Братья Берджесс Страут Элизабет
Прошло и правда много времени, почти три часа. Боб вышел на улицу покурить. Уже совсем стемнело. Когда человек, который должен был принять судебное поручительство, наконец явился, усталость давила Бобу на плечи, как огромное промокшее пальто. Сьюзан отдала двести долларов двадцатками, и к ней выпустили белого как мел Зака.
Когда они собирались выходить, служащий предупредил:
– Там репортер с фотоаппаратом.
– Откуда? – встревожилась Сьюзан.
– Спокойно. Идем, парень. – Боб повел Зака к двери. – Твой дядюшка Джим любит репортеров с фотоаппаратами. Его очень заденет, если ты оттянешь все внимание прессы на себя.
Возможно, Зака это рассмешило, а может, просто нервное напряжение стало его отпускать – словом, он улыбнулся, выходя из тюрьмы. Холодный вечерний сумрак внезапно прорезала яркая вспышка.
3
На выходе из самолета Хелен ощутила жаркое касание тропического ветерка. Ожидая, пока багаж загрузят в машину, она купалась в горячем воздухе. Дома, которые они проезжали, были увиты цветами, растущими на всех подоконниках, поля для гольфа радовали глаз ухоженной зеленью, а перед отелем бил фонтан, вздымая к небу прохладные струи. В номере на столе стояла ваза с лимонами.
– Джимми, мы прямо как новобрачные.
– Да, очень мило, – рассеянно ответил Джим.
Хелен скрестила руки на груди, касаясь ладонями противоположных плеч. Это был знак из их собственного языка жестов, сложившегося за многие годы, и Джим шагнул к ней.
Ночью ей снились кошмары – яркие, жуткие, реалистичные, и она с трудом вынырнула из них, когда солнце заглянуло в щель между портьерами. Джим уходил играть в гольф.
– Поспи еще, – сказал он, целуя ее.
Во второй раз она проснулась снова счастливой. Яркие лучи пробивались из-за тяжелых темных портьер. Хелен лежала на кровати под сладким грузом своего счастья, скользя ногой по прохладной простыне и думая о детях. Все трое теперь в колледже. Она напишет им письмо. «Милые мои ангелочки! Папа играет в гольф, а ваша старушка-мать сейчас подставит солнцу свои варикозные ножки. Дороти мрачнее тучи, как я и боялась. Папа говорит, у нее проблемы со старшей дочерью, Джесси. Эмили, ты помнишь, тебе она никогда не нравилась. Но вчера за ужином об этом все молчали, так что я из вежливости не стала хвастаться вашими успехами. Зато мы говорили о вашем двоюродном брате Заке, но это долгая история, я вам потом расскажу. Скучаю, мои дорогие…»
Дороти лежала в шезлонге у бассейна, вытянув длинные ноги, и читала.
– Доброе утро, – сказала она, не поднимая глаз от страницы.
Хелен подвинула свой шезлонг на солнце.
– Как тебе спалось, Дороти? – Она достала из соломенной сумочки крем для загара и книгу. – Мне всю ночь кошмары снились.
Прошло несколько секунд, прежде чем Дороти оторвалась от газеты.
– Сочувствую.
Хелен натерла кремом ноги и раскрыла книгу.
– Кстати, можешь не жалеть о том, что забросила книжный клуб.
– Я и не жалею. – Дороти опустила газету, посмотрела на искрящуюся голубизну воды и произнесла задумчиво: – Многие женщины в Нью-Йорке не такие уж глупые до тех пор, пока не соберутся вместе. Вместе они превращаются в идиоток. Меня это бесит. – Она перевела взгляд на Хелен. – Извини.
– Не за что извиняться. Можешь говорить все начистоту.
Дороти прикусила губу и снова стала любоваться водой в бассейне.
– Это очень мило с твоей стороны, Хелен, – сказала она, помолчав. – Только, по моему опыту, люди редко и в самом деле хотят, чтобы им говорили все начистоту.
Хелен ждала, не перебивая.
– Даже семейный психотерапевт, – продолжила Дороти. – Я тут сказала на приеме, что мне жаль парня Джесси. Мне его правда жаль, она из него веревки вьет. И эта женщина посмотрела на меня так, будто я худшая мать на свете. Господи, если нельзя говорить правду собственному психотерапевту, кому вообще можно?! В Нью-Йорке воспитание детей превратилось в соревновательный спорт. Кровавый и беспощадный. – Дороти взяла пластиковый стаканчик с водой и сделала несколько больших глотков. – И что тебе в этом месяце назначили читать?
Хелен погладила ладонью обложку.
– Одна женщина работала уборщицей в разных домах и написала книгу о том, что нашла, заглядывая в укромные уголки.
От жары Хелен раскраснелась. Она раньше даже не подозревала о существовании многих описанных у автора предметов – там были и наручники, и хлысты, и зажимы для сосков и еще куча подобных приспособлений.
– Не читай ты эту чушь. Вот об этом я и говорю: одни женщины заставляют других читать глупые книги, когда вокруг них целый огромный мир. Вот, прочти, эта статья имеет непосредственное отношение к проблеме твоей золовки, о которой Джим вчера рассказывал. – Протянув длинную руку, она сунула Хелен газету. – Хотя Джим, как обычно, считает, что это полностью его проблема.
Хелен порылась в плетеной сумочке.
– Просто дело обстоит так. – Она вытянула вверх один палец. – Джим покинул Мэн. – Она вытянула второй палец. – Боб покинул Мэн. – Третий палец. – Муж Сьюзан покинул и ее, и Мэн. – Она снова сунула руку в недра сумочки и достала бальзам для губ. – Джим чувствует за них ответственность. Он вообще очень ответственный.
Она намазала губы.
– Может, он такой ответственный. А может, у него совесть нечиста, – заметила Дороти.
– Нет, – подумав, возразила Хелен. – Это не так.
Дороти молча раскрыла журнал, и Хелен – которой очень хотелось поболтать, это желание просто бурлило в ней, как пузырьки в шампанском, – была вынуждена взяться за статью. Солнце начинало припекать сильнее, и пот мелкими капельками выступал у нее над верхней губой, сколько бы она ни утирала его пальцами.
– Ужас какой! – воскликнула она через некоторое время, потому что в статье писали о жутких вещах.
Но газету не отложила, боясь, что Дороти сочтет ее глупой недалекой женщиной, которой плевать на то, что творится за пределами ее раковины.
В статье говорилось о лагерях беженцев в Кении. Кто жил в этих лагерях? Сомалийцы. А кто об этом знал? Кто угодно, только не Хелен. То есть теперь-то знала. Теперь она также знала, что сомалийцы, приехавшие в Ширли-Фоллс, раньше жили в нечеловеческих условиях. Щурясь от солнца, Хелен читала о женщинах, ходивших из лагеря за хворостом туда, где их могли изнасиловать бандиты, и с некоторыми это случалось не один раз. Их дети умирали от голода у них на руках, а выжившие не ходили в школу. Потому что школ не было. Мужчины сидели и жевали листья, в которых содержится наркотик, а их жены, которых у одного мужчины могло быть вплоть до четырех, пытались прокормить семью горсткой риса и несколькими каплями растительного масла. И конечно, в статье были фотографии. Высокие тощие африканки, несущие на голове дрова и большие пластиковые канистры с водой, обшарпанные глиняные хижины, больной ребенок, вокруг которого вьются мухи.
– Чудовищно, – сказала Хелен, и Дороти кивнула, продолжая читать журнал.
Это и правда было чудовищно, и Хелен понимала, что должна жалеть этих бедных людей. Она не понимала другого: почему они живут в таких кошмарных условиях, ведь они приложили столько усилий, много дней шли пешком, чтобы покинуть свою жестокую страну. И вот они добрались до Кении, почему же о них никто не заботится? Конечно, Хелен об этом думала. Но больше всего, к своему стыду, она жалела о том, что прочитала сейчас эту статью. Сейчас, на таком прекрасном – и таком дорогостоящем – отдыхе, когда ей меньше всего хочется испытывать стыд.
«Фатума по три часа собирает хворост. Она ходит за ним с другими женщинами, но даже так они не могут быть спокойны за свою жизнь. Здесь вообще нет понятия «спокойствие».
Под гнетом жары, под кричащими солнечными лучами у ярко-голубого бассейна Хелен охватило внезапное чувство всепоглощающего безразличия. От этой потери – а это в самом деле была потеря, потеря радости от теплого ветра, от цветов, от прекрасного утра, превратившегося в унылое ожидание, пока Джим наиграется в гольф – от этой потери на какое-то мгновение Хелен даже ощутила тоску, впрочем, быстро растворившуюся в том же безразличии. Однако даже мимолетная тоска сделала свое дело. Хелен поерзала в шезлонге, скрестила лодыжки. Ей вдруг подумалось, что своих детей она уже потеряла; представилось, что она живет в доме престарелых, и совсем повзрослевшие дети навещают ее, потому что так положено. Она говорит им: «Все пролетает так быстро», – имея в виду, конечно, саму жизнь, а дети смотрят на нее с сочувствием, ожидая, когда прилично будет раскланяться и уйти к множеству дел, наполняющих их молодые годы. «Я буду им в тягость», – думала Хелен, и эта картина, такая реальная, стояла у нее перед глазами. Прежде ей даже не приходило это в голову.
Ветерок нежно перебирал листья пальмы.
«Ну что за глупости!» – сказали ей женщины из книжного клуба, когда она проводила младшего сына в колледж в Аризоне и очень переживала. Пустое гнездо – это свобода. Пустое гнездо придает женщине сил. Это мужчины сдают. Мужчинам вообще тяжело после пятидесяти.
Хелен закрыла глаза от солнца и увидела детей – как они весело плещутся в бассейне возле дома в Западном Хартфорде, вылезают из воды и снова запрыгивают, сверкая мокрыми гладкими коленками; как подростками они выходят гулять из дома в Парк-Слоуп в компании друзей; как они уютно устроились на диване у нее под боком и все вместе смотрят телевизор.
Она открыла глаза.
– Дороти.
Дороти повернула к ней лицо в темных очках.
– Я скучаю по детям.
Дороти снова опустила взгляд в журнал.
– Боюсь, что в этом ты одинока.
4
Собака, немецкая овчарка с белым пятном на морде, ждала под дверью, беспокойно виляя хвостом.
– Привет, красотка. – Боб погладил ее по голове и вошел.
В доме было очень холодно. Зак, всю дорогу не проронивший ни слова, сразу пошел к себе наверх.
– Зак, – позвал Боб. – Иди поговори с дядей.
– Отстань от него, – сказала Сьюзан, поднимаясь вслед за сыном.
Вскоре она вернулась в свитере с оленем на груди.
– Есть отказался. Его держали в камере, и он от страха полумертвый.
– Дай я с ним поговорю, – предложил Боб и добавил тише: – Ты ведь этого хотела.
– Потом. Сейчас не трогай его. Он не любит говорить. Ему и так пришлось несладко.
Сьюзан открыла дверь кухни, и собака зашла с виноватым видом. Сьюзан насыпала ей в миску сухого корма, вернулась в гостиную и села на диван. Боб устроился рядом. Сьюзан достала вязание.
Вот и встретились…
Боб понятия не имел, что делать дальше. У Джима были дети, у Боба нет. Джим умел руководить, Боб нет. Он сидел на диване, не снимая куртки, и его взгляд блуждал по комнате. На полу валялась собачья шерсть.
– Есть чего выпить? – спросил он у Сьюзан.
– «Мокси»[3].
– И все?
– И все.
Значит, ничего не изменилось, перемирия не будет. Ежась в куртке и мечтая промочить горло, Боб чувствовал себя военнопленным. Сьюзан это устраивало. Она, как и мать, вообще не пила спиртного и, вероятно, считала Боба алкоголиком. Боб считал, что он почти, но не совсем алкоголик, а это большая разница.
Сьюзан спросила, хочет ли он есть. Вроде бы у нее оставалась замороженная пицца. Или банка консервированной фасоли. Или сосиски.
Боб не собирался есть ни мороженую пиццу, ни баночную фасоль. Он хотел сказать сестре, что нормальные люди так не живут, что именно поэтому он не приезжал сюда пять лет – потому что ему это все поперек горла. Он хотел сказать, что нормальные люди приходят домой после напряженного дня, наливают бокал вина и готовят ужин. Они включают отопление, говорят друг с другом, зовут друзей в гости. Ребятишки Джима вечно носились вверх-вниз по лестнице. «Мам, где мой зеленый свитер? Скажи Эмили, чтобы дала мне фен! Папа, ну ты же разрешил мне вернуться к одиннадцати!» Даже Ларри, самый тихоня, хохотал: «Дядя Боб, а помнишь тот анекдот про вигвам? Ты мне в детстве рассказывал». В Стербридж-Виллидж они влезали в кандалы и деревянные колодки для преступников и кричали: «Фотографируй! Фотографируй!» Зак тогда был такой тощий, что в железный браслет кандалов помещались обе его ноги. Он все время молчал, как мышка.
– Бобби, его посадят? – Сьюзан перестала вязать, и лицо у нее вдруг стало как у девчонки.
– Да брось, Сьюзи, вряд ли. – Боб вынул руки из карманов и оперся локтями на колени. – Это мелкое хулиганство.
– Он ужасно перепугался. В жизни его таким не видела. Если его посадят, он просто умрет.
– Джим уверяет, что Чарли Тиббетс отличный адвокат. Все будет хорошо.
Вошла собака – снова с таким виноватым видом, будто ее должны были побить за съеденный корм. Она улеглась возле Сьюзан, положив голову ей на ногу. Боб еще никогда не видел такой грустной псины. Вспомнилась мелкая тявкающая собачонка, которую держали соседи снизу. Но сколько он ни старался думать о своей нью-йоркской квартире, друзьях, работе, все это казалось ему нереальным.
– Как дела на работе? – спросил он Сьюзан.
Она много лет проверяла людям зрение в салоне оптики; Боб даже не представлял, что это за работа и нравится ли она сестре.
Сьюзан не спеша тянула нитку из клубка.
– Мы, дети беби-бума, стареем, так что клиенты у оптики есть. Иногда сомалийцы заходят. Нечасто, но бывает.
Помолчав, Боб спросил:
– И какие они?
Сьюзан покосилась на него, будто ожидая подвоха.
– Немного себе на уме. Никогда не записываются заранее. Боязливые. Не знают, что такое кератометр. Одна вела себя так, будто я пытаюсь ее заколдовать.
– Я тоже не знаю, что такое кератометр.
– Да никто не знает, Боб! Но обычно люди не считают его ведьминской штуковиной. – Сьюзан яростно щелкала спицами. – А еще они торгуются. В первый раз меня это просто шокировало. Потом я узнала, что для них в порядке вещей бартер. Никаких кредиток. В кредиты они не верят. То есть, пардон, не верят они в проценты. Платят только наличными, и где только их берут… – Сьюзан покачала головой. – Вот они все ехали и ехали к нам, а денег в городе и так не было, и властям пришлось обращаться в федеральный бюджет. И вообще, если учесть, насколько наш город был не подготовлен к такому нашествию, их приняли очень и очень хорошо. У каждого либерала в Ширли-Фоллс появилась благородная цель. Сам знаешь, как вам, либералам, это необходимо. – Сьюзан опустила спицы, и на ее лице появилась тень такого детского изумления, что она снова сделалась похожей на девчонку. – Можно я скажу одну вещь?
Боб поднял брови.
– Меня просто поражают люди, которые напоказ так и стараются помочь этим сомалийцам. Например, Прескотты. У них раньше был обувной магазин на Южном рынке, может, он уже и закрылся, не знаю… В общем, Каролина Прескотт с дочерью водят сомалийских женщин по магазинам, покупают им холодильники и посудомоечные машины, и кучу всяких кастрюль-сковородок. И я вот думаю, это что, так ужасно, что я не хочу покупать никакой сомалийке холодильник? Не то чтобы у меня есть на это деньги, но если бы даже были. – Сьюзан посмотрела перед собой остановившимся взглядом, потом снова защелкала спицами. – Я вот не хочу таскать этих женщин за собой, покупать им всякие вещи и хвастаться этим на весь город. Такая вот я циничная. – Она закинула ногу на ногу, подергивая ступней. – У меня есть подруга, Шарлин Берджерон. Когда у нее нашли рак груди, люди предлагали помочь ей с детьми, возили ее на процедуры. А потом через несколько лет ее бросил муж. И ничего! Тишина! Всем плевать! Никто не предложил ей помощь. И это очень обидно, Боб. Со мной было так же, когда ушел Стив. Я была перепугана насмерть. Не знала, смогу ли содержать дом. Никто не предложил купить мне холодильник. Да что там, никто не предложил купить еды. А я тут просто умирала, честное слово. И мне было куда более одиноко, чем этим сомалийкам. У них-то вечно полон дом народу.
– Мне очень жаль, Сьюзи.
– Люди такие странные… – Сьюзан утерла нос тыльной стороной ладони. – Некоторые считают, что сомалийцы ничем не отличаются от канадских французов, которые толпами приезжали работать на фабрике. Но они отличаются, потому что, хоть никто об этом и не говорит, они сами не хотят здесь жить. Не хотят быть частью страны. Они только ждут, когда можно будет уехать домой. Сидят тут и осуждают то, как мы живем. Честно говоря, мне это очень обидно. И держатся они особняком.
– Канадские французы тоже много лет держались особняком.
– Это другое дело, Боб. – Она дернула нитку. – Между прочим, их уже не называют канадскими французами. Франкоамериканцы, будьте любезны. И сомалийцам, кстати, не нравится, когда их сравнивают. Мол, они совершенно другие. Такие все несравненные.
– Они мусульмане.
– А я и не заметила.
Боб вышел покурить. Когда он вернулся, Сьюзан доставала из морозилки сосиски.
– Они там на Сомали отрезают девочкам клитор, – сообщила она, наливая воды в кастрюлю.
– Ой-вэй, Сьюзан.
– Сам ты ой-вэй, прости господи. Сосиску будешь?
Боб сел за стол прямо в куртке.
– Здесь такие операции давно запрещены. И принято говорить «в Сомали», а не «на Сомали».
Сьюзан повернулась к нему, прижимая к груди вилку.
– Вот почему вы, либералы, такие кретины? Ты уж извини, но так оно и есть. Они делают это дома, и маленькие девочки истекают кровью. Их привозят в больницу из школы, потому что кровь не останавливается. Или семья копит деньги и отправляет девочку в Африку, чтобы с ней это проделали там.
– Может, стоит и Заку предложить поесть? – Боб потер ладонью загривок.
– Я отнесу ему в комнату.
– Знаешь, Сьюзан, теперь также не принято говорить «негр». И называть людей умственно отсталыми. Тебе правда стоит это запомнить.
– Да ради всего святого, Боб! Я просто издевалась над тобой. Ты так смешно вытягивал шею. – Сьюзан посмотрела в кипящую воду и добавила: – Вот был бы здесь Джим… Ты уж не обижайся.
– Я и сам бы этого хотел.
Сьюзан повернула к нему раскрасневшееся лицо.
– Однажды, сразу после процесса над Пэкером, я слышала, как одна пара обсуждает его в торговом центре. Они говорили, что Джим решил выступить не обвинителем, а адвокатом, просто чтобы получить громкое дело и большие деньги. Меня это буквально убило.
Боб отмахнулся.
– Дураки. Это в порядке вещей: в течение карьеры выступать то обвинителем, то адвокатом. И в той хартфордской конторе он уже работал защитником. Юрист всегда защитник, просто он может защищать обвиняемого, а может защищать народ. Джим блестяще справился с делом. И неважно, что люди думают – виновен был Уолли или нет.
– И все-таки большинство тех, кто помнит Джима, его любят. Людям нравится видеть его по телевизору. Они говорят, Джим никогда не строит из себя всезнайку.
– Да, правда. Он, кстати, терпеть не может выступать по телевизору. Просто в конторе настаивают. Думаю, во время процесса над Пэкером ему нравилось быть у всех на слуху, но теперь уже вряд ли. Вот Хелен это нравится. Она всегда всех оповещает, когда он в очередной раз будет выступать.
– Ну, Хелен-то конечно…
Любовь к Джиму объединяла близнецов. Боб воспользовался моментом и объявил, что ужинать будет не дома.
– То итальянское кафе еще открыто? – спросил он.
– Ну да.
На улице было темно. Боб всегда поражался, насколько темно по вечерам за пределами большого города. Он доехал до небольшого магазина и купил две бутылки вина, выбрав то, у которого пробка откручивалась без штопора. Ширли-Фоллс изменился гораздо сильнее, чем Боб ожидал, но все равно он постарался объехать дом своего детства стороной. После смерти матери (а она умерла очень давно, Боб уже потерял счет годам) он не приближался к этому дому. Он остановился перед знаком «стоп», свернул направо и увидел старое кладбище, а слева деревянные многоквартирные четырехэтажки. Это уже был почти центр города. Боб миновал здание, где прежде располагался главный универмаг «Пекс» – когда еще не построили большой торговый центр за рекой. В этом универмаге Бобу в детстве покупали одежду в школу. Он хорошо помнил чувство мучительной неловкости, когда продавец подворачивал ему брючины и мерил длину в шагу – от щиколотки до промежности. Мама кивала и спрашивала еще красный и темно-синий свитер под горло. Теперь универмаг стоял пустой, с заколоченными витринами. Боб ехал мимо мест, где раньше была автобусная остановка, кофейни, журнальные киоски, пекарни. И вдруг под фонарем увидел чернокожего человека – высокого, грациозного, в широкой рубахе. Вокруг шеи у человека был повязан шарф в черно-белую «гусиную лапку». «Вот, пожалуйста, – пробормотал Боб себе под нос, – еще один». И, несмотря на то, что он прожил много лет в Нью-Йорке и какое-то время даже защищал обвиняемых самых разных цветов кожи и вероисповеданий (пока не решил, что работа в суде для него слишком большой стресс, и не переключился на апелляции); несмотря на то, что свято верил в конституцию и права человека – любого человека – на жизнь, свободу и стремление к счастью, несмотря на все это Боб Берджесс поглядел вслед скрывшемуся за поворотом мужчине в черно-белом шарфе и подумал – пусть на какую-то секунду, но подумал: «Лишь бы их не развелось тут слишком много…»
На стеклянной двери итальянского кафе «Антонио», угнездившегося позади заправки, висел знак с большими оранжевыми буквами. Боб посмотрел на часы на приборной панели. Девять часов. Суббота, девять часов вечера, и кафе «Антонио» закрыто. Боб свинтил крышку с бутылки вина. На него накатило чувство, с трудом поддающееся описанию, – острая смесь тоски и боли, беззвучный вскрик при виде чего-то невыразимо прекрасного, желание прижаться лбом к большим коленям родного города.
Боб доехал до маленького продуктового магазина, купил пачку замороженных моллюсков и повез их к Сьюзан.
Абдикарим Ахмед шагал не по тротуару, а прямо по проезжей части улицы, чтобы держаться подальше от подворотен, где кто-нибудь мог притаиться в темноте. Лампочка над дверью квартиры в доме племянницы опять перегорела. Под детские возгласы «Дядя!» Абдикарим направился по коридору к своей комнате, где на стенах висели персидские ковры. Хавейя повесила их, когда он только вселился сюда, много месяцев назад. Тканые узоры поплыли перед глазами, – Абдикарим сжал пальцами виски. Мало того, что человек, которого сегодня арестовали, был в их поселении никому не известен. (Вообще-то все предполагали, что это сделал один из местных. Из тех молодчиков с мощными руками в наколках, что пьют пиво с утра на крыльце и ездят в ревущих фургонах с наклейками на бампере: «Белые – сила! Остальные – проваливайте!») Мало того, что этот Зак Олсон жил в приличном доме с матерью и работал, и мать его тоже работала. Больше всего Абдикарима пугало другое. То, от чего у него сосало под ложечкой, и голова сжималась от боли. То, что произошло тогда вечером. Двое полицейских приехали вскоре после звонка имама и стояли в мечети – в темных униформах, с пистолетами в портупеях – стояли, глядели на свиную голову и усмехались. Потом сказали: «Ну ладно, ребята». Заполнили бумаги, расспросили свидетелей. Приняли серьезный вид. Сфотографировали место преступления. Не все заметили их усмешки. Но Абдикарим стоял совсем близко, в холодном поту под молитвенными одеждами. Сегодня старейшины попросили его описать увиденное раввину Голдману, и он изобразил все в лицах – улыбочки этих людей, то, как они, переглядываясь, говорили по рации, их негромкие смешки. Раввин Голдман скорбно качал головой.
В дверях появилась Хавейя, утирая нос.
– Ты голоден? – спросила она.
Абдикарим ответил, что поел в доме Ифо Нура.
– Что-то еще случилось? – тихо спросила Хавейя.
К ней подбежали дети, и она длинными пальцами погладила сына по голове.
– Нет. Ничего нового.
Хавейя кивнула, качнув серьгами, и увела детей назад в гостиную. Она почти целыми днями не выпускала их из дома, заставляла сидеть и снова повторять, кем были их предки – прадед, прапрадед и так далее, в глубину веков. Американцы мало интересовались собственными прародителями, но в Сомали любой мог перечислить своих предков. И все же держать детей взаперти было очень трудно. Кому понравится так много дней не видеть неба. Но когда пришел домой Омад – он работал переводчиком в больнице, – то сказал, что пойдет с ними в парк. Омад и Хавейя приехали в эту страну раньше остальных и стали уже не так пугливы. Им пришлось пожить в очень нехороших районах Атланты, где наркоманы грабили людей в собственных домах. По сравнению с теми местами Ширли-Фоллс – прекрасный и спокойный город. Так что сегодня ее дети носились за опавшими листьями под почти голубым небом, а Хавейя любовалась на них, утомленная постом и прозрачным осенним воздухом, от которого – она сама не понимала почему – у нее вдруг потек нос и зачесались глаза.
Прибравшись на кухне и вымыв пол, Хавейя снова зашла к Абдикариму. Она относилась к нему с большим теплом и сочувствием. Бедняга приехал в Ширли-Фоллс год назад и обнаружил, что его жена Аша, которую он отправил сюда ранее вместе с детьми, жить с ним больше не желает. Она забрала детей и отправилась в Миннеаполис. Стыд какой! Абдикарим считал, что всему виной Америка. Это здесь Аша научилась такой упрямой независимости. Но Хавейя думала иначе: Аша, на много лет младше Абдикарима, всегда отличалась своеволием, некоторые люди такими рождаются. В довершение всех бед, Аша была матерью единственного выжившего сына Абдикарима. От других жен остались только дочери. Абдикарим, как и многие, пережил много потерь.
Теперь он сидел на кровати, вдавливая кулаки в матрас. Хавейя прислонилась к дверному косяку.
– Сегодня вечером звонила Маргарет Эставер. Говорит, волноваться не о чем.
– Знаю, знаю… – Абдикарим отмахнулся. – Она считает, что он виил ваал, дурачок.
– Аянна не хочет пускать детей в школу в понедельник, – шепотом сообщила Хавейя и чихнула. – Омад сказал ей, что им там ничего не угрожает, а она говорит, их там бьют и пинают, стоит учителю отвернуться.
Абдикарим кивнул. В доме Ифо Нура сегодня обсуждали происходящее в школе. Учителя обещали строже следить за детьми после инцидента со свиной головой.
– Все обещают быть внимательней, – произнес он, вставая. – Спите спокойно. И сделай что-нибудь с лампочкой над дверью.
– Завтра куплю новую в «Уолмарте». – Хавейя лукаво улыбнулась. – Будем надеяться, виил ваал там больше не работает.
И она ушла, покачивая серьгами.
Абдикарим потер лоб. В доме Ифо Нура раввин Голдман сидел со старейшинами и просил их проявить истинное миролюбие ислама. Это было оскорбительно. Разумеется, они проявят миролюбие! Раввин Голдман заверил, что многие горожане поддерживают право сомалийцев жить здесь и, чтобы показать это, готовы устроить демонстрацию после окончания Рамадана. Старейшины не хотели никаких демонстраций. Ни к чему собирать людей в толпу. Но добродушный раввин Голдман сказал, что это будет полезно городу. Полезно городу! Каждое слово как удар палкой: это не ваше поселение, не ваш город, не ваша страна.
Абдикарим стоял у кровати и в гневе тер глаза. Где были американские раввины Голдманы, когда его старшая дочь и четверо внуков вышли из самолета в аэропорту Нэшвила? Никто не встречал ее, а бегущая лестница под названием «эскалатор» так напугала детей, что они могли лишь стоять и смотреть, а люди толкали их, смеялись и показывали пальцами. Где были американские раввины Голдманы, когда сосед принес Аамууну пылесос, но Аамуун не понял, что это, и никогда им не пользовался, а сосед стал говорить всем в городе, что сомалийцы неблагодарные? Где были раввины Голдманы и унитарианские священницы, когда маленькая Калила в закусочной «Бургер Кинг» приняла кран, разливающий кетчуп, за рукомойник? Увидев, что Калила перепачкала все вокруг, мать отвесила ей оплеуху, и к ним подошла женщина и заявила, что в Америке не принято бить детей. Где тогда был раввин? Где ему понять, каково это?
Абдикарим тяжело осел на матрас. Где уж понять это раввину, который вернулся в свой безопасный дом к волнующейся жене? Абдикарима снова накрыл стыд при мысли о том, как он положил в рот кусок хлеба и втайне ощутил животный восторг от его вкуса. В лагерях он постоянно жил с чувством голода. Голод был ему как жена, он сопровождал его повсюду – непрекращающееся, изматывающее желание. И теперь, в Америке, для Абдикарима было изощренной пыткой ловить себя на том, что он по-прежнему испытывает звериную тягу к еде. Так унизительно… Потребность есть, испражняться, спать – все эти естественные потребности для Абдикарима давно утратили роскошь естественности.
Водя пальцем по узорному покрывалу, он бормотал «истахфур-алла» — «Я ищу прощения». Наверняка причиной кровопролитий на родине стало то, что его народ не следовал истинному пути ислама. Закрыв глаза, он произнес последнее на сегодня «аль хамду лилля», благодарность Аллаху. Все добро исходило от Аллаха, зло же – от людей, позволивших семенам порока прорасти в своих сердцах. Но почему зло разрасталось беспрепятственно, как злокачественная опухоль? Этот вопрос то и дело вставал перед Абдикаримом. И ответа на этот вопрос он не знал.
Первую ночь Боб провел на диване не раздеваясь. Даже куртки снимать не стал, так было холодно. Задремать удалось лишь под утро, когда сквозь жалюзи начал проникать свет. Его разбудил крик Сьюзан.
– Пойдешь на работу как миленький! Никто не заставлял тебя делать эту кошмарную глупость! Теперь изволь принести в дом двести долларов, которые я потратила на твое освобождение. А ну марш!
Зак что-то буркнул в ответ, входная дверь хлопнула, машина завелась и уехала.
На пороге возникла Сьюзан и через всю комнату швырнула Бобу газету.
– Молодец, – сказала она.
Боб посмотрел на газету, приземлившуюся на пол у дивана. На передовице была большая фотография Зака, выходящего из тюрьмы с улыбкой до ушей. И заголовок: «Шутки в сторону».
– Ой-вэй, – вздохнул Боб, с трудом приподнимаясь.
– Я на работу, – крикнула Сьюзан из кухни.
Хлопнула дверца кухонного шкафа, потом входная дверь, загудел мотор.
Боб сидел неподвижно, лишь глаза его блуждали по комнате. Опущенные жалюзи на окнах были цвета крутого яйца, на обоях похожего оттенка парили изящные синие птицы с длинными клювами. На верхней полке деревянного комода стояли сокращенные версии бестселлеров, выпускаемые журналом «Ридерз дайджест». Обивка кресла в углу до дыр вытерлась на подлокотниках. Ничего в этой комнате не было предназначено для комфорта, и Боб чувствовал себя неуютно.
Заметив какое-то движение на лестнице, он инстинктивно вздрогнул от испуга. Сначала появились розовые махровые тапки, затем их тощая престарелая хозяйка.
– Почему вы сидите в куртке? – спросила она, глядя на Боба сквозь огромные очки.
– Я замерз.
Миссис Дринкуотер сошла с лестницы и оперлась на перила.
– В этом доме всегда холодно, – заметила она, обводя глазами комнату, и добавила, поколебавшись: – Если совсем уж мерзнете, скажите Сьюзан.
Она присела в кресло и поправила на носу очки костлявым пальцем.
– Я не жалуюсь. У Сьюзан не так много денег. Ей уже много лет не поднимали зарплату. А какие сейчас цены на бензин! – Она взмахнула рукой выше головы. – Боже милосердный!
Боб поднял с пола газету и положил на диван рядом с собой. Зак улыбался ему с передовицы, и Боб перевернул газету фотографией вниз.
– В новостях про это говорили, – сказала миссис Дринкуотер.
Боб кивнул.
– Они оба на работу поехали.
– О, я знаю, дорогуша. Я спустилась за газетой. Сьюзан оставляет мне ее по воскресеньям.
Боб протянул газету, старушка положила ее к себе на колени и осталась сидеть.
– Слушайте, а часто Сьюзан на него кричит? – спросил Боб.
Миссис Дринкуотер посмотрела по сторонам, и Боб подумал, что она не ответит.
– Раньше бывало. Когда я только въехала. – Она заложила ногу на ногу и стала подергивать ступней в слишком большом тапке. – Конечно, это было сразу после того, как от нее ушел муж. Если спросите меня, мальчик за всю жизнь мухи не обидел. Он очень одинокий, вы не находите?
– Да, он всегда был одиноким. Хрупким – ну, в эмоциональном плане. А может, просто недостаточно взрослым. Что-то вроде того.
– Мы все ждем, что наши дети будут как с картинки в глянцевом каталоге. – Миссис Дринкуотер задергала ступней еще сильнее. – А они не такие. Хотя, должна признать, Зак куда более одинокий, чем большинство его сверстников. И вообще, он плачет.
– Плачет?
– Да, у себя в комнате. Я иногда слышу. Уж извините, что ябедничаю, но вы все-таки его дядя. Вообще-то я стараюсь не совать нос не в свое дело.
– А Сьюзан слышит?
– Не знаю, дорогуша.
Пришла собака, ткнулась длинным носом в колени. Боб погладил жесткую шерсть на ее голове, похлопал по полу, чтобы она легла.
– А друзья у него вообще какие-нибудь есть?
– Домой к нему никто не приходил ни разу.
– Сьюзан говорит, он сам додумался бросить эту свиную голову.
– Может, и так. – Миссис Дринкуотер поправила очки. – Однако тут многие не прочь сделать то же самое. Сомалийцам не все рады. Я-то сама против них ничего не имею. Только они носят все это тряпье. – Она помахала перед лицом костлявой ладонью. – Одни глаза видны. Уж не знаю, правда или нет, но говорят, что они держат в шкафах кур. Вот уж странные люди, боже милосердный…
Боб встал, нащупал в кармане куртки телефон.
– Прошу прощения, я выйду покурить.
– Конечно, дорогуша.
Встав под кленом в сени пожелтевших листьев, Боб зажег сигарету и, прищурясь, посмотрел на экран телефона.
5
Джим, обгоревший на солнце и блестящий от пота, демонстрировал Хелен, каким образом он обыграл всех в гольф.
– Все дело в грамотном движении запястьем. – Он чуть присел, согнул руки в локтях и взмахнул воображаемой клюшкой. – Видишь, Хелли? Видишь, как я работаю запястьем?
Хелен сказала, что видит.
– Я был на высоте. Даже этот хрен, доктор, был вынужден согласиться. Он из Техаса. Омерзительный коротышка. Причем не знал, что такое «техасский коктейль». Ну ничего, я просветил. – Джим с победным видом расправил плечи. – Это, говорю, то самое, чем вы там у себя убиваете людей – теперь, после того, как перестали поджаривать их на шкварки. Тиопентал натрия, бромид панкурония и хлорид калия. Он мне ничего не ответил, плюгавый хрен. Только улыбнулся мерзенько.
Джим утер лоб и снова встал на позицию для очередного удара несуществующей клюшкой. Дверь на террасу была приоткрыта, и Хелен прошла закрыть ее мимо него и мимо миски с лимонами.
– Видела? Вот как надо! – Джим вытер лицо рубашкой, в которой ходил играть. – Так вот, говорю этому хрену, раз уж вы так держитесь за смертную казнь, первый признак осквернения цивилизованного общества бесчеловечным варварством, почему бы вам не научить своих неандертальцев-палачей хотя бы в вену попадать?! А не колоть свою адскую смесь в мышцу, как тому несчастному ублюдку, который лежал и мучился полчаса?![4] Кстати, знаешь, на чем этот тип специализируется? Он дерматолог. Делает подтяжки лица и зада. Я пошел в душ.
– Джим, звонил Боб.
Джим остановился на полпути в ванную.
– Зак вышел на работу. За него внесли двести долларов залога. Сьюзан тоже на работе. Очередь Зака на предъявление обвинения подойдет не раньше чем через несколько недель. Вроде бы так он сказал. Извини, эту часть я не поняла.
Хелен раскрыла ящик комода, чтобы показать Джиму сувениры, которые пошлет детям.
– Тамошние порядки. Обвинения предъявляются по расписанию. Зак должен присутствовать?
– Не знаю. Вроде нет.
– Какой у Боба был голос?
– Да как обычно.