Труба и другие лабиринты Хазин Валерий
Собирался ли на загадочный прием кто-либо из выдающихся членов обширных собраний, клубов и диаспор? И нет, и да. Многие поначалу морщились, пожимали плечами пренебрежительно. Но уже на третьей неделе сентября некоторым посчастливилось увидеть в чьих-то руках не совсем привычные пригласительные билеты – изумрудно-муаровые пластиковые карточки без магнитной полосы, но со штрих-кодом, двойной нумерацией и серебристым защитным слоем в угловом окошке. Вытянутая из кремового конверта, карточка словно бы утяжеляла пальцы и оставляла какой-то мерцающий, обморочный аромат в воздухе – там же, как правило, повисал и вопрос о стоимости и месте приобретения, почему-то ввергавший владельца в смущение. Кое-где всё же прозвучала невероятная цена в триста долларов. Через день называли пятьсот, спустя еще два дня – семьсот. Недоумевали, беспомощно разводили руками даже всемогущие городские перекупщики: лишь через девять дней попали в эти надежные руки всего две дюжины карточек, и были раскуплены за двадцать семь минут по полторы тысячи долларов за штуку. Но и смотрящий за ними, человек с прошлым, весомый и основательный – и тогда, и много позже, в кабинетах высоких и полуподвальных – так и не смог показать ничего более определенного, кроме того, что вся партия карточек была получена от неприметной молодой пары, сразу укатившей из центра на такси куда-то в сторону Ветловых Гор.
Само собой, приглашенные, включая праздных и легкомысленных, до последнего вечера сомневались, подозревая аферу. И только накануне праздника, когда время и место приема были аккуратно подтверждены телефонными звонками, люди осведомленные признавались шепотом, что с самого начала некоторое число приглашений было забронировано через этот телефон и продано по какой-то сумасшедшей цене в сто долларов – и не всем, а персонально, с перепроверкой, по списку. Но если имена счастливчиков и в самом деле были собраны воедино и занесены чьей-то рукой в некий таинственный список – ни этой руки, ни списка не видел никто.
9
Если бы звездный вечер, праздник, прием освещался светской хроникой, хроникер, вероятно, начинал бы не с имен собственных и не с обстоятельств места и времени, но открывал бы отчет совсем иными словами – например: никогда прежде в День Города Вольгинск не ждал с таким нетерпением наступления вечера.
И, конечно, наступивший вечер, последний вечер первой недели октября, не обманул ожиданий – оказался почти по-летнему знойным, прозрачным, можно сказать, лучезарным.
И хотя никого на Волге не удивишь речным гуляньем или пикником на воде – место, выбранное для торжества, нельзя было не признать неожиданным: не плавучий ресторан, не крытый дебаркадер, и даже не один из многочисленных увеселительных причалов. В дальней протоке, за излучиной, у необжитых подножий Ветловых Гор, поджидала приглашенных на приколе столетняя наливная баржа того барочного типа, что на нижней Волге в старину называли расшива, а на Верхней – труба[158], – некогда знаменитая, но почти забытая городом «Посадница», отреставрированная и приукрашенная к празднику. И поначалу недальновидные возмущались, не желая праздничным вечером отдаляться от культурного центра. И только потом оценили изысканность и красоту пути в видах приволжских далей: прибывавшим с Печерской стороны казалось, что леса протекают мимо по прибрежным холмам, точно дымы многоцветные; тем же, кто подъезжал с Мещерской, вспоминались деревья, подобные фонтанам – будто бы брызжущие из темных оврагов золотом, багрецом, бронзой.
А если бы коснулось события пронзительное перо мистера Брета Эллиса – непременно было бы описано, как «Посадница» встречала приближающихся гирляндами огней быстротекущих от самого клотика мачты к островерхим бельведерам слева и справа по берегу; и был бы обрисован уютный банкетный зал на просторной палубе, охваченный гигантским звездно-голубым шатром, и высокая сцена кольцом вокруг восстановленной мачты в центре. И, как всегда, было бы подмечено остроумно, что в День Города сюда, к старинной волжской барке, расшиве, трубе как бы перетекла тень города: бомонд, богема, бонзы и бонвиваны, не говоря о первых лицах Вольгинска и выдающихся членах самых обширных собраний, клубов и диаспор. Единственным, что слегка затеняло блистательную атмосферу вечера, некоторые могли бы счесть многочисленную группу неведомо откуда взявшихся гостей: одетые вычурно и, по преимуществу, безвкусно, они держались как-то придавлено, особняком – но, по счастью, их странные манеры и голоса вскоре были поглощены бурлением праздника.
А будь подхвачен праздник невесомым перышком Роксаны Гобски – особого блеска было бы исполнено, безусловно, долгожданное и ослепительное появление трех звездных красавиц, трех гурий, трех граций.
Взмывала на сцену, помавая рукой, Саша Сволочкова: кашемировое платье цвета «кэмел» и горжетка от Ив[159] Саломон, золоченые ботильоны Сальваторе Феррагамо, колье и брошь Карло Зини, кольцо Шопар.
Выпархивала, омываемая овацией, Даша Живодянова: черная шляпка, атласные брюки, блуза и кардиган от Альберты Феррети, пояс, перчатки и туфли от Поллини, платок и сумка – Келвин Кляйн, ожерелье и серьги Булгари.
Всплывала по волнам восторженных возгласов Глаша Субчак: фисташковый топ и бриджи от Кристины Эффе, жакет Житруа, сапожки с меховой оторочкой, пояс, браслет и подвеска – всё от Луи Вюиттон.
Беглое перо весело очертило бы вполне заурядный концерт, но с неизменной легкостью были бы вплетены в рассказ узлы и развязки неподражаемого аукциона, полного подлинных сюрпризов. Ведь помимо автографов и парных фото на память, бурно торговались и были разыграны три невероятных лота: тур вальса с Сашей Сволочковой, брудершафт с Дашей Живодяновой и эксклюзивное фото за ширмой у колен Глаши Субчак топлесс – все три, на глазах изумленной публики, были куплены за сумасшедшие деньги тремя неизвестными…
Было бы рассказано, наконец, что, в соответствии с сезоном, гости пили великолепную водку, очищенную на буковых угольках, головокружительный коньяк лучших домов Франции, черногорское красное вино. Среди закусок выделялась норвежская сельдь, пряный израильский хумус, астраханский копченый залом. На ужин подавали духовик из говяжьей грудинки и духовую рыбу, а на десерт были, разумеется, ананасы в шампанском, духовой виноград из Астрахани, и мак-текун, и трава-дурандань…
Но ничего этого не случилось. Ничего подобного не было отпечатано в глянце, ни передано на телеэкраны, ни послано в радиоэфир, поскольку исключительные права на освещение уникального вечера, приема, праздника принадлежали, как известно, медиа-холдингу «Гламурама», который – и это тоже хорошо известно – вскоре исчез так же внезапно, как и появился некогда в Вольгинске.
Ничуть не хуже известно и то, что уже наутро жизнь города Вольгинска потекла совсем иным руслом, и принесла совсем иные дни – но само завершение знаменательного торжества так и осталось покрыто мраком, погружено в туман и окутано октябрьской тьмой, как и все, свидетельствовавшие о нём – и тогда, и потом – оставались сбивчивы и невнятны.
Уверяли, что под шатром «Посадницы» гудели не менее девяти часов, хотя многие покинули палубу раньше. Видели будто бы нескольких разгоряченных гостей, сопровождавших дам в бельведеры – трепетно и торопливо, подобно тому, как ласкает волжская волна прибрежную ракушечку. Рассказывали – правда, без уверенности – что к середине ночи стали прорываться на сцену к микрофону вне всякого протокола и приличий, и преградить поток не могла уже и сама ведущая – журналистка, чьего имени так и не смогли припомнить, потому что каждый знал лишь один из девяти ее псевдонимов. Якобы какой-то высокий норвежский гость едва дождался своей очереди, чтобы произнести, в конце концов, по поручению Даши Живодяновой, прочувствованную речь в адрес гостеприимных хозяев – на чистейшем русском, но с холодноватым скандинавским акцентом. Потом – почему-то от имени всех присутствующих – с историческим экскурсом и ответным тостом выступил некий владелец страховой компании. Говорили, что даже кто-то из первых лиц, якобы дирижируя над головами микрофоном, предлагал спеть хором для дорогих гостей несколько песен о Волге широкой…
И когда внезапно качнулось где-то в углу и загуляло волнами слово «катание» – будто бы поднялся и завладел всеобщим вниманием один из гостей, которого некоторые звали Бориской, другие – Славиком, кое-кто – Застраховым, а зал узнал в нем обладателя самого завидного, самого дорогого, самого пикантного из трех лотов. И не то странно, – изумлялись свидетельствовавшие – что как-то сразу услышали того, кого звали Застраховым, а то, что ему мгновенно поверили.
Непрерывно поглаживая левый лацкан клубного пиджака, он сумел объяснить, что старинная барка, расшива, труба уже много лет не на ходу, а на приколе, и для катания не приспособлена. Но если кто и впрямь желает прокатиться по городу с ветерком и музыкой – на берегу давно поджидает желающих праздничный кортеж, а в конце путешествия – такой сюрприз, перед которым померкнут все шалости и услады вечера…
Не исключено, что были среди гостей такие, кто попытался что-то остановить, перекричать, оспорить – но никому не удалось запомнить ни лиц их, ни имен: пир торопливо перетекал через порог – на сходни.
Некоторые уверяли после, что на берегу накрыло сошедших куполом не виданного в Вольгинске фейерверка, и были встречены восторженным воем взрывчатые веера, стрельчатые кометы, фонтанирующие шары. Иные, напротив, утверждали, будто бы сам собой умолк гомон и топот толпы, потому что увидели многие звездное небо над головой. Но и те, и другие вспоминали поразившую всех, как бы звёздчатую цепь вдоль береговой дороги слева и справа: лучшие таункары, словно бы согнанные со всего Вольгинска, выстроились в ряд по обочинам и почему-то помаргивали, на манер такси, зелеными огоньками. И показалось, что ближние сверкают ясным сапфиром, те, что подальше, изумрудно искрятся, а совсем дальние расплываются нефритовыми каплями в дымке…
И теперь уже никто не скажет, сколько гостей нырнуло в услужливый сумрак салонов, куда направился кортеж, и где останавливался потом, ведомый тем, кого звали Застраховым…
И кортеж, и даже милицейский эскорт видели и на Ветловых Горах – правда, неизвестно, когда именно.
Но все знают: там, на Ветловых Горах, в три-двадцать семь по полуночи, прогремел тот самый взрыв, что надолго оглушил сны горожан, развернул течение времени в Вольгинске новым руслом, и поверг оба берега Волги в длительное скорбное бесчувствие. Все знают: взлетел на воздух в ту ночь, а вернее – всклубился, точно дым из трубы, и обвалился наземь единственный подъезд дома номер девять по улице Завражной. Но никто не знает – от каких причин.
И если были сплетены в незримые узлы события праздничной ночи: необычный прием в честь темной исторической даты, беспутное блуждание кортежа, фейерверки и взрыв – нащупать эти узлы никому не удалось.
Лишь глава одного из крупнейших мишарских кланов уверял позже, что тот, кого звали Застраховым, как раз и проживал на Завражной в девятом доме. И якобы были с ним на палубе «Посадницы» не то что друзья или близкие – а просто-напросто соседи по единственному подъезду почти в полном составе – унесенные впоследствии так же, как и он, злополучным взрывом. Однако поверить в такое было трудно, и скептики возражали, говоря, что все это – не более чем речи людские и пересказанное суеверие. Да и можно ли было объяснить, как жители панельной девятиэтажки из спального района оказались среди избранных на закрытом приеме, кто из них попал в кортеж, и почему больше никого из приглашенных не накрыло ужасной волной? Ведь из числа званых на вечер и первые лица города, и выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор – все до единого, исключая ослабленных возлиянием, – поутру появились там, где должны были появиться. Да и ночные пути столичных звезд, просиявших на небосклоне Вольгинска, тоже не претерпели отклонений. На другой день, к вечеру, были все трое замечены на открытии иных, не менее громких, торжеств, в иных, не менее шумных, городах: Саша – в Казани, Даша – в Нижнем Новгороде, Глаша – в Перми.
И только жители дома номер девять по улице Завражной – и тот, кого называли Застраховым, и пришедшие с ним на праздник, и те, кого не было там, – пропали бесследно.
Не осталось от них, по слову пословицы, ни слуху, ни духу, ни вестей, ни костей.
И это всё, что можно сказать.
А если кто станет расспрашивать дальше – Бог весть, откуда ждать им ответа[160], ибо не слыхивали в Вольгинске, чтобы кому-нибудь поведали больше.
Ибо всякому, кто возьмется вспоминать всё, что было передано, тут же придется давать имена людям и разным местностям, которые там были. Но и по истечении долгого времени, и когда время замедлит все течения, никто не осмелится усомниться, что те, о ком было рассказано, и те, кто носил эти имена – это одни и те же.
Авторское право. Вместо эпилога
Главный врач Приволжского межрегионального реабилитационно-психиатрического центра имени Л.С. Выготского[161], профессор Кузаримов-Галевин[162] свидетельствует:
«Вы хотите знать, кто является автором текста, именуемого «Труба»? Трудно сказать.
То есть, с точки зрения издателя, публикатора, библиографа вопрос вполне естественный и резонный. И отвечать на него, казалось бы, следует коротко и ясно – одним именем.
А между тем вопрос – не из легких. И вот что интересно: задавая его по сто раз на дню, понимают ли профессиональные издатели, о чем, собственно, спрашивают?
Ну, например, кто взялся бы всерьез установить, скажем, авторство сократических диалогов Платона[163], или – попросту – ответить, что в них сочинено, а что услышано и передано, кому передано, и главное – кем передано? Можно ли представить, в конце концов, чтобы отцом не одной, а трёх литератур был тщеславный вельможа и политический изменник по имени Снорри Стурлусон[164], этот слагатель саг, конунг кеннингов и кладохранитель скальдов? Кто в состоянии сказать что-нибудь вразумительное о создателе какого-нибудь «Хазарского словаря»[165], не говоря уже о сочинениях более древних и тёмных?
Впрочем, вас, судя по всему, не слишком интересуют литературно-философские дали, а больше заботят аспекты практические: авторское право, идентичность физического лица, дееспособность, и прочее. И хотя рискованно даже предполагать, каким образом попала к вам названная рукопись, – лучше, наверное, не утруждаться коммерческой подоплекой, – во всяком случае, до тех пор, пока она представляется сомнительной…
Словом, вы хотите знать, кто автор?
Конечно, слегка упрощая дело, можно было бы ответить сразу и без обиняков: автором является пациент нашей клиники.
Но сказать так – по сути, ничего не сказать, поскольку и тут, видите ли, неизбежны определенные проблемы, в том числе и с именами…
Итак: человек, которого, в общем и целом, можно признать создателем упомянутого текста, поступил в клинику около пяти лет назад, поздней весной – был доставлен по вызову из двадцать восьмого отделения милиции города Вольгинска. Ни документов, ни каких-либо идентифицирующих предметов при себе не имел, но не выпускал из рук роскошное кашне и долгополое пальто европейского покроя, вроде бы, по теплу, неуместные. И костюм его, и ботинки тонкой кожи, пусть и перепачканные, не оставляли ни малейших сомнений в отношении стоимости, стиля, класса. Гражданин был снят милицией с городского моста, откуда якобы собирался броситься в реку. При задержании сопротивления не оказывал, не проявлял ни агрессии, ни признаков опьянения, никакой, а, напротив, демонстрировал всяческую готовность подчиняться. В отделении был поначалу принят за глухонемого, но когда попробовали общаться с ним записками – он лишь заслонял глаза ладонью, отворачивался и плакал. Ни установить личность задержанного, ни вступить с ним в контакт тем или иным способом не удалось – стало ясно, что он невменяем… И лишь один младший, точнее – совсем молоденький лейтенант утверждал (правда, без протокола), что попытки суицида не было: гражданина стащили с мостовых перил, где он просто сидел, покачивая ногами, и улыбался, любуясь вольготным бегом волжских волн. И от печальной участи в участке спасло его только то, что не было при нем ни денег, ни ценностей, ни ключей, но кто-то из начальства почему-то заподозрил в нем иностранца. И, по-видимому, это же, по завершении соответствующих процедур, уберегло его от попадания к коновалам из городской психиатрической больницы…
В клинике у пациента диагностировали экспрессивную афазию, а позднее – истерическую псевдоафазию, или потерю речи. Потом возникла гипотеза о расстройстве памяти – ретроградной амнезии, однако очень скоро диагноз был скорректирован: осложненная форма диссоциативной амнезии, состояние психогенного бегства, а попросту – полная утрата идентичности.
Чтобы представить полную картину, не вдаваясь в медицинские нюансы, достаточно вспомнить пару похожих примеров – хотя бы тех, о которых довольно долго трубила пресса.
Скажем, нашумевшая история так называемого Пианиста[166]. Неизвестный, обнаруженный пару лет назад на улице в графстве Кент, не говорил и не реагировал ни на один язык, но нарисовал полицейским шведский крест и пианино, а когда его подвели к инструменту, сел и заиграл, как профессионал. Ни одно из предположений о личности таинственного виртуоза с тех пор не подтвердилось. А специалисты между тем уверяют, что он исполнял не только Баха, Чайковского и другую популярную классику, но и, видимо, музыку собственного сочинения. Судя по публикациям, исполняет и теперь. Но, согласитесь, нечто зловещее слышится в том, что ни от личности, ни от памяти, ни от имени пианиста не остаётся и, наверное, не останется уже ничего, кроме музыки.
Или взять хотя бы недавний «казус Задойницына»[167] в Красноярском крае – на почве родной, российской – пожалуй, самый громкий: внезапное возвращение секретного ученого после такого же внезапного исчезновения и полуторагодового отсутствия. Авторитетный химик Задойницын занимался, как известно, разработкой оружейного плутония, выращиванием искусственных изумрудов, производством сверхчистых металлов в Медногороске. Однажды уехал в Красноярск за машиной и пропал. Спустя восемнадцать месяцев пришел ночью домой, без документов. Как миновал КПП закрытого города Медногорска, ни милиция, ни спецслужбы объяснить не смогли. Где был и что делал, сам Задойницын помнил смутно, химию забыл совершенно, зато наизусть цитировал тысячи стихов, вплоть до речевого недержания. И счастье еще, что сумел вернуться, и был опознан. Или правильней будет сказать, что сам он вернулся, а память и речь его заблудились где-то на просторах Сибири. И кто ответит теперь, что делать с его авторским правом?
Впрочем, всё это – не более чем аналогии, отдаленные, приблизительные, намекающие. Наш случай запутанней, темнее, что ли.
Так вот, пациент, о котором идет речь, никаким иностранцем, разумеется, не был. Скорее, подобно монаху-трапписту[168], он был, как сказали бы раньше, молчеват или несловесен – словно бы покорился обету или тому, кто лишил его дара речи, но речь русскую понимал прекрасно и реагировал вполне адекватно: почти никому не доставлял беспокойства, был послушен, аккуратен и тих. А если кому-то и казалось порой, будто он намерен что-то произнести, – чаще всего это оказывалось ошибкой: из уст его изливалось лишь волнообразное мычание.
Все стандартные попытки установить личность его оказались безрезультатными, а больные, со свойственным им колким юмором, немедленно прозвали его Заикой.
И вот он – тот, кого звали Заикой, – и оказался со временем автором текста, именуемого «Труба».
Нетрудно догадаться, однако, что текста он не писал. Болезнь его, помимо прочего, была осложнена редкой формой графофобии – боязни печатного и письменного слова. Заика был не способен не то, что черкнуть пару строк, но физически не переносил даже какого-нибудь невинного клочка с текстом или вывески на двери. И единственным способом защиты для него стало постоянное дугообразное уклонение взора, отчего в помещениях он смотрел всегда себе под ноги, а на прогулках в парке – поверх деревьев. Конечно, это осложняло работу врачей: ведь если случалось ему увидеть кого-нибудь пишущего, реакция его организма была мгновенной и скоротечной: спазмы в горле, обильное потоотделение, судороги и рвота, а иногда – кратковременные приступы каталепсии – он замирал, словно в обмороке, а тело приобретало характерную восковую гибкость.
И всё же, сколь бы безумно это ни звучало, именно он, пациент, прозванный Заика, и был создателем повествования под названием «Труба». Дело в том, что текст не был написан им, но был продиктован, а точнее – произнесен.
Но случилось это лишь тогда, когда ему был возвращен дар речи, и стало ясно, что речевое расстройство его – действительно временная псевдоафазия, а вот амнезия – истинная, полная и необратимая. И произошло это не раньше, чем обладатель имени Заика был наделен новым именем, и появился у него своеобразный помощник, секретарь, референт.
Было же так.
Вскоре после поступления, обжившись и успокоившись, подружился Заика, как это часто бывает, с соседом по палате по имени Даниил Шпильман.[169]
Шпильман явился в клинику добровольно, довольно давно, откуда-то из-под Вятки. Иногда выписывался ненадолго, но потом обязательно возвращался. Был, вероятно, чрезвычайно одаренным программистом, обладал феноменальной памятью, но страдал маниакально-депрессивным психозом и манией преследования. О себе рассказывал, будто изобрел еще в юности какой-то универсальный декриптор, а к нему самонастраивающийся словарь дескрипторов – короче говоря, чтобы не спотыкаться на малопонятном, – что-то вроде пакета дешифровальных программ, за который, по его словам, любая фирма или группа хакеров мгновенно выложила бы миллионы[170]. В любой точке мира, говорил он, кроме России. И со студенческой скамьи хотелось ему покинуть промерзшие просторы Вятки, где удел хорошего программиста – задымленные полуподвалы и обслуживание провинциального бизнеса за гроши. Но не думал он о земле Израиля, хотя и был обучен языку Писания, и не грезил даже о Силиконовой Долине. А мечтал почему-то перебраться куда-нибудь в индийский Бангалор или китайский Шэньчжень[171], чтобы трудиться там, в научно-промышленных парках на транснациональные корпорации за достойные деньги среди достойных коллег. И скоро в его сны начали проникать огни и башни Шэньчженя, а потом неотступно, каждую ночь, сама собой всплывала и укладывалась под ноги знаменитая смотровая площадка Meridian View Centre, и открывались оттуда, как и было обещано, виды самого Шэньчженя и – через залив – небоскребы сказочного Сянгана, именуемого в Европе Гонконг[172].
И тут уже трудно было провести черту между реальностью и болезненной фантазией Даниила Шпильмана, поскольку далее он излагал события (очевидно, воображаемые), которые и послужили спусковым механизмом его психического расстройства.
Якобы вначале он узнал из новостей о намерении Российского Флота продать списанный авианесущий крейсер «Минск» в Южную Корею на слом. Потом – якобы по радио – услышал, что в бухте Шэньчженя собираются открыть военно-тематический музей на борту бывшего российского авианосца. Оставалось, шептал Шпильман, только сопоставить и заняться любимым делом – блужданием по звездчатым сетям и секретным хабам с помощью непревзойденного декриптора… Он уверял, что вытащил не только номера и логистику всех контрактов по сделке, но и располагал точным маршрутом буксировки «Минска». А, взломав сервер[173] ВМФ, получил и посуточный график предпродажной подготовки крейсера. Выяснилось, что «Минск» даже не пойдет в Южную Корею, а будет немедленно перепродан Китаю, и проследует непосредственно в залив Шэньчженя. Шпильман отправился во Владивосток и устроился на верфь вольнонаемным сисадмином[174]. Якобы воспользовался бардаком, что свирепствовал на флоте в годы распада Империи, и пробрался на борт «Минска». А так как с крейсера в той суматохе тащили всё, что можно, и все, кому не лень, – практически не маскируясь, оборудовал себе тайник в трюме и за три дня до выхода из порта залег там, готовый к автономному плаванию к берегам Шэньчженя[175]…
Взгляд Даниила Шпильмана всегда становился невыразимо печальным, когда ему приходилось признаваться, что его обнаружили быстро и высадили почему-то в порту Тайбэя[176], где передали властям… Разумеется, добавлял он еще печальнее, выследили и выдали его конкуренты-хакеры. И теперь для него пребывание в клинике, посреди безмолвных заволжских пространств – единственное спасение от их хозяев, могущественных триад Гонконга[177]…
Даниила Шпильмана можно было отнести к числу самых приятных и даже веселых пациентов отделения, несмотря на то, что он страдал одновременно и от бессонницы, и от тяжелой гипнофобии – то есть вожделел сна и страшился его. Трюмные лабиринты, зеркальные витрины Сянгана, электронные библиотеки – кошмары, преследовавшие его изо дня в день, из ночи в ночь: он боялся, что умрет во сне и останется там навсегда. И в периоды обострения впадал то в обморочную депрессию, то в истерическую восторженность, или – как говорят на его родной Вятке – слегка придрянивал.
В такие дни он обычно писал и рисовал, как сумасшедший, и начинался из-под его карандаша настоящий листопад: обрывки с формулами и до дюжины великолепных рисунков в сутки.
И через некоторое время эти рисунки странным образом заинтересовали того, кого называли Заикой: несмотря на стойкое отвращение к письменности, он подолгу разглядывал их, разглаживая, медленно кивал, складывал в тумбочку. И как-то незаметно сошлись они. Казалось, не было у Шпильмана слушателя более благодарного и улыбчивого, чем Заика; а Даниил как будто научился понимать без слов, хочет ли его сосед спать, есть или слушать. И даже вроде бы рисовал Даниил что-то специально для Заики – конечно, за спиной или в отсутствие его – и только потом вручал…
Спорный вопрос: нельзя ли было обойти все эти подробности?
Ведь коль скоро издатель, публикатор, библиограф интересуется авторством текста, именуемого «Труба», – вопрошающему придется смириться с тем, что ответ попросту невозможен, если не понять, что представляли собой эти двое – Шпильман и Заика…
Естественно, тут не обошлось без женщины, хотя и не было ничего романического, а была медсестра по имени Мария, или Маня Погоняло: вечно всех жалеющая, вечно плывущая по палатам какими-то полукружьями, уютно пахнущая булкой с изюмом – словом, из тех, которые в любой больнице составляют обязательное исключение из общего персонала. Но при этом кажется само собой разумеющимся, что никакой иной судьбы, кроме попадания в психиатрическую клинику, не могло быть уготовано девушке с такой фамилией.
А Погоняло была её настоящая фамилия, доставшаяся ей от матери-алкоголички, поскольку росла Маша без отца. И, конечно, всю жизнь мучилась она и мечтала выйти замуж, чтобы новым именем поскорей смыть позор и мерзость угарного детства. И перед самым окончанием медучилища встретила юношу, и вроде бы сладилось у них, а когда дело уже подходило к свадьбе, выяснилось, что фамилия жениха – Ступило… Долго и горько плакала Маша, и подумала было взять девичью фамилию будущей свекрови, но тут и дошло до нее в невеселом изумлении, что от судьбы не убежишь, кармы, как говорится, не исправишь, дао не обманешь: оказалась эта фамилия не многим счастливее – Засучило. И Маша махнула рукой и осталась, как была, при прежнем имени – Мария Погоняло. А скоро и всё остальное вернулось на круги своя: стала Маша опять одинокой, поскольку семейная жизнь её не сложилась, и выгнала она мужа через год, уже работая в клинике. А больные метко прозвали её Маня Морокуша, потому что могла она – словом ли, ладонью или просто вздохом – унять многие слезы, утишить крик, утолить печаль. И почти все почти всегда начинали улыбаться, едва приближалась она, и долго улыбались потом, втягивая ноздрями – оставленный ею в воздухе – теплый, печной, изюмный аромат.
Даниил же Шпильман был попросту влюблен в нее, и через какое-то время даже видимо приревновал к Заике, когда Маша начала вдруг проявлять к тому повышенное внимание. И, очевидно, пережил Даниил несколько мучительных недель, закончившихся очередным срывом и усиленной терапией. Однако, и этот эпизод завершился чрезвычайно мирно: в дежурства Маша стала навещать Даниила чуть ли не два раза в день, и что-то такое нашептывала, поглаживая по руке – и снова взбодрился он, и глаза его засветились. Но и Заику не забыла она и не забросила; и настаивала, что нельзя человеку ходить по земле под таким именем, и почему-то стала звать его Ваней. И даже будто бы слышали больные, как говорила она: «Два у меня друга сердечных – Даня и Ваня. И оба добрые, и каждого жалко». А некоторые уверяли, что время от времени умудрялась Маня Морокуша как-то остужать кипящую плоть Шпильмана, и при этом не реже раза в месяц успевала приласкать и Заику – правда, никто не мог уточнить, когда и где именно.
Так катились недели, одна за другой, и всё длилось это странное сожительство, и, казалось, только крепнет день ото дня мужская дружба, с одной стороны, и не оскудевает нежность, с другой.
И, наверное, было бы так до скончания дней их, если б однажды не появился здесь человек по имени Бао Юй – один из немногих китайских выпускников Медицинской академии, кому разрешили проводить в клинике программные исследования в рамках интернатуры.
Был Бао Юй как-то избыточно, по-голливудски красив: правильное оливковое лицо, брови, будто вычерченные углем, и совсем не азиатские, большие миндалевидные глаза темно-черешневого цвета. По-русски говорил очень прилично, с приятным, как бы замедляющим язык акцентом.
Рассказывали, однако, что сначала, увидев его, Даниил Шпильман перепугался: забился в угол кровати, завернувшись в одеяло, а потом насупился и забормотал, что идти ему больше некуда, ибо пришли за ним грозные посланцы гонконгских триад.
Но когда дошло до него, что красавец Бао Юй родом из Шэньчженя, любопытство, как обычно, одолело страх. И привела Маша китайского гостя в палату, говоря: «Вот мой Даня и вот Ваня». И Бао Юй улыбнулся и попросил разрешения звать их Дань и Вань. И это было третье имя, которое получили Шпильман и Заика.
И Бао Юй начал работать с ними, с головой окунувшись в исследование. Интервьюировал Шпильмана, а с Заикой, наоборот, разговаривал сам. И тот впервые продемонстрировал некую динамику: своей рукой отбирал из стопки рисунки соседа Даниила и протягивал китайскому доктору, словно бы запрашивая комментария. И делался взгляд Заики, как никогда прежде, внимательным, вдумчивым, взыскующим, хотя от письменных текстов всё так же уклонялся.
Время от времени собирал Бао Юй за столом всех троих (слева и справа – Вань и Дань, между ними – Маня); терпеливо погружал их в таинства чайной церемонии…
И очень скоро, разумеется, потекли разговоры о настоящем романе, накрывшем волной Маню Морокушу и кинематографического китайского интерна. Якобы виделись они почти ежевечерне в южном пристрое за ординаторской…
В любой больнице, знаете ли, – даже в такой, как клиника имени Выготского, – всегда имеется какой-нибудь темный угол, закоулок или забытая кладовая, которые больные облюбовывают для тайных встреч или свиданий, и даже передают друг другу по эстафете. И почему-то всегда выбираются те места, где не вдохнешь нарда или шафрана, и не радует сердце аир или корица, но вечно пахнет чем-то вроде кефира или, в лучшем случае, валокордина.
И вот там, по словам всеведущих пациентов, чуть ли не ежевечерне слышался жаркий шепот Мани и медленное журчание русско-китайской речи. Одни говорили, будто Бао Юй звал Марию замуж, но она отказывалась и шептала сквозь слезы, что некуда ей ехать с берегов Волги, и нельзя оставить живущих здесь. А Бао Юй якобы отвечал, что тогда сам он переберется в Россию навсегда, и будет ждать её согласия столько, сколько нужно. А другие утверждали обратное: оттого плакала Маня Морокуша, что не захотел Бао Юй увезти её с собой сразу, но обещал приехать за ней через год-другой, но не раньше, чем обустроит свою практику в родном Шэньчжене. А как было на самом деле – теперь уже никто не скажет.
Зато достоверно известно другое.
По завершении исследования, когда пришла пора прощаться, снова усадил Бао Юй всех троих в телевизионном холле и долго угощал изысканным чаем. Потом подарил всем церемониальный прибор исключительной красоты: овальный, словно тыковка, чайник, а в нем – дырчатый заварочный стаканчик, и три крохотные чашки.
А когда закончили разглядывать фарфоровое чудо, выставил Бао Юй сафьяновую шкатулку карминного цвета и спросил, не обидятся ли мужчины, если он оставит Мане отдельный сувенир в память о незабываемых днях на берегах великой Волги? И все трое ахнули, когда пахнуло из раскрытой шкатулки неслыханным пряным ароматом, и заблестели оттуда два нефритовых шара[178]: один – желтый, матово-медовый, другой – черно-зеленый, смолянисто-лаковый.
И не успела Маня спросить, что это – а шары уже покачивались в мягкой ладони Бао Юя, и через миг словно бы побежали пальцы его волной, и шары покатились бок о бок по ладони кругом.
«Это, – сказал Бао Юй, – то, что надлежит человеку держать в памяти и носить с собой всегда».
И последовавшие слова его о шарах были текучи, медлительны; и пока говорил он, произошло нечто такое, что иные сочли бы чудом, не случись это здесь, в клинике имени Выготского.
Заика не мог оторвать глаз от коловращенья шаров, веки Мани Морокуши опустились, а Шпильман склонил голову вбок, и взгляд его как будто отправился блуждать в каких-то дальних потемках или на окраинах языков, и сами собой забормотали его губы что-то невразумительное.
«Это, – сказал Бао Юй, – Луна и Солнце, ночь и день, земля и масло».
«Шемен Адама»[179], – проговорил вдруг Шпильман.
«Мёд и табак, сырое и вареное[180], нефть и золото», – продолжал Бао Юй.
«Захав Шахор»[181] – отвечал Шпильман.
«Огонь и дым, пепел и сахар, хлеб и соль», – говорил Бао Юй.
«Дурно баско»[182], – кивнул Шпильман.
И долго еще говорил Бао Юй – но, конечно, все трое уснули.
А когда проснулись, не было уже рядом Бао Юя, а шары лежали в ладони у Мани Морокуши. И прошептала Маня со слезами, что летала она по волнам сна в безграничном, дивном Красном Тереме, и спала там на нефритовом изголовье возле головы любимого[183], а Шпильману привиделся чудесный сад, где во все стороны разбегались дорожки[184].
И тут, как нетрудно догадаться, Заика заговорил.
Он качнулся и низким, горловым голосом начал произносить то, что обернулось впоследствии повестью, сказанием или сагой, известной теперь под именем «Труба». И окружили его в телевизионном холле все, способные слышать, а он продолжал говорить, и взгляд его дугообразно плыл поверх голов, так что нельзя было понять, он ли гонится за словами, или слова подгоняют его язык. И говорил так девять вечеров и еще один вечер, и всякий раз, прервавшись, проваливался в беспробудный сон до следующих сумерек. И час спустя всё отделение засыпало спокойно и сладко, и даже Даниил Шпильман признавался, что в течение тех девяти ночей и еще одной ночи не мучили его во сне ни трюмные лабиринты, ни зеркальные витрины Сянгана, ни электронные библиотеки.
А на десятый вечер, едва закончилось повествование, именуемое «Труба», снова замолчал Заика, и сделался, как прежде, – послушен, тих, безобиден. Стало ясно, что речевое расстройство его – псевдоафазия, а вот амнезия – истинная и необратимая, поскольку памяти его, похоже, не было оставлено ничего, кроме произнесенного текста, подобно тому, как музыка осталась единственным языком для вышеупомянутого Пианиста, а для химика Задойницына – чужие стихи.
Но повесть, сказание или сага – проще говоря, то, что получило название «Труба», – навсегда пронеслось бы мимо вдоль берегов Волги и не стало бы текстом, когда бы, по счастью, не вернулось однажды и не возвращалось позднее в виде праздника, ритуала, если угодно, – или торжества…
С тех пор, можно сказать, звучала «Труба» в телевизионном холле неоднократно. Словно ведомый каким-то неведомым календарем, Заика выходил и произносил отпущенные ему слова регулярно – не реже раза в квартал. Разумеется, очень скоро Шпильман вычислил периодичность подступающей речи – и даже пытался растолковать что-то о лунных узлах, звездных протоках и электромагнитных трубах[185], но нормальному человеку понять его было невозможно.
Выяснилось всё же, что состояние Заики было как-то увязано со сроками равноденствий и солнцестояний, и по мере их приближения охватывала отделение знобкая радость ожидания, и длилась двадцать восемь дней – с новолуния.
До первой четверти луны Заика не поднимался с постели. Потом, до полнолуния, наоборот, почти не спал, нарезая по палате круг за кругом. До последней четверти не ел и пил одну воду. А при луне убывающей веселел, возвращался к режиму, и к вечеру седьмого дня выходил в холл.
К тому моменту все уже были размещены на стульях и в проемах в три кольца. Маня Морокуша всегда усаживалась рядом с Заикой, и в ладони её начинали кружиться бок о бок нефритовые шары. Шпильман устраивался за спиной его, прямо на полу, с карандашом и бумагой, чтобы записывать. И, как всегда, отклонялся Заика на спинку стула, и взгляд его начинал плыть полукругом поверх голов, и тут уже был язык его как трость скорописца[186], а Шпильман – как правая рука его. И так записывал Шпильман, что говорил Заика, девять вечеров и еще один вечер. И скоро записал все.
Так, раз в три месяца, приходило в отделение празднование.
И вот имена тех, кто приводил его: Маня, Ваня и Даня, они же Вань и Дань, и Маша Морокуша, или, если кому-то нравится больше, – Мария Погоняло, Шпильман и Заика.
И только никто из троих не признался бы, наверное, что с тех пор каждый из них не переставал ждать, когда же вернется Бао Юй.
Даниил Шпильман мечтал, вероятно, о том, что снова будет позволено ему увидеть тенистый сад расходящихся тропок, где ручьи прохладны, а розы неувядаемы. И, может быть, надеялся Заика, что ослабнут узлы, и будет дарован ему какой-то иной словарь, иная грамматика, и отмерены иные, новые слова, помимо тех, что оплели его память.
Может быть и так, однако все это уже слишком темно и невнятно, хотя, пожалуй, еще более темными оставались мечты и надежды Мани Морокуши.
Таковы факты, молодой человек.
Таково, с позволения сказать, стечение обстоятельств – обстоятельств места и времени, а также имен собственных.
И, опираясь на эти факты и выражаясь языком книжным, можно с полной уверенностью утверждать: представленный текст под названием «Труба» – это, безусловно, апокриф[187].
Даже если отбросить неизбежные ссылки на характер записок сумасшедшего, это утверждение можно считать неоспоримым.
На то есть семь причин, или доказательств.
Во-первых, продолжая в тех же терминах, неизвестны источники, границы и канонический вид текста.
Во-вторых, у текста, очевидно, есть автор, но, строго говоря, не оставлено в нем ни руки автора, ни имени его.
В-третьих, предъявленная рукопись не совсем совпадает с текстом оригинала – с тем, что, собственно, и было передано или произнесено.
В-четвертых, из рукописи самым возмутительным образом изъяты многочисленные вставки и комментарии Даниила Шпильмана.
Кроме того, рукопись, непонятно почему, оказалась лишена замечательных иллюстраций, выполненных рукой того же Даниила Шпильмана – между прочим, так живо, как если бы он был свидетелем излагаемых событий.
Шестое основание – нелепый, нравоучительный финал текста, столь же предсказуемый, сколь и малоубедительный. Думается, подобный финал не способен обмануть даже самых неопытных. Так, все знают о катастрофе в городе Вольгинске, которая смела дом номер девять с улицы Завражной на Ветловых Горах. Однако, хорошо известно и другое. На Завражной не было никакого взрыва, а дом просто-напросто сложился и ушел в землю, точно его всосало воронкой. Но мало кто знает, что в ту же ночь, примерно в тот же час, вздулся на реке, за излучиной, огромный воздушный пузырь – из тех, что на нижней Волге называют волдырь, а на Верхней – говор. Вздулся и покатился вниз по течению и непонятно где лопнул. А между тем спасатели не обнаружили в завалах рухнувшего дома не только ни одного тела, но и никаких сколько-нибудь серьезных следов или личных вещей жильцов. Словно бы все они, по команде, организованно, покинули дом заранее, задолго до катастрофы, как это часто случалось, например, во дворцах и городах минойского Крита перед землетрясениями.
Мало того. Вскоре после пресловутой катастрофы на Ветловых Горах, внезапно обанкротилась одна из крупнейших страховых компаний Вольгинска. Исчезло и руководство её, якобы после выплаты некоей гигантской страховки неустановленному клиенту через цепочку посредников. А через время – хотя никто не скажет, каким было это время – в Пермской области, в окрестностях знаменитой Ординской пещеры[188], появилось, будто из-под земли, новое поселение: около трех десятков свеженьких бревенчатых срубов, что-то вроде общины богатых эскапистов, переселенцев с Волги. И якобы был куплен ими и перестроен угасавший оздоровительный комплекс неподалеку – а затем стал набирать популярность туристический парк с бальнеологической и грязелечебницей, спа-салонами и станцией спелеодайвинга. И якобы утверждали позднее самые авторитетные люди Перми, и выдающиеся члены обширных собраний, клубов и диаспор: сидят, мол, на хозяйстве новомодного курорта трое приезжих волгарей – русский, еврей и татарин…
Следовательно, если оставаться непредвзятым, нужно будет признать, что финал представленной рукописи не аутентичен.
Похоже, вовсе не погасли жители девятого дома на Завражной в подземных водах, а, можно сказать, утекли по воле волжских волн. Откочевали. Как говорится, долго ли, коротко ли, леском ли, мыском – да только увел всех тот, кого называли Муса. Увел в Орду, селение в Пермской области.
И последнее. По причинам, опять-таки совершенно необъяснимым, в рукопись не попали те слова, которыми в действительности открывался текст, именуемый «Труба».
Это были совсем иные слова.
И хотя, с одной стороны, они недвусмысленно свидетельствовали о душевном нездоровье того, кто как будто бы гнался и не мог угнаться за ними, с другой – это были слова ясные, твердые и острые, как сапфир.
А ведь это важно – с чего начать, какими словами, не правда ли?[189]
И я охотно произнесу эти слова, если вы оставите, наконец, свой невозможный столичный тон и плеснёте ещё глоток вашего великолепного коньяка…
Тот, кого называли Заикой, начинал свою сагу, сказание или повесть так:
- Сердце моё на Востоке,
- А тело приковано к крайнему Западу.
- Имя моё – словно северный гул,
- А рука горяча, как южный закат.
- И вот вздымаются трубы,
- И дымы гудят!
- О, дурни мои!
- Трубадуры, труверы мои,
- Единоверцы, иноверцы и вероотступники!
- Трубы – к губам!
- Губы – к трубам!
- Вострубим славу
- Фаллопию и Евстахию!
- Начинается праздник повествования!»[190]
© Валерий Хазин, 2006.
Глоссарий к тексту, именуемому «Труба»
Подготовлен к публикации профессором Кузаримовым-Галевиным по материалам и глоссам Даниила Шпильмана
Имена собственные. Обстоятельства места и времени
1. в городе Вольгинске
Топоним вымышленный. Ни к реке Вольге (приток Клязьмы), ни к рабочему поселку Вольгинский во Владимирской области, город Вольгинск отношения не имеет.
Не установлен также тип связи топонима Вольгинск с героем восточнославянской мифологии Вольгой. В русских былинах Вольг (иногда – Вольг-Волх) обладал даром оборотничества. Охотясь на лебедей и уток, превращался в сокола. Проникая из подземного мира во дворец через подворотню (канал, трубу) из рыбьего зуба, оборачивался муравьем.
2. Когда прогудела труба в городе Вольгинске? Нетрудно сказать.
Начало повествования воспроизводит клишированную фразу, традиционно открывающую некоторые тексты ирландского прозаического эпоса, в частности «Недуг Уладов» или «Изгнание сыновей Уснеха». Фраза ритуально вводит «ситуацию рассказывания». См. «Похищение быка из Куальнге». М., «Наука», 1985.
Данную конструкцию рассказчик симметрично повторяет трижды, открывая каждую следующую часть повествования. Кроме того, ее периодически используют персонажи в собственных «ситуациях рассказывания», когда они, по сути, становятся авторами.
Выражаясь в духе У. Эко или Р. Барта, можно сказать, что подобная конструкция имплицитно содержит пресуппозицию непрекращающегося диалога «адресат – адресант».
Проще говоря, в «празднике повествования» участвуют как минимум трое: некий слушатель, некто вопрошающий, и некто отвечающий.
3. где-то между тысячелетием крещения Руси, близняшным приливом двадцать первого века и тысячелетним юбилеем Казани…
Тысячелетие крещения Руси отмечалось в 1998 году.
XXI век общегражданского календаря, строго говоря, наступил 1 января 2001 года.
Тысячелетие основания Казани широко праздновалось на последней неделе августа 2005 года.
Называя все три миллениума «плывунами», рассказчик, очевидно, имеет в виду известную произвольность (конвенциональность) трех этих дат.
Так, дата официального (по сути – государственного) крещения Киевской Руси князем Владимиром (988 год) признана и Русской Православной Церковью, и исторической наукой. Однако, бабка Владимира, княгиня Ольга, как известно, приняла христианство в 955 году, а мучительная борьба новой веры с язычеством на Руси продолжалась еще не менее двух с половиной веков, вплоть до XII века.
Наступление нового, XXI века и третьего тысячелетия рассказчик называет «близняшым приливом». Речь, очевидно, о той двусмысленности, которой сопровождалась встреча «новой эры»: приход «миллениума» с некоторым недоумением праздновали дважды – в январе 2000 и январе 2001 года. Эта двусмысленность усугублялась и пресловутой «проблемой 2000», когда весь цивилизованный мир бурно обсуждал глобальную компьютерную катастрофу, а производители «программ-заплаток» получали сверхприбыли благодаря невежеству миллионов пользователей.
Возможно, рассказчик намекает и на произвольность современного общепринятого летоисчисления (2000 лет от рождества Христова), и на то, что все календарные системы, по сути, представляют собой социальные конвенции.
Рождением «новой эры», в которой точкой отсчета является рождество Спасителя, европейская цивилизация обязана двум тезкам, двум Дионисиям, между жизнями которых – расстояние в тысячу лет.
Первые расчеты даты рождения Христа были сделаны в 525 г. папским архивариусом Дионисием Малым. Составляя по указанию папы Иоанна I таблицу пасхальных циклов, Дионисий попутно «установил» дату Рождества Христова, которую и предложил считать начальной точкой летоисчисления. На протяжении VIII–IX веков эта система летоисчисления постепенно распространяется в Западной Европе (надпись на могиле Карла Великого – «умер в 814 по Рождестве Христовом»), начинает все чаще использоваться в христианской историографии, хотя еще и не в качестве официальной хронологической системы. Только при папе Евгении IV (1431) счет лет «от Рождества Христова» начинает регулярно использоваться в папской канцелярии.
Современный вид система летоисчисления «от Рождества Христова» приобрела только в XVII веке благодаря работам другого Дионисия – Дионисия Петавиуса (1627). Правда, применив идею числовой оси, Петавиус допустил маленькую ошибку, забыв ввести 0-й год. В результате в общегражданском календаре 1-й год до н. э. непосредственно примыкает к 1-му году н. э. Только в 1740 Жак Кассини разработал метод корректировки этой ошибки, но к тому времени предложенная Петавиусом система уже утвердилась в качестве официальной.
Согласно современным исследованиям, дата рождения Христа приходится на 4 г. до н. э. Она получена на основе сопоставления евангельских текстов, исторических работ и расчетов дат лунных затмений.
Между тем в результате наложения на римский календарь иудео-христианских традиций и мифологии в качестве начала нового года европейская цивилизация отмечает довольно странную дату – день обрезания Христа.
См. Савельева И.М., Полетаев А.В. История и время. В поисках утраченного. М., «Языки русской культуры», 1997 – 796 С.
Что касается тысячелетия Казани (август 2005 г.), то большинство независимых историков считает этот юбилей условностью, поскольку дата основания города установлена крайне ненадежно. Обрывочные сведения, сохранившиеся в скудных письменных источниках, позволяют лишь весьма приблизительно локализовать в данном месте первые поселения в XI–XIII веках. Археологические раскопки в историческом центре Казани пока не позволяют достоверно идентифицировать ни характер городского поселения, ни точную дату его возникновения (опять-таки XI–XIII в.).
Наиболее свободолюбивые казанские историки утверждают (правда, без протокола), что широкомасштабное празднование 1000-летия Казани не могло состояться ни в какое иное время, кроме как в третий срок правления нынешнего Президента Татарстана Минтимера Шаймиева.
Однако традиция эта – почтенная, и восходит к глубокой древности. Почти во всех городах Древней Греции власти нередко манипулировали календарем. Например, «афиняне могли переименовать месяц Мунихион сначала в Антестерион, а затем в Боэдромион, чтобы дать возможность Деметрию Полиокрету во время его непродолжительного пребывания в городе познакомиться с малыми (празднуемыми в Антестерионе) и большими (празднуемыми в Боэдромионе) элевсинскими таинствами» (Биккерман Э. Хронология древнего мира. Ближний восток и античность. Перевод с английского. М.: Наука, 1975).
В Риме удлинить срок своего пребывания на выборной должности путем «корректировки» календаря довольно часто можно было за взятку. Возникающая в результате махинаций неразбериха с календарем стала притчей во языцех. Как писал по этому поводу Вольтер, «римские полководцы всегда побеждали, но они никогда не знали, в какой день это случилось…». (Савельева И.М., Полетаев А.В. Указ. Сочин. С. 165).
4. выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор…
Оригинальная клишированная формула рассказчика. По всей видимости, обозначает городскую аристократию и неоднократно встречается в тексте. Возможно, восходит к устойчивому обороту книги «Тысячи и одной ночи», в которой смерть называется «Разрушительницей наслаждений и Разлучительницей Собраний».
Как будет показано ниже, рассказчик нередко пользуется клише и повествовательными приемами сказок «Тысячи и одной ночи».
5. Муса
В настоящее время – одно из распространенных татарских имен. Арабская форма имени Моисей (евр. Моше, Meh, этимология неясна; в Библии, Исх. 2, 10 дана народная этимология имени). Через арабский имя вошло в языки многих тюркских и ираноязычных народов, принявших ислам.
Как и многие из ветхозаветных пророков, Муса является одним из центральных персонажей Корана.
6. был он из волжских татар, или мишарь.
Областью формирования казанских татар было левобережье, восточные районы Поволжья. Основой их этногенеза, наряду с булгарами, были и другие тюркские племен, в том числе кипчаки и отюрченные соседние угро-финские племена. А татары-мишари, в отличие от казанских татар, формировались на землях волжского правобережья, юго-западных территориях Поволжья, в районах между Волгой и Окой и в Мещерской низменности – так названной русскими, как полагают некоторые исследователи, по имени ее основных жителей.
Периодически роль ведущих племен и носителей общего этнонима переходила на этой территории к булгарам и мишарам – двум крупным тюркским племенам, говорившим на диалектах одного и того же кипчакского языка, которые явились этнической основой волжских татар. (Этноним «булгары» в переводе с тюркского языка означает «речные люди», а «мишары» (мажгары, мочары, можары, мадьяры) – «лесные люди») Оба этноса прошли длительный путь становления, развития, превратившись со временем в самостоятельные народности казанских татар и татар-мишарей.
Процесс сближения татар-мишарей с казанскими татарами занял несколько столетий.
7. Миниса Сисятовна,… Венера Мукадясовна…
Распространенные татарские имена. Отчества, не принятые у татар и мишарей в форме, привычной для русских, – русифицированы.
8. «Спид-Инфо»
Популярное бульварное издание скандально-эротического содержания.
9. Не беда бы, если б был холоден или горяч. А как тепл… —
Описание изливающейся воды здесь представляет собой парафразу метафоры из Откровения Иоанна Богослова, в европейской традиции известного также как Апокалипсис (3:15–16): «Знаю дела твои; ты ни холоден, ни горяч; о, если б ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих».
Парафраза этих слов Откровения встречается в повествовании неоднократно.
10. Однако что-то, видно, разладилось в единственном подъезде дома номер девять…
Несмотря на грубую натуралистичность и бытовую достоверность, описываемые события являются почти сквозной реминисценцией «казней Египетских», предшествующих исходу народа Израиля из египетского рабства под водительством Моисея. Рассказчик обходит лишь 10-ю, самую страшную казнь – поражение первенцев. Библейский перечень «казней Египетских» (Исход, главы 7-12) выглядит следующим образом:
1. Вода в реках превращается в кровь, и все воды воссмердели;
2. жабы покрывают землю египетскую;
3. появляются мошки на людях и на скоте;
4. дома египтян заполняют «песьи мухи»
5. моровая язва поражает скот египетский;
6. людей и скот поражает воспаление с нарывами;
7. гром, гроза и град падают на всю землю Египетскую;
8. восточный ветер приносит саранчу, которая поедает всю траву и плоды древесные по всей земле Египетской;
9. тьма осязаемая опадает и накрывает землю египетскую на три дня;
10. были поражены все первенцы в земле Египетской, «от первенца фараона, который сидит на престоле своем, до первенца рабыни, которая при жерновах, до первенца узника в темнице, и все первородное от скота…» (Исх. 11:5; 12:29).
Эти же события, с теми или иными изменениями, неоднократно излагаются и в Коране.
11. в городе Ухта, – не той, что на карельских озерах, а той, что в земле зырян за Тиманским Кряжем…
На территории России имеется два населенных пункта под названием Ухта: в республике Карелия, и в республике Коми.
Первый – бывшее село Ухта – ныне поселок Калевала, районный центр Калевальского Национального района, стоит в ряду наиболее древних сельских поселений северо-запада Карелии. Местоположение старой Ухты – на перекрестке торговых путей и одновременно на границе таких мощных соперничавших государств, как Россия и Швеция, обусловило пестрый этнический состав населения (лопари, карелы, финны, русские).
Именно на этой земле финский фольклорист Элиас Леннрот в XIX веке записал многие из рун, вошедших во всемирно-известный карело-финский эпос «Калевала». «Калевала» – единственный эпос, который, наряду с былинами, имеет народные корни и объединяет Россию и Финляндию.
Второй город Ухта (республика Коми) расположен в южной части Тиманского кряжа, в долине р. Ухта и её притока Чибью (бассейн Печоры), в 333 км к северо-востоку от Сыктывкара.
Нефтяные источники по реке Ухта близ современного города были известны ещё в XVII веке. Именно из Ухты в Москву при Борисе Годунове доставили первую партию «горючей воды – густы», т. е. нефти.
В середине XIX в. промышленник М.К. Сидоров пробурил близ Ухты одну из первых в России нефтяных скважин. В 1920-21 гг. существовал кустарный нефтепромысел.
Современная Ухта основана геологоразведочной экспедицией ОГПУ, 21 августа 1929 как посёлок Чибью. Статус города Ухта получила 20 ноября 1943 года (с момента присылки сюда большого отряда заключенных из Соловецких лагерей для разработки нефтяных месторождений). До 1953 года Ухта строилась, в основном, силами заключённых системы ГУЛАГ. В настоящее время город Ухта – центр нефтегазовой промышленности российского Северо-запада. В окрестностях города обнаружены нефтяные месторождения. Известно, что население города нередко страдает от неблагоприятной экологической обстановки, а также от кожных и легочных заболеваний, вызванных предположительно подземными разливами нефти и нефтепродуктов техногенного происхождения.
Гидроним Ухта имеет древнее финно-угорское происхождение, о чём свидетельствует широкое распространение названий Ухта и его варианта Охта в гидронимии Севера европейской части России. По-видимому, существовал термин ухта – «река, протока».
Зыряне – устаревший этноним, народ урало-алтайской семьи языков, финского племени, пермской группы, к которой принадлежат вотяки и пермяки. С последними смешивались до XVI в. Ныне живут по рекам Вологде, Печоре и в верховьях Мезени.
12. Так говорили пришедшие…
Устойчивый оборот, восходящий к Библии и к текстам Авесты (священного писания зороастризма). Был использован как лейтмотив, завершающий каждую главу книги Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра» (1883–1885).
Рассказчик пользуется данным оборотом неоднократно.
13. строительство станции остановили экологи…
После катастрофы на Чернобыльской АЭС в 1986 году, строительство многих атомных электростанций на территории России, в том числе и в Поволжье, было приостановлено под давлением протестов общественности и экологических организаций.
14. Застрахов Борислав Вячеславович