Красный свет Кантор Максим
– Вы говорите о мировом правительстве? Популярная идея.
– О нет, я говорю не о правительстве. Я говорю о материале, из которого приходится строить империи. Авангард – язык демократии. Демократия есть новая религия. Следует новую религию и ее иконографию использовать. Надо встать на плечи социализма, сделать из него имперское движение. Это был мой рабочий план, простой. Некоторое время я играл с этой мыслью – мы рисовали авангардные свастики на красном фоне… Затем пришло в голову и другое: использование религиозного фактора в борьбе за империю существовало и раньше, задолго до Тридцатилетней войны. Я увидел, что существует европейский алгоритм истории – и назвал этот perpetum mobile борьбой гвельфов и гибеллинов. Понимаете?
– Поясните, пожалуйста.
– Я подумал, что коммунистический интернационал надо рассматривать как вариант движения гвельфов – ремесленников, пополанов, отвергающих власть императора. И противопоставить этому следует идею гибеллинов. Возрождая империю – отвергаешь новый папизм. Адольф увлекся моей концепцией.
– Путаница получилась, – сказал майор. – Мы, англичане, смотрим на вещи более рационально.
– Сосредоточьтесь. Я рассуждал так. Можно ли обозначить каким-то одним словом реформацию, коммунизм, треченто? Какое понятие объединяет все эти три явления?
Майор подумал тридцать секунд и сказал определенно:
– Беспорядок.
Британцы народ позитивный; всегда ответят правильно.
– Верно, беспорядок. И реформация, и коммунизм, и новая эстетика городов – это беспорядок, это революция, рушащая ветхую империю ради рабочих утопий. Но знаете ли, за счет чего всякий раз происходит преодоление хаоса революций? Требуется превратить революцию в войну – перевести энергию революционного духа в дух военный. Так и было с революцией французской – и Наполеоном. Так было с революцией российской – и Сталиным. Так было и с Гитлером. Война – это гармония, война – это классика, война – всегда строительство империи. Тогда я не понимал всего этого, видел лишь общий контур проблемы: от революции – к войне. Да, сказал я себе, революция несет беды общему порядку. Но империя придумала, как конвертировать реформацию в созидательную войну! И тогда общая Тридцатилетняя война построила из революционной разрухи – имперскую волю. Коммунистическая доктрина с 1848 года не дает покоя Европе. Коммуны и гражданские войны измучили буржуа, рухнули империи – Германская, Российская, Австро-Венгерская. Так неужели нельзя использовать эту разрушительную силу во благо имперскому строительству? Неужели нельзя перевести разруху в блаженную истребительную войну? Этим и надо заняться. Сделать из Малевича – свастику. Мы выстроили оппозицию: гвельфы – гибеллины, мы подверстали революционный процесс к великому европейскому алгоритму. Теперь вы поняли?
– И как? – спросил майор. – Получилось?
– Постепенно универсальный язык новых гвельфов, то есть авангард – сменился на имперскую стилистику. Мы отказались от квадратиков и загогулин, от этой азбуки флажков – и перешли к помпезной архитектуре. Так произошло не только в России и Германии, как теперь тщатся показать, – так произошло абсолютно везде: в Англии, Риме, Мадриде и прежде всего в Америке. Новая империя обязана Гитлеру, никому иному. Гитлер видел себя создателем Новой Западной империи, гибеллином новой истории – вступившим в конфликт с новыми гвельфами, коммунистами. Эта оппозиция виделась мне логичной.
– Кажется, я вас понял, – сказал майор Ричардс с улыбкой. – Но сегодняшний день вы мне не объяснили.
– Терпение, майор. Я еще не закончил. Признаюсь, я допустил одну важную ошибку. Не учел процессов внутри партии гвельфов: в 1923-м, когда я готовил Адольфа на трон, мы имели дело с так называемым марксизмом на русской почве, с ленинизмом, с теорией отмирания государства, с интернационалом и еврейской риторикой. Однако пока противники собирались с силами для новой войны, наш противник изменился, и, соответственно, изменились мы сами. Вы помните раскол на белых гвельфов – и черных? Черные сами стали имперцами – и прогнали белых гвельфов. Сталин создал национальное государство вместо интернационального братства трудящихся – то есть он сам создал империю, сам сделался гибеллином, или, точнее сказать, сделался черным гвельфом: приказал верующим принять власть императора как божественную. Я должен был предвидеть этот поворот.
– А вы были не готовы?
– Произошло это внезапно, в тридцать седьмом. Одновременно с этим фашизму пришлось подхватить упавшее знамя интернационала – объединяя в себе легионы болгар, венгров, хорватов, испанцев, греков и так далее. В коммунистическом лагере произошел раскол на тех, кто верен пролетарской религии равенства, и тех, кто коммунизм понимает как имперскую власть; собственно, противостояние Сталина и Троцкого данный конфликт (белых гвельфов и гвельфов черных) и описывает. Мы злорадно наблюдали, как коммунисты сажают друг друга под замок, но в это время произошло качественное изменение папистской идеи. Мы вышли на бой с совершенно другим противником, о чем не подозревали. В социальном отношении состав армий изменился тоже – рабочие пошли в лагерь Гитлера, коль скоро Сталин уничтожил интернационал трудящихся (сходным образом флорентийские пополаны шли в лагерь гибеллинов – а сначала они искали, куда бы от Штауфенов спрятаться), а коммунистическая номенклатура получила привилегии вельмож (так нобили, коих обнесли чашей у Гогенштауфенов, пошли к гвельфам, чтобы сделать карьеру).
– Я не так знаком с историей, но слежу за ходом рассуждения.
– Когда русская имперская армия входила в Берлин, где последние линии обороны состояли из детей и народного ополчения, где дрались женщины и старики, где шахтеры сражались с танками на отвалах шахт, пока их товарищи продолжали работать для фронта, – тогда бился уже германский народ, это сражались пополаны Германии, вовсе не Гогенцоллерны и совсем не Оттоны. Когда на Параде Победы к ногам Сталина швыряли штандарты побежденной Германии, он принимал этот триумф как император, отнюдь не как коммунист, не как марксист-ленинец, не как гвельф. В поединке нацизма и большевизма случилось то же самое, что произошло в поединке Гамлета с Лаэртом: противники поменялись рапирами. В 1923 году в руках у Гитлера было совершенное национальное оружие – разящее насмерть. Что мог противопоставить ему интернационал? Но в бою противники обменялись оружием. Та рапира, что была с заточенным лезвием и смочена ядом, перешла в руки противника – опасная рапира оказалась в результате обмена у Сталина, он и нанес Гитлеру решающий удар.
– Однако, – сказал майор Ричардс, – победа не досталась никому. Убиты оба. Кто, по-вашему, в выигрыше?
– Прежде я думал, что победила империя, – сказал я. – И вы так думаете, правда, майор? Вы даже считаете, что победа досталась вам – вы ее утверждали и подтверждали еще пятьдесят лет. Сейчас вы доигрываете ту давнюю пьесу – а милые русские статисты носят декорации.
– Возможно, – рыжий Ричардс тихо улыбнулся.
– Вы виртуозно научились использовать революции. Вы научились провоцировать их – и затем переводить в войну. Вы зажгли Восток вновь, вы готовы вооружать ислам, чтобы потом получать мандат на убийство мусульман… Вы разрушите Сирию, Ливию… И вы шагнете далеко… В Африку, до Уральских гор, и еще дальше… И вы снова вырвете у истории господство… Россия распадется на улусы… А бедолагу Ройтмана рано или поздно обвинят в каком-нибудь преступлении… Еврей сделал свое дело и может уйти… Вы так рассчитали, я уверен.
– Ну, не настолько цинично. Мы дадим каждому шанс.
– Хочу вам сказать, майор, что и вы, и я – мы оба ошиблись. Существует неучтенная сила.
И я подумал о Хельмуте фон Мольтке.
Глава десятая
Онтология равенства
1
Исполнились сроки, и стала разваливаться Россия.
Россию сшивали веками, а развалилась империя в считанные годы.
То, что слепил Калита, добавляя по крохам; то, что Иван Грозный прибрал к рукам; то, что выгрыз у истории Петр; то, что взяли при Екатерине и чуть было не упустили в Первую мировую; то, что не отдали Наполеону; то, что кровью отстояли во Второй мировой, – все то, что составляло Русскую империю, – стало дробиться и ломаться на части.
Словно империю Российскую вывернули наизнанку и обнажили швы – и швы эти оказались ветхими. И треснула империя по швам.
Экклезиаст говорит, что есть время собирать и время разбрасывать камни – и вот наступило время русским разбрасывать свои камни.
Еще точнее следует сказать так.
В отличие от западной, каменной культуры, и в отличие от восточной, культуры глиняной – культура России деревянная.
Западные империи разваливаются на камни: из обломков римских храмов строят варвары свои новые жилища; восточные царства рассыпаются в глиняную крошку – и ветер разносит по пустыням пыль былого величия.
Россия разваливалась как дерево, кольцевыми разломами.
Словно распилили российское дерево, и кольцами стала отваливаться от ствола былая слава и сила.
Сначала отвалилась кора – российские интересы в далеких африках и латинских америках. Кому теперь придет в голову поддерживать барбудос и герильярос, на кой ляд интересоваться далеким экватором.
И следом отвалилось далекое кольцо коммунистических партий, оно и без того держалось не крепко; память об Альенде и Тольятти скрепить уже ничего не могла – ни коммунизма, ни социализма с человеческим лицом. Забыли зануд в неделю: кто сегодня вспомнит всех этих бела кунов, имре надей и прочих – имена пиночетов и хорти куда актуальней. И правильно: натерпелись от бела кунов довольно.
Затем отвалилось внешнее кольцо распила – социалистические республики; отвалилось то кольцо, которое было культурно родственным; ушли те самые братья-недруги славяне, с которыми выясняли отношения триста лет подряд. Славянские ручьи более не сливались в русском море – разбежалось море в стороны, истаяло. Отвалилось внешнее кольцо, и нет больше нужды биться на Шипке и освобождать братьев-славян; нет надобности вводить танки в Прагу и подавлять польские восстания не придется тоже. Отношения с Костюшко и Пилсудским, с Дубчаком и Валенсой, Кадаром и Тито – выяснили навсегда; клеветники-то России, как оказалось, говорили правду. Отказывались от ненавистного Старшего брата с легкостью. Социалистические режимы рухнули, социалистических правителей извели стремительно, наотмашь: румына Чаушеску вместе с женой расстреляли у солдатской уборной; немец Хонеккер бежал было в Россию, но вечно бухой преобразователь империи Ельцин выдал былого союзника на расправу; отдали под суд поляка Ярузельского; серб Милошевич умер в тюрьме. Как сказал, умирая, серб: «Не понимаю, то ли я предал историю, то ли история предала меня», – то же самое многие политики говорили перед Первой мировой войной.
Карта расползлась, история сломала внешнее кольцо социалистических стран вокруг России с остервенением – так ломают щит и доспехи поверженного врага, так обдирают кору с дерева. К черту! Прочь! – и люди, олицетворявшие на тот момент историю, торопили события. Трупы лидеров пинали ногами, памятники вождям ломали, стариков коммунистов волокли в суд, и люди плевали в постылое прошлое. У многих накипело – большинству казалось, что именно так справедливо: ведь сатрапы не давали им приблизиться к идее равенства, обещанной социалистической демократией. Сатрапов убивали за то, что декларированное ими равенство оказалось мнимым. Расстрельщик Никита Хрущев раскрыл людям глаза на правду о репрессиях сталинизма; доклад на ХХ съезде явился прорывом к истине; с тех пор в закрытых докладах людям раскрывали глаза постоянно. И диву давались граждане: до каких же пределов можно распахнуть бельма. Впрочем – что-то даже слепые увидели. Увидели и почувствовали, как валится Восточная Европа, обнажается сердцевина Российской империи. Обвал внешнего кольца империи был закономерен; кольцо сгнило. Британский геополитик МакКиндер и вслед за ним гитлеровский астролог Хаусхофер называли центральный пояс Евразии – «срединной землей», считали, что по нему проходит историческая сила – отныне миф развеян: пустое пространство зияло на месте срединной земли, открылся беззащитный пустырь Российского ядра.
А затем у распила империи отпало кольцо следующее – отвалились республики былого Союза; первыми отпали республики балтийские: по освобожденным улицам прошли парады ветеранов войск СС. Некогда эти бравые ребята отстаивали рубежи своих стран против красного тирана Сталина, но ту битву они проиграли – теперь взяли реванш, поминают минувшие сражения. И латышским эсэсовцам есть что вспомнить. Затем отвалились главные сопредельные страны, давно присвоенные Россией, обладание которыми сделало Российскую империю грозной. Стал чужим Кавказ, отпала и Украина.
Еще канцлер Бисмарк говорил, что Россия страшна Германии лишь в союзе с Украиной – но нынче опасность устранили. А потом посыпалось: пояс вслед за поясом отпадали территории, коими некогда обрастала сердцевина России. Кольцами разваливался распил империи – вот и нет уже того самого азиатского подбрюшья, от которого Солженицын предлагал отказаться. Теперь и Азербайджан, и Казахстан уже не тяготили своим избыточным весом тощее российское тело – отвалилось подбрюшье навсегда, прошел кольцевой разлом по российскому стволу. И казалось бы, полегчать стране должно: освободились от имперского груза, сбылись чаянья Солженицына и Чаадаева, тяготившихся тяжкими размерами отечества.
Однако легче не сделалось, напротив: в трещины разломов провалились люди – живые люди, поодиночке и семьями, падали в трещины между расползающимися территориями – сотни тысяч людей, миллионы людей.
Россия разваливалась кольцами, и вот уже порушили связи территорий внутри ядра самой России, и стало понятно, что развалится страна до Иванова царства, разлом не остановить, разлом не склеить.
И всякий город расползался по бульварным кольцам, область – по кольцевым трассам; всякий край трещал, и всякий дом отныне стоял нетвердо.
И по слову Писания «се оставляется вам дом ваш пуст» стало непрочно жить в поваленном стволе России, вековые кольца распила расползлись в стороны.
2
Никто не мог посчитать их – беженцев из былого отечества. Земля шевелилась под ногами, точно во время землетрясения, люди не могли удержать равновесия. Так уже было однажды, семьдесят лет назад.
В годы, предшествовавшие вторжению рейха на территорию Союза, через границы СССР хлынули толпы поляков, евреев, чехов, румын – людей, впавших в отчаяние от потери дома. А навстречу европейским беженцам, поперек тех потоков – шли составы со спецпереселениями, под конвоем НКВД, везли людей из глубины империи к ее окраинам и границам.
В те годы по территориям Союза народы и племена срочно перемещали с места на место – словно передвигали мебель в квартире. Менялась не только политическая карта: проведенные границы никогда не совпадают с территориями этноса, а места обитания конкретных людей никогда не вписываются ни в территории, ни в границы. Но поверх общих неизбежных изменений – имелись решения вождей; народы и племена смешали во имя единого генерального плана. Гнали сотни тысяч бесправных из домов – в леса, из лесов – в степи, из степей – в тундру. В те годы по России, повторяя судьбу цыган, скитались толпы лишенных крова и защиты людей, которые прежде имели оседлый образ жизни. Их называли беженцами или осадниками, переселенными или депортированными, ссыльнопоселенцами, и они шли, пилигримы войны, в бесконечный поход. Высылали их перед будущей войной, опасаясь альянса именно этой нации с противником и в связи с прошедшей войной, сместившей границы.
Есть распространенная метафора – рыба, выброшенная на берег, в чуждую ей среду. Так же точно, как умирающая на суше рыба, хватали воздух ртом миллионы выброшенных из жизни людей.
Война четырнадцатого года начала тотальное перемещение народов – Вавилонская башня в очередной раз треснула; с тех пор миллионы людей скитаются и не знают, где их дом. Было время, этой неразберихе умилялись, называя мировые города, где перемешались нации – melting pot, а общую культуру – multiculti.
Мультикульти представлялась культурой нового, совершенного типа. На языке мультикульти заговорил весь мир, и этот язык показался удобным языком для общения. До известной степени так называемый «второй авангард» искусства – это язык общения миллионов мигрантов, «второй авангард» стал воплощением мультикульти. То был язык простых чувств, сильных страстей, то был язык отчаяния. В музеях современного искусства общались знаками и криками, один авангардист испражнялся в банки, другой кричал петухом. Авангардист раздевался донага и бился всем телом об стену – этот перформанс считался образцовым.
Первый авангард десятых годов прошлого века звал к переменам и к новому языку – «второй авангард» конца прошлого века эти перемены уже явил. Новый язык сложился – то был интернациональный жаргон беженцев. То был буквальный лингва франка перемещенных народов. Таджики, армяне, евреи, русские, ирландцы, сербы и китайцы говорили друг с другом полуфразами, выкрикивали междометия, изображали загогулины и черточки, бились лбами о стены – то был язык кочевых народов, у которых нет времени строить храм и нет единого Бога, но зато есть система примет и система знаков.
Возникали капища – музеи современного искусства, в которые несли всякую походную дрянь, то, что копится в дорожных мешках, обломки утраченной культуры. Люди, именовавшие себя авангардистами, а на деле являвшиеся кочевниками культуры, несли в капища дорожный сор. Железки и осколки, тряпки и обрывки сваливали в грязные кучи и поклонялись этим кучам как идолам богов дороги и судьбы. Человеческих образов в искусстве не осталось – долгие пути скитаний не сохранили ни лиц, ни черт. Но в кочевниках культуры осталась страсть к выживанию, и тысячи глоток орали на общем невнятном языке – это и была мультикульти Новейшего времени. Парадоксальным образом кочевникам хотелось культуры оседлой – они мечтали видеть себя вросшими в культуру той страны, куда их привела дорога, а сильным и богатым – нравилось слышать их кочевые крики. Кочевникам-авангардистам меценаты говорили: кричи громче, дурачься еще глупее – этот ювенильный дискурс есть выражение мятущегося времени. Для богатых меценатов крик кочевника был важен: рекламировал кипящую похлебку мира. Кричи громче, авангардист, бегай кругами и вопи – пусть все знают, как мы жирно варим суп. Мы варим общий мировой суп – варево булькает, и все ингредиенты задействованы; крики беглых варваров оповещают о том, что работа идет.
Те из кочевников, кто был прикормлен или рвался к кормушке, – старались. Крик стоял громкий, супа сварили много. В этом супе можно было выловить все: обанкроченный российский завод, бомбы для Белграда, нищих старух, тощих негров, обкуренных алжирцев с парижских окраин. Суп варился в расчете на весь мир, – потому бродили из конца в конец планеты, орали громко: новое, новое идет! Сдавай старое, оно тебе не пригодится! Покупай новое!
И люди суетились: продавали штаны, дом, родину – лишь бы побулькать вместе со всеми. Так продолжалось долго, пока старый мир не продали подчистую.
Потом люди устали скитаться и кланяться кучам мусора. Многие плясали так долго, что им уже хотелось присесть.
Настало время, и даже те, кто кочевым крикам умилялся, пресытились – увидели, как именно изменился Париж, как визглив и грязен стал Лондон, и дикое кочевье мира перестало радовать. В Лондон съехались все меценаты планеты, все ворье мира собралось в Лондоне, и подчас даже до самого рьяного любителя английских five o’clock’ов это доходило. Когда миллиардер Курбатский устраивал перформанс, на котором Бастрыкин кричал петухом, – светские люди относились с пониманием, тем более что Курбатский вкладывал деньги в производство танков и отравляющих газов – то есть был цивилизованным человеком. И все же подспудно возникало досадное чувство. Меценаты не связывали буквально грязь на улицах – и мусор в музеях, переселение народов, бомбежки дикарей – и современное кочевое искусство; но в целом даже меценаты почувствовали некий дискомфорт. То есть бомбить Ливию разумно и правильно, и Белград надо утюжить, и авангард приветствуется – любопытно наблюдать, как голая Марина Абрамович бьется головой о стенку; но вот грязь в парижском метро – это уже лишнее. Нельзя ли без этого?
Нет-нет, прямой связи между решением ООН, перформансом и ночлежками – конечно нет. Но вдруг поняли, что от кочевников добра не будет. Богатые ввели некоторые ограничения: сохранили кочевое авангардное искусство как этническое – разрешили кривляться бедным инородцам, но титульную нацию призвали к порядку.
Авангардист Бастрыкин так описал проблему авангардисту Гусеву:
– Что же получается? Группа «Среднерусская возвышенность» путешествует по миру с перформансами, уважение и почет везде – а на родине признания нет? Может быть, России мировая культура безразлична.
– Дикарство, – ответил Гусев, – еще очень сильно в России. Не скоро мы пройдем трудный путь до цивилизации.
– К тому же таджики лезут, – добавил Бастрыкин, – новоявленный авангардист появился. Пусть плитку кладет в ванной, так нет, ему, видите ли, перформансы делать приспичило.
Таджики ехали в Первопрестольную вовсе не затем, чтобы внести свою лепту в плавильный котел мировой культуры, но спасаясь от голода. Русские в безумные перестроечные годы кидались в Германию не от любви к стране, жители которой палили их деревни полвека назад, – но от отчаяния. Так и переселенные в тридцатых годах в Казахстан немцы не создавали в степях благостного эффекта multiculti, но просто выживали. Ни о культуре, ни о цивилизации речи не было: одних людей выгнали из домов другие люди, и чаще всего – чтобы сохранить нетронутым собственный покой. Так же точно поступают сегодня обладатели теплых и крепких домов, руководя пожаром Востока и наблюдая, как огонь пожирает чужие дома. Многие русские уезжали со своей земли потому, что в одночасье выяснилось, что земля уже не принадлежит народу – ее недра отдали в частное пользование сотням верных и ловких.
3
В 1930 году корейцев из Владивостока высылали в Хабаровск, а в 1937-м корейцев послали еще дальше от Владивостока – в Астрахань; а на смену им на Дальний Восток – из Белоруссии, с Украины, из России слали раскулаченных крестьян и ссыльных. В тридцатые годы следовали тактике зачистки границ от ненадежных элементов: высылали финнов, поляков, украинцев, цыган. Про цыган сегодня почти не помнят – то были формально граждане другой страны, но в 1933-м цыган выселили из Москвы в Томск. А потом начались высылки немцев. Немцев много выселили уже в 1935-м и 1937-м, но к началу войны – обвально много.
В 1941 году из разных концов, из разных областей, Калининской, Ивановской, Горьковской, Воронежской, а также из столиц – выслали в общей сложности 302 тысячи немцев, треть миллиона, – в Казахстан, в условия, где выжить было трудно. Произвести строительство домов силами самих переселенцев – это означало: возведение дощатых бараков. Осуществить пересылку силами НКВД – это означало: под конвоем и под прицелом. Разрешение брать с собой до 200 кг на члена семьи оборачивалось на деле мешками и котомками, и грузили немчуру на поезда, и слали из Тульской и Краснодарской областей, из Кабардино-Балкарской и Северо-Осетинской – в Казахстан; а куда не доходили составы, туда люди шли пешком, и падали по пути от голода, и умирали. Не в Сантьяго-де-Компостела и не к Гробу Господню шли пилигримы – но ковыляли в поисках угла, где их не сразу расстреляют, не замучают детей, где дадут согреться у огня. И это только от 26 августа 1941 года распоряжение. А 28 июня отправили в Нарым – 19 тысяч человек, это непосредственная реакция была на начало войны. А 14 июля 1941-го – из Литвы, Латвии и западных областей Украины – отправили 16 913 человек. А 14 июня (за неделю до войны) – из Латвийской, Эстонской и Мордовской ССР отправили 22 885 человек – глав семейств, а с ними 46 557 человек членов семей, да еще в придачу уголовников (как без уголовников, все же и преступления имелись) 4 159 человек. Вот такая существовала пропорция высылки, уголовниками не особенно обремененная.
А 141 тысячу лиц немецкой национальности приказом Берии от 21 сентября 1941 года арестовали – и тоже отправили в Казахстан, но только уже не в спецпоселения, а в лагеря.
Российский вождь инструментом строительства империи выбрал национальный вопрос, он размешивал дрожжи новой евразийской нации, тасовал племена и создавал новый народ – а для этого перемещал сотни тысяч туда, а сотни тысяч гнал оттуда.
То был замысел перекрыть диффузное брожение мировой войны и национальных самоопределений семнадцатого года. Именно этим занялся азиат Сталин после Первой мировой и после Революции, работая с национальными компартиями на отторгнутых от России территориях. Этим же занимался и Троцкий – но строили они разное; азиат оказался успешнее космополита: он строил особый русский интернационал, с единой нацией, по Данилевскому. Империя тогда треснула, уже бродили из края в край калики перехожие – но Сталин собрал империю вновь. В ту пору страна распадалась на много стран, хотя в те годы дробление шло не кольцевыми разломами, оттого удалось распил склеить. Тогда, в семнадцатом, создавали однодневные республики и сезонные союзы, внутри обособившихся областей возникали пестрые деления, и Сталин перемешал всю пестроту заново – убивая саму идею национального самоопределения, но создавая единую небывалую нацию из многих.
Некогда калики доходили аж к самому Ленину в Кремль – жаловались тамбовские ходоки внимательному калмыку на произвол и голод в Тамбове; мол, мочи нет, батюшка, пришли мы правды искать в Кремль. Но тамбовских ходоков погрузили однажды на подводы и отправили в азиатские степи – и так стали поступать всегда, когда локальная правда грозила подорвать правду общую. Требовалось, чтобы не стало тамбовцев и калмыков – так тамбовский крестьянин оказывался в калмыцких степях с кайлом.
Было время в Германии, в двадцатые годы паломники добредали аж до Берлина – вливались послевоенные оборванцы в Капповский путч: податься люмпенам некуда – хоть на баррикады иди. И тогда их однажды построили в колонны и погнали на восток, рыть окопы. Не следовало позволять людям бродить безнадзорно – людское брожение должно было помогать созданию наднациональной нации; их грузили в вагоны и высылали далеко, так далеко, чтобы они забыли, кто они. Но когда началась война, про людей вспомнили – люди уже дозрели до употребления.
Число пилигримов перед самой войной достигало трех миллионов, а война добавила к ним еще три миллиона беженцев – впрочем, война тут же и разобрала большинство пилигримов по лагерям да рвам.
Бродяг всегда много перед войной, когда руки цивилизации слабеют – сквозь пальцы текут народы; а потом наступает момент, когда кулаки цивилизации сжимаются. Так было в Европе во время бесконечной Тридцатилетней войны XVII века, так же было в Европе во время длинной Тридцатилетней войны XX века. Война сперва дала беженцам разбрестись – а затем собрала бродяг в единый костер, война сжала свою горячую горсть и соединила бездомных в тюрьмах и окопах. И так сложился тот сплавленный войной мир, в котором Запад прожил полвека.
Спустя десятилетия руки Европы разжалась снова – и вытекли из расслабленных пальцев народы. Так всегда происходит перед бедой: сперва вываливают людей в чистое поле, а потом собирают их на поле брани. Вот и сегодня – опять пошли по Европе беженцы, и потекли бесконечные толпы бездомных по России.
Отцы-пустынники и девы непорочны брели по просторам Родины вновь. Калики перехожие, поднявши лытки, вновь топтали пустыри былого Отечества. Они шли и шли, куда глаза глядят – бесправные таджики и узбеки, завербовавшиеся в отряды афганского Дустума; русские мужички, попавшие в рабство к туркменским баям; грузины, бегущие от войны; абхазы из раскуроченных деревень; молдаване из Приднестровья, осетины и чеченцы из сожженных федералами сел; казаки из деревень, разграбленных горским набегом, – всех их стало много, намного больше, чем было перед прошедшей войной. Жители голодных городов с остановленными заводами стали попрошайничать, а горожанки разрушенных сел стали проститутками; они оседали в тех местах, где находили притон; их было много. Старались не называть цифры, старались таджиков привозить на стройплощадки ночью, а от цыган город освободить. Проституток по саунам и бандитов по малинам не считали. Некогда указом бездушного Берии вычистили проституток из западных районов Белоруссии; чекисты выявили 435 падших женщин и отправили их в лагеря; сегодня число проституток превышало былые цифры тысячекратно – продавали себя в любое рабство, лишь бы взяли. Число сирот и беспризорников обозначали по-разному: не то триста тысяч деточек, не то миллион. Чисел называть не хотели. Трещины между землями былой империи заполняли бесправными людьми и забывали – сколько именно людей вошло в дыры. Но все граждане знали – в трещины между разломами ушло много народу. Сгинувших иногда жалели, но чаще – нет. Их некому было жалеть. Теперь все ненавидели общее прошлое и мыкали горе поодиночке. Вавилонская башня просела, а Град Божий даже и строить не начали.
Прежде люди верили в интернациональное братство и равенство – но сегодня им объяснили, что это вредная вера.
Коминтерн, однажды расстрелянный Сталиным, уже никогда не собрался заново – и в отсутствие этой скрепы держать Российскую империю стало нечем. Идеи Третьего Рима уже не было – ни в христианском, ни в коммунистическом изводе, никакой интернациональной идеи не было. Несть ни эллина ни иудея, сказал апостол, ибо все вы одно во Христе. Но не стало слова Христова, и появился эллин, и иудей, и азербайджанец, и русский – и один возненавидел другого.
Сталин расстрелял Коммунистический интернационал навсегда. Сталин понял имперскую идею через титульную нацию, на манер Данилевского, и даже понял четче и ярче Данилевского. Сталин замесил из племен и наций новый народ, и продукт почти сложился.
Ради строительства новой цивилизации пришлось пожертвовать идеей интернациональной – как коммунистической, так и христианской. Неприятность, которая случилась с Вавилонской башней Западной империи, – родственна той, что случилась с Российской империей. Фактически произошло повсеместно одно и то же: во время строительства большого здания отказались от причины, побудившей к строительству. Затевали возвести махину – христианскую цивилизацию; построили – но без христианства; и точно так же сложили коммунистическую империю без коммунизма.
Сперва сантименты показались строителям лишними: Ницше, Сталин, Шпенглер и Черчилль в описании конструкции пропускали христианство нарочно, заменяя религию жертвы и любви – деятельным фаустовским духом. Империи Запада (так мнилось) дух созидания пристал более, нежели доктрина любви. Любить это значит – отдавать, а созидать – значит «множить»; для строительства логичней второе.
Оказалось однако, что дух наживы непрочен в конструкциях; любовь – вещество вязкое, а множество приобретений – дым.
4
По всему миру люди думали и чувствовали одно и то же.
Всем им обещали равенство – а дали неравенство. И это самое поразительное из того, что случилось за минувший век. Обещали революцию, которая уравняет в правах бедных с богатыми, которая сделает принцип всеобщего братства – главным среди людей. Но вместо революции – дали войну, а вместо обещанного братства – смертоубийство и ненависть.
Согласитесь, если бы вас так же обманули в магазине, вы бы возмутились. Вы покупали свежую рыбу – а вам завернули тухлятину. Дайте жалобную книгу!
Лидеры человечества – с вежливостью продавцов магазина – терпеливо объясняли нервным людям планеты, что произошел досадный обман: в магазин проник жулик.
– То есть что же получается? Нам обещали равенство и братство, мы заплатили в кассу (часто жизнью и всегда здоровьем) – а равенства на самом деле нет?
– Действительно, к нашему сожалению, вы поверили мошенникам. Обещанного продукта сегодня не завезли, а вам продали возмутительную подделку.
– Позвольте, но вот же написано! Реклама равенства дана! – и тычут в нос администрации «Капитал» и «Город Солнца».
– Эту фальшивую рекламу давно изъяли из обращения. Администрация магазина приносит извинения. В качестве бонуса рекомендуем почти бесплатный шоп-тур в Арабские Эмираты.
– Но скажите, скажите! Когда же завезут равенство и братство? Что, вообще не производят? То есть начисто обманули или только сегодня на прилавках нет?
– Это сложный вопрос. Рекомендуем писать нашему руководству.
– Но скажите, а почему вместо равенства предлагают убийство и неравенство? Нет, мы понимаем, что равенство еще не завезли… но убийство мы вообще не заказывали…
– Видите ли, данный вид разумного насилия применен нашей администрацией в качестве защиты от внедрения обманного продукта равенства. Есть прецеденты, когда так называемое равенство распространялось и от него происходило зло. Было решено принять встречные меры.
– Теперь понятно. Значит, вы нас убиваете, чтобы другие не обманывали.
– Именно так.
– Большое вам спасибо.
Повсеместно считается доказанным, что марксистская утопия, принятая к воплощению в некоторых странах, обернулась казармой и лагерем. В качестве практического примера чаще всего приводят именно Россию. Слишком долго на Россию смотрели с надеждой – теперь надобно показать, сколь напрасна надежда была.
Показывают, как заявленное равенство обернулось угнетением меньшинства – большинством, как свобода индивида была подавлена. Толпе внушили, что существуют «враги народа»; это расплывчатое определение люди усвоили. Трудно объяснить, что данный термин означает. Враг народа – это как? Значат ли эти слова то, что данная личность хочет зла всем людям, образующим народ? Но нельзя хотеть зла сразу всем, зло перестанет быть злом и станет стихийным бедствием. Или это значит, что враг препятствует процветанию собственной страны – желая процветания стране иной? Тогда он, скорее всего, шпион. Или этот термин обозначает того, кто не поддерживает форму распределения, принятую социумом? Объяснения туманны. Врагом народа быть столь же трудно, как быть врагом стихии. И однако данный термин есть распространенный инструмент социального управления. Ради благополучия всех людей выделяют неудобное меньшинство, объявляют некоторых «врагами народа». Очевидно, что практика шельмования меньшинства противоречит декларативному равенству и братству – и никак не напоминает утопии. Про это сказано многими.
Лагеря сталинизма чудовищны; ученые объяснили, что лагеря социализма суть закономерное следствие восстания против цивилизации. Хотели равенства – ну так вот оно, у параши. Идеи равенства сами по себе неплохи, говорят нам ученые, просто внедрять их следует методом эволюции, а не революции. Равенство нужно лишь на стартовом этапе эволюционного процесса, и такое равенство обеспечено демократией – равенство возможностей. Однако цивилизацию двигает соревнование, в котором есть победитель – а значит, прогресс движет неравенство. Будущее управляется стратегией рынка – отнюдь не экспроприацией собственников, которая будто бы производится ради равенства, а по сути – вопреки цивилизации. Нам объяснили, что лагеря возникли как следствие варварского желания равенства вопреки историческим и эволюционным законам; теперь мы знаем: если кто зовет к равенству, он зовет в тюрьму.
Социальные ученые показали, что постулаты равенства, выведенные за границы рыночной цивилизации, враждебны гуманистическим принципам. И термин «враги народа» прояснился. «Врагами народа» варвары именуют носителей цивилизации.
Так – стало понятно.
И люди, ужаснувшись мировой провокации, согласились: да – это опасное варварство! Звучит объяснение администрации разумно.
Виданное ли дело: обещали равенство – а внедрили командно-административную систему! Ну, знаете! Ведь казарма – это субординация, приказы, шпицрутены, карцер.
Однако трансформация идеи равенства в субординацию – носила всеобщий характер. Принципы равенства внедряли практикой неравенства решительно везде – отнюдь не только в коммунистическом лагере.
Этот же метод (конвертации идеи равенства в практику неравенства) применяли в странах западной демократии, принуждая население принимать участие в преступлениях против любого неугодного меньшинства. И даже термин «враг народа», разумеется, тоже существовал. Население цивилизованных стран объявляло врагами народа варваров – пропалывала свое поле безжалостно. Население цивилизованных стран соглашалось на любое вразумление дикарских территорий, на бомбежки и аннексии чужих земель. Свободные цивилизованные граждане принимали как неизбежный факт умерщвление себе подобных в далеких странах и бесправие малых народов на своей территории. Идеал равенства существовал, к нему стремились, но, преобразуя мир цивилизационными методами, не забывали, что цивилизация – это иерархия, цивилизация – это неравенство. Придавая термину «цивилизация» субординационный характер, конвертировали равенство завтрашнего дня в неравенство сегодня.
И люди смирились с этим.
Нравственному сознанию трудно примириться с тем фактом, что неравенство есть форма бытия всей планеты; неравенство есть главное правило жизни всех граждан земли, и это в тот век, когда любой политик говорит о справедливости. Сознанию трудно вместить тот факт, что небольшая группа граждан располагает богатствами, которыми можно накормить всех голодных мира, в то время как значительная часть населения земли страдает от голода. Невозможно понять, почему те, кто не делится с голодными, считаются прогрессивными, – это не имеет объяснений.
Нет возможности понять, почему богатые и жадные представляют сегодня демократию и либерализм, в то время как демократия подразумевает власть народа, а либерализм – свободу каждого человека. Невозможно примириться с тем, что либерализм стал идеологией, обеспечивающей свободу лишь некоторых; невозможно вместить мысль, что свобода имеет иерархическую конструкцию.
Для того чтобы все вышесказанное стало неотменяемой реальностью, чтобы оправдать этот абсурд – требовалось держать мир в перманентном состоянии войны.
Война нужна миру как оправдание неравенства.
Равенство категорически противопоказано миру – это понимали все, но многие политики стеснялись сказать. Яснее иных в ХХ веке эту мысль сформулировал Салазар, коего западное общество называло «крупнейшим португальцем со времен Генриха Мореплавателя». Именно мысли Антониу ди Салазара легли в основу создания среднего класса; те же мудрые мысли облекали в слова и иные лидеры – Салазар сказал яснее прочих:
«Я не верю в равенство, я верю в иерархию. Считаю создание широкой элиты более срочным делом, чем обучение всего населения чтению, ибо большие национальные проблемы должны решаться не народом, а элитой. Мы против всех интернационализмов, против коммунизма, против профсоюзного вольнодумства, против всего, что ослабляет, разделяет, распускает семью, против классовой борьбы, против безродных и безбожников. Наша позиция является антипарламентской, антидемократической, антилиберальной, и на ее основе мы хотим построить корпоративное государство».
Фактически так думали все, но сказать решались немногие. Когда Черчилль говорил о том, что Запад ведет войну за сохранение привилегий, он имел в виду ровно то же самое. Когда создавали ИТТ, акции «Газпрома» или «Лукойла», наделяли мещан акциями компаний, растягивали понятие «собственник» как эластичный носок – думали об этом же самом: следует вырастить немедленно средний класс, создать на пустом месте общество в обществе, элиту, «креативных», привилегированных, верных идеям неравенства. Они и будут опорой корпораций – защитой от уравниловки и революций.
Пусть не смущают в речи Салазара термины «антидемократический» и «антилиберальный» – Салазар понимал демократию и либерализм по старинке, как защиту прав каждого. Сегодняшний фундаментальный либерализм он бы принял безоговорочно.
Требовалось спасти иерархию цивилизации западного мира, создать преторианскую элиту, компрадорскую интеллигенцию, нужно было создать руководящее меньшинство, которое заменяет народ. Эту преторианскую элиту окрестили современным средним классом.
Средний класс нового типа отменял дебаты о неравенстве – хотя этот средний класс именно воплощал неравенство: подразумевая наличие класса высшего и низшего. Однако дебаты о равенстве замирали сами собой: равенство-то, оказывается, уже есть – вот, полюбуйтесь! Средний класс – это и есть искомый баланс доходов, своего рода социальный компромисс: индивид не богатый и не бедный, а как бы равный соседу. Прояви адекватность – и попадешь в средний класс. Средний класс – это сегодняшний эвфемизм равенства. Средний класс – это единственно возможное равенство при капитализме. Равенства нищих нет, но есть равенство людей среднего достатка, средний класс. И люди примирились с этим новым идеалом: вместо равенства – средний класс; а что? недурно выглядит.
А бедняки сами виноваты: умри ты сегодня – а я завтра.
Неравенство ушло в тень, но неравенство надо было в тени пестовать.
Поддерживать состояние неравенства перманентно, не упустить иерархию – и это несмотря на вопли бесправных о равенстве, на требования революции, на шаткость среднего класса – именно это было основной задачей минувшего века. Именно эту задачу и решает война.
5
Людям объяснили, что война – лучше революции.
Война, сказали людям, возникает по необходимости защитить завоевания цивилизации перед варварством; а революция, напротив, есть атака варварства на цивилизацию. Среднему классу дали понять, что он представляет цивилизацию и существует благодаря ей.
Средний класс поставили на страже войны – идеология среднего класса всегда оправдает войну: война отстаивает идеалы мещанина, поскольку именно война защитит от революции. Война не даст смутьянам порушить магазин и банк.
Весь двадцатый век прошел под знаком борьбы с варварством. Цивилизации был брошен вызов – и цивилизация дала варварству ответ. Эту мысль Тойнби – Толкиена – Черчилля – Буша – Арендт – Салазара цитировали так много раз, что мысль стала казаться истиной, как формула из таблицы умножения.
Люди вообще любят заклинания: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», «Демократия несовершенный строй, но лучше строя не существует», «Нет Бога кроме Аллаха» – вот и мысль о том, что варварство бросило вызов цивилизации, а цивилизация ответила на вызов, принадлежит к этим заклинательным истинам.
Дихотомию варварство – цивилизация усвоили прогрессивные умы.
Попутно возник ряд казусов, которые остались без ответа. Установили, что коммунистический пожар революций был вопиющим варварством, – это неоспоримо. Считается доказанным, что фашизм есть паритетный ответ на коммунистическую провокацию. Тем самым – исходя из заявленного конфликта варварства и цивилизации – фашизм предстает как бастион защиты цивилизации. Собственно, Гитлер, Муссолини, Франко именно так и считали. Франко любил рассуждать о Розарии, а Гитлер называл себя последним древним греком.
Данный казус не принято комментировать – но когда говорят о перегибах, допущенных в Сонгми или Калимантане, обычно склоняются к утверждению, что превышение допустимой самообороны возможно. Цивилизации ситуативно пришлось явить не самые привлекательные черты в этом веке, такова реальность войны. Зачем требовать от паровоза, летящего на всех парах к прогрессу, чтобы он ехал помедленнее?
Как говаривал британский маршал авиации Харрис, когда патруль на дорогах просил его сбросить скорость автомобиля: «Сержант, я ежедневно убиваю тысячи людей – вы хотите предотвратить один инцидент?» Впрочем, маршал во время данного диалога был нетрезв, качался и икал, но его слова могли бы подтвердить жители Гамбурга и Дрездена, если бы могли еще говорить.
Цивилизации требовалось объяснить миру, что единственная форма жизни – это военный лагерь, – и едва в мире заключили мир, как ввели понятие «холодная война», чтобы жители мирных городов поняли: война – это навсегда. Война в Европе не прекращалась: до конца 1929 года английские, бельгийские и французские войска стояли в Рейнских землях, а уже в 1939-м тех же солдат снова отправили умирать в те же места; солдаты не успели сменить портянки. Уже в 1936-м посылали полки в Испанию, а на Востоке гореть и вовсе не переставало – в тридцатые уже било в небо ровное пламя. Не расслабляться, мира нет в принципе, горячая война сменяется холодной, а потом снова горячей – лишь бы не было революции. Стоило пасть Российской империи, как нашлись новые причины для военных тревог: войны шли в Африке, на Востоке, в самой России. И чтобы оправдать войну, людям говорили: смотрите, люди! Если вовремя не устроить войну, будет революция! А революция – это гораздо хуже, сами знаете: гильотины, трибуналы, тройки… Вот война – милое дело: приказали, построились, постреляли – и домой.
Вы хотите равенства? Понимаем, это приятно. Вот, извольте, есть средний класс – вот оно, искомое равенство!
И люди кивали: звучало убедительно.
А еще убедительнее – акции «Газпрома» и «Чейз Манхэттен банка».
Людей продолжали пугать революциями: как бы не подговорили граждан на диверсию против прогресса! И тех же самых людей одновременно убеждали в том, что еще одна война необходима, а потом нужна еще одна война, а потом еще одна. И люди соглашались.
В течение всего двадцатого века в костер войны подбрасывали новые и новые дрова, новые и новые миллионы жизней, лишь бы костер войны никогда не погас. Война немного подъедала средний класс, подгрызала его снизу – хотя довольствовалась пока бедняками; но те, кому надо было понимать, понимали – средний класс уберут, когда придет пора действовать. Всего делов-то – обесценить акции. Пока средний класс оправдывает локальные войны – он нужен; когда приходит пора большой войны – средний класс пускают в расход.
Война была необходима старому порядку мира, потому что война есть воплощение неравенства на земле, война есть легитимное неравенство, которое транслируется с поля боя в конструкцию мирного общества.
Никогда не утихающая война заставляла граждан мириться с любой несправедливостью, они подчинялись любому самому дикому требованию корпораций, исходя из того, что приказ генерала рядовой не может оспорить.
Так общество защищалось от идеи равенства – сжигая идею равенства на войне.
6
В квартире в Астрадамском проезде три старушки любили обсудить эти коллизии истории, а Петр Яковлевич Щербатов, старший следователь, слушал.
– Ты, Петенька, Ройтмана не осуждай, – говорила бабушка Зина, – чует мое сердце, на Ройтмана следствие вывернет. А все почему? Потому что средний класс уже никому не нужен. Я как по телевизору услышала, что доу джонс падает, так и подумала: хана теперь Ройтману. – Баба Зина была грубой крестьянкой из-под Тамбова и мало что понимала в индексах, но обладала острым классовым чутьем. – Сдадут дурака Ройтмана, как папу его сдали. Улики, конечно, найдут…
– Все ты, Зина, путаешь, – говорила бабушка Муся, – вовсе и не Ройтмана сдали, а Дешкова.
– Так я не про тридцать седьмой говорю, и не про Гришу, а про сорок девятый, когда Соломон с войны пришел, а Моисей как раз умер. Помнишь, Сонечка? Вот демобилизовали его, приехал Соломон на похороны отца, а тут как раз процесс Ройтмана идет.
– Да не Ройтмана был процесс, а Холина! Ну что ты все путаешь… – сказала бабушка Соня.
– И то правда, Сонечка… Путаю все. Ройтман-то, он во Ржеве полицаем служил… Жирный такой, противный. Слюна изо рта капает. И ест все время. Булочки с изюмом любил.
– И не Ройтман это был, а Пиганов. Только потом выяснилось, что он красный партизан. И ему орден дали. А Холин, это который на процессе показал на Рихтеров как на космополитов безродных… Ох, помню, Соломон, переживал!
– Соломон всю ночь с мертвым Моисеем в квартире просидел. Мне Татьяна рассказывала: как он отца покойного за руку взял, так и сидел всю ночь, разговаривал. Сидит подле отца и говорит, говорит. Спрашивает о чем-то. А Моисей лежит, не отвечает. Соломон опять спросит, а тот и не ответит. Ну, так он и при жизни болтливым не был. Посмотрит так косо, из-под бровей, да и пойдет мимо. Так и проговорили с отцом до утра. А утром за Соломоном пришли, конечно.
– Он им сказал: отца похоронить дайте, филистимляне! – сказала бабушка Соня.
– Был бы Дешков жив, он бы Соломона не отдал.
– Дешкова в Освенциме убили. Ракитов бы помог, Колька, бандит.
– Кольку ты еще во Ржеве, Зина, выделяла. Так ведь тоже убили.
– Но теперь-то Ройтмана не тронут, не те времена.
– Ну, может быть, пяток лет дадут.
– Холину и то десять дали. Только не стал приговора ждать…
– Эх, Любоньку его жалко.
– А Катьку ройтмановскую не жалко? Ведь одна осталась.
Петр Яковлевич давно перестал следить за хронологией в рассказах своих бабушек. Если попытаться вникнуть, то окажется, что старушки равно присутствовали и в московских историях, и в ржевских лесах, а как это возможно, следователь Щербатов понять не мог. История московского оппозиционера Ройтмана вплеталась в разговоре в историю предателя Холина, коей было уже без малого семьдесят лет, и бабушки находили, что эти истории меж собой связаны.
– А Ройтмана ты отпусти, Петечка, пусть Ройтман в Израиль уезжает и станет там спекулянтом, как историк Халфин.
– Уж этот торговал! А сколько он за медные колечки драл, это же бессовестно!
Иногда Петр Яковлевич пытался доказать бабушкам, что невозможно так долго помнить зло. Мы должны прощать, говорил следователь трем старухам, всякое преступление имеет срок давности. Невозможно вот так тянуть нить памяти и обиды.
– Вот ты и прощай, – говорила ему баба Муся, – у тебя работа такая, что ты можешь простить. А мы помнить должны.
А самая древняя, бабушка Соня, сказала так:
– Ты не можешь отказаться от своей вины, когда бы ты ни совершил грех, он всегда будет с тобой, и ты его на горбу потащишь в могилу.
– Но ведь Господь может простить, – сказал Петр Яковлевич, – Господь милостив, – сказал следователь.
– Господь, может, и захочет простить, а вот мы не простим, – сказала бабушка Муся, которая помнила все особенно въедливо. – И почему это я должна прощать, если кто сделал гадость!
– Потому что он раскаялся и замолил, – сказал Петр Яковлевич.
– Нельзя ничего замолить, – сказала Муся, – все люди навсегда пребывают связанными воедино, и те, кого ты предал, повиснут у тебя на шее навсегда и утянут на дно. И богатство, что ты украл, оттянет карманы, и провалишься в бездну, где плач и скрежет зубовный. Ничего ты не отмолишь, ничего.
– Неужели совсем ничего нельзя забыть? – спросил следователь.
– Если забудешь, ты потеряешь свою историю и станешь травой.
Петр Яковлевич сидит на кухне перед чистым листом и рисует схемы. Он занят расследованием. Надо решить уравнение; следователь хочет понять, кто виноват в преступлении, перебирает варианты.
Решение рядом, он знает; надо верно расставить факты, иначе ошибешься. Следствие – как история. Сколько раз в истории ошибались! Гонят солдат на край света воевать, а потом оказывается, воевать не стоило. Вот Гегель выстроил линеарную модель истории – и ошибся, забыл про Китай; философ истории написал, что Китай уснул навсегда. А Китай вдруг проснулся. Может быть, все драмы Запада от нелепой ошибки следователя Гегеля? Понадеялись, растратили силы на марш и барабанный бой – а теперь Восток хочет первенства. Или надо учесть данные, добытые следователем Хайдеггером? Но как учесть онтологию бытия – ведь следствие занимается феноменом бытия и разрушением каждого конкретного феномена.
– Про Хайдеггера, – говорит бабушка Соня, – Ракитов с полицаем Пигановым спорили. Во Ржеве у них дискуссия состоялась по поводу онтологизации категорий. Ракитов говорил, что бытие следует различать на битие-по-морде, битие-по-почкам и битие-до-без-сознания. И последнюю стадию бытия осмыслить труднее всего, хотя она является наиболее онтологической из всех.
– А Пиганов возражал, он утверждал, что битие-по-почкам-до-без-сознания-и-вопреки-сознанию-того-кто-дубасит и есть наиболее полная степень самопостигаемости совести.
– Хайдеггер – главный философ Новейшего времени, – говорит бабушка Зина, про которую никогда бы не подумали, что она в ладу с философией, – мы во Ржеве его часто читали. Феноменология бытия тогда сильно страдала, зато онтологии было навалом.
– Если бытие неопределимо и это есть само-собой-объясняемое понятие, то отнять бытие у другого нельзя, это так Ройтман объяснял Хайдеггера. Мы можем отнять у другого только то, что хотим отнять, ведь так? А как мы можем желать отнять то, что нам самим непонятно? Фашисты как бы ставят вопрос о бытии евреев и русских – в самопостигаемости бытия-внутри-неопределимого-бытия-лагеря, – говорит бабушка Соня.
– Нацизм, как возражал ему Ракитов, есть онтологизация феномена коммунизма. То, что коммунисты хотят внедрить как феномены житейской практики, нацисты онтологизируют. Равенство для коммунизма – это желаемый феномен бытия, а для фашистов равенство есть онтологизированная категория. Это нагляднее всего видно на примере газовых камер. Когда у евреев выдергивали золотые зубы и сбривали волосы на шиньоны, персональное еврейское бытие как бы присовокупляли к общему бытию, в котором золотые-зубы-в-целом не являются атрибутом феноменологии, но суть – чистая онтология.
– Ты понимаешь, Петя? – спрашивает бабушка Соня.
– Это просто, Петя, – говорит бабушка Зина. – Cуществование понимает себя самое, всегда исходя из своей собственной экзистенции, как некую возможность самого себя: быть самим собой или не быть таковым. Именно в этом смысле бытие евреев есть некая возможность бытия, но одновременно и вопрос об этом бытии. Переведя феномен равенства в его онтологическую ипостась, нацизм как бы вопрошает еврея: ты есть – или тебя нет?
– Нацизм есть онтологическое вопрошание бытия, – говорит Муся.
– Мне это совсем непонятно, – жалуется Петр Яковлевич. – Как следователь я нуждаюсь в ясности показаний. А здесь одна и та же вещь поименована трижды по-разному: бытие, экзистенция, онтология – это ведь одно и то же?
– Некое феноменологическое бытие еврея может быть разрушено, так они считали; но это не обязательно ведет к полному уничтожению онтологического вопрошания о бытии еврейства, – объясняет Соня.
– Нет, для меня это слишком сложно.
– Ты, Петя, всех подряд не слушай. Будут советовать: и так попробуй, и сяк попробуй. А еще скажут: сколько людей, столько и правд. Не верь, Петя. Правда одна. Надо посмотреть на всю историю разом – и сам поймешь, что главное.
– А как понять? – с улыбкой говорит Петр Яковлевич.
– Вот когда женщина любит, у нее есть правда, – говорит бабушка Зина.
– А мужчина? А страна? Как понять, права страна или нет? А культура?
– Если отец и сын образуют одно целое – значит, страна права, – сказала бабушка Соня.
Но Петр Яковлевич прожил всю жизнь холостяком, иных женщин, помимо своих бабушек, он не знал. И детей у него не было, и отца он не помнил. Он жил среди чужих фотографий; на фотографиях незнакомые женщины обнимали неизвестных ему мужчин, а мужчины закрывали женщин грудью. На других фотографиях сыновья прижимали головы к плечам отцов – и он знал: так любят в чужих семьях. Щербатов нежных воспоминаний не хранил – помнил лишь детский дом, а потом приехала в детский дом бабушка Соня, забрала мальчика в московскую квартиру. Истории, которые мальчик слышал от старушек, которые следователь слышал на допросах и читал в книгах, – были историями других людей, сам он этих историй не пережил. И когда он стал судить мир – ему не с чем было этот мир сравнить. От него требовалось найти решение в чужой жизни, сказать, кто виновен в чужой истории. Может ли он судить незнакомых людей и чужие чувства, если он сам этих чувств не знает? Он никогда не ревновал, не ждал чужую жену на свидание в гостинице, не писал анонимных писем – как может он судить любовные чувства? Он не обнимал женщину и не плакал в разлуке с ней. Он не держал руку мертвого отца, не держал на руках новорожденного сына – что он может сказать тем, кто эти чувства испытал?
Но скажите, как судят англичане – о русских, и как судят русские – о таджиках? Разве мы знаем, что чувствуют немцы, когда видят, как горит их аккуратная страна? Разве нам ведомо, что чувствует перс, когда смотрит на своих детей, – то ли самое, что чувствуем мы? Или иное? Разве русский понимает, что чувствует еврей, – а еврей, что он может знать про боль русского? Мы всегда судим чужую историю и чужих людей, исходя из своего опыта, – а опыт у нас небольшой, говорил себе Петр Яковлевич. Но все наше знание о мире – это набор наших суждений, не больше. Мы отсеяли то, что нам кажется ложным, от того, что нам кажется правдивым, – а как мы можем отличить одно от другого? Не правильнее ли – уклониться от суждения? И сколь часто мы говорим сегодня: воздержись от суждения – тебе неизвестна чужая правда. И так правильно, нельзя судить. Но если война? Если смерть? Ведь правда – только одна. И каждый раз, когда случается смерть – а я все время вижу боль и смерть, – всякий раз я понимаю: правда одна, она поверяется смертью и проверяется насилием. Однажды происходит такое, что дает право выносить суждение о других.
И каждый день совершается насилие и наступает смерть, и я должен судить тех, кто не подлежит моему суду.
Сколько противоречий в Писании! Он говорит: «Не судите, да не судимы будете», – но сам Он судит постоянно. Но Он же Бог. А если прав Толстой, и Он – всего лишь врач? Разве врач не призван выносить суждения ежедневно о чужих людях? И что будет, если врач откажется от суждения? Разве врач имеет право прощать недуг? Но кто сказал тебе, что этот недуг не есть – здоровье?
Следователь смотрел на фотографии на стенах: ему с детства говорили, что это и его семья тоже. Бабушки говорили ему:
– Видишь, этот военный – Сергей Дешков.
– А это Соломон Рихтер.
И Петр Яковлевич вглядывался в чужие черты; вот, думал он, и у меня тоже есть семья. Но что это значит: семья? Значит ли это, что иная жизнь – сделалась его жизнью? Череда отцовств – и есть история, и если даже я не знал отца, я вольюсь в чужую семью, я стану пасынком истории. Но разве жизнь сына буквально вытекает из жизни отца? А если это не так, значит, история делится на много рассказов и у каждого рассказа своя логика, свой закон? Разве он получил право судить всю семью Холиных – и отцов, и сыновей – на том основании, что однажды вошел в их дом и стал им родней? Он судит на основании закона, да; но что такое закон, если закон охватывает своих и чужих? Разве пригодился кодекс Наполеона – России? Разве не встали русские крепостные с дубьем против чужой им цивилизации, в которой уже не было рабства? И что – это было правильно?