Штамм. Начало дель Торо Гильермо
Старик благодарно улыбнулся ей и вновь посмотрел на морг с видом человека, который слишком долго ждал, чтобы высказаться, и теперь не знает, с чего начать.
– Вы обнаружили, что они не очень-то изменились?
Эф выключил телефон, прежде чем успел дозвониться. Слова старика прозвучали как эхо его собственных необъяснимых страхов.
– В каком смысле «не очень-то изменились»? – спросил он.
– Я говорю о мертвецах. Их тела не разлагаются.
– Так вот, значит, о чем здесь судачат, – сказал Эф скорее озабоченно, чем заинтригованно.
– Мне никто ничего не говорил, доктор. Я – знаю.
– Вы – знаете, – повторил Эф.
– Расскажите, что еще вам известно, – вмешалась Нора из-за спины Эфа.
Старик откашлялся:
– Вы нашли… гроб?
Гудвезер не увидел, но почувствовал, что Нора вытянулась сантиметров этак на десять.
– Что вы сказали? – вскинулся Эф.
– Гроб. Если гроб у вас, тогда он еще в вашей власти.
– «Он» – это кто? – спросила Нора.
– Уничтожьте его. Немедленно. Не оставляйте для исследований. Вы должны уничтожить гроб без малейшего промедления.
– Ящик исчез, – покачала головой Нора. – Мы не знаем, где он.
Сетракян с горьким разочарованием сглотнул слюну:
– Этого я и боялся.
– Зачем его уничтожать? – спросила Нора.
– Если пойдут такие разговоры, поднимется паника, – вставил Эф, обращаясь к Норе; он взглянул на старика. – Кто вы? Где вы услышали об этих вещах?
– Я владелец ломбарда. И я ничего не слышал. Об этих вещах я – знаю.
– Знаете? – переспросила Нора. – Как вы можете это знать?
– Ну пожалуйста! – Теперь Сетракян обращался только к Норе, считая ее более восприимчивой. – То, что я имею сказать, я буду говорить не с легким сердцем. Я буду говорить в отчаянии и с предельной честностью. Эти все тела… – Он указал на морг. – Говорю вам, их нужно уничтожить до прихода ночи.
– Уничтожить? – В голосе Норы впервые послышались враждебные нотки. – Но почему?
– Я рекомендую сжигание. Кремацию. Просто и наверняка.
– Вот он! – послышался голос от одной из боковых дверей.
Служащий морга вел к ним патрульного полицейского. Вел к Сетракяну.
Старик не обратил ни малейшего внимания на идущих к нему людей, только заговорил быстрее.
– Ну пожалуйста! – еще раз сказал он. – Вы и так почти что опоздали.
– Вот он, – повторил служащий морга, вышагивая к Сетракяну и указывая на него полицейскому. – Тот самый деятель.
– Сэр! – с добродушным и даже несколько скучающим, безразличным видом обратился к старику полицейский.
Сетракян опять проигнорировал патрульного. Он твердил свое, видя перед собой только Эфа и Нору:
– Нарушено перемирие. Нарушен древний священный договор. Нарушен человеком, который давно уже не человек, а сама мерзость. Ходячая всепожирающая мерзость!
– Сэр, – сказал полицейский, – могу я переговорить с вами?
Сетракян протянул руку и перехватил запястье Эфа, пытаясь привлечь его внимание:
– Он теперь здесь. Здесь, в Новом Свете. Именно в этом городе. Именно в этот день. Именно в эту ночь. Вы понимаете? Его нужно остановить.
Пальцы старика, торчавшие из обрезанных шерстяных перчаток, были шишковатые, кривые и больше походили на когти. Эф выдернул руку из хватки старика, не грубо, но достаточно сильно, чтобы тот подался назад. Трость ударила полицейского по плечу, едва не угодив в лицо, и безразличие патрульного мгновенно сменилось гневом.
– Ну, хватит! – воскликнул полицейский, выкрутил трость из руки старика и крепко взял его под локоть. – Пошли.
– Вы должны остановить его! – прокричал Сетракян, уводимый полицейским.
Нора повернулась к служащему морга:
– В чем дело? Что вы творите?!
Прежде чем ответить, тот скользнул взглядом по ламинированным карточкам, висевшим на шнурках на груди Норы и Эфа, – там были четкие красные буквы: «ЦКПЗ».
– Незадолго до вашего появления он пытался проникнуть в морг, прикидывался родственником кого-то из погибших. Настаивал, чтобы ему разрешили осмотреть тела. – Служащий посмотрел старику вслед. – Просто упырь какой-то.
Старик продолжал отстаивать свое.
– Ультрафиолетовый свет! – кричал он через плечо. – Пройдитесь по телам ультрафиолетовым светом…
Эф замер. Правильно ли он расслышал?
– Тогда вы поймете, что я прав! Поймете, что я прав! – вопил старик, пока полицейский запихивал его, сложив едва ли не вдвое, на заднее сиденье патрульной машины. – Уничтожьте их! Сию же минуту! Пока еще не поздно…
На глазах у Эфа дверца захлопнулась, приплюснув старика; полицейский забрался на водительское место, и патрульная машина уехала.
Перебор
Эф сильно опоздал со своим звонком. Его, Келли и Зака встреча с доктором Ингой Кемпнер, семейным консультантом, назначенным судом, – встреча, на которую было отведено пятьдесят минут, – началась сорок минут назад. Впрочем, Эф даже чувствовал облегчение, что не сидит в офисе доктора на первом этаже довоенного кирпичного дома в Астории – том месте, где будет принято окончательное решение по делу о попечении.
Сняв трубку, доктор Кемпнер включила в кабинете громкую связь, и Эф бросился на собственную защиту:
– Позвольте мне объяснить… Все эти выходные я занимаюсь чрезвычайной, просто невероятно чрезвычайной ситуацией. Я имею в виду самолет с мертвыми пассажирами в аэропорту Кеннеди. Я ничего не мог поделать.
– Это не первый раз, когда вы не являетесь на встречу, – заявила доктор Кемпнер.
– Где Зак?
– За дверью, в приемной, – ответила доктор Кемпнер.
Значит, они с Келли разговаривают без Зака. Решение уже принято. Все закончилось, даже не начавшись.
– Послушайте, доктор Кемпнер… я лишь прошу перенести нашу встречу на другой день…
– Доктор Гудвезер, боюсь, что…
– Нет… подождите… пожалуйста, подождите! – Эф ринулся в бой. – Послушайте, я похож на идеального отца? Конечно нет. Я признаю это. Вот уже несколько очков за честность. По сути, я даже не уверен, что хотел бы быть «идеальным» отцом и растить скучного стандартного ребенка, который впоследствии, став взрослым, и не подумает менять мир к лучшему. Но я знаю, что хочу быть максимально хорошим отцом, насколько могу. Потому что Зак этого заслуживает. И сейчас это моя единственная цель.
– Все говорит об обратном, – ответствовала доктор Кемпнер.
Эф показал мобильнику средний палец. Нора стояла в метре от него. Его распирала злость, но при этом он странным образом чувствовал себя незащищенным и уязвимым.
– Послушайте. – Эф изо всех сил пытался сохранить хладнокровие. – Я знаю, что вам известно, как я переустроил свою жизнь в соответствии со сложившейся ситуацией, переустроил ее ради Зака. Я разместил свой офис в Нью-Йорке именно для того, чтобы постоянно находиться здесь, неподалеку от его матери, с тем чтобы Зак получал пользу от общения с обоими родителями. В обычном режиме я работаю исключительно в положенное время, от и до, у меня строгий график, все дополнительные часы расписаны заранее. В рабочие субботы я беру двойную смену, чтобы получить два выходных за каждый отработанный.
– В эти выходные вы посещали собрание «Анонимных алкоголиков»?
Эф помолчал. Из него словно выпустили воздух.
– Вы что, не слышали, что я сказал? – спросил он.
– У вас не возникало потребности выпить?
– Нет, – проворчал Эф, прилагая невероятные усилия, чтобы не наорать на доктора Кемпнер. – Я не пью уже двадцать три месяца, и вы это знаете.
– Доктор Гудвезер, вопрос не в том, кто больше любит вашего сына. В таких ситуациях это даже и не вопрос. Прекрасно, что вы оба так искренне, так глубоко привязаны к ребенку. Ваша преданность Заку очевидна. Однако в вашем случае, как это чаще всего и бывает, вряд ли удастся найти способ предотвратить конкуренцию из-за сына. Предлагая судье мои рекомендации, я буду следовать руководящим принципам, принятым в штате Нью-Йорк.
Эф сглотнул, ощутив во рту горечь. Он попытался прервать доктора Кемпнер, но консультант продолжала:
– Вы не согласились с изначальным намерением суда лишить вас попечения над сыном, вы боролись с ним изо всех сил. И для меня это служит серьезным свидетельством вашей любви к Закарии. Вы также значительно изменили собственную жизнь, это очевидно и достойно восхищения. Но теперь мы видим, что вы сами, если угодно, стали для себя судом последней инстанции. И сами вынесли себе вердикт – именно в тех формулировках, которые мы используем для решения вопроса о попечении… Вопрос о лишении вас прав на свидания с сыном, конечно же, не стоит…
– Нет, нет, нет, – забормотал Эф, как водитель, внезапно увидевший, что в него вот-вот врежется встречный автомобиль.
Это было то же чувство беды, которое не отпускало его все выходные.
Эф попытался мысленно вернуться во вчерашний день: они с Заком в его квартире… едят китайскую еду… играют в видеоигры. Их ждали такие длинные выходные. Как же ему тогда было хорошо! А сейчас – просто какой-то перебор…
– Я хочу сказать, доктор Гудвезер, что не вижу смысла в продолжении наших консультаций, – подвела итог доктор Кемпнер.
Эф повернулся к Норе – та внимательно посмотрела на него и мгновенно поняла, что происходит.
– Вы, конечно, можете объявить мне, что все кончилось, – прошептал Эф в мобильный телефон. – Но на самом деле ничего не кончилось, доктор Кемпнер. И не закончится никогда.
С этим он отключил связь.
Эф отвернулся, зная, что Нора в этот момент особо уважает его чувства и не станет утешать, сострадательно заглядывая в лицо. Он был благодарен ей за это: на глазах выступили слезы, и Эф не хотел, чтобы Нора их увидела.
Первая ночь
Несколько часов спустя в подвальном морге Управления главного судебно-медицинского эксперта на Манхэттене доктор Беннетт заканчивал свои дела после очень долгого рабочего дня. Ему бы валиться с ног от усталости, однако на самом деле он был просто зачарован происходящим. Творилось нечто невероятное. Здесь, прямо в этом зале, переписывались привычные, такие, казалось бы, надежные правила смерти и разложения. Весь этот балаган выходил за пределы устоявшихся медицинских представлений, за пределы самой человеческой биологии… Может быть даже, они вторглись в область Чуда.
Как и планировалось, он приостановил все вскрытия до утра. Наверху продолжалась какая-то другая работа, судебно-медицинские следователи трудились в своих кабинках, но морг находился в полном распоряжении Беннетта. Он заметил кое-что еще во время визита специалистов из ЦКПЗ, кое-что связанное с образцом взятой им «крови» – той самой переливчатой белесой жидкости, которую собрал в банку. Беннетт спрятал ее в одном из кулеров, предназначенных для хранения образцов тканей, поставив за другие банки и пробирки, – как последний, годный еще десерт, скрываемый от чужих глаз в холодильнике общего пользования где-нибудь в больнице.
Беннетт достал банку, свинтил с нее крышку, сел на табуретку у рабочего столика, что стоял рядом с раковиной, поставил сосуд перед собой и уставился на жидкость. Через несколько секунд поверхность белой «крови» – ее объем составлял около ста семидесяти миллилитров – пошла рябью. По телу Беннетта пробежала дрожь. Он сделал глубокий вдох, чтобы взять себя в руки, поразмыслил над тем, что можно сделать дальше, и снял с полки еще одну банку, только пустую. Наполнив ее таким же количеством воды, Беннетт поставил вторую банку рядом с первой. Ему нужно было убедиться, что рябь не вызвана какими-либо вибрациями, например от проехавшего мимо морга грузовика или чего-нибудь еще.
Беннетт смотрел и ждал.
И дождался. Поверхность вязкой белой жидкости пошла рябью – он это увидел! – тогда как поверхность значительно менее плотной воды даже не колыхнулась.
В глубине образца «крови» что-то двигалось.
Беннетт вновь немного подумал. Он вылил воду в раковину, а затем медленно перелил маслянистую «кровь» из первой банки во вторую. Беловатая жидкость, по консистенции напоминающая сироп, текла медленно, но очень четко. Как ни вглядывался Беннетт в струйку, он ничего не увидел. На дне первой банки осталась тонкая пленка белой «крови», однако и в ней Беннетт решительно ничего не углядел.
Он поставил вторую банку на столик и снова уставился на нее в ожидании.
Долго смотреть не пришлось. Поверхность опять пошла рябью. Беннетт едва не подпрыгнул на табуретке.
За его спиной раздался какой-то шум – то ли царапание, то ли шелест. Беннетт резко повернулся. Открытия этого дня сделали его совсем дерганым. Потолочные лампы освещали пустые столы из нержавеющей стали. Все поверхности были чисто вымыты, сливные отверстия тщательно вытерты. Жертвы рейса 753 хранились в запертой холодильной камере, герметичная дверь которой располагалась в противоположной стене.
Наверное, крысы, решил Беннетт. Никакими усилиями не удавалось избавить морг от этих вредителей – уж, казалось, перепробовали все средства. В стенах, наверное, подумал Беннетт. Или под сливными отверстиями. Еще несколько секунд он прислушивался, а затем вернулся к банкам.
Беннетт снова перелил жидкость из сосуда в сосуд, однако на этот раз остановился на полпути. Объемы «крови» в банках были примерно равными. Он поставил оба сосуда под потолочную лампу и стал поглядывать на молочную поверхность и там и там, ожидая увидеть признаки жизни.
Вот! В первой банке. Крохотный плюх – словно малек что-то склевал с поверхности мутного прудика.
Беннетт долго смотрел на вторую банку, пока не удостоверился, что там ничего живого нет, после чего вылил ее содержимое в раковину. Потом повторил опыт, снова разделив белую жидкость между двумя банками.
Вой сирены с улицы заставил его выпрямиться. Машина проехала, и в наступившей тишине он опять услышал звуки. Словно что-то двигалось за его спиной. Беннетт снова резко повернулся, чувствуя себя параноиком и дураком одновременно. Зал был пуст, в морге царили покой и стерильность.
И однако же… что-то ведь издавало эти звуки. Беннетт поднялся с табуретки и замер, слегка поводя головой из стороны в сторону, чтобы определить, где находится источник шума, – так действуют экстрасенсы, угадывающие мысли публики.
«Экстрасенсорика» навела его на стальную дверь холодильной камеры. Беннетт сделал по направлению к ней несколько шагов. Все его органы чувств работали как один точный, тонко настроенный механизм.
Шелест. Шевеление. Звуки вроде бы доносились изнутри. Беннетт провел в морге более чем достаточно времени, чтобы не пугаться мертвецов… и тут он вспомнил про посмертное разрастание тканей, которое наблюдалось в этих трупах. Ясно: беспокойство, порожденное увиденным, заставило его психику включить старые добрые табу, связанные с мертвецами. Все, что касалось его работы, бросало вызов обычным человеческим инстинктам. Вскрытие трупов. Осквернение мертвых. Сдирание лиц с черепов. Иссечение органов и кромсание гениталий. Стоя в пустом зале, Беннетт улыбнулся самому себе. Все-таки внутри он оставался самым обыкновенным, нормальным человеком.
Это все шутки психики. А причина звуков, скорее всего, какой-нибудь сбой охлаждающего вентилятора. В любом случае в холодильной камере был предусмотрен аварийный выключатель – большая красная кнопка, – на тот случай, если кого-нибудь случайно закроют внутри.
Беннетт вернулся к банкам и опять уставился на них, надеясь уловить хоть малейшее движение. Единственное, о чем он жалел, так это о том, что не принес сверху ноутбук, куда мог бы записывать свои мысли и впечатления.
Плюх!
На этот раз Беннетт был начеку. Его сердце едва не выпрыгнуло из груди, но тело осталось неподвижным. По-прежнему – в первой банке.
Беннетт опорожнил вторую банку и в третий раз разделил пополам содержимое первой. Теперь в каждой банке было чуть больше двадцати миллилитров жидкости.
В процессе переливания молочно-белой «крови» Беннетту показалось, что в струйке что-то проскользнуло из первой банки во вторую. Что-то очень тонкое, длиной никак не больше четырех сантиметров… Если действительно проскользнуло… Если ему это не привиделось…
Червь. Шистосома[41]. Паразитарная болезнь? Биология знает немало примеров того, как паразиты перестраивают своих хозяев, чтобы обеспечить самовоспроизводство. Может быть, этим объясняются те странные посмертные изменения, которые он видел в трупах на секционных столах?
Беннетт поднял банку, покачал остатки белой жидкости под светом потолочной лампы. Поднес к глазам, внимательно всмотрелся… Да! Не один, а даже два раза там что-то скользнуло. Что-то извивающееся. Тонкое, как проволока, и белое, как сама жидкость. И это «что-то» двигалось очень быстро.
Беннетту следовало изолировать паразита. Поместить в формалин, затем изучить и идентифицировать. Если есть один, то, может быть, их десятки… Или сотни… Или… Кто знает, сколько этих тварей циркулирует в телах, лежащих в холоди…
Бамм!
Резкий, сильный удар, донесшийся из холодильной камеры, привел Беннетта в состояние шока. Он дернулся, банка выскользнула из пальцев, упала на столик, но не разбилась, а отскочила в сторону и со звяканьем скатилась в раковину, расплескивая содержимое. Выдав целую серию ругательств, Беннетт склонился над чашей из нержавеющей стали, пытаясь отыскать червя. И вдруг ощутил тепло на левой кисти. Несколько капель белой «крови» попали на кожу и теперь жгли ее. Не сильно, но достаточно едко. Ощущение было неприятным. Беннетт пустил холодную воду, сунул под нее руку, смыл капли и вытер руку о полу лабораторного халата, пока жидкость не нанесла коже реального вреда.
А потом, крутанувшись на месте, повернулся лицом к холодильной камере. Удар, который он услышал, вряд ли можно было списать на сбой электрики. Скорее, одна каталка стукнулась о другую. Но ведь это невозможно… Беннетта вновь охватила ярость. Надо же, его червь ускользнул в сливное отверстие!.. Значит, чтобы изолировать паразита, придется взять другой образец белой «крови». Это открытие принадлежит ему, Беннетту, и только ему!
Продолжая вытирать руку о полу халата, доктор Беннетт подошел к металлической двери и потянул за рукоятку, распечатывая холодильную камеру. Раздалось шипение, доктора обдало спертым охлажденным воздухом, и дверь широко распахнулась.
Добившись освобождения своей собственной персоны и других пациентов из изолятора инфекционного отделения, Джоан Ласс наняла машину, чтобы та отвезла ее домой, в Бронксвилл. Дважды ей пришлось просить водителя остановить автомобиль по причине жуткой тошноты – ее рвало так, что она едва успевала открыть окно. Это просто грипп и нервы, успокаивала себя Джоан. Впрочем, не важно. Она была теперь не только адвокатом, но и представителем угнетенного класса. Пострадавшей стороной и одновременно защитником, вставшим на тропу войны. Она возглавит крестовый поход за возмещение убытков как семьям погибших, так и четверым счастливчикам, выжившим в катастрофе. Привилегированная юридическая фирма «Каминс, Питерс и Лилли» могла рассчитывать на сорок процентов крупнейшей в истории выплаты страховых возмещений по коллективному иску – выплаты куда большей, чем по виоксу[42]. Может быть, даже большей, чем по делу «Уорлдкома»[43].
Джоан Ласс, партнер. Звучит!
Если ты живешь в Бронксвилле, можешь считать, что у тебя все хорошо, пока… пока не попадаешь в Нью-Кейнан, штат Коннектикут, где располагается загородный дом Дори Каминса, старшего партнера-учредителя фирмы «Каминс, Питерс и Лилли». Дори Каминс жил там как феодал: его поместье включало три особняка, рыбоводный пруд, конюшни и беговую дорожку для лошадей.
Бронксвилл – это зеленый городок в округе Уэстчестер, в двадцати пяти километрах к северу от центра Манхэттена, всего двадцать восемь минут на электричке «Метро-Норт». Муж Джоан, Роджер Ласс, занимался международными финансами в компании «Клюм и Фэрстейн» и много недель в году проводил за пределами Соединенных Штатов. Ранее Джоан тоже часто путешествовала, правда после рождения детей поездки пришлось ограничить – такой образ жизни выглядел бы предосудительно. Ей сильно не хватало этих поездок, вот почему Джоан была в восторге от путешествия в Германию – прошлую неделю она провела в Берлине, в отеле «Риц-Карлтон» на Потсдамской площади. Джоан и Роджер, привыкнув к жизни в отелях, перенесли этот стиль и в собственный дом: подогретые полы в ванных, парилка на первом этаже, доставка свежих цветов два раза в неделю, благоустройство и озеленение участка семь дней в неделю, без выходных, и, разумеется, домоправительница и прачка. Все, кроме вечерней уборки номера горничной, подготовки постели ко сну и конфетки на подушке.
Покупка дома в Бронксвилле, где не велось новое строительство, а налоги были вызывающе высоки, стала для них большим шагом вверх по социальной лестнице. Это произошло всего несколько лет назад. Но сегодня, вспомнив о Нью-Кейнане, Джоан по возвращении из Нью-Йорка увидела Бронксвилл совсем другими глазами: это был всего лишь чудной, старомодный, провинциальный и даже немного усталый городок.
Приехав домой днем, Джоан прилегла отдохнуть в своем кабинете и проспала несколько часов – не проспала, а промучилась: сон был неровный и тревожный. Роджер все еще работал в Сингапуре. Сквозь дремоту Джоан слышала в доме какой-то шум – именно он в конце концов и разбудил ее, немало испугав. Беспокойство, тревога… Джоан отнесла свои ощущения на счет предстоящего совещания в фирме – возможно, самого важного совещания в ее жизни.
Она вышла из кабинета, спустилась вниз, придерживаясь рукой за стену, и поплелась на кухню, где Нива, замечательная няня ее детей, уже заканчивала убирать кавардак, оставшийся после обеда, и теперь сметала влажной тряпкой крошки со стола.
– Ох, Нива, я бы сама, – сказала Джоан, понимая, что лжет.
Она направилась к высокому застекленному шкафчику, где держала свои лекарства.
Нива, бабушка-гаитянка, жила в Йонкерсе, городе, располагавшемся через один от Бронксвилла. Ей было за шестьдесят, но годы совершенно не брали ее. Она всегда носила длинные, до пят, платья с цветочными узорами и удобные кеды «Конверс». В доме Лассов Нива была фактором спокойствия, столь необходимого этому занятому семейству. Роджер постоянно разъезжал, Джоан долгие часы проводила в Нью-Йорке, а дети, помимо школы, посещали различные кружки и секции, – словом, каждый двигался в шестнадцати направлениях. Нива с успехом рулила всеми эти процессами и, таким образом, была секретным оружием Джоан в деле поддержания семейного порядка.
– Джоан, ты вроде неважно себя чувствуешь.
«Джоан» Нива произносила как «Джон», а «чувствуешь» – как «чувствуш», в манере островитян опуская вторую гласную.
– Ох, просто немного переутомилась.
Джоан проглотила таблетку мотрина, следом две флексерила, после чего села к кухонному острову и открыла журнал «Прекрасный дом».
– Ты должна поесть, – сказала Нива.
– Трудно глотать, – ответила Джоан.
– Тогда суп, – провозгласила Нива и тут же перешла от слов к делу.
Нива была как мама для всех Лассов, не только для детей. А почему бы Джоан и впрямь не ощутить на себе материнскую заботу? Видит бог, ее настоящая мать – дважды разведенная, живущая в собственной квартире в городе Хайалиа во Флориде – лаской ее не баловала. А самое главное – если слепое обожание Нивы начинало очень уж донимать, Джоан всегда могла придумать для нее какое-либо поручение и отправить куда подальше в компании детей. Лучший. Семейный. Контракт. Всех. Времен.
– Я слышать про ароплан. – Нива взглянула на Джоан, орудуя консервным ножом. – Очень нехорошо. Злой дух.
Джоан улыбнулась: ох уж эта Нива и ее милые тропические суеверия… но улыбку оборвала острая боль в челюсти.
Пока миска с супом медленно вращалась в жужжащей микроволновке, Нива подошла к кухонному острову, внимательно посмотрела на хозяйку, приложила шероховатую коричневую ладонь к ее лбу, а затем легонько прошлась своими пальцами с сероватыми ногтями по шее Джоан в области гланд. От боли Джоан отшатнулась.
– Сильно пухла, – констатировала Нива.
Джоан закрыла журнал.
– Наверное, мне лучше вернуться в постель.
Нива отступила на шаг и как-то странно посмотрела на нее:
– Тебе лучше вернуться в больницу.
Джоан рассмеялась бы, если бы знала наверняка, что это не причинит боли. Вернуться в Куинс?
– Поверь, Нива. Мне гораздо лучше здесь, в твоих надежных руках. А кроме того… ты уж согласись с мнением специалиста. Вся эта история с больницей – страховой трюк, придуманный авиакомпанией. Она служит их выгоде, не моей.
Поглаживая опухшую зудящую шею, Джоан представила себе грядущий судебный процесс, и настроение у нее сразу улучшилось. Она окинула взором кухню. Удивительное дело: дом, на ремонт и обновление которого она потратила столько времени и денег, вдруг показался ей… бедным и убогим.
«Каминс, Питерс, Лилли… и Ласс»!
На кухню с воплями прибежали дети, Кин, старший, и Одри, совсем еще малышка: они поссорились из-за какой-то игрушки. Их пронзительные голоса огненными иглами пронзали голову Джоан, и она с трудом подавила желание навешать им оплеух, да так, чтобы эти сопливцы разлетелись в разные углы кухни. Взяв себя в руки, Джоан сделала то, к чему обычно прибегала в таких ситуациях: перевела агрессию, направленную против собственных детей, в русло притворного энтузиазма. За этим энтузиазмом ее злобная натура порой пряталась как за каменной стеной.
Джоан закрыла журнал и повысила голос, чтобы дети наконец умолкли:
– Хотите по собственному пони? А собственный бассейн хотите?
Джоан была уверена, что именно предложенная ею щедрая взятка утихомирила детей. Однако же Одри и Кин замолчали совсем по другой причине: они замерли на месте, до смерти испугавшись жуткой маминой улыбки, неестественной, приклеенной, клыкастой, – улыбки, в которой читалась неприкрытая ненависть.
И только для Джоан секунды мгновенно наступившей тишины были мигом наивысшего блаженства.
На номер 911 поступило сообщение: голый мужчина у выезда из тоннеля Куинс-Мидтаун. В полицейском радиообмене сигналу был присвоен код «10–50», что в переводе на обычный язык означало: «нарушение общественного порядка, приоритет низкий». Патрульное подразделение 17-го полицейского участка прибыло через восемь минут и обнаружило большую пробку, необычную для этого места в воскресный вечер. Несколько водителей жали на клаксоны и указывали пальцем в северном направлении. Подозреваемый направился туда, кричали они, толстяк, вся одежда на нем – красная бирка на большом пальце ноги.
– У меня в машине дети! – ревел водитель помятого «доджа-каравана».
Полицейский Карн, сидевший за рулем, переглянулся со своим напарником Лупо:
– Думаю, какой-нибудь тип с Парк-авеню. Завсегдатай секс-клубов. Перебрал перед групповухой.
Полицейский Лупо отстегнул ремень безопасности и открыл дверцу машины со своей стороны:
– Я разрулю движение. Красавчик твой.
– Ну спасибочки, – ответил Карн захлопнувшейся дверце.
Он включил мигалку и терпеливо подождал – за спешку ему не платили, – пока затор хоть немного рассеется, чтобы можно было двинуться дальше.
Карн медленно поехал по Первой авеню, пересек Тридцать восьмую улицу и тронулся дальше, поглядывая по сторонам на каждом перекрестке. Голого толстяка, свободно разгуливающего по улицам, вряд ли будет трудно заприметить. Люди на тротуарах выглядели нормальными, не извращенцами. Один добропорядочный гражданин, куривший возле какого-то бара, увидел ползущий патрульный автомобиль, подошел поближе и указал вперед.
На 911 поступили второй и третий звонки: по ним выходило, что голый мужчина бесчинствует уже около штаб-квартиры Организации Объединенных Наций. Карн нажал на газ – с этой историей пора было заканчивать. Он проехал мимо подсвеченных прожекторами флагов стран – членов ООН, развевающихся перед штаб-квартирой, и подкатил ко входу для посетителей в северной части здания. Здесь повсюду стояли синие заградительные барьеры и торчали бетонные надолбы, призванные не допустить прорыва к зданию автомобиля с террористом-смертником.
Карн притормозил у полицейского наряда, скучающего возле барьеров:
– Вот что, джентльмены, я тут ищу голого толстяка…
– Могу дать тебе парочку телефонов, – пожал плечами один из полицейских.
Габриэля Боливара на лимузине отвезли в его новый дом на Манхэттене. Недавно Боливар купил и объединил два таунхауса на Вестри-стрит в Трайбеке. Ремонт и перестройка продолжались. После завершения всех работ площадь его нового жилища должна была составить тысячу шестьсот квадратных метров: тридцать девять комнат, выложенный мозаикой бассейн, апартаменты для шестнадцати слуг, звукозаписывающая студия в подвале и кинотеатр на двадцать шесть мест.
Только пентхаус был полностью отремонтирован и обставлен – строители приложили все силы, чтобы закончить здесь работы до завершения европейского турне Боливара. Остальные комнаты на нижних этажах были готовы лишь вчерне. На стенах одних уже подсыхала штукатурка, панели других еще не освободили от пластиковой пленки и предохранительной упаковки. Древесные опилки забивали все щели, пыль лежала повсюду. Менеджер уже рассказал Боливару о проделанной работе, но рок-звезду интересовал не процесс, а итог. Ему хотелось знать только одно: когда все закончится и его пышный декадентский чертог станет пригодным для жизни.
Турне «Иисус плакал» закончилось на минорной ноте. Устроители гастролей и пиарщики приложили колоссальные усилия, дабы заполнить арены, и Боливар мог с чистой совестью утверждать, что собирает полные залы, – теперь так и было. Однако перед самым возвращением домой в Германии накрылся чартерный самолет, и, вместо того чтобы вместе со всей командой ждать, когда его починят, Боливар предпочел вскочить на первый попавшийся регулярный рейс. Он до сих пор ощущал физиологические последствия этой крупной ошибки. Более того, самочувствие его только ухудшалось.
Габриэль вошел в свой чертог через парадную дверь в сопровождении охраны и трех молодых леди, которых прихватил в клубе. Некоторые его крупногабаритные сокровища уже привезли в дом, в том числе двух пантер-близнецов из черного мрамора, которые теперь стояли по сторонам огромного вестибюля (высота потолка – шесть метров). Тут же стояли две синие бочки для промышленных отходов, вроде бы принадлежавшие Джеффри Дамеру[44], и нераспакованные картины в рамах – большие, дорогущие полотна Марка Райдена, Роберта Уильямса и Чета Зара[45]. Свободно болтающийся на стене выключатель зажигал гирлянду строительных осветительных приборов, которая вилась по мраморной лестнице. Гирлянда огибала большую, неопределенного происхождения скульптуру крылатого плачущего ангела, которого «спасли» из румынской церкви в период правления Чаушеску.
– Он прекрасен, – выдохнула одна из девушек, заглядывая в ветхое лицо ангела, скрывавшееся в тени.
Проходя мимо огромного ангела, Боливар покачнулся от резкой боли в животе, и это не походило на обычную колику – ощущение было такое, словно какой-то соседний орган с силой ударил в желудок. Габриэль ухватился за крыло ангела, чтобы не упасть, и девушки тут же окружили его.
– Ну же, детка, деточка, беби, – заворковали они, поддерживая его, а Боливар пытался подавить боль.
Неужели ему что-то подсунули в клубе? Такое уже случалось. Господи, бабы и раньше подсыпали ему наркотики – шли на что угодно, лишь бы сблизиться с Габриэлем Боливаром, переспать с легендой, узнать, какой он без грима.
Габриэль оттолкнул всех трех, махнул рукой телохранителям – мол, не приближайтесь – и выпрямился, несмотря на боль. Телохранители остались внизу, а он, орудуя своей тростью с серебряной инкрустацией, погнал девиц по изгибам беломраморной, с голубыми прожилками лестницы наверх, в пентхаус.
Там Боливар оставил девиц одних – пусть смешивают себе коктейли и прихорашиваются во второй ванной комнате, – а сам заперся в первой, личной, достал из тайника пузырек с викодином, отправил в рот две миленькие белые таблетки и запил глотком виски. Он потер шею, помассировал странное, недавно появившееся раздражение на горле, которое сильно беспокоило его: не повлияло бы на голос! Габриэлю очень хотелось пустить струю воды из крана в виде головы ворона и сполоснуть горящее лицо, но он еще не снял грим. Никто из приходивших на концерты Боливара в клубах не видел его без грима. Он всмотрелся в свое отражение: бледный тон, придающий коже болезненный вид; тени на щеках, создающие впалости; мертвенные черные радужки контактных линз. На самом деле Габриэль был красивым мужчиной, и никакой грим не мог этого скрыть. Боливар хорошо понимал, что в его красоте отчасти и таится секрет его успеха. Вся карьера Габриэля Боливара строилась на том, чтобы брать красоту и уродовать ее. Услаждать слух необыкновенной, чарующей музыкой и тут же топить ее в готических воплях и технических искажениях. Вот на что клевала молодежь. На порчу красоты. Низвержение добра.
«Прекрасная порча». Неплохое название для следующего диска.
Альбом «Жуткая страсть» разошелся тиражом в шестьсот тысяч экземпляров за первую неделю продаж в США. Хороший результат для «пост-эм-пэ-тришной» эры, но все-таки почти на полмиллиона не дотягивающий до успеха его предыдущего альбома – «Роскошные зверства». Люди привыкали к выходкам Боливара как на сцене, так и вне ее. Он уже не был тем злым гением с девизом «ПРОТИВ ВСЕГО НА СВЕТЕ!», которого обыватели так любили запрещать и которому религиозная Америка, в том числе его отец, так клялась противостоять. Забавно, что отец выступал единым фронтом с обывателями – это лишний раз доказывало папашин тезис, что все вокруг непроходимо глупы. И все-таки Боливару становилось все труднее шокировать людей, если, конечно, не считать религиозных экстремистов. Его карьера зашла в тупик, и он это знал. Пока еще Боливар не собирался переключиться на фолк-музыку для кофеен – хотя этим он уж точно шокировал бы мир, – но его театральное членовредительство на сцене, его кровопускания, его укусы и полосования самого себя приелись. От него теперь только этого и ждали. Он подыгрывал зрителям, вместо того чтобы играть против них. А ведь ему нужно бежать впереди толпы хотя бы на шаг, потому что, догнав, она затопчет его.
Неужели он достиг предела? Куда идти дальше?
Боливар опять услышал голоса. Звучали они вразнобой, будто неспевшийся хор – хор, кричавший от боли, и эта боль вторила его собственной. Он крутанулся в ванной, озираясь, чтобы убедиться в отсутствии посторонних, сильно потряс головой. Звуки напоминали те, что исходят из морских раковин, когда подносишь их к ушам, только вместо эха океана Боливар слышал стенания душ в преисподней.
Когда он вышел из ванной, Минди и Шерри целовались, а Клио лежала на большой кровати со стаканом в руке и улыбалась в потолок. При появлении Габриэля все вздрогнули и повернулись к нему в ожидании ласк. Он забрался на кровать, ощущая, что его желудок качается, словно каяк на волнах. «Эти девки – именно то, что мне сейчас нужно», – решил Габриэль. Энергичный оральный секс только прочистит систему. Блондинка Минди решила, что он начнет с нее, и пробежалась пальчиками по его шелковистым черным волосам, но первой Боливар выбрал все же Клио – что-то в ней такое было… Он провел своей бледной рукой по ее коричневой шее, и Клио тут же скинула топик, облегчая доступ к телу; ее ладони скользнули по тонкой коже брюк, облегающих его бедра.
– Я твоя поклонница с…
– Ш-ш-ш, – остановил он ее, надеясь, что на этот раз удастся обойтись без обычных ля-ля.
Таблетки определенно подействовали на голоса в голове – хор звучал тише и больше походил на невнятное бормотание или даже на гудение, схожее с жужжанием электропроводки, правда к этому гудению примешивались какие-то пульсации.
Две другие девицы тоже подползли ближе, их руки, словно крабы, ощупывали его, изучали. Они стали снимать с него одежду. Минди опять пробежалась пальцами по волосам, и Габриэль отпрянул, словно ее прикосновения ему не нравились. Шерри игриво пискнула, расстегивая пуговицы на ширинке. Боливар знал, что девушки рассказывают друг другу о внушительных размерах его мужского достоинства, о его мастерстве. Когда рука Шерри прошлась по промежности, он не услышал ни стона разочарования, ни восхищенного вздоха. Внизу пока ничего не менялось. Боливара это озадачило: пусть ему и нездоровилось, обычно его инструмент срабатывал и при куда более неблагоприятных обстоятельствах. Причем не раз, и не два, и не три.
Он сосредоточился на плечах Клио, ее шее, горле. Мило, но не более того. Или более? Более! В горле у Габриэля что-то вздыбилось. То была не тошнота, а совсем наоборот: возникла какая-то особая нужда, желание, размещающееся посредине большого спектра, на одном конце которого была жажда секса, а на другом – необходимость как следует подкрепиться. Нужда? Нет, гораздо сильнее! Тяга. Страсть. Неодолимое побуждение рвать, насиловать, пожирать.
Минди принялась покусывать ему шею, и Боливар наконец переключился на нее. Он набросился на девушку, повалил спиной на простыни и стал ласкать – сначала яростно, потом с притворной нежностью. Приподнял подбородок, так что вытянулась шея, провел теплыми пальцами по тонкому твердому горлу. Он почувствовал под кожей силу молодых мускулов – они-то его и влекли. Влекли больше, чем грудь, зад, лоно. Гудение, которое преследовало его, исходило именно оттуда.
Габриэль приник ртом к ее шее. Начал целовать, однако этого было мало. Он стал покусывать кожу и понял, что инстинкт вел его в правильном направлении, но метод… что-то в этом было не так.
Он хотел… чего-то… большего!
Гудение и вибрация распространились по всему телу Габриэля, его кожа походила на перепонку барабана, по которому бьют на древней ритуальной церемонии. Кровать, казалось, начала вращаться. Шея и грудь Боливара полнились, ходили ходуном от желания, смешанного с отвращением. Его разум отключился от процесса – как при очень хорошем сексе, только на этот раз, когда сознание вернулось, он услышал, что женщина пронзительно визжит. Оказалось, Габриэль держит ее за шею обеими руками и сосет кожу, как это делают подростки, но с такой силой, что прыщавым юнцам и присниться не может. Под кожей растекалась кровь из лопнувших сосудов, Минди вопила, две другие полуголые девицы пытались оторвать от нее Боливара.
Габриэль выпрямился. Огромный синяк, расползающийся на горле Минди, поначалу вызвал у него чувство стыда, но он тут же вспомнил, кто главный в этой четверке, и применил власть.
– Пошли вон! – гаркнул он, и они пошли, прижимая к телу одежду.
Спускаясь по лестнице, блондинка Минди глупо улыбалась и громко хлюпала носом.
Боливар выбрался из кровати и поплелся в ванную, к своему косметическому набору. Сев на кожаный табурет, он принялся очищать лицо от грима, как это делал каждый вечер. Грим сошел с кожи – Габриэль это понял, потому что увидел следы на тампонах, – однако лицо, судя по отражению в зеркале, совсем не изменилось. Боливар вновь принялся скрести щеки, даже поцарапал их ногтями, но больше с кожи ничего не сошло. Может, грим просто сильно въелся? Или он действительно болен? Отсюда и эта бледность, эта впалость щек…
Габриэль сорвал рубашку и оглядел тело. Оно было белое как мрамор, иссеченное зеленоватыми венами и усеянное фиолетовыми пятнами застоявшейся крови.
Боливар занялся контактными линзами. Он осторожно снял с глаз тонкие гелевые пластинки и аккуратно положил их в ванночки с раствором. Несколько раз облегченно моргнул, потер глаза пальцами, потом ощутил что-то необычное. Наклонившись к зеркалу, Габриэль, все еще моргая, уставился в собственные глаза.
Расширенные зрачки остались мертвенно-черными, словно он и не снимал линзы, – только стали более четкими, более реальными. Не переставая моргать, Габриэль заметил, что в глазу что-то происходит. Габриэль совсем уткнулся в зеркало и широко распахнул глаза – ему теперь было страшно их закрыть.
Под веком сформировалась мигательная перепонка – полупрозрачное второе веко; оно выходило из-под наружного века и свободно скользило по глазному яблоку. Словно тонкая пленка катаракты, она перекрывала черный зрачок, чуть смягчая безумный, полный ужаса взгляд Боливара.
Августин «Гус» Элисальде сидел в глубине маленького ресторана. Его заломленная спереди шляпа лежала на соседнем стуле. Ресторанчик находился в квартале к востоку от Таймс-сквер. В окнах сияли неоновые бургеры, на столах лежали красно-белые клетчатые скатерти. Недорогая столовка на Манхэттене. Входишь, делаешь у стойки заказ – сэндвичи, пицца, что-нибудь с гриля, – платишь и уносишь в зал, расположенную в глубине комнату без единого окна, заставленную столиками. Стены были расписаны видами Венеции, поэтому Гус и Феликс сидели в окружении каналов и гондол. Перед Феликсом стояла большая тарелка клейких макарон с сыром, и он вовсю налегал на них. Только это он и ел – макароны с сыром, причем с сыром непременно оранжевым, чем оранжевее, тем лучше. Цвет этот вызывал у Гуса отвращение. Гус посмотрел на свой недоеденный, истекающий жиром бургер. Куда больший интерес вызывала у него кола – ему требовались кофеин и сахар, чтобы дать организму встряску.
Гуса по-прежнему мучила совесть. Из-за микроавтобуса. Он перевернул под столом шляпу и проверил деньги, спрятанные внутри под лентой. Пять десяток, полученных от того типа, плюс пятьсот баксов, которые он заработал, перегнав микроавтобус через весь город. Деньги таили в себе огромный соблазн. Он и Феликс могли отлично поразвлечься даже на половину этой суммы. А вторую половину он отнес бы madre, которая очень нуждалась в деньгах, – уж она-то нашла бы им применение.
Гус знал, в чем его проблема. Как остановиться на половине? Как прекратить гульбу, если половина денег еще не потрачена?
Наверное, лучший вариант – уговорить Феликса прямо сейчас отвезти его домой. Он оставил бы там половину добычи. Отдал бы madre так, чтобы этот подонок, его братец Криспин, ни о чем не догадался. У торчка просто дьявольский нюх на баксы.
Но с другой стороны, деньги-то грязные. Чтобы заработать их, он сделал что-то нехорошее – в этом Гус не сомневался, пусть и не знал, что именно натворил, – поэтому отдать деньги madre – это все равно что перенести на нее проклятие. Грязные деньги лучше всего быстренько потратить, избавиться от них: пришло махом – ушло прахом.
Гус просто разрывался на части, не зная, что делать. Он понимал, что если начнет пить, то сразу потеряет голову. А когда рядом Феликс – это то же самое, что гасить пламя бензином. Вдвоем они просадили бы пятьсот пятьдесят долларов еще до рассвета, а потом, вместо того чтобы принести madre что-то красивое, вместо того чтобы принести домой какую-нибудь полезную вещь, он притащился бы сам, дурной от похмелья, с измятой донельзя шляпой и с вывернутыми наизнанку пустыми карманами.
– О чем призадумался, Густо? – спросил Феликс.
Гус покачал головой:
– Я – мой худший враг, mano[46]. Я как долбаный щенок, который умеет лишь обнюхивать углы и понятия не имеет, что такое «завтра». У меня есть темная сторона, amigo, и иногда эта темнота окутывает меня всего.