Лебединая песнь Головкина Ирина
После нескольких слов, уточнявших время и место встречи, они простились. Входя в подъезд, она еще раз обернулась на него, он тоже обернулся и, встретившись с ней взглядом, поднес руку к фуражке. Этот офицерский жест заставил сладко заныть сердце Елочки; институтская влюбленность в гвардейскую выправку, в пустое движение еще уживалась в ней рядом с культом благородства, рядом с сестринским состраданием и мистическими чаяниями и еще вызывала затаенный девичий трепет во всем ее существе.
Она вошла в свою комнату и в изнеможении бросилась на кровать. «Жив! Нашелся! Узнал! Пришел ко мне! Я буду его видеть! Господи, что же это! Могла ли я думать, собираясь на концерт здесь вот, в этой комнате, что меня ждет такое счастье!» Она вдруг бросилась на колени перед образом:
– Господи, благодарю Тебя! Благодарю, что Ты спас его! Благодарю за эту встречу! Ты справедлив – теперь я знаю! Ты видел мою тоску, мое одиночество, мою любовь! Ты все видел! Не знаю, какой Ты, Господи! Такой ли, как учит Церковь, или Такой, как пишут индусские мудрецы, но Ты велик и мудр, а любовь к Своим созданиям Ты мне дал почувствовать на мне же самой. Ты дал мне сегодня так много, так много! Ради одного такого вечера стоит прожить жизнь!
Порыв прошел, она опустила сложенные руки и опять задумалась.
Соловки! Странно, святое, многострадальное место. Монастырь со славным историческим прошлым, древний монастырь с белыми стенами, окутываемый белыми ночами, омываемый холодным заливом. Белые древние стены смотрятся в холодную воду… Еще со времен Иоанна Грозного ссылали туда опальных бояр, которые жили, однако, настолько весело, что игумены посылали царям отчаянные грамоты с просьбами взять от них бояр, которые образом жизни соблазняют братию. Этот монастырь рисовал Нестеров на картине «Мечтатели»: белая ночь, белые стены, белые голуби и два инока – старец и юноша – на монастырском дворе грезят о подвигах подвижничества. А вот теперь этот монастырь стал местом крестного страдания русской интеллигенции. Коммунистическая партия и Сталин пожелали устроить «мерзость запустения на месте святом». Они разогнали монахов и место спасения превратили в место пыток… О каких только ужасах, творящихся там, не шептались втихомолку испуганные люди… Она видела раз это место во сне – вот эти самые белые стены и холодную воду, а над ними стояло розовое сияние как эманация молитв за тех, которые очищались в страдании за этими стенами… И он был там! Не потому ли всегда так больно сжималось ее сердце всякий раз, когда она слышала об этих Соловках! Ей хотелось бы теперь узнать все подробности быта узников и обращения с ними, но расспрашивать было бы неделикатно: ему, может быть, тяжело вспоминать. Сдержанность Олега не обманула ее: из отрывочных намеков она сумела сделать вывод, а за корректной интонацией уловила ноты безнадежности и поняла всю глубину его надорванности и усталости. «После такой войны, таких ран – семь лет лагеря! Боже, Боже! А когда наконец выпустили – некуда идти! Нет ни дома, ни родных… опять заново переживать свои потери! Нельзя отдохнуть, отогреться, подкормиться под крылом у родных! Надо опять с невероятными усилиями отвоевывать себе право на жизнь. Гражданской специальности у него нет – он зарабатывает, наверно, гроши, а ведь надо устраиваться, надо одеться. Теперь трудно даже тем, у кого сохранились кров и близкие, а когда человек был вырван из жизни, лишен всего, измучен, истерзан – это вдвое, втрое трудней. Как бы помочь ему? Я многое могла бы сделать, да ведь он не позволит». И только тут она вплотную подошла к мысли, что лишь одним путем она получила бы возможность помочь ему – если бы стала его женой. Вот тогда только! «Как бы я берегла его! – с невыразимой нежностью думала она, смакуя в памяти жест, которым он простился с ней. – Я бы сделала все, чтобы поправить ему здоровье, я бы отгоняла от него каждое огорчение, каждую тревогу. Я бы все взяла на себя, лишь бы он был спокоен и счастлив. Пусть буду в окружении забот, хозяйственных и материальных, пусть придется забросить мои интересы и книги – для него я на все готова!» Она забыла, с каким пренебрежением фыркнула на Асю, когда та заговорила о «земной» любви; думая о счастье жить для него, не находила уже это счастье мещанским. Внезапно ее целомудренное воображение содрогнулось: за двадцать семь лет своей жизни она не узнала даже поцелуя; в своем намеренном аскетизме она преждевременно подвяла, подсохла на корню. В ней уже начала вырабатываться стародевическая нетерпимость. Одна мысль о близости с мужчиной заставляла ее вздрагивать от отвращения. И даже сейчас, влюбленная в его лицо, голос, осанку, в упоении вызывая их в своей памяти, она содрогнулась при мысли о том, что делают с девушкой, когда она становится женой… Но тотчас отмахнулась от этой мысли: «Ах, все равно! Ради счастья заботиться о нем, я, кажется, пошла бы на все – даже на это!» Она принесла себя мысленно в жертву, совершенно уверенная, что в объятиях и поцелуях мужчины никогда не найдет радости для себя, хотя одна мысль об этом мужчине заставляла ее влюбленно трепетать. И снова погрузилась воображением в зарисовки тех забот и того внимания, которым стала бы окружать его. Прежний привычный строй вытканных в воображении картин заменялся теперь новыми – такими же альтруистическими.
Бронзовые часы на камине пробили два часа, потом три, четыре, пять – она даже не раздевалась: сидела на постели, напряженно глядя в темноту и не замечая ничего. Нервы были взвинчены до предела. Ее душа цвела внезапно раскрывшимся чудесным цветком в тишине и тайне этой ночи.
Она надеялась, что встреча на работе закрепит их знакомство и перебросит мост к дальнейшему. Он думал о том же, направляясь в больницу. Но возвращаясь к себе в этот вечер, уже был полон другой.
В больницу он поехал прямо со службы; великолепный швейцар, стоявший у лифта, зорко взглянул на его лицо и простреленную многострадальную шинель… так зорко, как будто что-то заподозрил… однако необыкновенно вежливо поклонился ему:
– Пожалуйте! Кому прикажете доложить?
Узнав, что требуется сестра Муромцева, швейцар тотчас же вызвал Елочку по коммутатору и накинул на Олега белый халат, без которого его бы не пропустили дальше. Олег нащупал в кармане рубль и, обрадовавшись находке, протянул швейцару. При этом он с удивление заметил, что около швейцара на полу стояла большая картина, по-видимому, голландской школы – курица с цыплятами на темном фоне. «Как она могла сюда попасть?» – подумал он.
Елочка выбежала к нему навстречу с розовыми щеками в белом халатике и форменной косынке. Тотчас она повела его по лестницам и коридорам, что-то говорила о нем людям в белых халатах, в результате чего его тотчас вызвали на снимок, которого в районных амбулаториях приходилось дожидаться неделями и который не выдавался на руки. После снимка они условились о новой встрече, когда он должен был явиться сюда же узнать поставленный диагноз. Вслед за этим она вернулась к себе заряжать автоклав, а Олег спустился к швейцару и на этот раз уже у выходной двери снова увидел ту же картину, а рядом стояла, надевая перчатки, молодая девушка с длинными косами. При взгляде на нее Олега словно хватило электрическим током.
– Ксения Всеволодовна! – воскликнул он, вытягиваясь со свойственным ему изяществом и невольно вкладывая в свое восклицание слишком много чувства для простого приветствия. Он увидел, как ее глаза, которые он не мог забыть, смотрели в течение секунды с недоумением, потом приветливая улыбка осветила лицо.
– Извините, я не сразу узнала вас! Олег Андреевич Казаринов, так, кажется?
– Так точно, – отчеканил он с интонацией, которую она не поняла. – Каким образом вы здесь и притом одни, Ксения Всеволодовна?
– Это целая история! – доверчиво защебетала она.- Бабушка послала меня в Эрмитаж, в закупочную комиссию с этой картиной. Кузина Леля взялась помочь мне ее донести. Леля работает здесь со вчерашнего дня практиканткой в одном из рентгеновских кабинетов, я зашла посмотреть на Лелю в медицинской форме, а теперь пойду по бабушкиному поручению. Вот только картина очень парусит – как бы не унесла меня в стратосферу.
– Разрешите мне вам помочь! – подхватил он тотчас, с радостной готовностью забирая картину. И они вышли.
Связному разговору очень мешала несчастная курица, которая действительно все время парусила и норовила вырваться из рук, к тому же Ася призналась, что проболтала с Лелей и боится опоздать: закупочная комиссия заканчивает работу в семь часов. Припомнив, что у него в кармане двадцатирублевка, на которую он рассчитывал жить до следующей получки, Олег махнул рукой на все соображения материального порядка и предложил нанять такси, но лицо девушки приняло такое испуганное и настороженное выражение, что он тотчас же оборвал фразу:
– Вы не желаете ехать, Ксения Всеволодовна?
– Да я бы очень желала, но бабушка запретила настрого. Я уже два раза не послушалась, а сейчас бабушка нездорова и волновать ее нельзя.
– Вы правы, Ксения Всеволодовна… Я далек от желания подбивать вас на непослушание. Я как-то не сообразил, что еще не представлен вашей бабушке. Извините, но не относите меня к разряду совсем чужих людей. Я все-таки не первый встречный, а beau-frere Нины Александровны и познакомились мы с вами в ее комнате.
Ася остановилась.
– Как beau-frere? Каким же образом? Ведь Нина Александровна – княгиня Дашкова, а вы… Казаринов?…
Олег спохватился, что запутался. Секунду он колебался, но встретив недоуменный взгляд ясных глаз, сказал, останавливаясь и прислоняя картину к фонарному столбу около Александровской колонны – они пересекали в это время пустынную площадь Зимнего дворца:
Я вижу, что проговорился, и хочу вам сказать прямо: я не Казаринов, я – Дашков, – и опять ему пришлось пересказывать печальные события своей жизни; он делал это умышленно коротко, но факты говорили за себя.
– Отдаю свою тайну в ваши ручки! Вы еще очень юная и, может быть, не осознаете, что о таких вещах нельзя ни при ком упоминать, это мне может стоить свободы, а может быть, и жизни, – закончил он.
– О нет, я понимаю! – и личико приняло самое озабоченное; выражение, даже морщинка легла между бровей. – Я вам не дам нести картину, отдайте, если так! – прибавила она очень воинственно. Заключение это было для него совершенно неожиданно.
– Позвольте, почему?!
– Нельзя носить такие тяжести, если было ранение!
– Ксения Всеволодовна! Это ведь было девять лет назад! Сколь ко с тех пор я грузил тяжелейших бревен в Соловках и в Кеми с ут ра до ночи, да еще по пояс в воде. Я привык ко всему, уверяю вас!
– В Соловках? Ой, как страшно-то! И долго вы там были?
– Семь с половиной лет. Я только теперь вернулся.
Быстро, пугливо и тревожно взглянули на него ее глаза, по-детски – исподлобья. Так, наверно, смотрела маленькая малиновка на прекрасного Пленника, вырывая шипы из его тернового венца! Странные были у нее глаза: их светящийся центр, казалось, находится впереди орбиты и, накладывая голубые тени, озаряет лицо и лоб, а ресницы служили как бы защитным покрывалом лучистому взгляду.
– У вас кто-нибудь оставался здесь? Кто-нибудь встретил вас, когда вы вышли из лагеря: мама или папа, или сестричка?
– Никто. У меня все погибли.
Секунду она не сводила с него испуганного взгляда и вдруг залилась слезами, прижавшись головой к фонарному столбу:
– Я не знала, я ничего не знала! Простите, что я говорила с вами, как с чужим! Мне вас так жаль… так жаль!…
«У меня душа живет слишком близко!» – вспомнилось Олегу.
– Не огорчайтесь, девочка милая! Не я один. Я думал, вам это все известно, иначе не заговорил бы. Вытрите ваши глазки и пойдемте, а то в самом деле опоздаем. Обо мне лучше не говорить – слишком невесело.
Она все еще всхлипывала.
– Неужели и дядю Сережу вот также заставят грузить бревна вместе с ворами и разбойниками?
– Нет, Ксения Всеволодовна: высланные, конечно, очень заброшены и несчастны, но они не работают под конвоем, им грозит другая беда – отсутствие работы и голод в глухих отдаленных местах. Это касается тех, у кого нет близких, но у вашего дяди есть мать и невеста – они не дадут ему пропасть.
– Да, конечно; конечно, не дадут! – с уверенностью повторила она, вытирая слезы.
Олег опять поднял картину, и они пошли. Желая развлечь Асю, он заговорил с ней о музыке, она улыбнулась и скоро снова заверещала.
В Эрмитаже он остался ждать ее в вестибюле. Очень скоро она вернулась, волоча за собой картину.
– Эта курица такая несчастливая. Который раз я ношу ее в разные места, и всегда неудача! Сначала сказали: прекрасный экземпляр, подлинная Голландия, семнадцатый век, оцениваем в две тысячи. Я, как на дрожжах, подымаюсь и вдруг слышу: «Но…» У меня душа в пятки! «Семнадцатый век у нас представлен очень многими экспонатами, и в приобретении данного Эрмитаж не заинтересован, предлагайте любителям». Как вам это понравится? Где я возьму этих любителей? Что же мне теперь делать?!
– У вас острая нужда в деньгах? – спросил Олег, готовый предположить бедствия и уже прикидывая в уме, каким путем сделать ее обладательницей своей 25-рублевки. Но ответ был совсем в другом роде, чем он ожидал.
– Через неделю день моего рождения – мне будет девятнадцать лет. Недавно были мои именины, но их не праздновали: было «не до того». А день рождения бабушка обещала отпраздновать и обещала мне к этому дню белое платье. Мне английские блузки уже так надоели. Теперь я боюсь, что раз картина не продалась – ни платья, ни вечеринки не будет! – Она была так очаровательна в своем трогательном детском огорчении, что он не в силах был свести с нее глаз.
«Бог знает, что со мной делается, когда я вижу ее! Я голову теряю! О, если бы я мог выложить ей эти деньги, я с радостью сел бы потом на хлеб и воду!» – подумал он и сказал:
– Ксения Всеволодовна, я могу посоветовать только одно: снесемте картину в комиссионный магазин. Здесь поблизости есть один. Бежимте!
Он зашагал саженными шагами, она рысцой побежала рядом! Увы! Курицу и здесь принять не захотели! Указывали, что магазин перегружен товарами, что картина с дефектами и вряд ли найдет покупателя. Оба печально вышли.
– Ну, теперь кончено, – сказала Ася. – Повезу домой эту противную курицу.
– Не огорчайтесь, Ксения Всеволодовна, быть может, ваша бабушка ассигнует для вашего праздника другую вещь.
Она вздохнула:
– Уж не знаю. У нас стоит в комиссионном беккеровский рояль, но бабушка сказала, что выручка за него пойдет дяде Сереже, а если бабушка что сказала – так и будет.
Она повернула на Морскую, и через несколько минут они остановились у подъезда.
– Я был очень счастлив встретить вас, Ксения Всеволодовна! Надеюсь, что мы еще увидимся. Надеюсь также, что праздник ваш состоится.
– И я буду надеяться! Знаете что? Приходите к нам в день моего рождения, – и тут же смутилась и до ушей покраснела:
– Ах, что я сделала!
Он понял ее и улыбнулся:
– Вы и в самом деле непослушный ребенок, Ксения Всеволодовна. Разве можно приглашать в дом человека, не представленного бабушке? Но я надеюсь исправить это в скором времени. Всего хорошего. – Она улыбнулась и исчезла за тяжелыми дубовыми дверями старинного подъезда.
«Боже мой, как она хороша! – думал он, глядя ей вслед. – Какая чистота линий в ее лице, а на лбу как будто лежит луч света. Не могу более противиться ее обаянию! Сегодня же попрошу Нину представить меня Наталье Павловне. Я хожу по краю бездны, но ведь не все думают и чувствуют, как Марина. Кристальные души бывают очень чутки: внутренний голос безошибочно говорит им правду о человеке – эта девушка поймет, как я несчастлив, как я тоскую без любви и без семьи, как глубоко я умею любить. Если же счастье пройдет все-таки мимо, тогда… тогда не стоит больше тянуть эту лямку».
Весь вечер он думал только о том, согласится ли Нина ввести его в дом Бологовских.
– У меня к вам просьба, – сказал он, воспользовавшись удобной минутой.
– Какая? – спросила она.
«Откажется!» – подумал он.
Она стояла перед туалетом, роясь в ящичке; в ответ на его смущенное молчание она повернулась и секунду фиксировала его взглядом.
– Представить вас Наталье Павловне – так ведь?
Он с удивлением на нее взглянул.
– Особой проницательности не нужно, чтобы заметить впечатление, произведенное на вас Асей, – усмехнулась она. – Ну, так слушайте: я вас представлю, но с условием.
– Каким же?
– Я объясню Наталье Павловне, переговорив с ней предварительно наедине, кто вы по происхождению, и сообщу ей вашу биографию. Я уверена, что вы, очертя голову, броситесь ухаживать за Асей, и не хочу, чтобы потом упрекали меня в скрытности или в неосторожности, мало ли в чем? Понимаете ли вы меня?
– Вы вправе поставить эти условия, Нина, но я и сам в этой семье не хочу лукавить. Всецело полагаюсь на ваш такт.
Между тем Асю ждала буря. Как только француженка открыла ей двери, она тотчас объявила, что Наталья Павловна беспокоится, так как Ася вернулась позже, чем предполагалось, и повела ее пред очи бабушки. Ася стала рассказывать, что Леле очень идет форма медицинской сестры и что в Эрмитаже получилась неудача.
– А потом мы понесли курицу в комиссионный магазин, – закончила она.
– Кто мы? – спросила тотчас Наталья Павловна.
Ася покраснела, как рак, и замялась. Наталья Павловна приподнялась на подушке.
– Как? Опять с кем-то разговаривала? Опять пристал кто-нибудь? Говори сию минуту!
– Вовсе не пристал. У него манеры самые изысканные. Он – настоящий джентльмен.
– Ася, ты себя доведешь до беды! – воскликнула Наталья Павловна. – Ведь я раз навсегда запретила тебе разговаривать с посторонними мужчинами.
Зинаида Глебовна, сидевшая около Натальи Павловны, присоединилась:
– Ася, это и неприлично, и недопустимо, и опасно! Уж поверь нам. Мы больше тебя знаем жизнь.
– Тетя Зина, почему опасно? Я ведь не с громилой разговаривала! Это князь Олег Андреевич Дашков.
– Что? Кто? Какой князь? Муж Нины Александровны давно убит, а больше нет никаких князей Дашковых.
– Есть, оказывается! Он сам сказал.
– Чепуха! Тебе можно наговорить что угодно, ты всему веришь. Ясно, что опять выдумки, как с Рудиным. Ты не дала адреса, надеюсь?
– Адрес он знает, потому что проводил меня до подъезда. Мы чудесно поговорили о музыке, только мы не во всем согласны: он выше всего ценит музыку Чайковского, а я как раз Чайковского считаю слишком земным, не воспаряющим.
– Боже мой! Теперь этот тип будет подстерегать ее! – воскликнула Зинаида Глебовна.
– Ты, Ася, не слушаешься меня уже не в первый раз, – сказала Наталья Павловна. – Я должна тебя наказать, я это так н оставлю.
– Наказывай, бабушка, а я все равно знаю, что ничего плохого я не сделала и что он в самом деле Дашков; я наказанья не боюсь.
– Посмотрим. Отложите ей, мадам, белье для починки, и пусть целый день штопает – ни рояля, ни разговоров, ни книг. По-старинному – на хлеб и воду. Лелю к ней не впускать. Ни слова больше. Уйди.
Ася вышла, мадам за ней.
– Для меня совершенно очевидно, что ее нельзя одну выпускать на улицу. Она слишком хорошенькая и к тому же доверчива сверх меры. Придется ее провожать, как маленькую, а между тем наша бедная мадам и так разрывается на части, – сказала Наталья Павловна, опускаясь на подушки.
– Не кажется ли вам, Наталья Павловна, что следовало бы немножко просветить Асю, чтобы она поняла, как может поплатиться за свою доверчивость? – сказала Нелидова.
– Нет, Зинаида Глебовна, дорогая: я останусь верна нашим дворянским традициям – девушка должна быть чиста не только телом, но и мыслями. Помните ли вы слова: «Гряди голубица» и «Сам благослови деву чистую» – она под венцом должна быть такой же голубкой, как мы с вами в наше время, а не как эти советские девчонки, о которых сами родители не знают, девушки ли они. Ни в каком случае я не приподыму завесы.
Ася просидела весь вечер и весь следующий день одна. Она не унывала, предвидя свою победу, и с нетерпением поджидала Нину. Желая более неожиданной и эффектной развязки, она не делала новой попытки доказать свою правоту. Сидеть было скучновато, тем более что иголку она органически не выносила. Желая развлечься, она напевала вполголоса все, что ей приходило на память.
В середине второго дня мадам, выходя в булочную, наткнулась в подъезде на высоченного рыжего детину в кепке, сдвинутой на затылок, с косматым чубом, выпущенным на лоб. Он стоял, запустив руки в карманы и тараща глаза на лестницу. Француженка покосилась на него, обошла сбоку и опять покосилась. Возвращаясь из булочной, она снова увидела его на том же месте.
– Le viola! [40] – сказала она себе, и закипело ретивое. Она замахнулась на парня корзиной:
– А ну пошель! Пошель! Вот нашелься князь! Prince Dachkoff! Я тебе покажу, какой ты князь! Не лезь к благородной дьевушка! А ну – пошель!
Детина вытаращил глаза так, что они у него чуть на лоб не вылезли.
– Пошель! – наступала неугомонная мадам. – Наш дьевушка не по тебе! Ты – du [41] простой, так и не льезь! Милиций вызовю! Вот нашелься князь!
Терпение рыжего детины лопнуло.
– Вот привязалась, заморская ведьма! – пробормотал он, отмахиваясь руками. – Какой я тебе князь?! Пошла вон, немецкая рожа!
От последних слов мадам взорвалась, как бомба.
– Я немецкий рожа?! Я?! Mon Dieu! [42]" Я француженка, парижанка! Я тебя в милицью, в милицью! – и она хлопнула его с размаха по физиономии. Детина бросился вон, очевидно, считая, что имеет дело с сумасшедшей.
Явившись домой, мадам с торжеством изложила происшедшее Наталье Павловне, но последняя не была столь уверена, что личность противника установлена достаточно точно: она полагала, что человек, привязавшийся к Асе, был более интеллигентный.
Вскоре мадам, войдя к Асе, поставила перед ней очередной чай и хлеб, и объявила, что уходит по делам и что бабушка задремала, а ей надлежит по-прежнему не выходить и штопать. Ася вздохнула: заключение начало ей надоедать.
– А как же мой урок, мадам? В шесть часов я должна быть в музыкальной школе.
– Cela ne m’interesse point! [43] – ответила мадам и вышла.
Ася вскочила и стала ходить по комнате. Терпенья у нее было очень мало, а Нина, как нарочно, не шла. Дела в музыкальной школе складывались не благоприятно: плата за март месяц не была внесена, и она уже видела себя в списке лиц, с которыми преподавателям предлагалось прекратить занятия до погашения ими задолженности. Если в течение ближайших дней плата не будет внесена, ее могут исключить. Было еще одно осложнение, тревожившее ее нисколько не меньше: до дня рождения оставалось всего несколько дней, пока она в опале, переговоры по поводу вечеринки и платья заброшены, а потом уже будет слишком мало времени! Пометавшись тревожно по комнате, она решила, что события для своего ускорения нуждаются в могучем толчке, и на цыпочках выскользнула в коридор к телефону.
– Можно Нину Александровну?
– Нины Александровны нет дома. Что прикажете передать? – услышала она мужской голос. Сердце ее забилось с удвоенной частотой.
– Тогда попросите, пожалуйста, Олега Андреевича, – отважилась выговорить она, точно в воду бросилась. – Ах, это как раз вы! Говорит Ася, то есть я хотела сказать – Ксения Всеволодовна. Олег Андреевич, выручайте меня! – и она описала ему, как ей попало за встречу с ним. – Теперь я сижу наказанная и вот штопаю белье, а это невыносимо скучно! Гораздо интересней разучивать фуги. Вы любите фуги? Мне задали новую, так хочется ее проиграть, а вместо этого надо вырезать ножницами круглые дыры. Олег Андреевич, пожалуйста, расскажите Нине Александровне, что случилось со мной, и пусть она идет скорее на выручку, только пусть не говорит, что я ее вызывала. А теперь надо кончить: я боюсь разбудить бабушку. Вы передадите? Ну, спасибо! – и с пылающими щеками повесила трубку.
«А все-таки я поговорила с ним! Посмотрим, что будет теперь!»
Нина прибежала в этот же вечер, информированная Олегом о случившемся. Усевшись в качестве бесспорной любимицы на край кровати Натальи Павловны, она тотчас спросила: «А где наша малютка?» – и как только Наталья Павловна начала рассказывать историю с Асей, сказала:
– Сейчас я удивлю вас, Наталья Павловна, это действительно мой beau-frere, князь Олег Дашков, и познакомила его с Асей я. В силу некоторых чрезвычайных обстоятельств у меня уже вошло в привычку никогда ни с кем не говорить о нем. Для вас я изменю этой привычке, – и она рассказала свекрови трагическую судьбу Олега.
Послали за Асей, которая все еще сидела за бельем. Асю ждал приятный сюрприз. Кроме объявленного ей прощения, сопровождавшегося милостивым поцелуем в лоб, ей сообщили, что сейчас она будет мерить платье. Ася не знала, что, несмотря на «опалу», переговоры о платье продолжались, и накануне вечером мадам вынимала из сундуков и раскладывала перед Натальей Павловной всевозможные сборки, нижние юбки и лифы, обсуждая, что можно сделать из этого для Аси. Мадам умела мастерски переделывать и обладала большим вкусом, как истинная француженка. За день она успела подготовить платье к примерке. Восхищенную и разрумянившуюся Асю поставили на маленькую скамеечку перед трюмо в уютной спальне Натальи Павловны, и мадам стала закалывать на ней что-то легкое, белое, отделанное кружевами валансьен, которые были еще очень хороши, хоть и спороты с нижней юбки. Нина и только что прибежавшая Леля принимали самое горячее участие в обсуждении деталей. Ася и Леля умоляли сделать платье немножко моднее, чем все, что они носили до сих пор, но решающее слово осталось за Натальей Павловной – она не разрешила увеличить вырез и потребовала прибавить еще два сантиметра к длине платья. В середине этой процедуры Нина спросила:
– Будете приглашать на день рожденья?
– Мы хотели сделать маленький вечерок для молодежи, – сказала Наталья Павловна, – но ведь у нас почти нет знакомых. Будет Леля и еще одна девушка.
– А молодые люди есть? – спросила Нина.
– А молодых людей у нас двое: Шура Краснокутский и Валентин Платонович Фроловский, бывший паж. Я обоих знала еще мальчиками – внуки моих приятельниц.
Решили, что beau-frere Нины Александровны непременно должен быть в числе приглашенных.
– Il doit etre distingue, ce monsieur [44], – вставила свое слово и француженка. Она была несколько разочарована тем, что неведомый незнакомец оказался подлинным князем Дашковым, а не тем парнем, с которым она имела этим утром столь успешное столкновение. Теперь ей пришлось срочно перестроиться и окружить Олега романтическим ореолом. Патриотка и республиканка во всем, что касалось Франции, мадам была яростной противницей революции в России и была влюблена в русскую аристократию.
– Est-il beau, monsieur le prince? [45] – спросила она Асю, чрезвычайно заинтригованная.
– А вот увидите сами, – ответила Ася, сияя торжествующей улыбкой. Она чувствовала себя совершенно счастливой; ей хотелось петь и прыгать, и даже судьба Сергея Петровича и плата за учение перестала ее беспокоить. Вечеринка состоится – это было сейчас всего важнее! За спиной у нее зашевелились крылышки.
Устроить хотя бы самый маленький вечер для дочки или внучки в те годы становилось проблемой. То, что так недавно было реальностью, встречающейся на каждом шагу – а именно тот неоспоримый факт, что человек интеллигентной профессии мог в царское время содержать большую семью, – казалось теперь легендой, настолько изменились условия жизни. Жить на заработок одного члена семьи было немыслимо: юристы, врачи, музыканты, педагоги, канцелярские служащие получали теперь меньше, чем ломовой извозчик или водопроводчик. Обеспеченными являлись одни только крупные ученые – академики и профессора. К тому же большинство семей бывшего дворянского круга в период войн лишились мужей и отцов и остались без мужского заработка. Пенсий за прежние заслуги мужей и сыновей ни одна из прежних дам не имела, так как царская служба, даже гражданская, в то время в счет не шла. Почти все жили на продажу вещей (разумеется, те, кто не потерял квартиру и обстановку), более счастливым удавалось иногда получить частные уроки иностранных языков или подработать шитьем и вязаньем. Часто можно было видеть седую даму самой аристократической наружности, сидящей у порога магазина в качестве сторожа. Жить на продажу вещей было нелегко, так как комиссионные магазины были переполнены до отказу предметами былой роскоши, к тому же угнетала бесперспективность такого существования. И все-таки даже продавая вещи, каждая мать или бабушка старалась повеселить свою молодежь, обреченную на самое безрадостное и безнадежное существование, лишенную и отцов, и состояния, и прав, а очень часто и возможности получить образование. За финансовыми затруднениями вырастали другие: теснота и загроможденность помещения, так как очень часто целая семья оказывалась втиснута в одну комнату, дабы освободить место рабочим семьям, переселяемым с окраин. Если танцевать было негде – обходились без танцев, но все-таки собирались. Возникали и другие осложнения: стоило лишь собраться тесным кружком, как тотчас это кому-то казалось подозрительным – враждебно настроенная соседка или бдительный рабочий давали знать управдому или прямо в гепеу о подозрительном собрании «бывших», и часто в минуту веселья звонок возвещал о непрошеном вторжении управдома (в лучшем случае) или гепеу (в худшем). Чтение собственных стихотворений, чтение Гумилева, Блока или Бальмонта, мистические или философские разговоры, рассказывание политических анекдотов – все считалось предосудительным и могло служить достаточным основанием для обвинения в политической неблагонадежности или прямо в контрреволюции и кончиться ссылкой или лагерем. Известен случай, когда в вину было поставлено переодевание в старорусские костюмы: двое юношей оделись рындами, а девушки – боярышнями, в результате чего хозяин дома был обвинен в великодержавном шовинизме. Другой случай: за рассказанный анекдот юноша получил семь лет лагеря, из которого не вышел, а мать его и сестра отправились в ссылку в Туркестан, причем квартира и обстановка погибли.
Почти на каждом вечере узнавалась какая-нибудь страшная новость – тот посажен, тот сослан, тот расстрелян, кого-то не досчитывались. Собираться старались по возможности незаметно; разговаривали вполголоса, а расходились поочередно, осматривая, пуста ли лестница. Трудно было сохранить жизнерадостность в таких условиях, но жизнь брала свое: к постоянной опасности привыкают, и молодежь находила возможность веселиться под этим дамокловым мечом. В сороковые годы общество несколько перемешалось, но в тридцатые интеллигентные круги еще не сближались с пролетарским элементом, и порожденный большевистской пропагандой антагонизм был чрезвычайно обострен. Достаточно сказать, что слово «интеллигент» было широко применяемым бранным словом. Нечего уже говорить о таких кличках, как «офицерье», «буржуй», «помещица» – они превращались в клеймо, с которым человека можно было безнаказанно травить под улюлюканье печати. В свою очередь, в противоположных кругах слова «пролетарий» и «товарищ» произносились с насмешкой и становились синонимами тупости, хамства и зазнайства.
Наталья Павловна и мадам, как ни трудно им это было теперь, решили во что бы то ни стало повеселить Асю. Места в квартире у них все еще было достаточно благодаря планировке комнат, но с прожиточным минимумом дело в последнее время обстояло очень остро. Выручил продавшийся из рук на руки бинокль, и вопрос о вечеринке был решен.
Если для Аси и Лели предстоящее торжество было предметом ожиданий и каких-то неясных радужных надежд, то для мадам оно было предметом целого ряда хлопот в кухне и комнатах, особенно теперь, когда Наталья Павловна лежала. Но добрейшая француженка, вырастившая Асю с 4-х лет, никогда не жалела себя, чтобы доставить удовольствие своей Сандрильоне. В этот раз, заинтересованная появлением на горизонте загадочного «принца», за которого она мысленно уже выдавала Асю, мадам с особенным рвением занялась приготовлением кренделя и кекса, а обе девочки были мобилизованы в кухню в качестве подсобной силы. Наталья Павловна сказала, что непременно встанет в этот день, чтобы занять хозяйское место за праздничным столом.
У Елочки появилось много забот: с самого начала этого года в ее прежде одинокую жизнь вплетались чужие горести и тревоги. Недавно в списке неплательщиков, намеченных к исключению, она увидела фамилию Аси, и, ужаснувшись этой возможности, спешно внесла за нее требуемую сумму, а потом записала на себя несколько сверхурочных дежурств в больнице, чтобы пополнить месячный заработок. В рентгеновском отделении она опекала Лелю, кроме тог постоянно приходилось подкармливать и снабжать работой Анастасию Алексеевну. И вот теперь – Олег! За него больше, чем за всех остальных, болела ее душа, но всего сложнее было помочь как раз ему. Она изводилась от мысли, что он не допустит никаких одолжений в силу предрассудков, основанных на мужской гордости.
На рентгеновском снимке действительно был обнаружен осколок неправильной формы с зазубренными краями 5x7 миллиметров. Хирург сказал, что если этот осколок не вызывает болезненных явлений – лучше его не трогать, в противном случае он должен быть удален. Елочка ухватилась за эту мысль. Если бы она могла объективно разобраться в своих чувствах, она бы увидела, что ею двигало главным образом желание заполучить его в сферу своего влияния: если бы он согласился лечь в клинику, у нее была бы тысяча возможностей окружить его своей заботой и вниманием, которые при этом были бы так естественны, что ему почти невозможно было бы оградить себя от них. А в самой глубине ее мыслей уже притаился план подежурить около него ночь после операции и воскресить таким образом былые дни, как будто отсюда могло вырасти продолжение того, что было прервано на девять лет. Когда она пересказывала Олегу мнение хирурга, она, сама того не замечая, нажимала на необходимость операции несколько больше, чем это делал сам хирург.
Тем не менее Олег решительно отказался от операции. Он сказал, что более не в состоянии находиться в казарменной или больничной обстановке, подчиняясь тому или иному режиму. Это наскучило ему свыше сил! Бог знает, долго ли ему доведется быть на свободе… Надо воспользоваться этим временем! Он хочет послушать музыку, он хочет загород и побродить по лесу – эти пустяки значат для него очень много, после того как он так долго был лишен свободы. Главного соображения он не высказал: ему наконец мелькнула возможность более близкого знакомства с Асей, и отказаться от этой перспективы или отсрочить ее он чувствовал себя не в состоянии, даже если бы осколок причинял ему гораздо большие неприятности.
Елочке неудобно было настаивать, хотя она почувствовала себя огорченной… У нее из под ног как будто выбивали почву! Она старалась не выдать своего огорчения, и, по ее мнению, ей это удалось. Они разговаривали, сидя на скамье в вестибюле больницы, куда он пришел по уговору, и вышли вместе.
– К тому же мне надо работать, – продолжал Дашков. – Мне необходимо поправить мое материальное положение. Вы сами заметили, что я недостаточно тепло одет. У меня нет даже перчаток, как вы можете видеть. В настоящее время я только что начал сколачивать сумму на костюм, откладывая от каждой получки. Потеря места поставила бы меня в положение самое безвыходное, тем более что устроиться снова очень трудно – анкета меня губит.
– Вы не потеряли бы места, – возразила Елочка, – пока человек на бюллетене или в больнице, сократить его не имеют права. Это одно из немногих гуманных нововведений новой власти.
– Удивительно, что таковое имеется, – ответил Олег. По-видимому, ему захотелось переменить разговор, так как через минуту он сказал:
– У нас с вами есть общие знакомые! – и заговорил о Бологов-ских. Елочка насторожилась: «Какое счастье, что я все-таки не назвала Асе его фамилию и не упомянула о ранении виска… В какое неудобное положение я бы попала теперь!» – подумала она и сказала:
– Я как раз буду у них завтра, – сказала Елочка
– Завтра? На рождении Ксении Всеволодовны? Я тоже буду -я получил приглашение. Итак – мы увидимся!
– Я еще не знаю, приду ли… – начала было Елочка… – Танцы, новые люди… это не для меня.
– Приходите, Елизавета Георгиевна! Я почти ни с кем не знаком в этом доме, мне очень было бы приятно вас встретить там. А возвращаться одной вам не придется: я вас провожу до вашего подъезда, не беспокойтесь.
Это послужило приманкой, перед которой Елочка не устояла. Четвертая встреча с ним, и притом в частном доме и таком респектабельном, как дом Натальи Павловны, могла окончательно закрепить их знакомство, и она обещала прийти.
Ася была необычайно мила в своем новом платье с легкими воланами и полукороткими рукавами. Шею ее обнимала тонкая нитка старинного жемчуга, подаренного ей в этот день Натальей Павловной. Этот подлинный фамильный жемчуг напрашивался на сравнение в теми безвкусными имитациями, которые, следуя моде, таскали все девчонки из «нуворишек» и все богатые еврейки, он еще оттенял аристократизм девушки. Ее пушистые пышные волосы, закрученные ради праздника в греческий узел, легкость и стремительность ее движений, темные ресницы были настолько очаровательны, что наталкивали на мысль: почему одной дано так много, а другой – ничего! Разве нельзя было ей – Елочке – дать, ну если не ресницы, то хотя бы улыбку Аси или кудри Лели? Только хорошенькая девушка может так непринужденно двигаться, смеяться, говорить, она знает, что ей все можно, потому что она от всего хорошеет, она инстинктивно чувствует, что ею любуются, и это ее окрыляет, ей не приходится опасаться неудачного слова или неудачного жеста – в ней мило все, ей все простительно!
Наряду с этими мыслями Елочка сделала открытие, что ее трагический герой, несмотря на все свои злоключения, остался великосветским донжуаном, который легко поддается очарованию и готов поухаживать, как только попал в гостиную. Расцветающая юность, улыбки и волны волос, легкость бабочек здесь значат больше, чем вся долгая и бездонная глубина ее сочувствия! Вот если бы он был в больнице, никто бы не мог соперничать с ней: там она легко установила бы душевный контакт с ним, а здесь… Хорошо, что эти вечеринки не часто будут повторяться!
Как только Олег вошел в гостиную, инкогнито с него было тотчас сорвано; один из молодых людей, тот, которого Елочке представили под фамилией Фроловского, тотчас пошел к Олегу навстречу с восклицанием:
– Ба! Дашков! Старый дружище! А меня уверяли, что ты убит!
Они оказались однокашниками по пажескому корпусу. Это тоже взволновало Елочку: не следовало знать эту тайну широкому кругу лиц! Если нельзя было в таком кругу ожидать предательства, то легко можно было опасаться неосторожности, характерной для молодежи, а неосторожности могло оказаться достаточно, чтобы погубить Олега. Надо было заранее все обдумать, надо было оговорить… Елочкино сердце забилось неспокойно. Она органически не умела быть спокойной и отрываться от своих дум. Некоторое время она была втянута в общий разговор, приняла участие в всеобщем восхищении крошечным щенком, которого подарил Асе Шура Краснокутский. Но как только начались игры, она отделилась от общего кружка: игру в фанты она не переносила с детства – одна мысль, что ей придется играть, петь или декламировать перед всеми, наводила на нее ужас. Она вымолила себе разрешение не участвовать, а наблюдать.
Игра между тем обещала быть интересной. Фроловского усадили на стул, и он с необыкновенной изобретательностью выдумывал штрафные наказания для каждого фанта, вынимаемого из передника мадам. Больше других проштрафилась Ася: в переднике лежали две ее вещицы, и обе заработали очень страшные задания – она должна была ответить настоящую правду на любой вопрос, заданный поочередно каждым из играющих, а также сознаться перед всеми, кто из присутствующих нравится ей больше и меньше всех. Леля получила задание рассказать историю своей вражды к кому-нибудь, Олег, как и Ася, – ответить правду на любой обращенный к нему вопрос. «Интересно: как он из этого выпутается?» – подумала Елочка. Сам себе Фроловский приказал изобразить выступавшего на митинге пролетария. Шура получил обязательство выступить с игрой на рояле и пришел в отчаяние, умоляя разрешить ему поменяться фантом с Асей. Но Фроловский был неумолим!
– Никаких мен, или это неинтересно! Mesdemoiselles, messieurs prenez vos plases [46]. Начинаем с виновницы торжества. Пожалуйте сюда, в середину, Ксения Всеволодовна! Садитесь на этот стул. Итак, извольте отвечать правду. Кто желает спрашивать первым? Все молчат! Извольте, начну я, ибо я за словом в карман не полезу. Желаете ли вы выйти замуж, Ксения Всеволодовна?
Леля испуганно ахнула, Ася зарделась, как маков цвет.
– Валентин Платонович, вы ужасный человек! – сказала она, глядя на него без улыбки.
– Весьма польщен. Однако же отвечайте.
Ася секунду помедлила.
– За свой идеал хотела бы, – сказала она очень серьезно, – только не теперь, попозже, теперь мне еще так у бабушки пожить хочется.
– Точно и ясно, – сказал Валентин Платонович, но Шуру Краснокутского этот ответ почему-то задел за живое.
– Уточните же, по крайней мере, что за идеал и каковы его отличительные признаки? – воскликнул он.
– Александр Александрович, если я правильно понимаю, вы задаете ваш очередной вопрос? – пожелал навести порядок Фроловский.
– Да, пусть это будет мой вопрос! Воспользуюсь своим правом, уж если до этого дошло! – воскликнул с отчаянием Шура.
Все улыбнулись.
– Мы ждем ответа, Ксения Всеволодовна, – сказал Фроловский.
– Да не торопите же! Дайте хоть подумать, – пролепетала сконфуженная Ася.
«Милая, чудная девочка! – думал Олег. – Она, кажется, в самом деле готовится выложить нам свою душу.
– Мой идеал… Это такой… человек, который очень благороден и смел, а кроме того, обладает возвышенным тонким умом. Он должен глубоко любить свою Родину и, как папа, за Россию отдал жизнь.
– Ксения Всеволодовна, – сказал Олег, улыбаясь и не спуская с Аси ласково засветившихся глаз, – как же так: «отдал жизнь?» Выйти замуж за мертвеца только в балладах Жуковского возможно.
– Ах да! В самом деле! Я, кажется, сказала глупость… Ну, если не погиб, то во всяком случае много вынес за Россию – бедствовал, скрывался, был ранен… – Она вдруг поперхнулась и снов вспыхнула. Ей пришло в голову, что слова ее могут быть отнесены прямо к Олегу, и, опустив голову, она не смела на него взглянуть.
– Тяжелый случай! – безнадежно сказал обескураженный Шура.
– Ваши дела плохи! – сказала ему Леля.
Но Асе хотелось поскорее уйти от этой темы, и она спросила:
– О какой балладе упоминали вы, Олег Андреевич?
– О балладе «Людмила». Девушка роптала на Провидение за то, что жених ее пал в бою. И вот в одну ночь он прискакал за ней на коне. Был ли это он сам или дьявол в его образе – история умалчивает, но он посадил ее на своего коня и умчал на кладбище.
Олег не продолжал далее, но неугомонный Валентин Платонович закончил за него:
– И могила стала их любовным ложем.
– Monsieur, monsieur! – предостерегающе окликнула француженка, хлопотавшая около стола.
– Milles pardons! [47] – воскликнул Валентин Платонович. – Но это сказал не я, а Жуковский!
Шура между тем не мог успокоиться по вопросу о «герое».
– Ксения Всеволодовна, вы несправедливы! – воскликнул он. – Я по возрасту моему не мог участвовать в этой войне и проявить героический дух. А теперь господа пажи попадают в выгодное положение по сравнению со мной потому только, что они старше меня.
Олегу стало жаль юношу.
– Успокойтесь, Александр Александрович, еще никто никогда не жалел, что он молод. У вас еще все впереди, а наша молодость уже на закате, – сказал он.
– Аминь! – замогильным голосом откликнулся Фроловский. – Будем, однако, продолжать. Спрашивайте теперь вы, Елена Львовна.
– Какое сейчас твое самое большое желание? – спросила Леля Асю.
– Вернуть дядю Сережу, – это было сказано без запинки, и ее лицо стало серьезным.
Очередь была за Олегом.
– Я буду скромней моих предшественников. Что вы больше всего любите, Ксения Всеволодовна, не «кого», а «что»?
– Что? О, многое! – она мечтательно приподняла головку, но Фроловский не дал ей начать.
– Учтите, что собаки, овцы и птицы относятся к числу предметов одушевленных – не вздумайте перечислить все породы своих любимцев.
– Какой вы насмешник! Я грамматику немного знаю, – на минуту она призадумалась. – Люблю лес, глухой, дремучий, с папоротниками, с земляникой, с валежником, фуги Баха, ландыши, осенний закат и еще купол храма, где солнечные лучи и кадильный дым. Ах да! Еще белые гиацинты, вообще все цвети и меренги…
– Ну, вот мы и добрались до сути дела! – тотчас подхватил Фроловский. – Теперь вы начнете перечислять все сорта цветов и все виды сладкого. Что может быть, например, лучше московских трюфелей?
– Трюфели я последний раз ела, когда мне было только семь лет, и не помню их вкуса, – было печальным ответом.
– За мной коробка, как только появятся в продаже! – воскликнул Шура, срываясь со своего места, и даже задохнулся от поспешности.
Все засмеялись.
– Коробка за вами. Решено и подписано, а теперь переходим к следующему пункту, – провозгласил, словно герольд, Фроловский. – Ну-с, кого из числа играющих, Ксения Всеволодовна, любите больше всех?
– Что ж тут спрашивать? Ясно само собой, что Лелю. Ведь мы вместе выросли.
– А кого меньше всех?
Наступила пауза.
– Я облегчу ваше положение, Ксения Всеволодовна! – сказал Олег. – Меньше всех вы любите, конечно, меня, так как меня вы только теперь узнали, а все остальные здесь ваши старые друзья.
Он сказал это, желая подчеркнуть, что не принял на свой счет ее высказываний по поводу идеального мужчины, и дать ей возможность выйти перед всеми из неловкого положения, но она в своей наивной правдивости не приняла его помощи.
– Вот и нет, не вас вовсе, – ответила она с оттенком досады.
– Меня, наверно, – уныло сказал Шура.
– И не вас! – сказала она тем же тоном.
– Так кого же?
– Вас, – и взгляд ее, вдруг потемневший, обратился на Валентина Платоновича.