни телескопа, ни микроскопа. Ни дешифровки египетских иероглифов, ни требований рассекретить архивы. Вообще не было бы никаких поисков смысла и значения. Не было бы современной науки, проще говоря. Ни экспериментальной, ни даже дедуктивной, умозрительной. Поскольку и та и другая снимают покровы, обнажают суть.

Вот базовое противоречие культуры, уж извините за масштабность, которая не пристала краткому эссе: противоречие между запертой дверью и глазом, уставленным в замочную скважину. Между всевозрастающим количеством запретов (в том числе и запретов на познание) и все более активным стремлением их обойти, разрушить, проникнуть в запретную зону. Между тотальностью инфраструктур и приватностью жизни, наконец. А в современном, постмодерном мире – это противоречие между глобальными сетями (которые, помимо прочего, позволяют наблюдать за всеми и за каждым) и мелким частным бизнесом, который только и способен создавать такие сети, их технологии и программы (но до тех пор, пока он мелкий, частный и никому не подконтрольный).

Однако я обещал написать про утопию. Я не забыл.

Англичанин Джереми Бентам умер в 1832 году, 84 лет от роду. В этом же году 22-летний русский литератор Владимир Даль выпустил свою первую книжку, сборник сказок.

Такое вроде бы искусственное сближение. И однако. Владимир Даль – конечно же, сам того не желая – оказался ярким критиком коммунистической утопии. В его знаменитом «Словаре живого великорусского языка» содержится наиболее точное и убийственное определение коммунизма. Смешно сказать, но это определение сохранилось в советском фотомеханическом переиздании 1955 года. Хотя вот слово «жид» оттуда вынули в видах интернационализма (желающие могут увидеть разреженные строки на соответствующей странице). А слово «коммунизм» осталось. Его не заметили. Почему? По двум причинам. Во-первых, Даль не признавал двойных согласных, если только это не было требование грамматики. «Написанный», «сказанный» – пожалуйста. Но – «граматика». И, разумеется, «комунизм». Вторая, главная причина – гнездовое построение словаря. Слово «комунизм» было спрятано в гнезде «комуникация». Так что советские цензоры прошляпили вот этот блистательный афоризм:

«Коммунизм – политическое учение о равенстве состояний, общности владений и о правах каждого на чужое имущество».

Надо пояснить, что «состояние» – это не капитал, а сословный статус. В старой России было такое сопутствующее наказание – «лишение всех прав состояния». То есть отнять сословные привилегии. Итак, коммунизм – это прежде всего уничтожение сословий. Что, кстати говоря, было сделано первым же декретом коммунистической власти. Само по себе это хорошо и прогрессивно. Равенство перед законом, социальные лифты и все прочее. То, что кто-то непременно окажется равнее прочих, – неизбежные издержки. Не всякий рабочий – ударник, не всякий ударник – Стаханов с орденом и отдельной квартирой. Но ведь и в старой России столбовое дворянство само по себе ничего не гарантировало. Чуть ли не треть российских дворян были «однодворцами», то есть, по сути, свободными земледельцами, хуторянами. А среди этих дворян-хуторян встречались даже Рюриковичи. Пряников сладких всегда не хватало на весь класс-гегемон, что в Стране Советов, что в Российской империи.

Общность владений – это уже хуже. Это уже лицемерие. Общность владений может быть в масштабах семьи самое большее. Далее появляется класс распорядителей, которые-то и есть реальные обладатели. Когда-то считали всерьез: «Все вокруг колхозное, все вокруг мое». Потом стали шутить: «Все вокруг ничье». Тоже неправильно: все вокруг того, кто имеет право подписывать финансовые документы.

Но главное в коммунистической утопии – это право каждого на чужое имущество. Право вламываться в чужой дом, отнимать у другого его вещи, его секреты, его жизнь. В этом живучесть коммунизма, в этом его властная технология. Великая коммуналка притягивает не только равенством в бедности, не только пресловутым «жили как одна семья!» (кстати, что может быть первобытнее и даже, пардон, грязнее?) – но и дозволенной агрессией. И это, боюсь, самое главное. Можно за всеми подглядывать и у всех отнимать.

А далее я попробую дать ответ на вопрос «почему домохозяйки любят Сталина». Не Хрущева, не Брежнева, не Николая II – раз уж им так невыносима нынешняя жизнь, – а именно Сталина.

Ответ Солоневича

Самая лучшая, самая живая и при этом самая научно проницательная книга про диктатуру большевиков была написана довольно давно. Представьте себе, до 1937 года. И она была издана, вот что удивительно. В Софии, в 1936 году, и сразу была переведена на иностранные языки. Книга называется «Россия в концлагере», написал ее Иван Солоневич (1891–1953), более известный у нас как автор трактата «Народная монархия».

«Россия в концлагере» – книга объемистая (почти 600 страниц), подробная и точная, написанная очевидцем и жертвой коммунистических безумств. Книга умная, дающая точный анализ технологий советско-партийно-чекистской власти, описывающая конфликты поколений внутри репрессивного аппарата, демонстрирующая всю мерзость советского режима, всю его осмысленную жестокость, а также всю его опасность для европейской и мировой цивилизации.

Ибо, как доказано в этой книге, миллионы жизней и годы нечеловеческого труда были принесены в жертву не для России и ее народов, а для мировой революции, то есть для войны со всем миром. В книге мельком упоминаются и другие тайны советской власти: голод и людоедство на Украине, разорение и истребление Казахстана, восстания на Северном Кавказе.

Всё это было написано и опубликовано в 1936 году в Европе, но все западные гуманисты, бесчисленные Ромены Ролланы и Бертраны Расселы, не обратили на этот документ никакого внимания. Не возмущались, не посылали запросы в свои парламенты, не публиковали пламенных статей вроде «Я обвиняю!» или «Не могу молчать!».

Понадобилось сорок лет, чтобы «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына был воспринят на Западе со всей серьезностью. Дело, собственно, не в годах взросления. Леволиберальный Запад резко поумнел перед лицом шестикратного военного превосходства СССР в Центральной Европе. Говорят, что жизнь проста. Это неправда. Она гораздо проще, чем нам кажется.

На первый взгляд, Солженицын и Солоневич похожи. В обоих нет ни грана левизны. Оба сочувствуют больше всего мужику, работнику, которого коммунисты оторвали от земли и бросили в лагерь. И меньше всего – репрессированному аппаратчику. Обоим свойствен легкий националистический крен.

Однако разница между ними более существенна.

Солженицын – это обманутая вера гражданина в государство. Это утраченные иллюзии по поводу разумности происходящего. Это страх фраера («социально далекого» интеллигента или просто законопослушного горожанина или крестьянина) перед блатным («социально близким» уголовным преступником). Лирический герой Солженицына – это слабый человек, влюбленный в государство беспомощной и обидчивой сыновней любовью.

Солоневич – это холодный взгляд сильного и умного человека, которому чужды страхи и иллюзии. Он прежде всего джентльмен. Он любит своего сына, своего брата, свою жену, которую загодя сумел отправить за границу. Любит свою несчастную Россию. Он любит их по-настоящему – потому что еще сильнее он любит честь, как рыцарь из старой английской баллады.

Возможно, все дело в том, что Солженицын не видел другой власти, кроме советской. А Солоневич повзрослел еще в той России. Поэтому он так брезглив к большевикам. Он писал: «У меня перед революцией не было ни фабрик, ни заводов, ни имений, ни капиталов. Я не потерял ничего такого, что можно было бы вернуть в случае (антисоветского. – Д.Д.) переворота. Но я потерял семнадцать лет жизни, которые безвозвратно и бессмысленно были ухлопаны в этот сумасшедший дом советских принудительных работ во имя мировой революции. Когда у вас под угрозой револьвера требуют штаны – это еще терпимо. Но когда от вас под угрозой того же револьвера требуют, кроме штанов, еще и энтузиазма, жить становится вовсе невмоготу, захлестывает отвращение. Вот это отвращение и толкнуло нас к финской границе».

Его арестовали за первую попытку бежать в сентябре 1933 года. Ему еще повезло – указ о смертной казни за побег из страны был принят 8 июня 1934 года. Важнейшая, кстати говоря, дата в нашей истории: в этот день СССР официально объявил себя тюрьмой; обидно, конечно, но очень поучительно. Но это к слову.

28 июля того же года Иван Солоневич с сыном и братом успешно бежали из лагеря, с Беломорстроя. Благодаря чему мы сегодня читаем «Россию в концлагере». Вернее, так и не прочитали. К сожалению.

Итак, почему наши домохозяйки-телезрительницы любят Сталина?

Ясно, что «домохозяйки» – это метафора, а говорить надо шире: почему значительная часть народа до сих пор поклоняется этому тирану и садисту? Почему по поводу осуждения сталинизма наша вообще-то трусоватая публика осмеливается даже президенту России возражать, направляя в его блог ужасающие калькуляции: дескать, не так уж много миллионов погибло, и всех уничтожили за дело. Почему героическую победу в великой войне многие приписывают именно Сталину, а не армии и народу? Почему они восторженно принимают на веру любую панегирическую чушь о Сталине, но с паранойяльной скрупулезностью вчитываются в любые антисталинские публикации, злорадно выискивая мельчайшие противоречия и расхождения цифр? В самом деле, почему?

Журналисты говорят: нынешняя жизнь домохозяйкам не нравится, они обращаются к прошлому в поисках некоего идеала, и вот, мол, поэтому они любят Сталина. Действительно, жизнь в стране не сахар, соглашусь с домохозяйками. Но тогда уже мой вопрос: но почему именно эпоха Сталина? А не брежневский застой, не хрущевский энтузиазм, не Серебряный век, наконец, с его промышленным рывком и культурным расцветом?

Чтобы понять это, надо спросить: а что именно не любят домохозяйки в нынешней жизни?

Короткий и неправильный ответ: им не нравится отсутствие порядка.

Увы, дело обстоит ровно наоборот.

Сталинский «порядок», а также «большие цели» – это радужная пленка на бездонном бурлящем болоте. Большего безобразия, беззакония, бардака, большего отрицания культуры, чем случилось в СССР в 1920–1940-е годы, трудно себе представить. Ибо культура – это взаимоотношения людей, а не дворцы, балеты и романы «большого стиля». Там, где людей уничтожают по классовому признаку или просто по доносу соседки, о культуре лучше молчать. Культуры нет и в коммунальной квартире, там, где в одной комнате жили, бывало, бабушка с дедушкой, папа с мамой и сын с дочкой. Там, где возникает ужасная метафора «мы все – одна семья». Ах, как хорошо было в коммуналке, говорят домохозяйки. Тесно, но зато все как одна семья! Простите, гражданочки хорошие, вы о чем? Семья – это мужчина и женщина. Муж и жена спят в одной постели. От этого у них бывают дети. Иногда не бывают, но спать вместе муж и жена не перестают. Вот, собственно, основа семьи. Остальное (в смысле хозяйственной ячейки) надстраивается. Или не надстраивается. При чем тут «в квартире жили одной семьей»? Что такое «единая семья народов»? Почему не сказать «единая команда»? Бригада? Коллектив? Батальон? Иное какое сообщество? Нет, именно «семья».

Потому что таков был нечистый образ жизни. С тесными комнатами, общим сортиром и редкими походами в баню. Нечистый по-латыни – incestus. Вот именно. Тысячелетние культурные запреты рухнули в советской коммуналке.

Агрессивно-свальный образ жизни в сталинскую эпоху – вот что влечет домохозяек. Им хочется залезть в чужую постель. Вломиться в чужую жизнь. Въехать в комнату соседа, освободившуюся после домохозяйкиного доноса. Вот почему они ненавидят «Дом-2» – как свое несбывшееся желание. И в самом деле, почему это надо смотреть по телевизору, когда при Сталине все это вторжение в приватность было в натуре? В реале, так сказать. Вот тут, в нашем коридоре.

При чем тут Солоневич?

А он все это написал в своей книге. Он демистифицировал старинные представления о том, как работает государство. О том, что существует благолепный консенсус между народом и его владыками. Или наоборот – жестокие владыки грабят народ, а народ время от времени устраивает бунт. Беспощадный, но бессмысленный, а потому легко подавляемый.

Все не так. Есть технология власти. В тоталитарном государстве не обойдешься одними убеждениями или одними репрессиями (хотя и пропаганда, и ГУЛАГ работают на всю катушку). Нужен большой слой населения, с которого сняли намордник и позволили грызть ближнего своего. Речь идет о придонном социальном слое, о подонках общества. Иначе ни в каком тоталитарном государстве не хватит людей в погонах, чтобы нагнать страх на народ.

Выражаясь по-ученому, в основе советской технологии власти лежало институирование психологии маргиналов. Солоневич называет это проще и вместе с тем глубже – «ставка на сволочь».

Большевики, пишет Солоневич, сделали ставку на человека с волчьими челюстями, бараньими мозгами и моралью инфузории. На человека, который в групповом изнасиловании участвует шестнадцатым. На человека, который решение своих убогих проблем ищет во вспоротом животе соседа. «Реалистичность большевизма выразилась в том, что ставка на сволочь была поставлена прямо и бестрепетно».

Советская сволочь – это так называемый актив. Солоневич подробно описывает путь, который проделывает деревенский или городской бездельник и горлопан, карабкаясь к заветному посту в гор– или сельсовете, к партбилету и корочке сотрудника ГПУ. Многие отваливались по дороге и попадали в тот же ГУЛАГ. Но для «активиста» другого пути не было. Потому что трудиться или учиться он все равно не мог, не хотел, не считал нужным.

Единственное, что умел «активист», – доносить, убивать, а главное – воровать. Масштабы бардака, охватившего страну плановой экономики, еще долго будут поражать воображение исследователей. Но Солоневич буквально на пальцах объясняет, что этот бардак – всего лишь способ существования многомиллионной армии «активистов». На самом низовом уровне существовал обмен услугами между колхозным начальством, местной торговлей и местной милицией. Но система не была замкнутой. Мужика, у которого уводили корову, которую забивали, а мясо отдавали милиционерам и в лавочку Главспирта в обмен на водку, – этого мужика приходилось пускать в расход.

Таким образом решалось сразу несколько политико-технологических задач. Многомиллионная банда «актива» и низовой администрации получала надежный самопрокорм. Народ был порабощен, потому что сволочь жила и паразитировала в его толще. Далее, вершки «актива» были надежным и дешевым кадровым резервом. И наконец, общая атмосфера бардака позволяла вождям пролетариата купаться в византийской роскоши – и в нужный момент попадать в тот же ГУЛАГ.

Таким образом, сталинский бардак – это единственно возможный способ продлить существование государства-урода, лишенного политической конкуренции и рыночной экономики.

Но нет зла, которое длилось бы сто лет. Великая революция Хрущева: десталинизация и строительство пятиэтажек. Одно невозможно без другого. Сталин мог быть общим отцом только в атмосфере коммуналки. Отдельная квартира для простого труженика – для советской истории это штука посильнее полета Гагарина. Это прорыв в космос культуры из хаоса инцеста и каннибализма. Брежнев сделал следующий шаг. Он стабилизировал сословия: репрессии чиновников сделались редчайшим исключением; политические доносы работали только в области чистой политики. Уже нельзя было сообщить, что сосед клевещет на советскую власть, и на этом основании занять его жилплощадь, да и сама организация ЖКХ этого не позволяла. Эпоха Горбачева – возможность свободно говорить; эпоха Ельцина – свободно действовать; эпоха Путина – попытка стабилизации уже на следующем этапе развития.

Естественно, многим домохозяйкам это не нравится. Они хотят назад, в «одну семью», со всеми ее агрессивно-инцестными прелестями. В этом, как мне представляется, секрет вечной привязанности к Сталину со стороны отдельных психосексуально незрелых личностей. Они еще надеются, что придет Самый Главный Самец (он же Отец Народов) и накажет их обидчиков (злых самцов поменьше) и обидчиц (обнаглевших старых самок). И под шумок им перепадет чего-то сладенького.

Мы, однако, живем в правовом государстве. Защита прав человека лежит в основе нашей демократической конституции.

Однако права человека – это штука тонкая. Например, у человека есть право собственности. На то, чем он владеет (по наследству или заработал). Но у человека нет прав на незаработанную собственность. Точно так же со свободой высказываний. Любой человек имеет право высказывать свое мнение. Даже если это та самая сволочь, о которой пишет Иван Солоневич. Однако это не значит, что мнение сволочи имеет для нормальных честных людей хоть какое-то руководящее значение.

Борьба за право быть рабом

В 2011 году вышел документальный фильм «Дорогой Леонид Ильич» (сценарий Леонида Млечина, режиссер Игорь Максимчук). Не знаю, как бы я поступил на месте любого, кто в этом фильме рассказывает о покойном генсеке. Вряд ли я был бы объективным, историчным и желчным. Много лет работая близким сотрудником какого-нибудь крупного государственного деятеля (если только не монстра какого-то вроде Сталина или Гитлера), я бы волей-неволей нашел какие-то человеческие слова о каких-то его человеческих чертах. Ну, незлой человек. А иногда неожиданно добрый. Задумывался о судьбах мира. Любил красивых женщин. Тяжело болел. Ценил шутку. Не кричал, не топал ногами, не швырялся тяжелыми предметами. А оскорблять мое личное достоинство – да никогда в жизни!

Впрочем, недавно вышел мудрый и добрый фильм про Гитлера. Про запутавшегося человека. Который наделал много зла, но не стал от этого счастливее. Говорят, что сейчас в России снимается – или планируется – еще более мудрый и добрый фильм про Сталина.

Это я к тому, что нет ничего удивительного в теплых словах о Брежневе, звучащих в каждом кадре этого документального фильма.

Удивительно другое. Три вещи. Неискренность, мифология и, главное, социально-психологический контекст. Давайте по порядку.

Все эти люди, которые говорили хорошие слова о генеральном секретаре Брежневе, на самом деле не любили и не уважали его. Потому что сейчас они насмехаются над ним, презирают его, не хранят его личные тайны.

Издеваются над его страстью к орденам, страстью по-детски глубокой и серьезной. Они с усмешкой говорят, что от Раздоров, где он жил (это начало Рублево-Успенского шоссе), до Кремля его кортеж доезжал за тринадцать минут. То есть движение на трассе замирало, и многотонные лимузины летели со скоростью под 200 км/ч. Что, согласитесь, как-то неадекватно… Ах да! Леонид Ильич был отменный лихач и часто сам сидел за рулем. Иногда отрываясь от машины сопровождения. Правда, когда у него случился инсульт, он, пытаясь самостоятельно вести свой «членовоз», сносил, бывало, все елочки вдоль дороги… Мне кажется, что от большой симпатии к человеку (даже бывшему хозяину) такого не расскажешь.

Они повествуют о его любвеобильности. Настоящий плейбой был наш дорогой Леонид Ильич! – одобрительно посмеиваются друзья и соратники. Господин Медведев, заместитель начальника личной охраны генсека, рассказывает, что его, как и всех сотрудников-мужчин, строго предупреждали – ни взгляда, ни жеста в сторону секретарш и референток Брежнева! Этого добряк Леонид Ильич не потерпит. Ибо ревнив! Иными словами, аппарат Леонида Ильича представлял собой служебный гарем. А лучше сказать – первобытную орду. Самец-хозяин, принадлежащие ему самки и молодые самцы, которым «это» запрещено. Данный историко-антропологический сюжет еще ждет своего исследователя. А зрители, наверное, ждут продолжения про «внучат Ильича», законных и незаконных. Не удивлюсь, если продюсеры уже дерутся за такой сценарий.

Но мы отвлеклись. Далее бывшие соратники и коллеги совершенно бессовестно рассказывают о каких-то таблетках. Почему бессовестно? Потому что если тебе случайно открылась чужая врачебная тайна – так молчи же, никому не рассказывай! Это элементарно, это как чужие письма. А тут проскакивают слова «снотворные» и «транквилизаторы». А также вспоминают эпизод, как Леонид Ильич на курорте шутливо гонялся за своим врачом с криком «дай таблетку!». Это уже серьезно. Нам намекают, что наш генеральный секретарь был, как бы это поэлегантней выразиться… ну, в общем, его ломало без дозы. Интересные дела.

Про обсуждение многочисленных романов его дочери я уж не говорю. Рассказы о цирковых любовниках, о Чурбанове, о бриллиантах цыганского барона. Об отношении покойного генсека к своей супруге: уважать-то он ее уважал, но «первой леди» она почему-то не стала. Только дом, обед, дети, внуки. Даже спросить у охранника, куда девались мужнины охотничьи сапоги – и то нельзя. Не в свое дело сунулась. Даже как-то стало обидно за Викторию Петровну. А сам себя Леонид Ильич называл царем. Правда, говорил, деревеньку пожаловать не может. А вот орденок – пожалуйста.

Зато в фильме избыток традиционной советской и даже царистской мифологии. Больше всего о том, как Леонид Ильич заботился о простых солдатах, а также о своих адъютантах. Попал человек в переплет, обслуживая генсека, – генсек позвонит, спросит, как да что. Солдату – побывку. Адъютанту – хорошую больницу. И жил скромно. Квартира на Кутузовском, 26, в шестом подъезде, где мемориальная доска висела, – это, по словам писателя Карпова, просто гостиничный номер. Да, да, не падайте со стульев. Просто служебная жилплощадь, туда поселяли приезжих руководителей. Небольшой такой номерок, четыре комнаты плюс пятая для прислуги. Там и прожил всю (!) жизнь, скромняга. О том, что помимо ближней и дальней дачи у него были огромные двухэтажные апартаменты на том же Кутузовском, – естественно, ни слова.

Как ни слова об одной действительно великой личной заслуге нашего дорогого Леонида Ильича. В «кругах, близких к источникам» я слышал, что в начале 1970-х был разработан план превентивного неядерного ракетного удара по Китаю. Цель – одним махом ликвидировать все пусковые установки ядерных ракет беспокойного соседа. Говорят, Леонид Ильич этот план решительно отверг, ибо существовала хоть мизерная, но все же вероятность того, что хотя бы одна китайская ракета уцелеет для ответного удара. Уже ядерного. Не захотел Леонид Ильич рискнуть Омском или Красноярском. Даже если это легенда, то хорошая, красивая, гуманная. Но ей не нашлось места – и, очевидно, не случайно.

Миролюбивая легенда не подходит спешно создаваемому великодержавному мифу. Мифу, в котором мы – ух! Всем хвоста накрутим, кирдык устроим! Этот миф совершенно закономерно опирается на лживые и сусальные картинки из жизни генсеков, военачальников и народных артистов СССР. На мечты о прошлом. О сладком и красивом, сильном и справедливом, богатом и достойном прошлом. Yesterday! Yesterday! – музыкальное сопровождение фильма про Брежнева. И лейтмотив всего социально-психологического контекста.

Итак, контекст.

Возрождение советчины идет, может, и не очень быстро, но явственно. Советчина как стиль: стиль всей жизни, стиль политического руководства, стиль убежденного вранья из соображений целесообразности. Написал это слово, и будто нахлынуло! «Ваш выезд за рубеж нецелесообразен». Господи! Какой цели должна быть сообразна поездка на болгарский курорт сроком на две недели? Ответом были строго нахмуренные брови.

Советчина как серьезная художественная ностальгия (Дейнека, Пластов, Вучетич) или как шутка, она же «стеб», куратора галереи – Решетников, Серов, Иогансон и их постмодерные апологеты – Комар и Меламид, Виноградов и Дубоссарский (все-таки советскую пакость изображать веселее вдвоем). Как инфантильная поэтизация собственной молодости, тогдашних мелодий, фасонов и лиц.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга – полная авторская версия знаменитого документального романа “Бабий Яр” об уничтожении евр...
Анна Грешнева уверена, что ей никогда не избавиться от тягостной участи дамы полусвета и никогда не ...
Тайм-менеджмент умер. Сегодня работа стала более сложной, чем когда бы то ни было. Мы работаем над н...
Три года прошло после убийства Алексея Хаустова, в котором подозревали Зою, его жену, исчезнувшую ср...
Вячеслав Смирнов – врач-терапевт, практикующий специалист народной медицины. Разработал целый ряд оз...
Графиня Лилиан Иртон и дома не может жить спокойно. Совершают налет работорговцы, пытается похитить ...