Лебединая песнь Головкина Ирина
– Кстати, в сенях у вас сложена гора мокрых пеленок; скоро от детских пеленок деваться будет некуда.
– Я сегодня все выстираю. Я вчера не успела!
– Всегда одно и то же! Отчего я все успеваю?
Ася молчит.
– Накрывайте стол, а я пойду в сени мыться; мне семьдесят два, но я моюсь всегда ледяной водой и никаких простуд не боюсь.
Через десять минут, совершив свое героическое омовение, Надежда Спиридоновна возвращается в комнату.
– Так и есть! Стол, конечно, не накрыт! А вы ведь уже знаете, что я имею обыкновение садиться ровно в восемь. Я своих привычек менять не намерена.
– Извините, Сонечка опять запищала. Сейчас все будет готово!
Ася бросается к деревенскому погребу с посудой.
– Зачем вы этот хлеб на стол кладете? Спрячьте обратно – есть краюшка почерствее: подавать надо в порядке очереди. А кофе я заварю сама: вы не знаете, сколько ложек надо засыпать, чтобы было достаточно крепко. Смотрите, ваш Славчик схватил мой флакон. Ребенок должен знать, что чужие вещи он трогать не смеет, и воспитывать ребенка надо с самого начала. Запомните!
Дощатый кривой стол наконец накрыт заштопанной, но прекрасной затканной скатертью «из прежних»; около места Надежды Спиридоновны ее любимая севрская чашка и серебряный кофейник, а на нем «матрена», разодетая и вышитая ее собственными руками. Оттенок благодушия разливается по лицу Надежды Спиридоновны, когда она усаживается на свое хозяйское место, обозревая стол. Эта молоденькая Дашкова хоть и невыносима своей бестолковостью и вечно пищащими младенцами, но в отсутствии субординации ее никак нельзя упрекнуть: она пододвинула ей под ноги скамеечку, а за столом сидит выпрямившись, прижав локти и опустив глаза, как только что выпущенная институтка: видно по всему, что она прошла строгую школу воспитания и с детства приучена уважать старших.
– Налить вам кофею, Ася?
– Пожалуйста, Надежда Спиридоновна, – и Ася берется за сахарные щипчики.
– Вы сахар кладете в кофе? Какой ужас! Натуральный кофе – благороднейший напиток, но он должен быть крепкий и горький; вся его прелесть как раз в благородной горечи. Возьмите теперь ложку меда – это деревенский, настоящий; я ходила за десять километров в Цицевино. А масло закройте колпачком – пусть останется нам на завтра. Здесь масла достать нельзя – я сама сбиваю его из сметаны и подбавляю морковного сока. Человек должен все уметь делать. Истинное величие духа в том и состоит, чтобы никогда не опускаться и не изменять своим правилам. Бабушка ваша, кажется, отличается твердостью духа и, разумеется, благородством манер – вот берите пример с нее, а то теперь молодежь даже в лучших семьях разучилась себя держать. Нина и та в последнее время стала слишком непринужденна: при каждом готова на смех и на слезы, юбка короткая и всегда бегом, как девчонка. А ведь наш род очень древний.
Ася молчит.
– Очень древний, а со стороны матери еще древнее: генеалогическое древо наше корнями уходит в Рим – мы ведь от Сципионов.
Ася с робким изумлением поднимает на Надежду Спиридоновну глаза.
– А ваш род?
– Дашковы, кажется, от Рюрика, а Бологовские… не знаю, не помню… Знаю, что герб наш – олень и башня – вышит бисером у бабушки на подушке.
– Рюрик… Что такое Рюрик по сравнению со Сципионом!… – задумчиво отзывается Надежда Спиридоновна, подымая глаза к потолку.
После второй чашки кофе Надежда Спиридоновна любила что-нибудь вспомнить и рассказать…
– Первый раз за границу я ездила еще молодой девушкой, с отцом и братом. Мы провели месяц в Ницце – очаровательный город! В то лето там было много русских. Один гвардейский офицер сделал мне тогда предложение, но мой отец отказал ему в моей руке, поскольку офицер этот оказался игрок и уже спустил в Монако свою подмосковную. Позднее я ездила в Лозанну с братом и маленькой Ниночкой, а в Германии я была несчетное число раз в сопровождении одной только Нюши. Тогда это было очень просто: сунешь дворнику пять рублей, и он на другой же день принесет себе заграничный паспорт. Видели вы Сикстинскую мадонну? Я, бывало, садилась на кресло напротив картины и подолгу не спускала глаз. Рафаэль гениально запечатлел на полотне младенческое очарование и тонкую прелесть материнства. – Но Ася и тут поглядывала на Надежду Спиридоновну с выражением обиженного ребенка, которое бывало ей свойственно. «Не любит она детей вовсе! Разве мой Славчик не очарователен? Когда спит, он как раз напоминает младенчика Иисуса у итальянских художников, а Надежда Спиридоновна никогда его не приголубит!» – думалось ей.
Она подымается:
– Мерси, Надежда Спиридоновна. Разрешите мне встать: время кормить Сонечку.
– Суета всегда с вами какая-то: не поговоришь, не посидишь спокойно. Зачем вы сливочник этот схватили?
– Немножко молока… девочке…
– В этом сливочнике – утреннее: для меня и для Тимура. Возьмите вчерашнее вон из той кастрюли, оно еще вполне свежее. Надо вам сегодня же поискать комнату. Я уже с неделю твержу одно и то же.
– Я и сама очень хочу переехать. Я ведь понимаю, что вам неспокойно с моими детьми. Отделите меня, пожалуйста, хоть в хозяйстве. У меня нет лишних денег и запасов провизии. Мне было бы удобней самой покупать и стряпать… а то я… мы все за ваш счет…
– Глупости: ни в каком случае я не хочу, чтобы моя комната походила на коммунальную кухню. Пока вы не выехали, вы – моя гостья. Только я вас прошу повнимательнее относиться к моим требованиям: вы вот брали совок мусор подобрать, а назад не поставили…
Даже ночью не было покою:
– Опять сморкаетесь? Что это вы за привычку взяли плакать по ночам? Думаете, я не слышу? Только задремлешь – и непременно помешаете или вы, или ваша Соня.
Жизнь сделалась понемногу невыносимой для Аси. Вид этой аккуратной комнаты в гвоздиках по стенам опостылел ей больше лагеря: там, на голых досках с вшами, она видела примеры мужества и великодушия; чужие люди отдавали Славчику последние куски сахару и сухари; весь барак затихал, когда ее жалобный голосок затягивал колыбельную; здесь – сухая враждебность и ни капли нежности; а нежность и любовь необходимы, как пища для ее души, без них она сжимается в комочек, не зря называл ее мимозой Олег, который всегда все видел и понимал. Здесь каждый разговор превращается в труху, а ветхие домишки и серые деревянные заборы за окном такие же скучные, как придирки и голос Надежды Спиридоновны. Тимур и тот казался отвратителен Асе: было что-то слишком самоуверенное в той важности, с которой он укладывался на свое излюбленное место на лежанке или брезгливо лакал свое утреннее молоко; фыркая на Славчика, он, казалось, сознавал превосходство своего положения; казалось, он наушничает на нее хозяйке и ведет скрытую игру, чтобы выгнать на улицу ее и детей. Однажды, оставшись с ним наедине и встретившись с его желтыми круглыми глазами, Ася не выдержала и сказала:
– Подлиза, интриган, любимчик! Никогда еще не встречала таких злых, сухих и мелочных, как ты и твоя хозяйка!
Кот смотрел на нее не мигая и как будто говорил: «А я передам кому следует!»
Раза два Асе удалось вырваться из дома и обегать соседние дворы в поисках комнатушки, но тщетно! В одном доме комната подвернулась было, но как только хозяева узнали, что у нее два младенца, тотчас отказали. Времени на более обстоятельные поиски не хватало.
Еще недавно ей казалось, что вещи не имеют большой цены и терять страшно только людей… Теперь она начала думать иначе: насколько легче было бы ей в своей собственной комнате, там, у себя, где ласка исходила от каждого предмета! Она могла бы свободно поплакать, спрятавшись в бабушкино кресло со знаменитой подушкой; помолиться все за тем же шкафом; утром взять детей к себе на две составленные рядом кровати и покувыркаться с ними; никто не посмел бы ее одернуть, сколько бы Сонечка ни плакала, а согревая молоко, она могла схватить любую кастрюльку! Там, в ее спальне, в кресле-качалке, остался сидеть, растопырив лапки и вытаращив глаза-пуговки, ее старый любимый ею, плюшевый мишка с оторванным ухом – тот самый, которого она тащила когда-то, следуя за отрядом арестованных. Мадам, обладавшая большой фантазией, уверила ее когда-то, что игрушки иногда оживают, согреваемые духом человека, – они становятся «полуживыми»; мысль эта, брошенная в сознание девочки (очевидно, с целью продлить интерес к игрушкам), сделала то, что Ася в продолжение еще многих лет считала одушевленным своего мишку и до последнего времени не могла вполне разделаться с этой уверенностью… Она во что бы то ни стало хотела взять медведя с собой, уже воображая его на ручках Сонечки; но в минуту отъезда, в слезах выходя из квартиры, забыла – он так и остался, бедный, в качалке, а новые обитатели, может быть, выбросили его на помойку. Хоть бы маленький Павлик взял его себе. Как-то теперь Павлик? Он начал ходить в школу – учится, наверное, плохо и получает оплеухи… Без нее никто его не пожалеет…
Спустя дней десять после водворения у Надежды Спиридоновны Ася получила денежный перевод от Елочки, которой сообщила свой временный адрес. С деньгами в руках она робко приблизилась к Надежде Спиридоновне.
– Я вам должна… Мы все время питались за ваш счет… Теперь я получила деньги и могу с благодарностью…
Старуха выпрямилась.
– Денег от вас я получать не желаю. Ася, я возражений не потерплю. Поберегите эти деньги на свое переселение. Как обстоит дело с комнатой? – и, выслушав информацию, прибавила: – Ну, разумеется! Быть в соседстве с детьми – маленькое удовольствие!
Ася вздохнула: с некоторых пор она постоянно чувствовала себя виноватой в том, что у нее есть дети! Тем не менее, то достоинство, с которым Надежда Спиридоновна отвергла все расчеты, произвело на Асю впечатление. Впрочем, все добрые чувства рассеялись в тот же вечер, когда в шкафу, который Надежда Спиридоновна держала обычно закрытым на ключ, мелькнул большой коробок, полный крупных, отборных яиц. «Она их от меня прячет: боится, что стану выпрашивать для детей», – подумала Ася и почувствовала, как вспыхнули ее щеки.
На следующий день Надежда Спиридоновна снова отпустила ее на поиски жилья. Пробираясь в валенках с сугроба на сугроб вдоль канав в фиолетовых сумерках, она удивлялась пустоте улиц – за глухими заборами, казалось, не было вовсе никакой жизни! «До чего мертво, бедно, пусто! – думала она, озираясь. – Собака вот там на помойке роется; худая, как скелет… Голодна, бедняжка, и хвост поджат, видно, запугана. А у меня ничего нет ей дать. Как мало еще любят у нас животных! Собака может околевать на глазах у людей, а сытые хозяйки будут бросать в помойное ведро остатки пищи, но не вынесут животному, не поманят, не пожалеют, а если собака приблизится сама, еще погонят от крыльца с надменной миной. Так и с Ладой моей, наверно. Сколько горя вокруг, сколько зла! Хоть бы не видеть! Человечество не должно было бы допускать безрадостного детства, смертных казней и бродячих умирающих с голода животных. Есть люди, которые отдают жизнь переустройству общества, а христиане – настоящие – отдают ее всем несчастным, а я вот хотела отдать себя музыке, но и этого не сумела.
Внезапно слуха ее коснулись звуки «Чиарины», доносившиеся из окон невысокого деревянного дома. Она остановилась, схватившись за колья калитки. Играл несомненно дилетант, но играл «с душой», незаученно, сначала «Карнавал», а потом – «Крейслериану».
Дом, ее родной дом, милые родные лица, милые родные комнаты, любовь, ласка, музыка – все, что уже не вернется никогда. Она не знала, сколько времени простояла тут! Музыка смолкла, а она все не двигалась, погруженная в горькие думы…
С деревянного крыльца на пустой заснеженный дворик вышел человек, тоже в валенках, в полушубке и ушанке, и подошел к калитке.
– Я, кажется, так хорошо играл нынче, что ундины повыползли из дебрей меня слушать! – сказал этот незнакомый человек и в лиловатых снежных сумерках короткого декабрьского дня пристально взглянул в ее печальное лицо.
– Извините… я заслушалась… я не ожидала, что здесь зазвучит Шуман, – смущенно пробормотала Ася.
– А я не ожидал, что в этой дыре найдутся квалифицированные слушатели. Рояль этот вывезен из дворянского особняка и стоит в пустой зале здешнего клуба; я выхлопотал у заведующего разрешение приходить играть на нем, что и вам советую сделать, если владеете инструментом. – Он окинул ее взглядом: – «Пятьдесят восьмая», наверно?
Ася молча кивнула.
– Стало быть, товарищи по несчастью. Разрешите представиться: Кочергин Константин Александрович, врач. Заявили мне, будто бы моя жена связана с эсерским центром, и по этому случаю сижу в этой дыре, хотя ни одного эсера в глаза не видел. Ну, а жена запрятана еще дальше, и о ней уже пять лет не имею сведений. Ну, а вы, очевидно, за отца? Или за мужа?
Ася безнадежно махнула рукой и выбралась из сугроба на тропинку.
– Куда вы торопитесь? Давайте помузицируем вместе, отведем душу. У меня кое-какие ноты там сложены. Вы в четыре руки играете?
– Играю, но я не могу задерживаться – у меня дети.
– Дети?
– Да, двое.
– Да сколько же вам лет?
– Почти двадцать три года. Я побегу. С детьми моя grand-tante, она на меня рассердится.
– Кикимора, по всей видимости, эта гранд-тант. Постойте, подождите, ну, подождите же! Дайте ваш адрес. Вы, по-видимому, себе еще не представляете, какая дыра этот Галич: интеллигентный человек здесь находка! Кроме того, не забывайте, что я – врач и могу пригодиться при случае. Хотите, я пропишу рыбий жир и витамины вашим малышам? При себе рецептных бланков у меня сейчас нет, но если вы зайдете в поликлинику, где я работаю, я вам устрою это.
Сколько раз запрещали Асе вступать в разговоры с неизвестными мужчинами, которые тем или иным путем добиваются знакомства с ней, и все-таки она назвалась и записала адрес поликлиники. Неужели даже теперь в нужде и горе, одетые в валенки и полушубки, они обязаны соблюдать весь феодальный ритуал, необходимый для знакомства мужчины с женщиной? Ну а это продуманное, тонкое исполнение Шумана – разве не рекомендует человека? Разве не служит гарантией интеллигентности и воспитанности больше, чем неизвестная фамилия, которую бормочет кто-то третий, представляя нового знакомого, пока тот галантно расшаркивается?
Никто из домашних и друзей не смотрел на Асю как на взрослую: каждый желал взять ее под свою опеку и правом считал отчитывать – таковы уж были свойства ее натуры! Когда на следующее утро она попросила разрешения сбегать на полчаса к доктору, с которым познакомилась накануне, Надежда Спиридоновна так и подскочила:
– Как?! Вы с мужчинами знакомитесь? Я вас отпускаю поискать крова, а вы изволите флиртом заниматься, сударыня? Вздумаете, чего доброго, сюда неведомо кого приводить! Имейте в виду: я мужчине не разрешу перешагнуть порог моей комнаты! Если желаете заключать легкомысленные знакомства – вон из моего дома! – кричала она, корявый подагрический палец крутился около самого лица Аси.
Напрасно Ася старалась объяснить, что не помышляла о флирте: Надежда Спиридоновна успокоилась только после того, как вынудила у нее обещание не идти за рецептами. Видя, что Ася от обиды расплакалась, она сочла нужным ей пояснить.
– Испорченной я вас не считаю, можете не обижаться. Вы, очевидно, просто дурочка: вам не шестнадцать лет, и вы могли бы уже понять, что ни один мужчина никогда ничего не делает для женщины без задних мыслей. Как же можно доверять таким существам?…
Кочергин напрасно в это утро метался от пациента к окну в маленьком кабинете местной поликлиники, интеллигентка с чертами камеи не появлялась на ледяной дорожке.
Тем не менее в гороскопе Надежды Спиридоновны было написано, что порог ее девственной кельи мужчина все-таки переступит.
Славчик начал «кукситься», по выражению любезной grand-tante, и на следующее утро оказался в жару. Ася испугалась, что ребенок схватил воспаление легких; Надежда Спиридоновна полагала, что это всего-навсего грипп, но грипп, как заболевание заразное, опасен для окружающих. Предосторожности ради Ася переместила Сонечку подальше – на лежанку, к великому негодованию Тимура, сердито горбившего спину.
Надежда Спиридоновна была очень недовольна случившимся.
– Этого еще недоставало! – повторяла она, прохаживаясь взад и вперед по комнате с озабоченным и хмурым видом. Ася исподлобья пугливо взглядывала на нее. Днем температура поднялась до тридцати девяти. Стряхнув градусник, Ася молча с решительным видом подошла к своему ватнику, висевшему у двери, влезла в валенки и повязалась платком.
– Куда? – сурово спросила ее Надежда Спиридоновна.
– За доктором, – сдержанно ответила Ася. Она уже приготовилась к буре, но Надежда Спиридоновна промолчала, очевидно, она учла, что в этот раз ей Асю не остановить, и, как женщина умная, решила, что не следует зря тратить свой порох.
Этот человек появился в избе у перепуганных женщин как добрый гений: надувшемуся и заплаканному Славчику он прежде всего устроил из пальцев «козу рогатую», потом пощекотал ему ладонь и, напевая «сороку-белобоку», забрал ребенка на руки и совершенно незаметно выслушал и выстукал маленькую грудь и спину. Запущенная в горло ложка вызвала горькую обиду со стороны Славчика, очевидно, пожалевшего о преждевременном доверии к чужому человеку, но новый доктор его легко успокоил рассказом про кота в сапогах, после чего Славчик снова пожелал вернуться к нему на колени.
Не спуская ребенка с рук, Кочергин давал свои наставления: по его мнению, у Славчика был бронхит, с которым надо было как можно скорей покончить, чтобы он не перешел в воспаление.
– Если есть банки, давайте! Я сейчас поставлю. Нет? Хорошо, я сейчас принесу свои и, кстати, в аптеку забегу за лекарствами и скипидаром. Вы сами чрезвычайно изнурены, Ксения Всеволодовна, я достану вам глюкозу, аптекарь меня знает. А вам, Надежда Спиридоновна, не нужно ли чего-нибудь? Кости болят? Спирта Лори у нас в аптеке, конечно, нет, но у меня дома была бутылка – я захвачу. Итак, отправляюсь, не тратя времени даром.
Вернулся он очень скоро и, продолжая забавлять Славчика сказками и прибаутками, поставил ему банки, после чего, освидетельствовав маленькую Сонечку, объяснил, в каких дозах следует ей давать витамины и рыбий жир. Надежда Спиридоновна была приятно поражена обходительностью и вниманием нового доктора, даже решилась показать ему пораненную лапу Тимура, которую Кочергин удивительно ловко промыл и перебинтовал, несмотря на фырканье «интригана».
Уже надев тулуп и стоя с ушанкой в руках у низенькой двери в сени, Кочергин говорил:
– Завтра после работы я забегу узнать, как дела, и сделаю опять банки. Микстуру я заказал и принесу с собой, да еще прихвачу вам ваты и марли для маленькой. Нет, нет – я с сыльных не беру денег: мы товарищи по несчастью, ни в коем случае!… Да, я с детьми умею: у меня тоже сынишка, но я его не видел уже три года – он в Ленинграде с моей тещей…
Ася выскользнула в сени и, появившись снова на пороге и в упор глядя на Надежду Спиридоновну, сказала:
– Чайник уже вскипел…
Надежда Спиридоновна поняла ее маневр.
– Останьтесь выпить с нами чаю, – выговорила она волей-неволей, но новый доктор окончательно завоевал ее расположение тем, что отказался сесть за стол – он уверил, что ему до вечера надо сделать еще один визит. Прощаясь, поцеловал руки Надежде Спиридоновне и Асе.
Когда, проводив врача до крыльца, Ася вернулась в комнату, Надежда Спиридоновна торчала сухой палкой около колыбели Сонечки и низким, хриплым голосом, почти басом, напевала ей, картавя, французскую песенку:
Ainsi font, font, font
Les petites marionettes,
Ainsi font, font, font,
Les jolies petites fillettes.
Ainsi font, font, font,
Trois petits tours et puts s'en vont… [130]
Ребенок, пожалуй, мог испугаться такого силуэта и такого голоса, тем не менее эта неожиданная забота была очень трогательна. В этот вечер, укладываясь как всегда на полу на гладильнике, постланном поверх соломы, Ася прошептала, целуя свой крестик: «Господи, спасибо Тебе за доктора! Сохрани моих малюток!»
На следующий день Кочергин констатировал, что опасность воспаления легких миновала, но осторожность нужна еще очень большая. В этот день он появился на пороге комнаты Надежды Спиридоновны с огромными свертками в руках.
– Вот я принес немного провизии… Мне пациенты иногда суют, а я не хозяйничаю, и все это пропадает без пользы… Тут немного крупы, сахарного пуску и свиного сала, а вот тут яйца. Вашего мальчика после лагеря следует усиленно подпитать, чтобы помочь ему бороться с болезнью.
Ася подошла забрать свертки и обрывающимся голосом прошептала:
– Я вам так благодарна… Вы так добры… Не знаю, чем я смогу отплатить вам…
Но через несколько минут… Это впечатление было мимолетное, но болезненное… Славчик топал ножками на ее коленях, и она, обнимая сына, говорила:
– Ну вот, теперь мой зайчонок скоро поправится: мама будет давать мальчику-зайчику овсяную кашку и гоголь-моголь… -и прижимаясь щекой к горячей щечке ребенка, Ася подняла глаза на Кочергина, который стоял в двух шагах, приготавливая горчичник. Он смотрел в эту минуту на нее. И что-то было в этом взгляде. Что-то мужское и хищное… Кровь прилила к ее щекам, и сердце забилось… Она тотчас себя осудила: да неужели же мужчина никогда не может прийти на помощь женщине, не вызывая с ее стороны недостойных подозрений? Это Надежда Спиридоновна внушила мне! Он не такой! Он понимает, что такое больной ребенок… У него свой!
Яйца в коробке вызывали в ней самую сложную внутреннюю борьбу: Надежда Спиридоновна ушла купить хлеб и еще не видела их; у этой скупой и сухой старухи всего было довольно, и так хотелось сберечь их для Славчика! Кормить потихоньку казалось ей недостойным, немыслимым! Лучшее начало возобладало, и когда Надежда Спиридоновна вернулась, она показала ей коробок со словами:
– Это будет вам и Славчику.
Но старуха ответила сухо:
– Заботьтесь о ребенке, у меня есть свои, – и с этого дня стала варить себе по парочке, каждый день пересчитывая остаток. Стоя над кастрюлей, в которой кипели яйца, она всякий раз читала по три раза «Отче наш», что у нее служило, по всей вероятности, меркой времени.
Это неудержимо раздражало Асю: разве для варки яиц дал эту молитву светлый милосердный Иисус Христос, образ Которого, если закрыть глаза, словно проплывает вдалеке?
Через несколько дней Асе пришлось выйти вместе с Кочергиным, чтобы зайти в аптеку, так как сам Кочергин торопился от них прямо к пациенту. Едва лишь они вышли на темную улицу, как, овладев ее рукой, он сунул ей в варежку тридцатирублевку.
– Нет, Константин Александрович, ни за что! Возьмите обратно!
– Послушайте, я это делаю ради детей, – сказал он, останавливаясь, – я отлично вижу всю безвыходность вашего положения. Мне заплатили за визит; я обычно отказываюсь от оплаты, а в этот раз принял, имея в виду отдать вам. Здесь есть небольшой базарчик, сбегайте туда завтра утром: там продают мед, молоко, квашеную капусту, свинину. Все это питательные вещи. Вам и вашему Славчику необходимо под питаться – я это не шутя говорю.
– Я не шутя отказываюсь. У вас своя семья, а мне помогает одна добрая душа, мой друг.
Он перебил:
– Простите нескромный вопрос: этот друг – женщина или мужчина?
– Женщина. Они помолчали.
– Возьмите ваши деньги, Константин Александрович.
– Нет, не возьму! Странный народ женщины! Если бы я раскатился к вам в день ваших именин в Петербурге с корзиной роз или флаконом духов, вы приняли бы не колеблясь, хотя это стоило бы много дороже. Но когда я прошу принять деньги, чтобы накормить больного ребенка, вы оскорбляетесь!…
– Я не оскорбляюсь – я не хочу. Как я потом рассчитаюсь с вами?…
Он насвистел какой-то мотив и прибавил:
– Вот чего вы опасаетесь.
– Я не понимаю вас, – ответила Ася.
– Узнали фразу, которую я насвистел вам?
– Нет.
– Нет так нет. А может быть, и припомните…
Тридцатирублевка все-таки перешла в руку Аси.
– Должен вам признаться, – продолжал он, – что мне чрезвычайно нравится в вас полное отсутствие всякой рисовки своим горем и вся манера держаться! – и предложил встретиться вечером в зале клуба, чтобы поиграть в четыре руки, но она отказалась, остерегаясь длительного tete a tete и страшась убедиться, как одеревенели и ослабели ее пальцы.
Уже ночью, лежа без сна и напряженно прислушиваясь к дыханию детей, Ася вспомнила вдруг мотив, который насвистел ей Кочергин, – Римский-Корсаков, «Царская невеста», второй акт: «С тебя – с тебя немного: один лишь поцелуй!…» И опять женский инстинкт шепнул ей: «Осторожней!» – точно так же, как женщинам другой категории этот же инстинкт шепчет: «Поднажми!» или: «Здесь клюнет!»
Она теперь уже знала биографию этого человека. Ему около сорока; он не был аристократом и, узнав фамилию Аси, сказал: «Я не из этого числа». Однако он насчитывал за собой четыре поколения с высшим образованием. Диплом врача он получил весной 1914 года и сразу же попал на фронт молодым ординатором; во время гражданской войны продолжал работу в госпитале на территории красных; был арестован чекистами по обвинению в намерении перейти линию фронта; о последнем событии он рассказывал почему-то в комических красках:
– Прозябали мы в великолепной тюрьме, голодные и полуживые, без всякой надежды выбраться; каждый день кого-то из нас уносили в тифу. В одно утро заглянули к нам чекисты и вызвали нескольких человек на работы по очистке города; среди них – моего товарища, который лежал без сил в злейшей цинге; я вызвался отработать за него. Привели нас в солдатские кухни, велели мыть полы и воду носить, а повара попались ребята хорошие и накормили нас до отвала. На следующий день, как только чекисты сунули нос в камеру, все мы как один повскакали: «Меня возьмите, и меня, и меня!» Да только новой партии не посчастливилось: целый день уборные чистили, и маковой росинки во рту не было! Потом меня начали водить под конвоем в дом к одному крупному великолукскому партийцу, у которого жена лежала в тифу. Я набил себе руку на ранениях, а в терапии был тогда слаб – не уморить бы нечаянно, думаю, пропадет тогда моя головушка!… Поправилась она на мое счастье, и партиец этот в благодарность похлопотал о пересмотре моего дела. Весной двадцать второго года меня за «отсутствием улик» выпустили наконец на Божий свет. Квартира моя за эти годы пропала, и мы с женой оказались в самом бедственном виде; я все лето босой по визитам ходил да собирал грибы на похлебку; осенью меня угнали на тиф, а жена в это время была в положении. Уезжая, я просил прежнего денщика, с которым мы вместе застряли в Великих Луках, позаботиться о моей жене. Когда я вернулся, моя Аня рассказывает, что Миколка наш снабжал ее бесперебойно, и с ним она была сытее, чем со мной. «Как это ты сорганизовал?» – спрашиваю. А он вытянул руки по швам и, тараща на меня глаза, отрапортовал: «Так что, ваше благородие, воровал-с!» Такими-то развлечениями баловала нас жизнь при советском режиме. В царское время мне за блестящий диплом полагалась заграничная командировка… вот тебе и командировка, вот тебе и карьера!… Тюрьма, голод, ссылка – всего перепробовал!
Ася уже знала, что политика не играла большой роли в жизни этой семьи – эсеркой была всего-навсего свояченица Кочергина. Это были такие же жертвы террора, как ее собственная семья. По мере того как она привыкала к Кочергину, он становился ей все симпатичнее. Дружеская простота его обращения, его забота и отеческая ласка к детям отогревали ее мало-помалу, точно он дышал теплом на замерзающие в снегу зеленые росточки, а его шутливо-оптимистический тон сообщал ей бодрость. Было только одно, что ее пугало в отношениях с ним, – страстный взгляд, который перехватила и не могла забыть. Этот взгляд вместе с мотивом из «Царской невесты» и «нескромным вопросом» внушал ей опасения. «Только бы не было этого! – говорила она себе. – Не хочу ни любви, ни объяснений, не хочу и не допущу!» Этот протест всего ее существа питался не только неостывшей памятью мужа, – сострадание к жене доктора, сострадание, которому она так легко отдавалась, запускало в ее сердце те острые иглы, о которых она толковала когда-то Олегу. «Я была в лагере только две недели, и то еле жива осталась; а его Аня томится уже несколько лет; быть оторванной от мужа и сына, уйти и оставить пятилетнего ребенка – это больше, чем можно вынести!» – думала она, вспоминая минуту во время ареста Олега, когда она взяла на руки Славчика с мыслью, что больше его не увидит. Она и слышала, и читала о женщинах, которые охотятся за чужими мужьями, но у такой несчастной, как эта Аня Кочергина, даже самая дурная женщина не решиться отбивать мужа. Надо все, все сделать, чтобы он остался верен ей.
Рождество приближалось… В одно утро, когда Ася вышла во двор, она увидела деревенские сани-розвальни, убогую лошаденку со спутанной гривой и бородатого крестьянина, который ходил вокруг саней, похлопывая рукавицами; рядом вертелась кудлатая шавка. Выяснилось, что деревенский экипаж этот со всей свитой приехал за Надеждой Спиридоновной.
Укутываясь в платки и душегрейки для предстоящего путешествия, старая дева объяснила Асе, что некоторое время прожила в деревне в десяти верстах от города, где у нее сложились самые хорошие отношения с хозяевами. В город она переехала только ради того, чтобы быть ближе к аптеке, рынку и почте, а главное, вследствие необходимости являться два раза в месяц на отметку в комендатуру. Теперь она едет к прежней хозяйке погостить несколько дней.
– Я давно собиралась, так уж лучше поеду теперь. Не скрою, что дети мне очень досаждают. Я не могу больше выносить вашу вечную суетню и писк. Может быть, доктор поспособствует вам в поисках помещения? В конце концов, я вовсе не обязана оказывать постоянное гостеприимство.
Она заперла на ключ кофр и шкафчик и подошла поцеловать виновато опущенную голову Аси.
Надежда Спиридоновна положительно умела ладить с крестьянами. Может быть, даже ее скопидомство было по сердцу мелкому собственнику-середняку.
В этот вечер Кочергин не торопился к пациентам и сам сказал:
– Я очень озяб и с радостью бы погрелся чаем, если вы захотите меня напоить.
Самовар, принесенный хозяйкой, уже кипел на столе, и Асе показалось, что было бы слишком неблагодарно выгнать человека на мороз. Разговаривая с увлечением о музыке, он засиделся. По-видимому, в нем, несмотря на все несчастья, еще не вытравился прежний дух энтузиаста-интеллигента, жаждущего трудиться на благо народа, – он стал уверять Асю, что их общий долг – несколько оживить и встряхнуть здешних обывателей, а именно – организовать музыкальные вечера, на которых он и Ася могли бы знакомить местную публику с классическими и русскими произведениями. Заведующий клубом, конечно, пойдет им в этом навстречу… В другое время такой разговор, может быть, и заинтересовал бы Асю, но теперь, одолеваемая своими печалями и тревогами, она едва слушала Кочергина и, наконец, решилась напомнить, что уже скоро двенадцать! После таких слов он тотчас поднялся, но, прощаясь с ней у порога, задержал ее руку в своей и сказал:
– Я заболел – меня фаланга ужалила! Уже три ночи я не сплю: прелестное женское лицо меня преследует.
Ася смотрела мимо него в темные сени и молчала, только чуть сдвинула пушистые, как у осы, брови. Он с минуту всматривался в это лицо, в котором не было и тени улыбки, молча поцеловал ее руку и перешагнул порог.
Итак, она не обманулась! Боже мой, как это неудачно, как досадно, какие вносит осложнения!… Придется оттолкнуть человека, который сделал ей так много добра, который был так великодушен и отзывчив! Может быть, придется вовсе разорвать с ним! А ведь она так одинока здесь… Страшно даже вообразить себя без его дружеской помощи. Она понимала, что в заботе Кочергина не было ни подкупа, ни обдуманного расчета… Его отношение к Славчику такое искреннее, отеческое – нельзя было заподозрить… Нет, он не расставлял ей силков – он сам попался неожиданно для себя, и теперь столкновение с ним, по-видимому, неизбежно! Если он заговорил с ней о своем чувстве, стало быть, не ставит себе задачей преодолеть его!
Она понимала, что ей предстоит одинокая и неравная борьба. В Надежде Спиридоновне, очевидно, не было ни капли материнского чутья, тепла или заботы, иначе бы она не оставила ее совсем одну как раз теперь… Надежда Спиридоновна умела только критиковать и поучать.
Следующий день был Сочельник. Поэзия этого праздника, который так культивировался в кругу русской интеллигенции, с детства сроднилась с душой Аси. Одна за другой припоминались ей детали, связанные с этим днем… С утра в залу не пускают – там стоит елка, которую зажгут вечером. Мама уехала за украшениями на кустарный базар. Мороз разрисовал все стекла на больших окнах, выходящих на Неву. В комнатах поэтому рано наступает таинственный полумрак – там, где не зажжены люстры. Во время прогулки в своей белой шубке и белом капорчике за ручку с мадам она видит в ярко освещенных витринах елки и зайчиков на снегу под ними – это обостряет ожидание. На Большой Конюшенной и на Ямской елки стоят длинными рядами, точно ты попала в густой лес.
Каким экстазом полна минута, когда двери зала наконец открываются и детям разрешают войти и увидеть волшебное дерево! Оно отражается в больших зеркалах, и кажется, что стоят вереницы елок. Она смотрит на вершину, где Вифлеемская звезда, но она знает, что внизу под зелеными ветками спрятаны подарки, и ей уже хочется залезть туда и вынуть их. Какие бывали игрушки! Теперь она уже никогда не видит таких! Однажды она получила избушку на курьих ножках и заводную бабу Ягу, которая ходила вокруг, потрясая клюкой! А эта чудная кукла Люба, у которой ресницы были, как у нее самой, которая говорила «мама», а одета была в меховое манто, муфточку и шапочку, совсем такие, как носила ее собственная мама! Как раз в тот Сочельник братишка Вася получил в подарок полное обмундирование семеновского офицера и к рождественскому ужину пошел в эполетах и с шашкой. Папа объяснил, что за ужином не принято сидеть вооруженным, и велел отцепить шашку. Ужин – постный: подают только рыбное и кутью, а потом пряники, пастилу и орехи, которые так весело щелкать. А ночью, прежде чем заснуть, она выползает из-под одеяла на ковер – осторожно, очень осторожно, чтобы никто не услышал, и читает молитву о волхвах и звезде. Ей хочется в темноте и тишине явственнее ощутить святость вечера. Жаль, что, сколько бы она ни смотрела наверх, она видит только темный потолок, а не те белые чарующие ангельские крылья, которые наполняют все небо в эту ночь! Печальный вздох тонет в мыслях о завтрашнем дне; завтра – елка у бабушки, где всегда бывает большое собрание детей, елка, лотерея и волшебный фонарь, а дядя Сережа дирижирует детской кадрилью и игрой в «золотые ворота». Сколько прелестных детских лиц – знакомых и дорогих – мелькает в анфиладе освещенных комнат! Вот кузен Миша – кадетик, вот лицеистик Шура со своими круглыми черными глазами, вот Леля – она самая нарядная и хорошенькая со своими золотистыми кудрями; она танцует соло в костюме Красной Шапочки. На третий день опять елка, на этот раз в Мраморном дворце – у тети Зины.
И за всеми этими подарками, огнями, угощеньем и музыкой Асю чарует любовь и ласка, которые льются из всех глаз и наполняют собою все голоса… Ей не приходит в голову, что сияние детской талантливой души накладывает собственные блики на все окружающее и золотит все и всех вокруг себя. Даже теперь – в двадцать три года – это ей не пришло в голову!…
К вечеру душевная боль усилилась. Дети уснули; хозяйка дома – молодая степенная вдовушка Варвара Пантелеймоновна ушла из своей половины, расстелив повсюду чистые половики и заправив лампадки. В избе стояла полная тишина; только часы тикали. Ася села на покрытый пестрым половичком табурет под большими старинными часами, вывезенными Надеждой Спиридоновной, и слезы ее полились ручьями… Одна!… Погибли все, кого она любила, все!… Счастье, которое все детство ее манило обещаниями и шло к ней – огромное, светлое, лучистое, оказалось таким недолгим!… Семейный очаг разрушен. Теперь одна всю жизнь, никогда уже не будет ничего светлого, радостного! Одна с двумя малютками, всеми забытая, в глуши, в ссылке, в нищете!… Вот он «безнадежный путь», которому она так гордо бросила вызов! И все-таки я не жалею… Не жалею, что написала ему тогда. Если бы я этого не сделала, он покончил бы с собой, и не было бы нашего счастья и не было бы Славчика, или Славчик был бы совсем другой… Не было бы Славчика и Сонечки! Да разве можно это себе представить? Бедные малютки! У них никогда не будет праздника – глушь, вьюга, изба, деревянная скамейка, сальная свеча, черный хлеб – вот какой у них Сочельник! У них нет отца, нет бабушек и дедушек – некому их любить и баловать. «Мы здесь совсем одни. Константин Александрович… Он добрый, он умеет вносить бодрость и оживление, но он – чужой…»
К мыслям ее о Кочергине примешивалась странная горечь – неужели непременно нужно было влюбиться? Неужели нельзя было, ну, хотя бы ради детей, остаться просто хорошими друзьями? А вот теперь холодное равнодушие, с которым она выслушала его признание, конечно, уязвило его – больше он не придет. Если бы хоть Лада была здесь и сунулась к ней черным скользким носом… а та деревенская кудластая шавка, задранный хвостик которой мелькал в снежной пыли, – чужая, она убежала… Одни, совсем одни!
Славчик проснулся и внезапно встал в постельке, глядя на мать круглыми, осовелыми со сна глазами. Она вскочила и порывисто прижала его к себе.
– Милый, милый! Мама тебя любит и за себя и за папу! Мама не даст тебе быть несчастливым! Славчик, знаешь, твой папа был большой, замечательный человек! Когда-нибудь я расскажу тебе, как он любил Родину!… – шептала она, не надеясь, что ребенок сможет понять ее, и целуя бархатную шейку, которая пахла скипидаром.
Богатырский удар в дверь заставил обоих вздрогнуть.
За дверьми, весь в снегу, стоял Кочергин.
– Я, как Дед Мороз, весь белый, с елкой в руках. Сейчас мы ее зажжем для Славчика. Вот и свечки – я их у одной богомольной пациентки выклянчил. Они нам послужат, коли елочных нет. Эти прянички мы развесим, а вот и подарок – лягушка заводная, она моему Мишутке принадлежала; я забрал, уезжая, и все таскаю в кармане… пусть теперь перейдет к вашему. Вытирайте теперь слезы и несите мне топор – я заделаю елку в крест, а вы тем временем ставьте самовар, если умеете… Пусть наперекор судьбе и у нас, и у ребенка будет счастливый вечер.
Славчик вытягивал шейку, выглядывая из постели, – ему уже был знаком этот голос.
Есть поступки, вознаградить за которые невозможно и которые женщина не сможет забыть, но всегда страшно оказаться благодарной мужчине!
Только бы не начал он опять говорить о своей любви, только бы у него хватило великодушия и такта оставить ее чувства в покое, понять, что сейчас она любить не может, что ее душа – сплошная рана! Она начинает немного опасаться этого человека: он не должен был говорить тех слов, которые сказал вчера, – из уважения к ее горю и к собственной жене. Самые тонкие и сложные тайники ее чувств недоступны никому, а именно там, очень глубоко, притаилась боль, вызванная кощунственным приближением: этот человек насильно вторгается в ее маленькую семью, чтобы занять не принадлежащее ему место… Прикосновение ее руки, поцелуй ее губ, ласка голоса принадлежат отцу ее детей, пусть его нет – все равно, ведь его дети здесь! Чего бы она только ни отдала, чтобы елочку эту принес Олег, – половина горя ушла бы из ее жизни! Она колет на коленях лучины и вытирает потихоньку слезы, которые бегут и бегут… Счастливой теперь она не может быть! Этот доктор все-таки не понимает всей глубины ее горя!
Но Славчик, несомненно, счастлив был в этот вечер. Он сидел на коленях у Кочергина, доверчиво глядя на него теми детскими ясными глазами, с которых как будто снята пленка, застилающая взгляд непосредственно самой души; потом он устал скакать и радоваться и заснул внезапно, стоя на коленях и уткнув мордашку в подушку, задком вверх. А матери предстояло расплачиваться за этот чудесный вечер!
– Нам с вами, Ксения Всеволодовна, итак уже довольно досталось от жизни, чтобы выдумывать несуществующие осложнения! Нас здесь никто не знает, общества здесь нет, и в положение Анны Карениной вы не попадете. Два человека встретились в очень тяжелых условиях, вместе им легче перенести эти трудности, стало быть, надо объединяться – вот как надо решать вопрос. Вы еще совсем юная: всю жизнь неутешной вдовой вы все равно не проживете… Вы так сейчас одиноки… Что вас удерживает? Вы отлично видите, что я самым искренним образом привязался и к вам, и к детям. Я не романтик и не люблю принимать трагические позы, но я корпел здесь один четыре года, у меня тоже радостей немного! Приголубьте приблудного пса!
– У вас есть жена, Константин Александрович, – сказала Ася.
– Моя жена!… Жестоко то, что вы говорите! Множество раз я запрашивал о ней гепеу и всякий раз получаю только один ответ: «Если умрет – мы известим». Сколько же времени можно оплакивать разлуку? Я потерял надежду на встречу, а у вас и самой слабой надежды нет.
– Все равно – я не хочу!… У меня… да! У меня нет надежды, но ваша жена еще может вернуться; недопустимо, чтобы человек, вырвавшийся оттуда, – измученная, больная, усталая женщина – узнала, что ее не дождались, что любят другую… Так нельзя вычеркивать даже любовь собаки или кошки! Никогда, никогда я не соглашусь содействовать этому. Я тогда потеряю уверенность, что никому не делала зла, потеряю покой… Это еще не все: я была очень, очень счастлива с мужем и не хочу ни с кем повторять того, что было с ним.
– Ксения Всеволодовна, ведь я бы, как отец, любил ваших детей!
– Я знаю. Вот этому я верю. Спасибо, Константин Александрович, но разве… разве вы не можете любить их без… тайных встреч со мной?
– Нет, мне слишком тяжело будет вас видеть. Если вы не согласитесь быть моей, я буду просить перевода в другой город.
– Ну, это решать можете только вы сами, – ответила Ася, – не трогайте меня, Константин Александрович, пустите.
Но он притянул ее к себе сильной рукой. Ася увернулась и бросилась к лежанке, на которой спал Славчик. «Около ребенка не посмеешь!» – сказал ее взгляд. Он действительно не посмел и только смотрел со своего места на нее и Славчика, не делая ни шагу вперед.
– Константин Александрович, спокойной ночи! Если желаете остаться нашим другом, приходите завтра, а теперь уже поздно – идите.
Он медлил.
– Ксения Всеволодовна, ведь это все только потому, что вы еще очень юная и многого не понимаете. Например, вы еще не понимаете, что такое одиночество в этом городе, – и в его голосе прозвучало столько грусти, что на глазах у Аси навернулись слезы; тем не менее она осталась как была – обнимающей ножки сына.
«Ему нет еще трех лет, но это уже мой защитник!» – с нежностью думала она. Несколько минут прошло в молчании.
– Быть по-вашему, я ухожу, – и Кочергин покорно повернулся к двери.
Через минуту он крикнул из темных сеней:
– Как у вас тут щеколда открывается? Не разберу.
Ася выскочила в сени со свечой и, поставив ее на крышку бочки с водой, подошла к задвижке. В ту же минуту она была опрокинута на пачку соломы, сложенную в углу у двери: он подмял ее под себя и стал срывать с нее одежду. «Насилье!» – с быстротой молнии мелькнуло в ее мыслях. – «Не допущу, о нет! Этому не бывать!» Извиваясь под ним вьюном, она отчаянно брыкала его ногами и била кулаками в грудь и в лицо; потом перехватила его руку и впилась зубами ему в палец и изо всех сил сжала челюсти. Он вскрикнул и выпустил ее. В ту же секунду она вскочила и бросилась в свою комнату, защелкнув перед его носом задвижку. В доме наступила тишина.
В Асе все клокотало от негодования. «Меня насиловать! Меня!»
До сих пор все знакомые ей мужчины относились к ней с рыцарским уважением. «Мимоза! Беатриче! Царевна Лебедь!» – ей достаточно было только закрыть глаза, чтобы Олег оставил ее засыпать спокойно. Ни Олег, ни Сергей Петрович не разрешали при ней ни одной сальной шутки, ни одного рискованного анекдота. Она вспомнила, как Шура, прощаясь с ней, сказал: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим!» Она вспомнила даже Валентина Платоновича в Москве на лестнице. Но этого доктора воспитали совсем другие круги и качали другие подводные течения! Интеллигентность в нем была вне сомнения, но изысканной корректности в нем не было и тени – она заметила это еще в первую встречу, когда он сказал «кикимора», не зная еще каковы ее отношения с теткой. «Сбегайте-ка на рынок», «поставьте самовар» – ни Олег, ни Сергей Петрович, ни Шура никогда не позволяли себе таких оборотов. Тем не менее, эта дружеская простота имела свою прелесть; кто мог знать, чем она окажется чревата!
«Меня насиловать, меня! Здесь, около моих детей! В Рождественский Сочельник! Прийти гостем! Принести елку и выманить хитростью! Подлый, подлый! Волк в овечьей шкуре! Не выйду пока не вернется хозяйка!»
Ноги и руки ее ныли, утомленные борьбой, щеки горели; она сознавала себя победительницей – чувство собственного достоинства все разгоралось.
В доме было по-прежнему тихо – ушел или притаился?
Вдруг она услышала нерешительный стук в дверь; через несколько минут он повторился более настойчиво. Она не отзывалась.
– Ксения Всеволодовна, в вашей комнате остался на комоде ключ от моей комнаты, – послышался его голос.
Ася взяла ключ и швырнула его в узкую щелку, после чего тотчас снова захлопнула дверь.
– Ксения Всеволодовна, Бога ради, впустите меня на минуту. Клянусь вам жизнью моего маленького сына, вам не угрожает ничего!
Ася распахнула дверь и, стоя на пороге с заложенными за спину руками, надменно взглянула на своего противника. Тот рухнул к ее ногам.
– Простите! Я обезумел! Это был бред! Поверьте, что я не довел бы до конца – я все-таки выпустил бы вас в последнюю минуту! Есть женщины, которые, желая близости, разыгрывают неприступность. Я подумал: не из таких ли и вы?
Ася, гордо вскинула голову и молчала – о таких женщинах она еще до сих пор никогда не слышала, а его уверения, что он бы ее сам выпустил, показались ей не убедительны.
– Но вы защищались как львица, моя Чиарина! Уважение мое к вам безмерно выросло! Умоляю простить, и пусть все будет по-прежнему, – и он обнял ее ноги.
– Я прощу вас. Но… Забыть такую вещь нелегко… Между друзьями должно быть доверие, а я теперь…
– Вы суровы! Ведь я прошу прощения; ведь я поклялся… Вы помните, чем? Что может быть дороже собственного ребенка?
Теплая волна толкнулась в сердце Аси.
– Да, вы правы – я не великодушна! Вот сейчас я в самом деле прощаю! Если вы жалеете меня и детей, – голос ее задрожал, – будьте нашим другом, но с тем, чтобы даже разговоров о любви не было. Или – уйдите вовсе! Это будет очень грустно и для меня, и для вас, а все-таки лучше, чем то, что предлагаете вы. И в том и в другом случае я всю жизнь с благодарностью буду вспоминать, что вы вылечили моего Славчика и устроили ему эту елку в этот печальный Сочельник.
Она протянула руку; Кочергин молча поднес ее к губам молча и встал. В ту минуту, когда он нахлобучивал свою ушанку на пороге, она увидела, что укушенный палец был замотан носовым платком, который весь промок от крови. «Он больше не придет!» – сказала она себе и почувствовала, как больно сжалось ее сердце, когда дверь за ним затворилась.
Ей показалось, что именно с этой минуты она стала большая, взрослая – ее юность и опека над ней старших кончились навсегда!
Утром пришлось упросить хозяйку дома покараулить детей, чтобы иметь возможность уйти на розыски; Надежду Спиридоновну можно было ждать со дня на день, а она все еще не подыскала себе помещения и без ужаса не могла вообразить, с каким лицом предстанет пред грозной теткой.
Ей покоя не давало одно впечатление: она увидела раз, как Славчик, забившись в угол, с робостью следит за Надеждой Спиридоновной, прохаживающейся по комнате. «Он не чувствует себя здесь дома, он уже переживает унижение, а ведь впечатления, которые ложатся на детскую душу, часто неизгладимы, Олег никогда бы не допустил, чтобы его сын вырос забитым и робким», – думала она и сказала себе, что не вернется домой до тех пор, пока не найдет себе помещения или не примет какого-либо решения с тем, чтобы покончить с создавшимся положением. В ежедневных будничных мелочах Ася была уступчива и могла показаться слабовольной; но в трудные поворотные минуты в ней подымалась своя внутренняя сила, толкавшая ее на собственные могучие решения, независимые от решений окружающих, так было, когда она писала в церкви письмо Олегу, когда прибегала к Елочке с роковым вопросом и после отказывалась от аборта, а теперь от близости с Кочергиным. В настоящую минуту, вспоминая взгляд своего ребенка, она говорила себе, что не будет больше зависеть от Надежды Спиридоновны. И внезапно ей пришла в голову смелая мысль:
«Я уеду в деревню, уеду теперь же на той же лошади и дровнях, которые привезут Надежду Спиридоновну. У крестьян легко можно будет подыскать светелку или летнюю половину и отеплить, как сделала Надежда Спиридоновна. А здесь я все равно не найду ни жилья, ни службы; в канцелярию разве что возьмут делопроизводителем или счетоводом… Так уж вo сто раз лучше в поле лен дергать или овец пасти, чем сидеть целый день за столом у засиженного мухами окна и щелкать на счетах… цифры, деловые бумаги – я их ненавижу! К тому же и детей оставлять не на кого! Да, да – уеду! Детям так нужны воздух и деревенское молоко, рядом будет лес, цветы, животные… Только это может мне дать утешение и оздоровительную силу… Здесь мне терять нечего!»
Пользуясь тем, что вырвалась из дому, она зашла к Пановой, которая однажды уже навещала ее и приглашала в свою резиденцию. Резиденцией этой оказался пустовавший дровяной сарай без окон, с продувными щелями. Старая генеральша целый день то собирала хворост, то топила времянку, которая, однако же, не могла нагреть помещения – за ночь стужа всякий раз устанавливалась заново, и вода в ведре покрывалась корочкой льда. Панова тотчас усадила Асю пить чай на опрокинутом деревянном ящике, заменявшем собой стол, и вытащила для гостьи все, что было у нее в закромах – кружку квашеной капусты, несколько печеных картошек и буханку пшеничного хлеба, а единственное яйцо поручила отнести Славчику. Все эти деликатесы она получила от председателя райисполкома, с дочерью которого занималась французским. Эта забота старой дамы лишний раз подчеркнула в глазах Аси черствость Надежды Спиридоновны. Предполагаемое переселение в деревню Панова не одобрила: она нашла этот план крайне легкомысленным, уверяя, что страшно держать детей так далеко от врачебной помощи и аптеки, кроме того, она советовала договориться предварительно с органами гепеу и, как препятствие к переселению, выставляла необходимость являться на отметку два раза в месяц и проходить немеренные крестьянские версты по сугробам и распутице. Все это было весьма справедливо, но не могло остановить Асю – большие трудности отдельных дней казались ей много привлекательней ежедневных грызущих неприятностей с Надеждой Спиридоновной, которой в силу своей деликатности и мягкости, а также зависимого положения, она противостоять не могла. Что же касается упоминания о гепеу, то возможность с этой стороны недоразумения испугала Асю, и она на другой же день побежала за разрешением. На ее счастье или несчастье, агент, с которым она разговаривала, ответил:
– Являться на перерегистрацию вы обязаны, и притом в точно указанный срок, а жить в пределах района вы можете где хотите. Обязываю лишь предъявить прописку, чтобы в случае неявки мы могли безотлагательно навести справку.
Надежда Спиридоновна появилась на следующее после этого утро и вполне одобрила план Аси, быть может, попросту желая отделаться от обременительной гостьи, которую слишком неудобно было выгнать со двора.
Ася уехала в тот же день, несмотря на горячие возражения Пановой, которая прибегала специально, чтобы попытаться отговорить молодую женщину от такого рискованного шага.
Кочергин не появлялся – как в бездну канул! Уезжая, Ася напрасно обводила глазами бедный дворик и заваленную сугробами пустую улицу, по которой ее волокла убогая Савраска.
Жилая зона и зона оцепления; обе окружены высоким двойным забором, опутаны колючей проволокой; вдоль всего забора -распаханная полоса; по углам – вышки с часовыми; у ворот в зоны – проходные с дежурным; внутри жилой зоны – мужские и женские бараки, столовая, кухня и больница; в зоне оцепления -мастерские; в обеих зонах – ни одного дерева: предусмотрено приказом, чтобы часовые с вышек могли беспрепятственно обозревать территорию лагеря.
Выход за зону – только под конвоем. Лагерь – не штрафной: внутри каждой зоны передвижение свободно, в бараках стражи нет, не возбраняется обмениваться фразами.
Подъем – в шесть утра; завтрак в столовой, перекличка и развод на работы; в час – обед, в семь – ужин, в десять – отбой ко сну; между ужином и отбоем – свободное время; перед обедом и перед отбоем – повторные переклички. Барак – длинное деревянное здание с решетчатыми окнами и кирпичной печью; вагонная система нар верхних и нижних с узкими проходами; голые доски – ни матрацев, ни простыней; под головами – бушлаты и сапоги; барак кишмя кишит клопами и вшами; вещи заключенных частично тут же, частично в «каптерке». Дневальные метут пол и топят печи; барак переполнен до отказа – спят даже на досках, переложенных наподобие моста с одной верхней нары на другую; человек никогда не остается наедине с самим собой; тишины нет даже ночью – тот храпит, тот кашляет, тот охает, тот плачет или шепчется… Шаги и перекличка патруля…
Заключенные в этом лагере различных категорий, с различными сроками; «пятьдесят восьмых» здесь называют «контриками», а уголовных – «урками»; были еще так называемые «бытовики», составляющие среднюю прослойку в обществе заключенных, – растратчики, прогульщики и прочие нарушители трудовой дисциплины.
Присутствие уголовного элемента делало существование невыносимым для интеллигенции, обвиненной по пятьдесят восьмой. Непозволительная и совершенно безнаказанная грубость конвоя наиболее болезненна была для них же, как для людей более щепетильных, нежели уголовники.
Конвойных в лагере называют «стрелками» и «вохрами» (от слов «вооруженная охрана»). В огромном большинстве это были узкоглазые представители нацменьшинства. В лагере валили лес и делали «ружболванки», но весьма значительная часть заключенных, разумеется, была занята на обслуживании нужд лагеря – в столовой, в кухне, в больнице, при дорогах и транспорте.
Лелю в первое же утро на разводе определили в бригаду по обкатыванию льда на «лежневке» – так называли в лагере узкие дороги, проложенные к соседним лагерям и штрафным пунктам в различных кварталах этого же леса, а также к поселку, где было сосредоточено управление лагерями и жили вольнонаемные служащие. Леле такая работа оказалась не под силу – лом был слишком для нее тяжел и валился из рук; конвойные ее немилосердно понукали, угощая придирчивыми окликами:
– Будешь ты у меня шевелиться? А ну, поторопись немножко, придурка! У, барахло буржуйное!
Возвращаясь в этот первый день в барак, она вытирала себе варежкой глаза при мысли, что завтра ее ожидает другой такой же день и что силы ее падают, а впереди 10 лет! К тому же у нее тотчас установились враждебные отношения с урками. Спустя несколько часов по прибытии в лагерь она сделалась свидетельницей следующей сцены: на одной из верхних коек барака сидела, болтая спущенными вниз голыми ногами и задевая ими головы проходящих, женщина – ярко размалеванная, с рыжими растрепанными волосами. Подошел огромный, грубо высеченный детина и, отпустив неприличное ругательство, стянул ее за голые ноги на пол и набросился с кулаками. Леля выскочила из барака с криком: