Труба и другие лабиринты Хазин Валерий
Труба
Всем Хазиным: близким и далеким; тем, кто уехал, и тем, кто остался; тем, кто рядом, и до кого не дотянуться; и особенно – моему талантливому брату Александру – он сам знает почему.
Часть первая
1
Когда прогудела труба в городе Вольгинске[1]? Нетрудно сказать.[2]
Летом, на седьмой неделе, в то семилетие, что протекало между тремя миллениумами-плывунами, в которые по Волге мало кто верил, но погудели многие: где-то между тысячелетием крещения Руси, близняшным приливом двадцать первого века и тысячелетним юбилеем Казани.[3]
А точнее никто не скажет, ведь не было от трубы ни гула, ни грохота, и не слышали ничего ни первые лица города, и не дрогнули даже ни толстые животы, ни крутые задницы, ни выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор[4]. Ибо была труба не видна никому из жителей Вольгинска, а нашел ее гидротехник по имени Муса[5] – там, где была сокрыта она, – в подвале дома номер девять по улице Завражной.
Звали же Мусу просто Мусой – звали все: и знакомые, и соседи, поскольку был он из волжских татар, или мишарь[6]. А по отчеству и фамилии никто не звал, и сам Муса улыбался, если спрашивали, и словно бы шутя отмахивался, когда настаивали, – потому, объясняя, что целиком имена мишарские непереносимы и на самый бойкий русский язык. И с Мусой не спорили долго, а, наоборот, делались веселее – особенно узнавая, что жену его зовут Миниса Сисятовна, а дальнюю, но богатую родственницу из Казани – Венера Мукадясовна[7]. И если, случалось, Муса выпивал водки с добрыми друзьями, и накрывало выпивавших теплой волной глубокого разговора, Муса начинал посмеиваться, говоря, что даже среди званых гостей не стоит русскому произносить мишарские имена так, как они должны звучать, – а то выходит, будто ругаются матерно или читают вслух «Спид-Инфо»[8].
Муса ли добрался до трубы в продуманном розыске, труба ли просто попалась ему на глаза – этого никто не скажет.
Но известно, что на седьмой неделе того лета случилось небывалое – такое, чего не мог припомнить ни Муса, ни кто-либо из соседей его за все семь лет проживания в доме номер девять на улице Завражной. То есть, горячую воду после обыкновенного городского ремонта не подали в срок. Вместо нее на всех девяти этажах краны принялись вдруг выхаркивать теплую темно-рыжую жидкость жуткого запаха. И не один вечер, а семь дней и ночей вытекала она, клокоча, сколько ни сливали ее на всех девяти этажах, – карминная по утрам, в полночь – бурая, как бы цвета спекшейся крови; и сколько ни звали слесарей – никто не пришел.
А на седьмой день, к вечеру, нашла дурнота и на самых тихих старух, и зашипели они и закашляли во дворе под шелестящими тополями.
«Нехороший излив, – зашептали они. – Ни горяч, ни холоден. День и ночь теплый. Не беда бы, если б был холоден или горяч. А как тепл, – значит, не только Волга, но и притоки все воссмердели…».[9]
И кто-то уже заспешил к Мусе уговаривать его взломать подвальные двери, чтобы самим добраться до труб, а некоторые стали подбивать соседей выступить всем домом и взять в осаду жилищную контору. Но до безобразия не дошло. Пошумев, разошлись. А наутро упругой, уверенной струей ударил из труб надежный, привычно дымчатый кипяток.
Однако что-то, видно, разладилось в единственном подъезде дома номер девять.
Никуда не девалась вонь, сочившаяся из-под гнутых, проржавленных, но запертых на три замка дверей подвала. По утрам ее слышали только внизу, выходя на улицу. А к вечеру она заполняла все темные углы и лестничные складки до самого верха, и нельзя было понять, откуда несет и чем.
Потом зароились вдруг – не по времени и не к месту – мошки, зеленые и глазастые, как жабы, и злые, как псы.
Через неделю на пятом, седьмом и девятом этажах покрылись струпными проплешинами полуперс, сибирский голубой и два беспородных кота.
А еще через три дня сразу нескольких жильцов свалила в постель мигрень, а четверо почти потеряли дар речи – кто от колкого кашля, кто от затяжных приступов удушья…
И когда уже устали ждать и бояться новых напастей – пронеслась над Вольгинском такая гроза с градом, что ее показали даже столичные телеканалы – и все кончилось внезапно, как будто смыло и продуло всё вокруг и внутри дома номер девять по улице Завражной.[10]
Но многие отчаялись и пошли к Мусе, человеку уважаемому и технически грамотному, и стали просить его спуститься в подвал. Что-то там не так, в подвале, говорили пришедшие Мусе, и пусть беды оставили дом, и пусть газ и водопровод с канализацией работают бесперебойно, что-то все равно не так в подвале, и не навалилось бы на нас болезни посерьезней, как случилось в городе Ухта, – не той, что на карельских озерах, а той, что в земле зырян за Тиманским Кряжем[11], и мы устали бояться, говорили они, ведь, сколько ни приходили электрики после грозы, так ничего и не смогли, и лестница который день во тьме кромешной, с первого этажа по девятый, а с жилконторы какой спрос – закончили ремонт горячего водоснабжения, и теперь – кто в отпусках, кто в запое, а дальше слесарей и вовсе не сыскать – пойдет подготовка к пуску тепла, а после, глядишь – и зима на носу…
Так говорили пришедшие Мусе[12], а он только хмурился. И отправил всех по домам, пообещав подумать.
А вскоре, наверное, раздобыл где-то ключи, потому что никто не видел, как он спустился в подвал, и никто не знает, сколько пробыл там. В тот вечер прислали в дом бригаду лучших электриков Вольгинска: все волновались по-соседски – поглядывая, как плавают в гулкой темноте огни их фонариков, вслушиваясь в негромкий мастеровитый матерок. И когда вспыхнули, наконец, в лестничных пролетах новые лампы, кое-кто из жильцов загулял на радостях, а кто и попросту забыл про Мусу.
Он же, ближе к ночи, вернувшись из подвала к себе, долго мылся в ванной, а потом, не сказав никому ни слова, поднялся на седьмой этаж к приятелю, соседу Застрахову.
Застрахов был не коренной житель Вольгинска, но все-таки волжанин: переехал из Саратова еще во времена Империи, надеясь получить место на гордо возводимой городом атомной станции, поскольку считался классным специалистом по газо– и теплоснабжению. Но строительство станции остановили экологи[13], Империя распалась, работы не стало, возврата не было – и Застрахов осел в Вольгинске, осунулся, и теперь преподавал за гроши в строительном институте, давал частные уроки физики и химии да подрабатывал дворником на придворовой территории собственного дома номер девять.
Застрахова звали всяко: кто – Бориской, кто – Славиком, потому что полное имя его – Борислав Вячеславович[14] – никто не мог выговорить сразу даже на спор. Жена же его, Лидия, которую он взял в юности и привез с собой из страны с головокружительным названием Монтенегро, или Черногория, звала его, всегда улыбаясь и как бы лаская каждый слог своим мягким языком, – Славоня. Темноокая Лидия и встретила Мусу на пороге в тот вечер.
Муса попросил ее вызвать мужа, спешно вывел того за дверь, так что Лидия не успела и слова молвить Застрахову, а лишь увидела проблеск его лысины: там, в тени, за углом, Муса переговорил с ним о чем-то в торопливом перекуре, после чего Застрахов вернулся, натянул шерстяные носки и сапоги, надел телогрейку, захватил сумку с инструментами, – и оба направились вниз.
Лидии показалось, что она ждала мужа всю ночь, а на самом деле они вернулись через час и молча прошли в кухню. Застрахов достал бутылку, стаканы, хлеб. Разлили и выпили: Муса – задумчиво, Застрахов – жадно.
За стеной, в темноте спальни, мерцали бессонные глаза Лидии, но слышать мужской шепот мешало ей собственное дыхание.
«Если так, – сказал Муса, – надо идти на девятый этаж».
«Зачем?» – спросил Застрахов.
«К Шафирову», – отвечал Муса.
«К еврею?» – удивился Застрахов.
Муса помолчал. Глухо подвинул табурет. Потом проговорил еще что-то, будто жуя и глотая.
«Да, – сказал он, – К еврею. На то есть семь причин. Во-первых, – сказал он, – какая разница?»
2
«Во-вторых, – сказал Муса, – никто не любит евреев, но для дела придется потерпеть».
«В-третьих, – сказал Муса, – был Шафиров[15] советником мэров и губернаторов, и знает судей, а его уважают и первые лица города, и выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор».
«Четвертая причина, – сказал Муса. – У нас у обоих, гляди, уж и руки дрожат, и сердце скачет, и мозги всмятку. И, значит, не обойтись нам с тобой без головы Шафирова, если хотим понять, что к чему.
В таких делах, сосед, если пахнет большими деньгами, особенно у нас, в России, без еврея обойтись, конечно, можно, но лучше не пробовать. И это – пятая причина.
Дальше. И ты знаешь, и я знаю – честен Шафиров до изуверства: уж каким начальникам служил, в каких кабинетах сидел, какие бюджеты разворачивал, а всех богатств и нажил – квартиру улучшенной планировки в панельном доме на Завражной. Сам ездит на старенькой «Волге», да еще дочь вышлет изредка что-нибудь от израильских щедрот… Значит, если и правда дойдет дело до денег, не найти нам лучшего казначея, чем сосед наш, Шафиров. Это – причина номер шесть.
И последнее. Ни ты, ни я не видел столько книг или городов, сколько помещается в его совиной голове. Что вам поведано, и что нам передано – всё было сначала на языке «народа книги»[16]. Евреев можно не любить, можно не верить преданию, но когда случается то, что случилось с нами[17], вспомнить об этом полезно. Не ошибешься. Это – седьмая, главная причина, почему надо идти наверх, к совоголовому Шафирову».
Так говорил Муса, и они оставили жен, не спящих в ночи, – темноокую Лидию на седьмом этаже, а Минису Сисятовну на шестом, – и поднялись на девятый этаж, и постучались к Шафирову.
Он встретил их, хотя и в домашнем халате, но приветливо: тут же отступил на шаг и кивнул, приглашая, с пониманием, как если бы давно ждал гостей или заранее знал, в чем дело.
И уже через четверть часа, в креслах его кабинета, Муса и Застрахов почувствовали, что пришли не зря, и не зря их соседа Шафирова прозвали совоголовым. Они рассказали ему все, что открыли, и даже чуть больше, чем собирались, – временами сбиваясь и обращаясь к нему то «на ты», по-соседски, то почтительно – «господин Шафиров».
Он же слушал их, не прерывая, будучи привычен к тому, что никто не мог запомнить его еврейское имя и отчество, и потому никакая беседа с ним не обходилась без запинок и заминок.
Муса и Застрахов поначалу говорили, торопясь, чуть ли не оба сразу, и только потом успокоились, как бы нащупав общее русло.
В подвале, сказали они, действительно прохудились трубы – канализационная и горячая – и, похоже, долго сочилось, и натекло даже что-то вроде грязевого озерца, отчего, надо полагать, и смердело по всему дому. Течь, однако же, была не сильная, да и вскоре забилась сама собой, и Муса заверил Шафирова, что для бригады трезвых слесарей с хорошим инструментом там не более суток работы, и сам он готов подогнать такую бригаду хоть завтра. Но, конечно, не эта течь, сказали они, привела их к нему на девятый этаж в поздний час.
Шафиров прошуршал своим черешневым халатом, наклонился чуть вбок, прикрыл веки, и в матовом полукруге света засеребрилась его седина, точно инеистый мех, и сделался он совсем похож на сову или филина, а Муса и Застрахов перешли на шепот.
Там, за течью тихоструйной[18], за черным смрадом подвального озерца, им открылась дверь. Тайная дверь, подогнанная так плотно и замаскированная так ловко, что прежде совершенно сливалась с бетонной стеной, – видимо, приоткрылась оттого, что едкие испарения повредили хитроумный, многоступенчатый, магнитный замок. И за дверью обнаружился – заглубленный на полметра ниже пола – еще один подвал, или бункер, а в нем – труба необычного большого диаметра. Она словно вырывалась из середины боковой стены, изгибалась прямым углом и врезалась в толщу другой – так, будто пришла неизвестно откуда и уводила в никуда.
Труба была окольцована первоклассным фланцем, снабжена задвижкой и компенсаторами, и не была горяча – но и не холодна, а когда приложились к ней, слышен стал тот негромкий, глубокий, как бы убегающий гул, в котором опытное ухо безошибочно опознает поток.
И Застрахов, задыхаясь, принялся было нашептывать подробности про приборы на стенах, но Шафиров внезапно отклонился назад, поднял руку к лицу и слегка наддавил уже почти закрытые глаза свои большим и безымянным пальцем. Синей, звездчатой искрой колко сверкнул его перстень.
И после минуты нелегкого, но уважительного молчания Шафиров оглядел своих собеседников и заговорил. Сначала он осведомился, не поторопились ли соседи рассказать обо всем своим женам или кому-либо еще – и, услышав твердый отрицательный ответ, удовлетворенно кивнул. Потом спросил, готовы ли они и впредь хранить тайну, и получил подтверждение. Затем он поинтересовался, сколько именно времени потребуется Мусе для ликвидации протечки в сетях, и сумеет ли Застрахов в кратчайшие сроки обеспечить безопасную врезку в трубу, чтобы установить ее наполнение.
В то, что ему отвечали, Шафиров напряженно вслушивался, вникал в детали, иногда переспрашивал.
Но Муса и Застрахов запомнили не это. Им запомнились слова, сказанные Шафировым уже после того, как первоначальный план был разработан, согласован и утвержден.
Провожая их, Шафиров вдруг остановился на пороге, потер лоб, отчего снова остро блеснул его перстень, и произнес нечто странное: мол, хотя ни на какого человека не возлагается больше, чем тот способен перенести[19], сам он не понимает пока, удача ли, наконец, посетила их, или беда – особенно, если в трубе окажется то, о чем он думает.
3
Нефть – разумеется, в трубе была нефть. Все трое подозревали это, но ни один не осмеливался произнести, и никто не поверил бы до тех пор, пока через неделю, под вечер, Застрахов не поставил на журнальный столик в кабинете своего совоголового соседа бутылку с густой темной жижей.
Шафиров тут же вышел и через минуту вернулся с коньяком и бокалами, а под нефтеносный сосуд подложил кружевную салфетку.
Ошибиться было невозможно. Между тремя бокалами, как бы проскальзывая сквозь теплые переливы коньячного янтаря, возвышалась прозрачная бутыль, а в ней – маслянисто, чернильно, тяжеловесно – поблескивала нефть. И когда Застрахов вытянул из горлышка бумажный пыж, все трое вдохнули, но задержались с выдохом, и у каждого дрогнули ноздри, а в воздухе словно бы разнеслись слова русского классика[20], поскольку запах также не оставлял никаких сомнений: это был ни с чем по прелести не сравнимый запах только что откачанной нефти. Ошибиться было невозможно.
Но и поверить тоже было нельзя. И только третий глоток коньяка, выпитый в молчании, возвратил соседям дар речи.
Конечно, это невероятно, проговорил Застрахов, но ведь надо еще произвести дистилляцию и ректификацию, построив кривые истинных температур кипения, установить содержание отдельных фракций, а это требует немалого лабораторного времени; да и вообще, здесь должна быть исключена всякая случайность, и нужно еще все проверять и перепроверять, а, значит, даже если не отделять ароматические углеводороды от парафино-нафтеновых, не обойтись без структурно-группового и элементного анализа, или, проще говоря, необходима хромато-масс-спектрометрия, – хотя, конечно, добавил он изменившимся горловым голосом, что бы то ни было, и что бы ни было сё, – ни то, ни сё просто не имеет места быть, то есть попросту не может быть, потому что не может быть никогда…
Тут Муса закашлялся, поперхнувшись коньяком, тряхнул рукой и прохрипел: «Ёрмунганд![21] Изъясняйся по-русски, сосед!»
За Мусой давно замечали эту привычку употреблять по временам непонятные крепкие выражения, и многие снисходительно принимали их за татарские ругательства, – и лишь много позже выяснилось, что они ошибались.
Муса же протер рот платком и взял слово.
«Само собой, – сказал он, – поверить трудно. Хотя мы знаем: случались в городе Вольгинске и не такие чудеса. Разве может быть, например, чтобы новый семнадцатиэтажный дом на Каравайной пустовал второй год? И двери отличные вставлены, и коммуникации подведены, а ни одной квартиры не продали, но и не растащили ничего. Кому растолкуешь, что люди боятся и шепчут, будто что-то там не так: то прораба когда-то придавило плитой, то столяр пропал без вести? Никто не верит, а дом – вон он, стоит, и солнце играет в окнах.
Или в конце зимы – помните? – нашли экологи баржу с нефтью на отмели в Воротырском районе, а хозяев не нашли? Народ оповестили, опечатали судно и вешки поставили. А под майские, в половодье, пропала баржа – и никого не убедишь, что ее отбуксировали «неустановленные лица в неизвестном направлении». А баржа как взялась ниоткуда, так и уплыла в никуда[22].
Словом – или двумя словами – это не важно. То есть, конечно, попахивает абсурдом и верится с трудом, но, может, потому и верится, что – абсурдно?[23]
Не о том разговор. Нам сейчас думать надо, откуда труба, куда ведет, когда, кто и зачем ее здесь проложил. А самое главное – понять, кто Хозяин? И что теперь делать?»
Шафиров подлил всем коньяку.
Самое время, наверное, сказал он, вспомнить одну историю – странную историю дома номер девять по улице Завражной.
И после, говоря, уже не выпускал мерцающего бокала из рук.
Но начал с того, что согласился с мыслью Мусы: Вольгинск слыхивал и не такое. А в стране, где есть великолепные, процветающие города, которых нет на карте, многое приходится брать на веру. И если уж грибники натыкались на дебаркадеры в низинных осинниках вдали от каких-либо берегов, а лесникам попадались опломбированные вагоны без колес на мшистых черничных полянах Заречья, – удивляться, видимо, нечему…
И тут снова как будто пронеслись по кабинету слова популярного классика, потому что в такой вечер история дома номер девять по улице Завражной обещала быть особенно интересной[24]. И, похоже, теперь в этой истории многое становилось понятным, хотя, признался Шафиров, – не всё и не совсем.
Девятый дом на Завражной хорошо знали все таксисты Вольгинска. Типовая крупнопанельная девятиэтажка с единственным подъездом не стояла, не высилась, и даже не торчала, а была будто бы вбита с размаху вдоль второй линии, но не в общий ряд, а с отступом вглубь, развернутая к улице под каким-то нелепым углом – ни по дороге, ни ко двору, ни по сторонам света.
Может быть, поэтому, добавил Шафиров, и задувают вокруг да около такие ветра, что каждый тихий день отмечают даже те, кто давно, казалось бы, привык к жизни на Ветловых Горах, в большой излучине Волги, куда, словно в трубу, вечно тянет и несет потоком: летом – ливни, зимой – метель, а по весне и осени – изморось и дым.
Но не в этом заключалась загадка, а в том, что поначалу дома номер девять – совершенно точно – попросту не было в генеральном плане, ни в общегородском, ни в поквартальном, где, однако, была спроектирована и прочерчена улица Завражная.
Дом возвели почти внезапно, вне всяких проектов, когда по тротуарам нового спального района на Ветловых Горах уже прогуливались мамаши с колясками. Стройку завершили с неслыханной скоростью, к чему молва немедленно прибавила какое-то неслыханное качество и завистливые слухи по поводу будущих жильцов.
Словом, странностей хватало, но в одном молва не ошибалась: заселение дома обернулось еще большей загадкой.
Дом номер девять по улице Завражной оказался тем последним новостроем, на котором замерла, а затем обрушилась навсегда городская программа бесплатного распределения жилья – сметенная с лица приволжских земель нахлынувшей волной всеобщей приватизации.
И, тем не менее, даже люди осведомленные и опытные были изумлены, когда стало известно, кто получил квартиры в новом доме. Как выяснилось, почти никто из новоселов прежде не значился ни в каких, сколько-нибудь серьезных очередях: они работали, по большей части, в разных малопочтенных учреждениях и до переезда проживали в отдаленных, неудобопроизносимых окрестностях Вольгинска. Что за неведомая сила собрала воедино и направила счастливчиков в дом номер девять – этого не могли объяснить ни первые лица города, ни выдающиеся члены самых авторитетных собраний, клубов и диаспор. И если имена новоселов и были занесены чьей-то рукой в некий таинственный список, – ни этой руки, ни списка не видел никто.
Тут Шафиров даже позволил себе слегка улыбнуться, добавив, что сейчас едва ли стоит ворошить прошлое и напоминать друг другу обстоятельства давнего заселения, тем более что и для него самого квартира в новом доме на Завражной стала чуть ли не единственным приятным сюрпризом за долгие годы службы…
И когда бокал его уже пустым вернулся на место и отбросил наискось тусклый нефтяной отблеск, и Мусе, и Застрахову показалось, что лицо их совоголового соседа потемнело.
Разумеется, сказал Шафиров, помолчав, все это мало помогает в поисках ответа на главный вопрос, хотя теперь очевидным можно считать одно: следуя какой-то темной и неизвестно чьей логике, квартиры в доме номер девять получили исключительно некоренные жители – те, кто не родился и не провел детство в Вольгинске.
И опять, потерев лоб рукой и сверкнув своим перстнем, Шафиров признался соседям, что пребывает в растерянности; и если раньше три вещи назывались непостижимыми, и четыре – непонятными для ума: путь орла в небе, путь змеи на скале, путь корабля посреди моря и путь мужчины к девице[25], – то теперь, именно теперь, похоже, к сказанному придется прибавить и путь нефти в трубе.
При этих словах Муса снова кашлянул, поспешно, со стуком поставил на стол бокал и сказал, что глубоко уважает и произнесенные слова, и того, кто их произнес.
«Однако, – спросил он, – не хватит ли нам умничать? Сидим и чахнем здесь, как три карлы престарелых. А под ногами течет, можно сказать, золото Рейна[26]. И утекает, дорогой сосед, утекает с каждой минутой».
Шафиров улыбнулся еще мягче и уточнил, не правильней ли будет говорить о реке Волге и золоте партии[27]?
«Какой партии?» – возмутился Застрахов.
«Известно – какой, – отвечал Муса, – Разве дело в этом? Почему Хозяин, если он есть, конечно, не объявился за все эти годы? Вот в чем вопрос. Не собирается ли объявиться? И что все-таки собираемся делать мы?»
Шафиров задумался, а Застрахов прошептал, что, раз такое дело, – нечего растекаться: надо быстрее сообщить о трубе, куда следует, и получить свое, пока не опередили.
Муса же вместо ответа посмотрел на него так, словно не поверил своим ушам, а Шафиров покачал головой и примирительно поднял руку.
Идею Застрахова он назвал похвальной, но, к сожалению, невыполнимой и даже опасной. И если бы, сказал Шафиров, уважаемый сосед оценил всю серьезность положения и до конца представлял себе последствия, он не спешил бы с подобными предложениями. Подумал ли он о том, кто, собственно, и каким образом получил бы это «своё»? О том, что, в лучшем случае, это неминуемо привело бы к принудительному выселению всех жильцов из дома в маневренный фонд города, причем без каких-либо гарантий или компенсаций? К возможной эвакуации близлежащих домов? И даже – к сносу целого квартала? Может ли уважаемый сосед вообразить, что произошло бы в худшем случае – то есть в случае, если сведения о трубе попали бы в недобросовестные мозги и нечистоплотные руки? А поскольку всем хорошо известно, как взрываются дома в наших городах и пропадают люди[28], – надо еще крепко поразмыслить, не оказался бы, говоря словами поэта, этот дар случайный даром напрасным[29]. И не лучше ли будет оставить все как есть, забыть о трубе и не делать ничего?
Услышав это, Муса опустил голову, обхватив руками затылок, а Застрахов – напротив – запрокинулся, торопливо глотая последние, медлительные капли коньяка.
«Как же так? – проговорил он, распрямившись. – Сначала предлагаете поверить в чудо, о котором мечтали бы тысячи людей в Вольгинске и миллионы по всей стране, а потом – велите забыть? К чему тогда ведется, и куда заведет нас этот разговор? Разве не нарушили те, кто проложил трубу, пункта пять-пятнадцать противопожарных норм проектирования нефтегазовых объектов, в котором прямо запрещается прокладка транзитных трубопроводов под зданиями и сооружениями? В чем тогда упрекать себя, и зачем себя же запугивать? И что же теперь – быть у воды и не напиться?»
Тогда Шафиров разлил всем еще понемногу.
И речь их лилась, углубляясь, а беседа утекла далеко за полночь.
4
Никто не скажет, долго ли спорили соседи.
Но через время – хотя и неизвестно, каким было это время, – труба, или нефть, что струилась в ней, принесла первые деньги.
Происхождение трубы раскрыть не удалось. Однако Шафиров предположил, что она была тайным ответвлением Большого Волжского нефтепровода в Европу, на развязках которого базировался и нефтеперерабатывающий завод Вольгинска, и вся нефтехимия городов-сателлитов. Благодаря хитросплетениям своих давних связей, Шафиров установил и точки ближайших терминалов в радиусе тридцать километров. Он сообщил изумленным соседям не только местоположение двух насосных станций, но и точный график перекачки, и периоды профилактических работ, на что Застрахов торопливо закивал, схватился за карандаш и зашептал об идеальном месте и времени врезки для скрытого отбора продукта в отсутствии высокого давления…
Шафиров же не переставал удивлять соседей и предложил такое, чего от него никак не ожидали: общие труды, дальнейшие хлопоты и начальные расходы поделить на троих и возложить на каждого по способностям, но в детали друг друга не посвящать, дабы никто не знал в подробностях, чем занимаются двое других, – и тогда будет у трубы как бы три ключа, по одному в одной руке, и никакая рука не поднимется повернуть ключ в одиночку, а лишь все три вместе. Это и называется полным доверием, сказал Шафиров, да и на случай внешней угрозы такая предосторожность оказалась бы не лишней.
И Застрахов спроектировал и соорудил какую-то хитроумную разборную врезку с вантузом и съемной цевкой, а Муса согнал шальную бригаду из дальних затонов Заречья.
И вывели патрубки из подвала в овраг, и завели штуцер к резервуару в приямок меж заброшенных гаражей, а над ним – раздвижную эстакаду со шлангом. И Застрахов приговаривал, докладывая ежевечерне о ходе работ: «Я открою – никто не закроет, а затворю – никто не отворит»[30].
А Мусе поручили наладить продажи.
И не спрашивали, откуда пришел первый нефтевоз, и к кому укатил душной ночью, напитавшись от трубы.
И когда на другой день, под вечер, вернулся Муса от покупателей – улыбчивый и потный – все трое ударили по рукам, выпили по полной и пересчитали выручку – шестьдесят тысяч рублей.
Шафиров поздравил всех и похвалил Застрахова за инженерную ловкость и мастерство маскировки, а Мусу – за талант организатора и коммерсанта, благодаря которому сразу же удалось и не продешевить, и верной ценой расположить клиентов к долгосрочному сотрудничеству в условиях благоприятной конъюнктуры нефтяных рынков.
Затем он предложил не пьянеть от денег и не распыляться, а начать возвращать долги, частично покрыть затраты, отложить немного в резерв и затаиться, но держаться в курсе мировых новостей и валют, и ждать следующей профилактической паузы, когда в трубе будет нефть, но не будет давления.
И никто не скажет, не затянул ли соседей в прения первый нефтяной оборот, но вскоре Муса отогнал покупателям второй нефтевоз, и третий, и дело пошло; и начались уже споры о том, не стоит ли, с учетом явного тренда на повышение и неспособности стран ОПЕК договориться[31], поднять отпускную цену до ста долларов за тонну?
И однажды Муса посмотрел на Шафирова, потом – на пачку свежезапечатанных пятисотрублевок, накрыл ладонью руку Застрахова, как бы упреждая возможные возражения, и сказал вполголоса, что если раньше говорилось, не утаишь, мол, шила в мешке, а рыла в пушке, то теперь, похоже, к этому надо прибавить и земляное масло в рожке, а попросту – нефть в трубе.
«Понятно, – сказал Муса, – что потребности неуклонно возрастают, и темпы ускоряются. Но вместе с ними растут и риски. Забывать об этом нельзя. На ночной добыче долго не протянешь, шабашников всякий раз не напасешься, от жен не набегаешься. Да и троим – даже троим – всё в руках не удержать. Пора и себя обезопасить, и о соседях подумать. Рано или поздно дому номер девять придется что-то предъявлять. Значит, надо делиться[32]. И прибылью, и работой. Иначе – ещё прогон, ещё один-другой караван, – и не слыхать нам больше гула трубы, и не видать прибытков».
Так говорил Муса, и Шафиров, слушая, кивнул два или три раза. После чего прошелся по кабинету и попросил у соседей времени до завтра.
А на следующий день, при встрече, первым делом осторожно поинтересовался у Застрахова, правда ли, что дочь его, Мария, живет отдельно, одна с ребенком, и работает на почте?
5
И вот что придумал Шафиров, и вот как поступили они с помощью дочери Застрахова, Марии, которая жила отдельно, одна с ребенком, и работала на почте.
В течение недели, в разные дни, из восьми различных отделений стали приходить жильцам дома номер девять по улице Завражной уведомления о почтовом переводе на три тысячи рублей.
И поскольку отказов не случилось, и деньги были исправно получены во всех восьми отделениях, на следующей неделе, когда была поставлена подпись на последнем корешке, владельцы двадцати четырех квартир, вслед за нечаянной радостью перевода[33], обнаружили в почтовых ящиках заказное письмо в роскошном, плотном кремовом конверте, который словно бы утяжелял взявшие его пальцы и оставлял в воздухе не сухой сургучовый взмах, а мерцающий, обморочный аромат пряничной пудры.
И те, кто решился поделиться загадкой с соседями, сейчас же переходили на шепот, испуганно называя необычное послание «письмом счастья».
И никто не знал, конечно, что, – прежде чем составить его и выпустить с легкой руки Марии, – протолковали Застрахов, Муса и Шафиров всю ночь до тягостной хрипоты, до хрупкой сентябрьской зари.
И первым негодовал Застрахов, и перечил соседям, говоря, что не будет от дармовых денег ни пользы, ни прока, а только прогудят всё в один миг, и просочится тайна и уйдёт самотёком, и все труды, все хлопоты и надежды вылетят в трубу. Чем можно делиться, спрашивал он, и что возлагать на людей, когда они, заходя домой, бросают окурки и сморкаются прямо у порога, а жены некоторых до сих пор выколачивают половики через перила балконов, а дети и друзья их детей – как придут холода – станут, упившись, блевать в собственном подъезде?
А Муса поначалу только посмеивался и качал головой, а потом вскочил и закружил по комнате, словно пытаясь угнаться за скоротечною речью Застрахова, и едва успевал время от времени вставлять: «Борис, ты не прав!»[34]
Шафиров же поспешил успокоить обоих и сказал, что в словах Застрахова, безусловно, много правды, но не вся правда. И еще он сказал: ничего не поделаешь – все труды человека для рта его, а душа не насыщается, но зато по ночам беспокоит желудок, этот отец скорби, и так живет человек, словно дитя желудка, выжатый до последних соков[35]. И потому не то важно, что дать людям, а то – как подать.
И выложил соседям свой план, и принялся диктовать письмо, а Муса всё повторял «Борис, ты не прав!», но умудрялся изредка добавлять в послание кое-что от себя.
Начиналось послание поздравлением счастливых жителей дома номер девять с выплатой первых дивидендов в три тысячи рублей. И поскольку, говорилось далее, никто от денег по тем или иным причинам не отказался, все получатели указанной суммы, расписавшись в соответствующей квитанции (копия прилагается), тем самым не только подтвердили своё право и готовность получать аналогичные вознаграждения в дальнейшем, но и согласились с условиями подобных выплат. А условия эти были охарактеризованы как в высшей степени выгодные, ибо речь шла именно о дивидендах, которые было обещано выплачивать и впредь – ежеквартально, в зависимости от коммерческих результатов товарищества. Дело в том, разъясняло письмо, что благоприятное стечение обстоятельств и ресурсов объединило, так сказать, всех жителей дома в своего рода товарищество на вере, превратило их в акционеров или совладельцев небольшого, но быстро оборачиваемого капитала.
И теперь, было сказано, каждый акционер вправе самостоятельно решать, как распорядиться этим капиталом, выбрав один из трех путей или вариантов.
Первый. Ожидать и в будущем почтовых переводов раз в квартал, полагаясь на конъюнктуру рынка и добрую волю учредителей.
Второй. Получать, кроме дивидендов, приличную зарплату. Для чего необходимо передать данное письмо Застрахову, Мусе либо Шафирову (номера квартир указаны), и в обмен принять на себя дополнительные обязательства, а с ними – ключ от абонентского ящика в одном из ближайших почтовых отделений, откуда и можно будет впоследствии забирать зарплату, обусловленную объемом и характером взятой на себя работы.
Третий. Отказаться и от зарплаты, и от дивидендов, продолжая жить прежней жизнью, наблюдая, как богатеют соседи, – либо подумать об отъезде.
И поскольку, подчеркивалось в письме, ни на кого не возлагается больше, чем он способен перенести, а вера есть ручательство о делах невидимых, – принимая решение, лучше принять на веру и то, что написано, и то, что последует, и не терзать ни себя, ни судьбу бесплодным розыском или попытками увидеть сокрытое.
И еще было сказано, что напоминание о строжайшей секретности выглядело бы избыточным и унизительным, если бы не серьезность общего дела, если бы не общеизвестная острота криминальной обстановки в городе, да и в стране. А значит, сохранение тайны – в интересах всех и каждого, ибо, случись посторонним узнать о содержании письма или о самом факте его существования, – проговорившимся пришлось бы не только возвращать полученные три тысячи, но и объяснять их происхождение компетентным органам, а то и кому-нибудь пострашнее.
Так завершалось письмо. И хотя никто, кроме жителей дома номер девять по Завражной, не видел его своими глазами – те, кто слышал о нем, уверяли, что оно повторялось слово в слово во всех двадцати четырех отправлениях. А иные утверждали обратное: будто письма сильно различались в выражениях, и в каждой квартире получили свое послание, где одних называли «уважаемые соседи», других – «дорогие товарищи», а некоторых – «дамы и господа».
6
И вот имена тех, кто[36] пошел, увлеченный письмом, на переговоры.
С первого этажа поднялись Подблюдновы, Чихоносовы и Кочемасовы с сыновьями.
Со второго: Сморчковы, Тимашевы и семейство Агранян.
С третьего: Бирюковы, Волковы и Одинцовы.
С четвертого: Аргамаковы, Буртасовы и Можарские.
С пятого: Ушуевы, Любятовы и Невеличко.
С шестого: Каракорумовы и Сорокоумовы с сестрою Полянской.
С седьмого: Урочковы и Волотовские с дочерью и зятем Сливченко.
С восьмого: Зыряновы, Эрзяновы и Мордовцевы с внуками Подлисовыми.
С девятого: Бочашниковы и братья греки Адельфи[37].
И сначала пришли к Застрахову, но в те дни был он почему-то хмелен и несловесен[38], и тогда отправились к Мусе.
И стали роптать, спрашивая: «Что это? Откуда? Кто первый и кто последний?»
И Муса обнадежил одних, выслушал других, ответил третьим, но пришедшие не верили и не уставали препираться, а он устал. И стал спотыкаться на простых словах, и замахал руками, чтобы разошлись до утра, а сам поспешил к Шафирову.
«Не могу, – сказал он соседу. – Приходи помочь мне, или говори с ними сам. А меня воротит от дующих на узлы[39]».
Шафиров не понял.
«Ётунхейм![40] – сказал Муса, как бы злословя. – Невозможно слушать завистников. И лучше посторониться от тех, кто дует на узлы, а также на стыки, стяжки и штуцера, а еще на фланцы, шарниры, вентили или на суставы и фаланги пальцев. И нет сил глядеть на тех, кто боится, но лезет под покрывало. И потому я отворачиваюсь и прибегаю к помощи рассвета».
Шафиров кивнул: утро вечера мудренее.
А когда на другой день начали подниматься к нему и снова допытываться: «Почему такое? Где доля от поделенного? И кто главный, чтобы наделять?» – он отвечал не сразу, но выждал, пока наговорятся.
И первые слова его были ясными, твердыми и острыми, как сапфир[41]: кто это пришел сюда толкаться локтями и толковать без толку, кто явился толпиться и роптать?
А потом он спросил, нет ли среди пришедших таких, которые отказались от трех тысяч и не приняли их как должное?
И в безмолвии полном еще спросил, не накрыло ли Вольгинск тенью дальних столиц, не затмило ли глаза соседям, не размягчило ли мозги умным, не развязало ли глупым языки? Разве те, кто пришли, возвели дом на Завражной? Разве собственной волей, а не волею случая приехали и расселились? Разве сами нашли пути к богатству и освоили их? И неужели доискиваться чего-то должны те, кто пришли? Чего же?
Правды? Всему свое время, и время покажет, не отвернут ли вскорости те, кто сейчас желает знать, лиц своих от правды, и не захотят ли обернуться назад в темноту, ибо все временно, а неведения лишаются навсегда.
Счастья? Всему свое место, и зачем не в доме своем, а здесь, под крышей девятого этажа, искать его?
Денег? Каждому воздастся по трудам, когда захочет он найти для трудов время и место.
И если за этим явился тот, кто пришел, – не тот, кто пришел, поведет разговор. И не тот, кто просит, а тот, кто дает.
Так говорил Шафиров[42]: с иными – по одиночке, с кем – по трое, а иногда и с целым этажом.
И говорил с ними девять дней и ночей, и сказал девяносто девять тысяч слов[43].
7
Длительная – протекла, отхлопотала, отлетела осень. Осень первоначального накопления капитала, разделения труда, изворотливой логистики.
Все прения, разнотолки и перепалки угасли, рассеялись, унеслись меж сентябрьских костров, в горьком дыму октября, по волнам ноябрьских туманов.
Не утихал ток в трубе; нефтевозы уходили по маршрутам, проложенным Мусой; и каждый житель дома номер девять на Завражной, кроме немощных и детей, получил свое, наделенный по силам заботами, прибылью – по трудам.
Согласно строгому, но плавающему графику, выходили на вахту механики и операторы самотека, инженеры по добыче и креплению скважин, монтеры реверсов и путей, техники по растворам и ремонтники подсоса, не говоря уже о ночном и дневном дозоре[44] окружающей среды и круглосуточных сторожах потока.
Каждый знал свое место и время, и все понимали источник приварка, но никому не было позволено увидеть исток, или точку истечения: едва заработал дом номер девять в едином корпоративном ритме, – Муса и Застрахов заново замаскировали дверь к трубе и установили три новых сейфовых замка с кодом и дистанционным управлением.
Выпал снег. И словно бы расступились берега под Вольгинском, так что вдоль ближних, видимых ещё, точно прочерченных по белому дорог Заречья начали просвечивать рощицы сетчатыми стежками, дальние леса клубились – мглисто и низко, а сама Волга тяжело переливалась долгой иссиня-лиловой дугой. А потом и она пропала, и пролегла широким полем меж заснеженных берегов, и вскоре скрылись и дороги, и леса, и даже берега потонули в инеистом мареве.
Окрепли, застыли над Вольгинском первые морозы: в городских парках деревья сделались неразличимы – замерли хрупким, призрачным, глазурно-коралловым кружевом, и только рябиновые гроздья горели, но не жарко – дымчато, и при сильном ветре покачивались упруго, с запаздыванием, как бы обдержанные белоснежной горкой сверху.
И уже проплывали ежевечерне вдоль Волжской дуги зефирные облака, медлительные сумерки поначалу бывали бело-розовыми, а после мерцали млечной синевой.
Незаметно – как на салазках – проскользнул декабрь. На площадях Вольгинска выросли новогодние елки, и полилось по ним серпантинами текучее сияние предпраздничных огней.
И за сколько-то дней до Нового года, в конце недели, под вечер, Шафиров неожиданно позвал к себе Застрахова и Мусу.
И войдя, оба замялись, смущенные, поскольку сами были в свитерах и джинсах, а Шафиров встретил их в ослепительном костюме и галстуке с бликами, а жена его, Руфина Иосифовна, улыбалась рядом в длинном синем переливчатом платье – ставшая как будто выше, как будто помолодевшая оттого, что ее волосы были уложены в новую прическу и даже в полутемной прихожей медоточиво светились.
Но еще сильнее изумились они в кабинете Шафирова, увидев, что знакомый журнальный столик накрыт на троих, а на подоконнике в золоченом девятисвечнике горят две свечи: одна – крайняя справа, другая – возвышаясь в середине ствола.
Руфина Иосифовна усадила растерянных мужчин, приободрила их парой необременительных вопросов, что-то переставила, передвинула на столе и – как всегда с улыбкой – сумела сделаться незаметной, а когда Шафиров вернулся с необычной бутылкой в руках, – ее уже не было в кабинете, и никто не вспомнил бы, как она вышла, с какими словами…
На вопрос гостей, по какому поводу стол, Шафиров как-то странно повел плечом и не очень уверенно ответил, что по еврейскому календарю начинается самый веселый из праздников[45], да и настроение почти повсеместно новогоднее, и вообще, добавил он, не повод важен, а компания…
Он поднял над столом высокую бутылку с непривычно вытянутым горлышком и объявил, что сегодня хотел бы угостить соседей, партнеров, коллег – так он и сказал: коллег и партнеров – настоящим французским коньяком исключительной выдержки и вкуса. И, помолчав, прибавил, что, вопреки некоторым привычкам, с коньяка не следует начинать и не должно ему течь рекой, по ложной имперской традиции, а правильней будет сначала выпить чаю и перекусить, поскольку этот напиток, дорогой и внушительный, требует отдельного подхода и уважительного отношения к себе, и тогда он обязательно – по глоточку – возьмет свое.
И пока закусывали душистый чай оладьями в сметане и пончиками с грушевым вареньем, Шафиров постукивал пальцем по неброской этикетке и продолжал увлекать соседей: само собой, говорил он, коньяк изготовлен, как и положено, в провинции Коньяк – однако, в отличие от прочих, спирт для него отогнан из винограда, собранного исключительно в Гранд Шампани, после чего десятилетия созревал в старинных бочках из Лимузенского дуба в подвалах коньячного дома, к которому принадлежал и знаменитый писатель Франсуа Рабле, и хотя Руфина Иосифовна нарезала лимон и подала, на всякий случай, мандарины, – заедать цитрусовыми значило бы нанести непоправимый удар по вкусовым рецепторам и репутации напитка, и потому, чтобы получить удовольствие и воздать должное собственно коньяку, – полагаются к нему орехи, сухарики с изюмом, шоколад…
Ни Застрахов, ни Муса не запомнили названия эксклюзивного коньяка[46]: разлитый в тяжелые нефритовые рюмки с округлыми краями, он темнел, словно смола, и мгновенно опьянял каким-то знакомым, но давно забытым ароматом – низким, как басовый регистр аккордеона.
Застрахову показалось, будто первый глоток обдает нёбо прелым дымком листопада, вишневой косточкой, сухим яблоком, а Мусе вспомнились вдруг далекие запахи поджаренных хлебцев, чернослива и миндаля.
И почти сразу накрыло выпивавших теплой волной душевного разговора, который, правда, – как это всегда бывает – начался с погружения в дела повседневные, текущие.
Говорили об удивительном стечении обстоятельств, развернувшем целый дом, словно корабль, новым курсом; спорили о плавающих ставках Центробанка и скоротечных ценах на нефть; пили за то, чтобы не иссякал поток в трубе, и за то, что теперь, может быть, – благодарение потоку – наладится не только быт, но и жизнь с течением времени войдет в нужное русло, и в доме прекратится, наконец, вечный ремонт и стук пробойников, и дрель, и прель, и мусорный ветер вокруг…[47]
И скоро выяснилось, что прав был Шафиров, что знаменитый коньяк больше дал, чем взял[48]: заговорили о праздниках, о планах на будущее, о детях.
И тут Шафиров извинился перед гостями, вышел и, вернувшись через минуту, поставил на стол новую бутылку, точно такую же, и сказал, не отрывая руки от пробки, что сегодня, пожалуй, можно будет курить прямо здесь, в кабинете: ведь, в конце концов, у него – день рождения, хотя они с женой не отмечали его уже девять лет – с тех пор, как именно в этот день единственная дочь их, Роза, отправилась на учебу в землю Израиля, но, закончив курс, не приехала на каникулы, а вышла замуж и осталась там навсегда.
Застрахов кашлянул и принялся заталкивать назад только что вытянутую из пачки сигарету, а Муса потянулся к бутылке сам, но замер, потому что обоим показалось, будто перстень Шафирова снова сверкнул, и отскочившая искра попала ему в глаз и не померкла, а две-три секунды поблескивала там.
И никто из троих не вспомнил бы, свечи ли на подоконнике погасли к этой минуте, пошел ли снег, или туман из оврагов подобрался к окнам, но у каждого слегка закружилась голова, и видно стало, как струится сквозь стекла медленное, снежно-сиреневое свечение и заливает кабинет – то есть и не кабинет даже, а словно бы кают-компанию где-то на верхней палубе, взмывающей, воспаряющей посреди зимнего океана. И все трое заговорили тише, подобно тому как большой снегопад приглушает город.
Плавным поклоном Шафиров поблагодарил соседей за поздравления и улыбнулся, выпивая «за капитана, ведущего корабль верным курсом». Нахмурившись, сказал, чтобы ни Муса, ни Застрахов и думать не смели ни о каких подарках, и предложил ответный тост за тех, «кому довелось с умом и талантом родиться в России»[49]. Потом наклонил голову – будто на миг обмакнул седину в облачное мерцание – и заговорил об иронии судьбы.
О том, что, видимо, совсем другие капитаны прокладывали ему курс, который так ни разу и не привел его под золотые стены Иерусалима, но увлек туда его дочь… О том, что, по странной иронии судьбы, в земле Израиля Розу по-прежнему зовут русской, а живут они с мужем в крохотном приграничном городке Кириат-Шмона, названном в честь подвига кадрового офицера царской армии, героя Русско-Японской войны Иосифа Трумпельдора[50], который погиб вместе с семью бойцами, защищая те места в двадцатом году, и теперь его именем клянется израильский спецназ на присяге. О том, что Роза забросила скрипку, работает то ли в магазине ювелирном, то ли на фабрике – то ли дизайнером, то ли менеджером; в Россию не хочет, но всякий раз, после того, как обстреляют этот самый Кириат-Шмона «катюшами» с Ливанских гор – она не просто звонит, но считает своим долгом высылать им с матерью какие-то деньги…
И уж если, решили они с Руфиной Иосифовной, столь безгранична ирония судьбы – почему бы сегодня не быть празднику по любому из перечисленных поводов? Почему бы не разделить этот праздник с теми, кто сделал его возможным? Ведь жизнь, кажется, начинает налаживаться, и, может быть, скоро уже не придется ему уговаривать Розу приехать, а сам он, с Божьей помощью, сумеет навестить ее и взойти в Иерусалим. И недаром, наверное, в последние дни всё всплывают из памяти и ласкают слух сентиментальные слова какого-то полузабытого романса: «минует печальное время, мы снова обнимем друг друга»[51] – наверное, недаром?
«Наверное, – усмехнулся Муса и глотнул коньяку. – Наверное, рано или поздно наступает время и для объятий. Но если догадала судьба с умом и талантом родиться в России, а единственная дочь уезжает за границу, – значит, пришло время уклоняться от объятий, и никто не скажет, когда наступит время обнимать[52]. Остается только ждать и надеяться. Вот твоя дочь хотя бы уехала на землю предков. А мне интересно, над чем это насмехается судьба? До каких границ доходит эта самая ирония, и какие – пересекает?»
И соседи услышали то, о чем Муса никогда не рассказывал никому.
Они узнали, что уже три года, как дочь его, Муза, тоже оказалась за границей.
Что девять лет назад, вопреки семье, пожелала стать филологом и, поступив в университет, совсем уж необъяснимо выбрала, не сказав никому, романо-германское отделение. А там почему-то увлеклась скандинавской мифологией, написала какой-то выдающийся диплом, и ее тут же взяли в аспирантуру. И потом, где-то на семинаре в Перми познакомилась с сорокалетним профессором, то ли историком, то ли этнографом из Норвегии, и сначала жила с ним, кочуя между Пермью, Питером и домом, а после уехала к нему насовсем и оставила всех в неизлечимой обиде, поскольку и свадьбы человеческой не было, а была какая-то голенастая вечеринка перебежками, и угощение вприпрыжку, и непонятные гости…
Вот откуда – кивнул понимающе Шафиров – взялись незнаемые, почти ругательные слова, что пугали порой собеседников Мусы: они врезались в его русский язык с тех времен, когда Муза студенткой расхаживала по комнатам, заучивая и читая нараспев чужедальние повести и сказки, скользящие, словно полозья по льду – то повизгивая на глади, то громыхая на ребристых буграх.
Вот отчего дивные некогда волосы Минисы Сисятовны опалило до срока перечной сединой, надсадило сладкий голос горестной солью, притушило глаза горчичным дымом, и теперь прежний свет вспыхивает в них только тогда, когда передают какие-нибудь новости из этой далекой, просвистанной чужими ветрами Норвегии.
А живет Муза в городе Тронхейм[53], который и поминали-то по телевидению лишь раз за три года, и служит в историко-археологическом музее, но возвращаться не хочет. И, похоже, ценят ее там и уважают, потому что по музеям города водит она немецких, английских и русских туристов, а местных удивляет рассказами о том, что приехала в Норвегию из тех самых земель на Волге, куда тысячу лет назад с посольством багдадского халифа добрался знаменитый Ахмед ибн Фадлан и описал похороны норманнского вождя на двести лет раньше, чем их скандинавские сказители и слагатели саг, называвшие Поволжье Гардарикой[54]… А когда в прошлом году посещали Тронхейм татары диаспоры из Финляндии[55] – неописуемым было их изумление и неизъяснимой услада, поскольку Муза сначала по-русски предложила им самим выбрать язык для экскурсии, а потом заговорила с ними на языке предков. И так очарованы были глава делегации, владелец большой компании «Татукан», и супруга его, известный архитектор, чьими стараниями Казань была отреставрирована к тысячелетию[56], – что они решили выделить Музе годовой грант на продолжение ее исследований в лучших библиотеках мира.
Так говорил Муса, и после, покачав головой, признал, что прав был Шафиров: коньяк и впрямь оказался солидным, и сделал беседу сначала гладкой, а потом – волнительной. И, возможно, – хочется надеяться – он окажется прав и в другом: минует печальное время и вернет всем вкус к жизни…
Застрахов же поднес к губам сигарету и протянул другую Мусе, но Шафиров остановил обоих: такой коньяк, сказал он, не терпит дешевого табака. Гурманы, улыбнулся он, в этом случае предпочли бы сигары, наверное, но думается, без привычки это было бы тяжеловато для первого раза, и потому подойдут отличные голландские сигариллы с ореховым ароматом. И хотя сам он давно бросил курить, в такой вечер приятно будет сделать исключение, тем более что Руфина Иосифовна вот-вот принесет кофе.
И когда закурили – с оглядкой на пляшущие меж пальцев огни, после первых прерывистых затяжек – Застрахов сказал, разгоняя дым рукой, что ему всегда не нравилось выражение «ирония судьбы», и фильм, который скоро начнут показывать все каналы подряд[57], он никогда не любил.
Зато, сказал он, всегда хотелось понять, что, собственно, имеется в виду под «стечением обстоятельств» – то есть откуда вытекают и куда стекаются потом эти обстоятельства, что оставляют после себя, и что случается с нами…
И, помолчав, проговорил, что не смеет завидовать, конечно, и не может судить просвещенных соседей, но вот, благодаря стечению обстоятельств, дочери их, в общем, прилично устроены, обе – замужем, и живут в странах, где не страшно рожать, а у Марии его как-то не сложилось…
И кого, спрашивается, может встретить она и что увидит, сидя в своей почтовой конуре, точно в трюмной каюте с тусклыми лампами? И чего ждать, когда внук растет без отца – тоже, кстати, перебежчика, если можно считать эмиграцией отъезд в Белоруссию?