Господи, сделай так… Ним Наум
Тимка решил тут же что-нибудь и написать, окончательно убеждая Мешка в том, что тот передал свое божественное служение в надежные руки. Надо что-то ясное и справедливое, типа миру — мир, но не столь глупое. Тимка вспомнил книгу, которая в давнем пересказе Сереги запала ему в душу, — там надо было добраться до шара, исполняющего любые желания, и герой после всех мытарств сидел у этого шара и повторял дятлом: “Счастье всем — и абсолютно бесплатно”. Это вот желание счастья всем и даром Тимка и переписал в Мешкову тетрадь, но из-за того, что счастье все понимают по-разному, переписал в понятном каждому варианте своего постоянного тоста: “Чтобы пилось и ялось, чтоб хателось и моглось, чтоб у кажном у гадзе было с ким, кали и гдзе”…
В общем, Тимка был уверен, что он все разыграл тип-топ, хотя и видел, что какие-то сомнения у Мешка все еще оставались…
На следующий день Тимка уехал и Мешкову тетрадь, как и обещал, взял с собой, а чтобы не путаться с этой тетрадкой и со своим деловым блокнотом, в конце концов перенес в нее и все свои немногочисленные записи. Но прежде этого Тимка наискосок пролистнул понаписанное Мешком и Серегой. Серегину руку разобрать было мудрено, а вот Мишкины строчки — крупные, четкие и старательные — читались безо всякого напряжения. Тимка листал да похмыкивал. “Трэба закончить войну в Афгане”, — написал Мешок напоследок, прежде чем передал свою тетрадку Сереге.
— Вот ведь дурухан, — раздосадованно ворчнул Тимка, сверив дату Мешковой записи с числами, застрявшими в памяти.
Вряд ли из этого ворча следует делать вывод о том, что Тимка в конце концов поверил Мешку и его фантазиям. Не больше, чем фантазиям любого другого человека, которых он наслушался вдосталь. Но и никак не меньше. Тимка ведь допускал, что за пределами известного в дважды два мира его постоянных хлопот и усилий вполне может существовать что-либо загадочное или необъяснимое (хоть даже и чудеса), и не спешил лезть со своими сомнениями за те известные ему пределы. Почему же не допустить существования чудес, о которых говорит Мешок? По крайней мере, Мешок, в отличие от кого другого, Тимку никогда не дурил и ничего из него не выдуривал. Вдруг и на самом деле именно его желанием и прихлопнулась афганская война? И кто же он после этого? Натуральный дурухан.
Мешковые добрые помыслы Тимка конечно же понимал и даже в меру приветствовал, но лично ему та кровавая бойня одним из своих безумных изломов устроила такую завидную судьбу, что и сейчас еще было трудно сдержать досаду ее внезапного завершения.
Лет через десять после окончания Тимкиной армейской службы районный военком развернул перед ним неожиданно грандиозные перспективы. У Тимки был временный простой в череде разной степени успешных коммерческих предприятий, и он в очередной раз вернулся в Богушевск, а к военкому попал, чтобы стать на обязательный воинский учет, перед тем как заново прописаться в родимом дому. Собственно, он никуда из Богушевска и не уезжал, и где бы ни носили его очередные великолепные придумки — примерно раз в неделю всегда наведывался к матушке, не оставляя ее своими заботами. В то время менты зорко следили, чтобы, кроме некоторых специально поименованных ситуаций, человек работал в местах, соответствующих прописке, а так как Тимка придумывал себе самые разнообразные работы и заработки, ему время от времени приходилось выписываться из квартиры матушки и обратно прописываться в ней. В тот раз он прописывался, предполагая устроить себе небольшой отдых — расслабиться и оглядеться. Не получилось.
Потрепанный военком без вдохновения и безо всякой надежды отрабатывал инструкцию по вербовке очередного летуна-шабашника-лодыря в помощь ограниченному контингенту наших доблестных войск в этом сраном Афгане, где они, не жалея последней капли крови, отдают интернациональные долги великой родины, которая в долгах как в шелках — по уши, а некоторые засранцы, не понимая своего счастья погибнуть в защиту самого святого, болтаются в поисках длинного сраного рубля, не имея ни чести, ни совести за душой, и была бы воля военкома, он бы стрелял таких на месте и без зазрения совести, потому что наших славных бойцов некому даже сопроводить к местам их захоронения и приходится отправлять их святые гробы с одними накладными малой скоростью в сраных багажных вагонах, а это даже хуже, чем пустая похоронка без гроба, и, если у тебя есть хоть капля совести (военком тыкал пальцем куда-то в Тимкин пупок), ты пойдешь сей же час в поликлинику и сдашь хотя бы свою поганую трусливую кровь в помощь погибшим бойцам, а когда принесешь справку о сдаче своей сраной крови, мы тебя, бессовестная морда, может быть, поставим на этот сраный учет…
У Тимки что-то щелкнуло. Это еще была не идея — это было предчувствие идеи, но Тимка к таким своим предчувствиям относился очень внимательно. Через пару часов он поил военкома в местном ресторане, расспрашивая, уточняя и сам для себя формулируя свою возможную завтрашнюю судьбу. Вчерне он все сформулировал к окончанию второй бутылки плохонького и единственного в меню коньяку, которому было далеко даже до самогонного коньяка Тимкиной матушки. Сначала военком к Тимкиному предложению отнесся с негодованием и даже временно протрезвел, потом — скептически, чуть позже — с пониманием, и наконец до него все дошло, и он преисполнился служебным энтузиазмом, которого давно уже не испытывал. В следующие дни военком звонил в область, писал бумаги и даже один раз разговаривал по телефону с военным комиссаром всей республики. К чести нашего военкома следует сказать, что даже на столь редкий и, честно сказать, невероятный телефонный звонок из самого Минска он не только не вскочил в “смирно”, но и на сантиметр не удосужился оторвать от стула свою костлявую задницу.
Через пару недель все сладилось, и Тимка в чине старшего прапорщика был назначен командиром им же создаваемого крохотного, но уникального воинского подразделения по сопровождению “груза 200” из Афганистана прямиком в рыдания непредвиденно осиротевших семей и вплоть до почетного захоронения на родных белорусских кладбищах. Отдельной инструкцией Тимкиному подразделению предписывалось не допускать каких-либо эксцессов и всеми силами способствовать тому, чтобы личное горе наших земляков не застило им весь политический кругозор и чтобы их вполне понятные проклятия в адрес империалистических агрессоров, сгубивших любимых сыновей, братьев и кому повезло, то и мужей, ни в коем случае не переадресовывались страшно сказать куда…
Тимка сумел и это, и я не знаю, кто бы еще на его месте такое сумел.
Через какой-то год Тимка под прикрытием своих спецгрузов сплел удобную сеть бесперебойных контрабандных поставок всякого современного ширпотреба из Афганистана на родину, все еще защищенную железным занавесом от роскоши (и даже от бытовухи) буржуазного загнивания. Доходов хватало и на районного военкома, вошедшего в долю в самом начале этого предприятия, и на доблестных командиров непосредственно в Афгане, и на самого Тимку, и — главное — на единовременную помощь семьям, куда в черный для них день привозил Тимка свой страшный груз. И это была не просто отмазка для случавшихся объяснений с каким-нибудь усердным воякой, обнаружившим неожиданные предметы, сопутствующие павшим бойцам, — в пролетных ситуациях Тимка нередко выделял эту единовременную помощь из лично своих доходов. А доходы шли от джинсов и видаков, от косметики и кроссовок, от порнографии всех видов и сопутствующих порнографии предметов, и только самой доходной контрабанды — наркотиков — не было в Тимкиных перевозках, как ни склоняли его к этому разнозвездные командиры, ошалевшие от крови и анаши. Не то чтобы Тимка был таким уж упертым и принципиальным противником наркоты — он и сам частенько подкуривал, чувствуя, что без этой анашовой блокады можно легко сорваться в разнос. Просто-напросто сбыт наркоты требовал помощи таких отморозков, с которыми Тимка остерегался иметь какие бы то ни было связи. Ему хватало и так, а разным фраерам, понукавшим его к еще большей активности, он наново вдалбливал справедливую народную мудрость про губительные свойства жадности.
Но была и еще одна составляющая в Тимкином служении у афганского ада. Тимка известным ему и достаточно действенным образом утешал молодых вдов, сестер, а случалось — и матерей, и это было действительным утешением, не снимающим, конечно, боль утраты, но хотя бы на время приглушающим ее. С некоторым удивлением Тимка обнаружил, что смерть и все с ней связанное буквально толкают изошедших горем женщин в объятия близости — горьковатой, со вкусом непросыхающих слез, в которую можно взрывно выплеснуть свою колотящую беду вместе с колотящими рыданиями. И пусть заткнутся все, у кого повернется язык осуждать Тимку или тех женщин, потому что из всей Советской армии один лишь Тимка и старался помочь их неизбывному горю.
Тимка даже обзавелся какими-то медалями, убедив командование, что сопровождающий скорбный груз военнослужащий должен иметь на груди боевые награды, чтобы оказывать более благоприятное впечатление на местное население во избежание тех эксцессов, о которых напоминала специальная инструкция. Тимка еще намеревался в компанию к тем медалям выхлопотать и орден, но война кончилась раньше.
И вот оказывается, что это Мешок круто изменил налаженную Тимкину судьбу. А если и не Мешок, а какие-то кремлевские мудрецы, то все равно — и Мешок всунул сюда свои три копейки. Впрочем, может, это было и к лучшему. Осторожный Тимка своим чутким затылком ощущал, что ни к какому делу не пригодные недотыки из военной прокуратуры каркают уже где-то поблизости, выбирая себе очередную добычу.
Может быть, регламентированная в жесткие квадраты армейская жизнь сама по себе была удобным полем для Тимкиных комбинаций, потому что на стыках этой четкой квадратной жизни либо не существовало никаких определенных регламентаций, либо существующие сталкивались в неопределенных противоречиях, что позволяло сооружать, хотя бы и временно, какие-то иные правила, благоприятные Тимкиным фантазиям, а далее эти правила бездумно исполнялись, как и заведено в мире служак, а если и не исполнялись, как тоже заведено в этом мире, то лишь по общему стремлению забить на все, но не по причинам разумного сомнения в целесообразности этих или любых других требований. Существуй только подобные сомнения, и вся наша армия давно бы уже рассыпалась на отдельные и лишь формально законные вооруженные формирования.
Даже в давней своей срочной службе Тимка умудрился выскочить за границу раз и навсегда обреченной солдатской орбиты и прокружить в практически вольном, а в большей степени им же и придуманном полете. Его даже солдатская форма не особо тяготила, хотя конечно же офицерская ему была больше к лицу. Не зря в годы своего афганского прапорства он любил загуливать по родине в летной куртке без погон поверх мундира, который только количеством звездочек на плечах отличался от мундира какого-нибудь майора или даже полкана, а если звездочек не видно, то Тимка смотрелся ничуть не хуже любого тебе полковника. Но армейская амуниция солдата-срочника — это тебе не прапорский мундир. В ней любой человек выглядит сильно недочеловеком, и единственная возможностью заставить окружающих видеть тебя, а не форму с чурбаном внутри — это носить ее как театральный костюм, взятый в костюмерной на время исполнения этой нелепой роли.
Тимка очень рассчитывал, что его выручат рисовальные навыки, и для будущей службы запасся блокнотом, заполненным разнообразными доказательствами его мастерства. В любой тьмутаракани обязана быть какая-то культурная часть и в ней — кипеть какая-то агитационная работа, возле которой всегда можно пригреться способному художнику. Но художников на родной земле не счесть, и на всякий случай Тимка запасся еще одним средством для возможного спасения: вместе с руководителем кружка фотолюбителей поселкового Дома пионеров Тимка смонтировал чудную фотку, где в обнимку с министром обороны Гречко красовались его матушка, какой-то фактурный мужик в штатском и сам малолетний Тимка.
Сработали обе его заготовки. Тимка попал в химвойска и запаниковал сразу же в учебке после первого разминочного пятикилометрового забега в химкостюме и противогазе. В перепуге он бросился в санчасть, а так как ни к какой серьезной мастырке не подготовился, то в качестве неожиданного недуга предъявил своего вздыбленного торчуна вместе с жалобой, что уже вторые сутки никак не может помочиться и невероятно страдает. Военврач, которая удивительно кстати оказалась женой завклубного капитана, несказанно удивилась необыкновенному пациенту, внимательно осмотрела страдальца и посоветовала ему отвлечься от его навязчивых мыслей и подумать о чем-либо менее вдохновляющем, хоть и о добросовестной службе по защите родины от химической угрозы, которая исходит от злобного капиталистического окружения, но Тимка упорно думал про тот самый “кирпич” и наглядно страдал.
Тимку оставили на пару дней в санчасти для досконального осмотра, в который постепенно включился весь немногочисленный женский персонал, вплоть до гинеколога и стоматолога. На следующее утро иссохлый в морщины начальник санчасти брезгливо обходил свои владения, мечтая, чтобы на всех этих пустых больничных койках лежала его жена, а он бы каждый божий день приказывал готовить ее к операции и резал бы, резал, пока у нее не останется ни сил, ни желаний на еженощные истерики с нелепыми и незаслуженными обвинениями. Ну, импотент — ладно, но отнюдь не неудачник. Подполковник медицинской службы — это раз, полковничий оклад — это два, квартира отдельная — это три.
— Это у нас что за симулянт? — Начмедчасти остановился возле Тимки и со все большим обалдением слушал шепотливую скороговорку палатного врача. — Что еще за выдумки? — заорал он, сдергивая с Тимки простынку и с негодованием разглядывая торчащий укором и личным оскорблением болезненный симптом. — Нашли мне хреновую болезнь! А ну-ка, симулянт хренов, марш в сортир и через пять минут явиться ко мне со своей хреновой спермой вот в этом стакане. — Он хотел схватить стакан с Тимкиной тумбочки, а увидев фотографию, которую Тимка прислонил к стакану, совсем взбеленился. — Почему непорядок? Здесь тебе армия, а не бордель. Что это за козлы хреновы в рамочке?..
— Что это за козел в форме, я не знаю, — ответил Тимка, доставая из-под фотографии стакан для приказанного анализа и тыкая пальцем в маршала на фотке, — мамка говорила, что это мой крестный, а рядом с ним — мои родители и я.
Тут начмедчасти опознал министра и почти потерял дар речи.
— Хрен знает что такое, — произнес он в попытке оправдать перед подчиненными свои предыдущие возмущения и в раздражении взялся листать Тимкин блокнот. — Смотрите, он еще и рисует, — ворчал армейский эскулап, — может, у него и правда что-то есть в его хреновой башке, кроме выставочного хрена?..
Лечащий врач заглядывала через плечо начальника в Тимкины рисунки и придумывала план спасения отечественного генофонда. Ради столь важного дела можно даже прервать демонстративное трехдневное молчание и поговорить с мужем, с которого никак не удается выдавить обещания купить такую же стенку, как и у политрукши. А если он начнет подозревать в ее заступничестве не только защиту интересов отечественного здравоохранения, но и какие-то сугубо личные мотивы? Какая ерунда! Ну какие у нее могут здесь быть личные мотивы? Даже думать смешно (хотя и любопытно было бы о чем-то таком подумать…).
Тимка вернулся с анализом, но его торчун и страдающая физиономия по-прежнему вопили о немедленной помощи. Медики глядели на Тимку с профессиональным уважением.
Следующие двое суток Тимку кормили чуть ли не одним бромом с мелкими добавлениями картофельного пюре и кололи куда более эффективными успокаивающими препаратами. Сквозь плотный туман слабостной дремы Тимка бездумно глядел на девочек-медсестер, которые чуть не плакали, исполняя назначенную начальством экзекуцию лекарственной бомбардировкой, и отстраненно думал о себе как о ком-то другом, прикидывая, не слишком ли большую цену этот другой платит, выполняя священный долг по предотвращению химической угрозы, исходящей от агрессоров и капиталистов. Из того же тумана каким-то утром появился капитан от культуры, который, опасливо поглядывая на порученного его заботам солдата, препроводил Тимку из медсанчасти в местный клуб, громко именуемый Домом офицеров.
Пару месяцев Тимка изготовлял и обновлял клубные плакаты, транспаранты да всякую иную наглядную агитацию, радостно прислушиваясь к тому, как его упрямый организм приходит в норму, без следа перемалывая лечебную отраву. Фронт работ катастрофически сокращался, и Тимка придумал сделать регулярной стенгазету с оригинальным названием “Химзащитник”, которую монументально смастерили несколько лет назад давно отслужившие умельцы. Начальство инициативу одобрило, и надо было срочно разыскать кого-нибудь из очкариков, кто заполнял бы политически выдержанными буковками пространство между Тимкиными рисунками.
На эту роль Тимка выбрал всеми затурканного плюгавого носатика, родом из Москвы и из евреев, забритого в химзащитники родины со второго курса столичного театрального училища. Фамилия у него была Бержерман, и из-за этой невозможной фамилии да из-за московского происхождения бодрые однополчане, люто ненавидящие москвичей и пренебрежительно ненавидящие евреев, быстро приручили его с нескрываемым пессимизмом глядеть в прекрасное будущее, изредко разрешая снимать противогаз, чтобы спросить, чего он хотел бы на сегодня — драить сортиры зубной щеткой или зубной щеткой драить сортиры? Бержерман равнодушно вздыхал “все равно”, не только потому, что и на самом деле это было — все равно, но и потому, что так он теперь отвечал практически на любые вопросы и предложения, даже и не вникая в их содержание. Он так смешно говорил, проглатывая звук “в”, что однополчане покатывались с хохота и донимали его любыми дурацкими вопросами только для того, чтобы услышать свое излюбленное “‘сё ра’но”. В конце концов так его и прозвали Сёраном, все более остывая в неугомонных забавах, потому что ответом им была одна лишь равнодушная покорность, не вдохновляющая ни на что — даже на задорные измывательства. На Тимкино предложение Бержерман отозвался своим неизменным “‘сё ра’но”, однако через пару минут врубился и бросился вдогон.
Тимка сделал необыкновенно удачный выбор. Первые сутки Бержерман спал, вздрагивал во сне всем своим мелким телом, просыпался от этого вздрога, жевал печенюшку из подогнанной Тимкой пачки и засыпал, дожевывая во сне. Проснувшись на следующий день, Бержерман улыбнулся во всю свою здоровенную желтозубую пасть, сказал, что его зовут Левой, и сел строчить передовицу для стенгазеты о том, что только в нашей счастливой стране всем поголовно и без разбора обеспечено свободное дыхание, за что мы по гроб жизни обязаны партии, правительству и лучшим в мире противогазам. Лева подсказывал Тимке, что и в каком виде рисовать, а когда стенгазета была готова, взялся лихорадочно придумывать, как принести еще какую-нибудь пользу патриотическому воспитанию отморозков, злорадно поджидавших его в казарме наготове с самым лучшим в мире противогазом.
Под воздействием такого стимула Левины фантазии вперегонки выталкивали одна другую. Тимка внимательно слушал своего помощника, цепко отсеивая дельные предложения от неисполнимой шелухи. Самой перспективной казалась идея с картинной галереей. По стенам Дома офицеров висели облупленные портреты великих отечественных полководцев от Суворова и до Тимкиного крестного включительно. Тимка с Левой бросились их обновлять в парадный лоск, и еще один портрет Тимка намалевал по памяти специальной наживкой для завклубовского капитана.
Капитан пришел оценивать проделанную работу и медленно переводил тяжелые красные глаза с одного полководца на другого, размышляя, стоит ли похвалить усердных маляров или это будет для них слишком жирно.
— А это кто? — Завклубом пытался прицелиться непослушным пальцем в прислоненный лицом к стене холст. — Почему не висит?
Тимка повернул картину, с которой на капитана победным орлом глядел сам же капитан, и был он там, на картине, именно таким, каким всегда и видел себя своим проницательным внутренним взором, — молодцеватым, успешным, самчерт-не-брат, а не тем задерганным завклубом из зеркала, что…
— Может, сюда повесить? — Тимка мастерски изображал наивное простодушие, указывая на свободное место после своего крестного маршала.
“Да, это было бы правильно”, — мечтанул было капитан с неопохмела, но вспомнил свое многочисленное командное начальство и быстренько вошел в разум.
— Сюда неуместно. Эти все, — капитан небрежно очертил рукой плеяду военачальников, — никогда не служили в нашем гарнизоне. Отнесите в мой кабинет…
— Ну не может же этот ёлуп не хвастануть своим портретом перед начальством? — колотился в опасениях Лева.
И капитан хвастанул.
На несколько месяцев приятели были обеспечены работой и только издали поглядывали на караулящую их солдатскую казарму. Отцы-командиры вперебой заказывали свои парадные портреты, но постепенно — как и должно быть в армии — очередность заказов выстроилась по уставному ранжиру. Разумеется, никто из них не позировал. Художнику и его помощнику передавались фотография, личные пожелания к будущему портрету и мундир для строгого следования правде жизни. Подполковник-замполит пожелал, чтобы две звезды на его погонах были прорисованы не слишком четко и в таком ракурсе, в котором точно и не сосчитать, сколько их там — может, две, а может, и три. Майор-начхим, увидев портрет замполита, попросил свой портрет тоже немножко переделать с учетом давно ожидаемого повышения, но не вырисовывать это будущее повышение явным образом, а только намекнуть на его возможность или даже необходимость, сбивая зрителя с толку и с досконального пересчета его пока единственной на погоне звезды.
По гениальной Левиной идее всех полководцев, не служивших в местном гарнизоне, плотненько утеснили на левой стене актового зала, а напротив них и им в укор вывесили свеженамалеванных военачальников, которым повезло служить именно здесь. Свеженамалеванным это очень понравилось. Они одобрительно прохаживались по актовому залу, делая вид, что любуются исключительно мужественными лицами организаторов побед русского и советского оружия, но то и дело вскользь взглядывали на свои изображения, прочно прибитые к той же истории славных побед.
Потом пошли заказы для командирских жен, очень вдохновившие было Тимку и Леву, но ничегошеньки их вдохновениям не обломилось — портреты снова следовало писать с фотографий. Тогда Лева увлек завклубом удумкой устроить среди офицерских жен конкурс красоты, который, по обыкновению того времени, везде и всюду назывался “А ну-ка, девушки!”. Все конкурсантки были крашеными в один колер блондинками, благоухали одним и тем же сладким запахом “Красной Москвы” и по первому впечатлению отличались одна от другой только пышностью форм. Постепенно Тимка научился их различать и по другим признакам, хотя это было и не обязательно, потому что его тянуло сразу ко всем, и только воспоминания о кроссе в химкостюме и противогазе сдерживали его неуемный пыл. Завклубом хмельным ястребом кружил над тренировками предстоящего конкурса, но его бдительность как раз и не беспокоила Тимку — в клубе хватало укромок, где можно легко сховаться от десятка надзирающих капитанов. Настоящая угроза исходила от самих дам, ревниво караулящих, когда кто-то из них неминуемо споткнется, чтобы наброситься на счастливицу всей мощью зависти и негодования и растоптать в прах. Единственно, чем можно бы уберечься от такого печального исхода, за которым начинались кроссы и противогазы, — это сделать так, чтобы споткнулись все разом, но Тимка и представить не мог, как организовать подобную радость.
Тем временем подготовка закончилась, завклубом избледнел, опасаясь возможного провала и неизбежного следом разноса, но конкурс вызвал полный восторг набившихся в актовый зал офицеров. Блондинки громко пели под аккомпанемент еле поспевающего за ними прапора-аккордеониста, шумно танцевали, вперегонки готовили салаты, утюжили офицерское обмундирование и вспоминали параграфы устава. Видно было, что все это они делают ради удовольствия и от неизбывной скуки гарнизонной жизни, а совсем не ради победы, потому что победные места все равно распределялись в полном соответствии со штатным расписанием их мужей.
Завклубом в мечте о постоянных поощрениях решил устраивать такие конкурсы ежемесячно и прикинул, что вполне способен все делать самолично. Он забрал у Левы листки с расписанным сценарием и долго тряс Левину руку, отдавая ему тем самым сдачу с заслуженно заработанной им самим благодарности начальствующего в гарнизоне полковника, Лева печально глядел в окно за спиной капитана, где маячила хорошо ему знакомая казарма.
— Можно спектакль поставить, — робко предложил Лева. — Начальству должно понравиться, — слегка задел он главную капитанскую струну.
Капитан решил посоветоваться с замполитом. Тот обещал подумать, а сам решил посоветоваться с полковником, но прежде полковника рассказал жене о возникшей проблеме. На следующий день гарнизонные дамы гудели о предстоящем спектакле, и полковник узнал об этом от своей личной супруги раньше, чем от личного замполита. Более того, от той же супруги он узнал, что спектакль непременно будет и в нем должны быть предусмотрены роли для всех офицерских жен, в крайнем случае — для жен старшего командного состава. Полковник приказал замполиту исполнить это решение своей жены, выдав его за собственные указания, тот приказал завклубом, а от него уже счастливая весть дошла и до Левы с Тимкой.
— Будем ставить “Ревизора”, — сообщил Лева Тимке. Левины глаза мстительно поблескивали. “Ревизор” стал для него такой же постоянной мечтой, какой для Тимки был тот самый “кирпич”. Из-за “Ревизора” Лева и угодил в химзащитники родины. Вместе с приятелями-охломонами из училища Лева соорудил пьеску по мотивам вечной трагикомедии. Хлестаковым у него был ловкий мошенник, который приехал в районный центр с поддельным командировочным удостоверением от самой страшной и таинственной организации того времени — Комиссии партийного контроля, и с этого все там начинало вертеться. Унтер-офицерская вдовушка превратилась в молодую вдову прапорщика, застрелившегося в Праге в 68-м, и молодуха эта была не высечена, а изнасилована, и не по приказу секретаря райкома, а им же самолично… В общем, та еще комедия. Гоголь не понял бы и половины шуточек, над которыми потешались Левины приятели, но знатоки литературы из еще одной страшной и таинственной организации того времени все поняли как надо… Лева должен был благодарить судьбу за то, что он так легко отделался, а не сверкать мстительными глазенками.
Тимку этот новый лихорадочный Лева сильно насторожил.
— “Ревизор” этот — Пушкин написал?
— Написал Гоголь, а Пушкин подсказал.
— Ну, все правильно — я же помню, что без Пушкина не обошлось.
— Только это все про давнюю жизнь, а мы сделаем современную постановку. Злободневную. Представь — появляется на полигоне незнакомец. Понимаешь? Погоны… все при нем, а кто такой — неизвестно. Тем более он — в противогазе…
— Стоп, — остановил Тимка раздухарившегося напарника. — Никаких противогазов. Ничего злободневного. От твоих выдумок мы сами окажемся на полигоне и в противогазах. Лучше давай делай из давней жизни, как там у Пушкина и прописано.
“Ну и долбодоб”, — подумал Лева о доставшемся ему начальнике. Однако тут ему было не общежитие театрального училища, и главный тут — Тимка. Пришлось неугомонный зуд злободневной сатиры оставить на лучшие времена.
Лева готовил для завклубом список необходимого реквизита и материалов, придумывал для Тимкиной кисти оригинальные декорации, а Тимка читал “Ревизора”. С некоторым недоверчивым удивлением Тимка обнаружил, что Гоголь вполне себе хороший писатель и пьеску сбацал очень даже ничего…
— А как же с приказом полкана? — спросил Тимка
— Каким приказом? — не сразу врубился Лева.
— Чтобы в спектакле играли все офицерские жёнки.
— Не важно. Сделаем хороший спектакль, и нам это упущение простят.
— Ты уж не дури, — не согласился Тимка. — Кроме того, я бы и сам был очень не против чего-нибудь с ними порепетировать… А ты — против?
— В общем, нет… Как-то не подумал.
— Подумай и придумай. Приказ — это святое…
И Лева придумал. Идея была сногсшибательная. Лева ввел новыми героями классической пьесы жен всех представленных там уездных чиновников, а для помещиков Бобчинско-Добчинских — жен с их сестрами и тетушками. На взгляд Левы, пьеса от этого только выиграла. Слов для вновь появившихся персонажей Лева почти не писал, и главным для них было перебивать мужей капризными просьбами типа “Дайте я скажу”. По этой причине Леве не удалось испортить гоголевское творение, и более того — оригинальности придуманной Левой интерпретации могли бы позавидовать все еще уцелевшие столичные мейерхольды. Пожалуй, зря с этим способным студентом обошлись столь сурово, лишив отечественную сцену многих удачных необыкновенностей.
Конечно же актеры играли по-самодеятельному — и актеры из солдат, исполняющие мужские роли, набранные Тимкой в казарме, и актрисы из офицерских жен, доставленные завклубом на сцену в заказанном Левой количестве и по утвержденному в штабе гарнизона списку. Но в некоторых сценках Леве удавалось преодолеть их зажатость, и происходило все-таки то самое чудо, ради которого все еще и существуют и сама сцена, и одержимые ею люди. А когда из-за кулис выкатывался гомонящий ком семейств Бобчинско-Добчинских или когда после просьбы сообщить государю, что там-то и там-то проживает такой вот Бобчинский, вступала супруга помещика, оттесняя мужа в сторонку и надиктовывая Хлестакову нелепый список бытовых нужд, который непременно следует довести до сведения государя императора, — тут уж, наверное, и сам Гоголь из нынешнего своего далека одобрительно похмыкивал в свою длинную носяру, как это делал и Лева в свою — еще более длинную.
Но такие изыски могли бы в полной степени оценить только столичные театралы, а отнюдь не гарнизонное офицерство. Исключительно для него Лева добавил в представление еще и оглушительный канкан, в котором не предусмотренные классиком дамы вместе с дочкой и женой градоначальника могли от души показать все, на что они были способны. Канканчик прошел на бис.
До Тимкиного дембеля обновленный Левой “Ревизор” выдержал семь постановок в гарнизоне и две — в областном Доме офицеров. Отцы-командиры были в восторге, для поддержания которого Лева добавил в действие второй канканчик, которым, собственно, все действие и завершалось.
Тимку с Левой конечно же радовал и этот успех, и одобрительное начальственное нунуканье, позволявшее почти полностью отойти от страхов казармы и противогазов, но куда больше им нравилось созданное ими закулисье, в котором проходили репетиции спектакля. Там царила атмосфера безревностной любви и взаимовыручки, полностью исключавшая то завистливое негодование, которого справедливо опасался Тимка в бывших ранее репетициях конкурса красоты. Видимо, тот самый будоражащий запах театрального грима, костюмов и реквизита из нашей юности и поселкового Дома культуры действовал во все времена и повсеместно, создавая особую ауру притяжения для попавших туда тел. Это радостное притяжение никто из участников не желал бы разрушить, и поэтому все были надежно повязаны одной общей тайной.
— Сюда бы еще несколько ящиков шампанского, — возмечтал Левка.
— Это же — пустая газировка.
— Лапоть. Сухое шампанское, особенно с утречка после такой расслабухи — мечта…
— Еще напьемся, — пообещал Тимка.
Тимкина тайна в основном была скована с тайной Оксаны — супруги начальствующего в гарнизоне полковника. Это была неистребимая дань извечному воинскому ранжиру — главному в мероприятии мужчине полагалась в пару главная женщина. Оксана своими соблазнительными формами только ненамного превосходила остальных гарнизонных блондинок, и Тимку это совсем не смущало. Смущало другое. Стоило только Тимке обнять эту роскошную даму, и все ее выпирающие и обворожительно упругие части сразу же превращались в крепкие твердые утюги. Она была полностью набита этими утюгами, и Тимка никак не мог справиться с неожиданным препятствием. Наверное, полкан-воевода ежевечерне командовал супруге “ложись”, а тут же следом — “смирно”. Так и приучил. Но не все хорошее полковнику хорошо и рядовому. Тимка запаниковал.
Но сладилось и это, причем самым невероятным образом. Однажды Тимка приготовился привычно пристроиться между треклятыми утюгами, но — утюгов не было. Вместо них, как и должно, Тимку приняли сладостные упругости. За фанерной декорацией Лева бубнил свои бесконечные стихи (а может, и не свои, а чьи-то чужие). Пришедший в норму Тимка воспарил, но в самый неподходящий момент снова долбанулся об утюг. Лева молчал.
Тимка моментально накнокал невозможную связь, даже и не думая, что именно так сказочно действует на Оксану — сами стихи или гнусавый Левкин пробормот.
— Левка! Зараза! Читай еще!..
— Что читать? — высунулся из-за декорации Лева и тут же шмыгнул обратно.
— Что хочешь… Стихи… Любые…
Так все и наладилось, и даже Левка почти привык быть третьим невидимкой в Тимкиных с Оксаной радостях. А однажды и Оксана перестала притворяться, будто ничего не знает о присутствующем рядом Левке.
— Иди сюда, носатик, — позвала она его. — я тебя поцелую. Ну иди же — не бойся…
С тех пор Тимка перестал совсем уж пренебрежительно относиться к стихам и стихоплетам, предполагая, что и из этого занятия возможна миру какая-нибудь польза, если оно способно производить такие вот наглядные чудеса.
Но если то и дело происходят всяческие чудеса, то почему не может быть тех чудес, о которых говорит Мешок? Рассчитывать на них, конечно же, не след, но если они сами собой произойдут в помощь Тимкиным задумкам, то Тимка совсем даже не против.
Он снова открыл доверенную ему тетрадку и сразу после своего шутливого тоста-пожелания на нескольких чистых листах в самом низу заранее написал “Господи, сделай так”. Теперь останется только заполнять эти заготовленные к чудесам тетрадные листы своими делами и хлопотами, и пусть все его замыслы исполнятся либо его умением и удачей, либо Мешковой избранностью.
Тимка приготовился спать. Завтра утром поезд прикатит его в Москву, и он встретится с Левкой, о котором так долго вспоминал нынешним вечером. На Льва Бержермана Тимка в своих грандиозных замыслах возлагал очень большие надежды.
Первый раз Тимка приехал в Москву вместе с Мешком на мою свадьбу почти сразу после дембеля (Серега чалился в своей второй ходке). В метро “Белорусская” Тимка тормознулся у аппаратов по размену мелочи на пятаки, которыми кормились автоматы по входу в метро. Аппараты щелкали, звенели пятаками, и что-то щелкало в Тимкиной бошке. Через месяц он снова прикатил ко мне в Москву на пару дней и все это время где-то пропадал, появившись у меня в общежитии первый раз на ночевку и второй — чтобы выпить со мной перед отъездом. Выяснилось, что в богушевской Сельхозтехнике он настрогал себе железных бляшек по размеру двугривенных и здесь на разных станциях метро все их разменял в пятаки, полностью окупив дорогу, выпивку со мной и увозя чистой добычей полные карманы медяных грошей.
— Так можно и прожить, — самодовольно поучал меня Тимка.
— Сильно не разживешься, — остудил я Тимку. — Рубль разменял — и на другую станцию, чтоб не засекли? А когда твои бляшки заметят, придется еще больше времени тратить на конспирацию и больше пары двугривенных в одном месте не менять. Нет — хлопотно и рискованно, а загреметь за такую мелочовку…
Тимкин пыл поутих, но так уж были устроены его глаза и мозги, что как только открывалась возможность быстрого мошенничества — он это с ходу замечал. Настоящая уголовщина его никогда не привлекала, какое бы обогащение ни маячило в награду, но ловко облапошить подвернувшееся под руку госучреждение или зевающего рядом гражданина — это была его стихия…
Помню, как Тимка приехал ко мне в Ростов, где я пытался в то время продолжить учебу. Я оставил его дожидаться в университетском коридоре и побежал отпрашиваться с семинарских занятий. Вернувшись обратно, я Тимку не нашел, хотя был уверен, что он будет надежно стоять, где поставлен, и клеить студенток, не зная, на ком остановить свои разбегающиеся страстью глаза. Я выскочил на улицу, но Тимки не было и там. Стою, курю, поглядываю на тяжелую входную дверь в предположении, что Тимка где-то внутри и в конце концов догадается выйти на улицу. Наконец появился и он и с торопливой деловитостью пошлындал ко мне, показывая рукой, мол, быстренько валим. Какой-то студент в это время нагоняет его с криками “Подождите меня… Пожалуйста, подождите”. Тимке приходится остановиться, потому что студент накрепко вцепился в его плечо. Я стою рядом и по Тимкиным глазам вижу — сейчас ударит. Но ударить Тимка не успел. Студент протянул ему рубль и, запыхавшись, в три приема выдохнул: “Вот… Насилу догнал… Возьмите и у меня…”.
Оказывается, Тимка сразу же перестал глазеть на голоногих студенток, когда краем уха услышал разговор пятикурсников о том, что в деканате до сих пор не чешутся, хотя пора уже сдавать деньги на “поплавки”. Он спросил, сколько еще продлится перерыв, нашел поточную аудиторию пятого курса и собрал там по рублю на будущие желанные “ромбики”, даже не удосужившись хотя бы для виду обзавестись чем-то похожим на ведомость по учету сдаваемых денег.
— Ну ты и дурень, — разозлился я на Тимку.
— Дурень не дурень, а свои полста рубликов имею, — благодушно смеялся он в ответ. — Даже и больше… Айда — гульнем.
Потом несколько дней кряду, пока университет гудел и смеялся над лоханувшимися выпускниками, я мандражировал, что кто-нибудь меня опознает в качестве дружка этого залетного гастролера, но Тимку так никто и не запомнил — даже тот лох, что догонял его со своим рублем и упрашивал обуть и его тоже.
Удивительно, что с такими своими способностями Тимка не пошел вслед за Серегой. Может быть, Тимкин ангел-хранитель был столь снисходителен к бесенку, толкавшему Тимку на всякие шалости, потому что бесенок этот ни на йоту не был отравлен алчностью, а бесился исключительно ради самого приключения, которое в случае удачи продолжалось, например, в виде дружеской попойки, а в случае облома все равно чаще всего заканчивалось дружеской попойкой (главное, чтобы рядом были друзья), правда — не такой обильной. В общем, Тимке свезло, и отечество криминальное его не заполучило. Более того, в Москву к Левке Бержерману Тимка ехал, чтобы легонько подвинуть криминальное содружество, захватившее под свое начало, по мнению Тимки, наиболее важные функции в жизнедеятельности родной страны.
Сразу после окончания афганской службы Тимка случайно прочитал об европейской сексуальной революции 60-х и сразу же понял, чего не хватает его прекрасной родине. Закованную в ханжеские предрассудки родную страну надо было спасать. Надо сказать, что все мы так и не разделили в своем сердце Россию и Беларусь на отдельные страны и по-прежнему жили в единой стране, которой на самом деле, может быть, и не было.
На остатки своей афганской добычи Тимка организовал несколько клубов знакомств и парочку магазинчиков по торговле разнообразными яркими игрушками, одно разглядывание которых преображает сами мысли о стыдных и неловких пододеяльных шалостях в веселый карнавал чистого удовольствия. Однако все Тимкины предприятия с ходу попадали под бандитский пригляд и контроль, а эти оковы ничем не лучше лицемерных оков коммуняк или патриархальных цепей завистливых и немощных стариков. А пожалуй, и хуже. Радости, получаемые по согласованию с уголовными отморозками, — это уже какие-то предосудительные радости, и никогда им не выплеснуться в яркий карнавал раскрепощенных и свободных тел. Но с бандитами спорить бесполезно, а улизнуть от их грозной опеки — трудно.
Тимке тогда пришлось отступить.
И вот буквально за несколько дней до своего необычного поручения Мешок, который внимательно отслеживал все новинки технического прогресса, в застольной беседе произнес диковинное слово — интернет. Что-то в Тимке привычно щелкнуло, и он вытряс из Мешка все, что только способен был понять в придачу к подробным Мешковым объяснениям, для понимания которых требовалось окончательно вывихнуть мозги, но Тимка своими мозгами дорожил, и ему пока что вполне хватило слегка понятого. Он позвонил Левке и не ошибся — тот не только рубил в теме, но и на практике чего-то шуровал в этом неведомом интернете.
— Нас ждут великие дела, — обнадежил Тимка давнего напарника. — Встречай.
— Я по горло занят, — робко запротестовал Лева.
— Плохо скрываешь восторг, — смеялся в ответ Тимка. — Освобождай место в холодильнике — шампанское привезу сам.
Ранним утром Тимка поил Льва Бержермана шампанским и все более входил во вкус — и во вкус шампанского, и во вкус собственных все более убедительных резонов. Левка сначала язвительно пошучивал, потом недоверчиво похмыкивал, позже все-таки зацепился и попер возражениями. Тимка отбивался.
— Любой рыщет, как заработать бабла. С чего это люди поведутся на твои фантазии? — вопрошал Бержерман.
— На самом деле нам всем надо совсем другого — надо такого же праздника, что был на твоих репетициях. Той же свободы и радости… Помнишь?
Левка жмурился, вспоминая.
— Мы каждому дадим возможность такой же радости в любое время. Кто ж будет против? — наседал Тимка.
— Да всего этого и сейчас навалом. Открой любую газету — объявлений море: хошь — сауна, хошь — массажный салон, а не умеешь читать — дуй на Тверскую и выбирай: путана на путане.
— Но это ж все не то — это помятый товар из рук бандюков. Какая ж там радость? Там похоть, которой надо стыдиться и которую надо прятать. Как паленая водка из-под полы. Мы же предлагаем свободную радость свободным людям…
— Да где ты найдешь свободных людей?
— А они потихонечку освободятся… Как те наши гарнизонные блондинки…
— Ну а доход? Ты говорил, что все это предприятие будет доходным делом — откуда же доход?
— Не всё сразу. Сначала, конечно, потребуются расходы, но ты этим не парься — твой вклад только работой. Доходы пойдут потом.
— Все равно не понимаю — откуда возьмутся потом эти доходы? Мы через интернет будем знакомить и сводить людей — кого для траха, кого для радости, кого для радостного траха, но нам-то откуда навар? Думаешь, сведешь их для радости и потом они радостно будут бегать и искать тебя, чтобы заплатить?
— Не суетись — придумаем. Кто-нибудь да придумает… Лишь бы клюнуло. Придет человек к нам в интернете за своей радостью один раз, придет другой раз и со временем станет вроде хорошего знакомого, а знакомые люди всегда утрясают все денежные вопросы. Бабки пойдут — поверь мне. Главное, чтобы бандюганы не сели на шею.
— Через интернет — не сядут. Увернемся…
И дело пошло.
Сначала Тимкины фантазии воплотились в интернет-странички знакомств, и эти странички тут же стали невиданно популярны, а почти и сразу породили кучу подражателей и последователей — то ли и вправду действовала Мешкова тетрадка, то ли Тимкины идеи удачно совпали с общим тайным желанием наших поневоле пуританских соотечественников. Тимку возрастающая конкуренция совершенно не напрягала. Народу — море, и каждому требуется море радости, а уж этого океана — хватит на всех.
Первое время вся эта деятельность во имя удовольствия ближних, как и предполагал Левка, не приносила никаких барышей и была чистой благотворительностью. Да еще и благотворительностью, требующей постоянного финансирования. Одна Левкина зарплата, которую Тимка сгоряча пообещал в тыщу зеленых, обходилась именно в эту тыщу, не считая шампанского, в котором Тимка никак не мог отказать своему компаньону. Тимка выкручивался, организовав парочку быстрых финансовых пирамид, а для этого пришлось обхаживать и уговаривать двух околобанковских дам — сначала уговаривать начать беспроигрышное дело, взяв кредит в мужнином банке, а потом — не жадничать и быстренько все прекращать, пока не сели на хвост бандиты, или менты, или две холеры разом…
Тимка умел увлекать окружающих своими чисто финансовыми комбинациями. Мы втроем испытали это на себе еще в детстве и потому никогда не удивлялись, услышав, что Тимка в очередной раз с легкостью отыскал себе финансового партнера. Мы бы даже не удивились, узнав, что заканчивает он свои финансовые уговоры прежним хорошо нам знакомым восклицанием — “Денег огребем — кучу”. Казалось, Тимка может заработать на всем.
Когда мы встретились с ним в этом его московском полете, он принялся вываливать одно невероятное предложение вперебой другому, не находя, чем меня порадовать.
— А давай я схлопочу для тебя пенсион от немцев? Почему бы и тебе не заработать на Холокосте?
— Это каким боком ты меня сделаешь жертвой Холокоста?
— У тебя же нет достаточного выбора еврейских невест? Из-за этого ты лишен еврейского счастья…
— Как раз еврейского счастья у меня — выше крыши.
— Мы им впарим про другое счастье… Заплатят как миленькие… Знаешь, если бы Гитлеру заранее объяснить, сколько денег вытрясут потом евреи за Холокост — он бы устроил этот праздник исключительно для арийцев… Давай попробуем — грех упускать валюту…
— Не гони.
— Ну давай я тебе устрою маленькие радости со своего интернет-клуба знакомств… или — большие…
— И почем у тебя радости?
— Совершенно бесплатно, — вздохнул Тимка. — Во-первых, для тебя — все бесплатно, а во-вторых, честно говоря, за все там возможные кому ни попадя радости я же сам и плачу…
Но скоро он нашел варианты удачного совмещения своих революционных и коммерческих талантов.
Тимка начал устраивать для поклонников своих интернетовских клубов коллективные праздники на заранее снятых дачах. Участников Тимка сам отбирал из лезущих гурьбой претендентов — отбирал вопросами “не для всех” и интуицией. Эти праздники прославились сразу. Дачи приходилось менять, чтобы не попасть под бандюков, участников приходилось менять, чтобы праздник не приедался, и постоянными величинами оставались там только Тимка и врач, который получал у Тимки за каждый день работы свой месячный оклад в кожвендиспансере, но дело свое знал очень хорошо и Тимкины мероприятия обеспечивал надежно.
Врача и дачу (и, разумеется, Тимку с Левой) оплачивали участники карнавалов, которые готовы были платить еще и еще.
После Тимка организовал что-то типа Школы по эмоциональному развитию и тут — влетел. Занятия школы пришлось обустраивать солидно — в постоянном месте, для которого выбрали клуб захудалой текстильной фабрики, и бандитские морды все это вычислили вмиг, не заморачивая мозги такими мелочами, как совершенно невинное название про эмоциональное развитие. Пришлось обращаться за помощью к Сереге, который даже среди этих московских отморозков был не то в уважении, не то в законе (Тимка плохо разбирался в реалиях Серегиной жизни — он его просто любил).
А потом и вправду придумали возможности оплаты интернетовских услуг реальными грошами, и все покатило под музыку. Даже дефолт и Вторая чеченская бойня не нанесли никакого ущерба Тимкиному предприятию, потому что за истинные ценности люди готовы платить во все времена, невзирая ни на какие войны и кризисы. Еще с десяток лет Тимка фонтанировал идеями, все более усовершенствуя свое детище самыми невероятными новшествами, хозяйски обживая уже понятную ему виртуальную жизнь и по-прежнему ловко избегая пригляда бандитов, которые за это время на самом деле почти полностью уступили все свои хлебные места ментам, а может, попросту переоделись ментами.
Весь мир стелился под ноги роскошным цветочным лугом, и был Тимка на том лугу добрым пасечником, направляющим неугомонных пчел прямиком к истомившимся цветам, чтобы из всех этих жужжаний-кружений-касаний всегда возникал необходимый всем нам терпкий медовый вкус жизни. Но разве удержишься на таком лугу только пасечником? И Тимка кружил сам в поисках необходимой для жизни легкой цветочной пыльцы, которую вбирал не так, как эти недоделанные пчелы в своих мимолетных касаниях, а всем на зависть — гудящим шмелем зарываясь в цветок по самые пятки.
Звонок Мешка Тимку здорово напугал — голос друга все время исчезал и распадался.
— Держись… Я приеду! — орал Тимка в прерывисто оживающую трубку. — Выезжаю сейчас же!
Он без остановки гнал свой внедорожник из Москвы в Богушевск, то и дело набирая Мешка по мобиле, но тот молчал.
Накануне Мешкова любимица — ненаглядная его Анюта — огорошила отца решением, что в девятый класс она не пойдет, а вместо этого откроет свой собственный Салон красоты, при котором будут сауна, массаж и все-все радости.
— Тебе же всего пятнадцать, — пока еще улыбался Мешок.
— Скоро будет шестнадцать.
— И ты думаешь, что нашим здешним соседкам понадобится твой салон?
— Зачем здешним? Я его открою в Витебске… Или в районе.
— Ну хорошо, а гроши? У нас с матерью немного есть, но на такое дело — не хватит.
— Я сама заработаю, — уверенно заявила Анюта.
— Это как же? — все еще улыбался Мешок. — Подскажи — может, и я заработаю.
Анюта подвела отца к подаренному ей на пятнадцатилетие компьютеру и показала…
— Твое? — спрашивал Мешок Тимку, тыкая в экран монитора.
Тимка с удовольствием глядел на красочную страницу своего сайта “Аукцион невинности”.
— А что? Грамотно сделано. Чего ты всполошился? И кстати, как ты узнал, что это мой сайт?
Мешок ткнул в рекламную заставку “Продай то, что все равно потеряешь, и денег огребешь — кучу”.
— Что ты натворил? — растерянно бормотал Мешок. — Боже, что я натворил!..
— А что такого? — начал елозить Тимка. — Каждый занимается своим делом.
— Ты не каждый, — вскочил Мешок и продолжал нависать всей своей громадой над все более уменьшающимся Тимкой. — Чего придуриваешься? Ты же не забыл про наш уговор? Ты ж такое служение на себя взял!.. И, почитай, всю страну испоганил всей этой срамотой
— Какой срамотой? — неуверенно протестовал Тимка.
Мешок только безнадежно махнул в сторону монитора, на котором придуманная Тимкой заставка сайта заманчиво подмигивала голыми грудками и попками. Здесь, в доме друга, эта придумка уже не казалась столь удачной.
Тимка боялся, что бледный Мешок в этой своей жуткой, до зубовного дробота трясучке вот сейчас перед ним окончательно и явно сойдет с ума, и бросился утешать друга:
— Брось, Мешок… Ты думаешь, что все это прижилось по твоей тетрадке? Да ерунда это все… Люди делают что им интересно, и так вот все получается… Ну, кто в ответе, что им это интересно?
— А ты не дотумкал, с чего это вдруг тебе так покатило? И еще спрашиваешь, кто в ответе? Ты в ответе… да я с тобой…
— Да пойми ты: не я делаю жизнь такой и даже не ты… и не твоя тетрадка… Жизнь такая, какая она есть, а мы в ней только находим свое место… и свои занятия.
Может, и не надо Мешка специально утешать? Может, ему следует просто открыть глаза на собственные заблуждения и он придет в норму? Вот же перестал трястись и почти прежний — только злой и все равно чуток одержимый…
— Не ты делаешь жизнь? А эту погань кто сделал?
— Так если не я — сделал бы кто другой…
— Но сделал ты?.. Вот так она и делается — жизнь… Нами… У кого на сколь силы хватит. А тебе такая сила была дадена… Поганец ты, Тимка, честное слово, поганец и потаскун…
— Давай выпьем, — вывернулся Тимка из-под какого-то растерянного и безнадежного взгляда Мешка. — Я такого вискаря привез…
— Давай, — равнодушно кивнул Мешок и пошел за посудой. — Но ты все одно поганец.
— Я тебя тоже люблю, — улыбался Тимка, разливая питье.
— Так и я тя люблю, но ты… — Мешок махнул рукой и выпил одним глотком. — Вяртай мою тетрадку.
— Сам будешь рулить? — подначил Тимка, оглядывая уютную новую горницу, которую Мешок пристроил к своему дому.
— Нельзя мне никак — детей надо поднимать, — растерянно соображал Мешок. — Все прахом пойдет.
— Но у меня же все было тип-топ — и квартира и все, что душе…
— Так ты противу правил старался для себя и выгадать, — напомнил Мешок Тимке свои давние предупреждения. — Может, еще и поэтому все твои делишки заместо справедливости переобернулись одной только поганью…
— И что будешь делать? — Тимка поспешил замять неприятную ему и болезненную Мешку тему. — Опять Серегу назначишь? Он тебе такую справедливость покажет, что все мои делишки на ее фоне будут мелкими шалостями.
— Серега что мог — уже показал…
9. Серега (Земля людей)
В Серегином мире людей было не слишком много. Людьми были положняки, авторитеты, смотрящие, те, кто — в законе, все юные парни, только нащупывающие правильные тропы, и все крепкие парни, прочно эти тропы обжившие, — в общем, все те, кто выбрал “правильную” судьбу — жизнь по правилам, которые бездумно именуют воровскими или криминальными понятиями. Все остальные соотечественники жили многоголосой фауной: терпеливые мужики — овцами и баранами; менты, весь служивый и государственный люд — козлами, псами да волками; и самые никчемушные поганцы — петухами. Суровые правила этой жизни (как и любые этические кодексы) поначалу были для Сереги откровением, потом — знаменем, еще позже — оружием. Правила требовали справедливости ко всем — хоть и к распоследним петухам, но в напластовании всевозможных толкований (тоже — как и во всех этических кодексах) справедливость часто переставала быть звонкой, четкой и одной на всех истиной, а распадалась на справедливости по заслугам, по масти или по статусу. И оказывалось, что интересы круга людей (а внутри круга — по своей иерархии) куда важнее справедливости или несправедливости к тем, кто за кругом. Особое отношение было к семье и родственникам. Молчаливо (“по жизни”) признавалось, что интересы семьи обладают наивысшим приоритетом, но на деле при любой разборке побеждали интересы братвы, и поэтому сама жизнь требовала не допускать никаких столкновений забот братвы с семейными нуждами.
Серега, вопреки гибко меняющимся нормам этого своего мира, упрямо защищал правильные понятия, покорившие когда-то откровением его иссушенную яростью душу. Такое упрямство становилось для него все более опасным, но он этим и не чесался, как, впрочем, и предписывалось самими правилами, адептом которых он был. Его окружало и подстерегало такое количество опасностей, что бери он все это в голову — никакой головы бы не осталось. Даже мы с Мешком и Тимкой были ему всегда караулящей угрозой только потому, что он нас любил, и столкнись только наши интересы с интересами его братвы — он бы не задумываясь стал нам в защиту.
Так он по первому же Тимкиному зову рванул в Москву.
Тимка организовал курсы по натаскиванию молодых, не очень молодых и совсем юных дам, рвущихся в шикарную жизнь, которая недоступно гудела где-то рядом, выплескиваясь завлекательной пеной в телевизор и на страницы цветистых журналов. Общим у отобранных курсисток было только хамоватое свинство, вполне объяснимое тем, что в бабках все они купались, что свиньи в грязи, хотя богатства их имели самое разнообразное происхождение — от натруженной в мозоли души и тела челночной каторги до завидной отступной сдачи от сказочно вознесшихся отцов и мужей, сразу разлюбивших все свое прошлое вместе с хабалистыми женами и дегенеративными дочками.
Занятия проходили ежедневно в агонизирующем Доме культуры еще более агонизирующей московской фабрики. Серега насилу отыскал эту дыру.
— Когда братки обещались быть? — первым делом спросил он у Тимки.
— Сказали — на днях.
— Подождем… Ну, покажешь свое предприятие? Интересно все-таки, чем оно так привлекло братву…
— Вы поймите… вы не спешите и поймите, — зачастил сам себе вперебивку носатый пигмей, вертящийся под ногами у Тимки. — Идея — на миллион… Буквально — на миллион…
— Ты кто? — спросил его Серега.
— Это мой компаньон, — объяснил Тимка.
— Главное — это идея, — не унимался пигмей. — В наше время всего главнее идеи, а эта — на миллион…
— Я понял, — успокоил его Серега. — Не мельтеши — показывай.
Тимка и этот его Пигмей-на-миллион провели Серегу по захламленным переходам в клубный зал и усадили в первом ряду.
С десяток теток и парочка вполне себе ничего девиц стеснительно терлись одна возле другой в углу сцены, чувствуя себя голыми и беззащитными не только потому, что были в одних только купальниках, но главным образом из-за отсутствия привычной брони брюликов, автомобилей и личных водил — статных услужливых молодцов, которые где-то во дворе охраняют сейчас те самые брюлики в тех самых авто. На заднике сцены висели громадные цветные изображения небрежных красоток, на самую чуточку не выпадающих из своих невесомых нарядов.
— Начинаем, — хлопнул в ладоши Пигмей-на-миллион. — Через несколько месяцев вы все станете такими же сногсшибательными барышнями, как и эти ваши предшественницы. — Он щелкнул пальцами в сторону фотографий.
На сцену выпорхнули три пигмеевых помощницы в закрытых (но не очень) купальниках и каждая — под стать фотокрасоткам, снисходительно поглядывающим на них с задника.
— Сейчас мы займемся пластической гимнастикой, — вещал пигмей. — Что-то похожее раньше называли аэробикой. Повторяйте все движения ведущих, и главное — ни о чем не думайте. Вас не должно заботить, как вы выглядите со стороны. Вышибите все мысли из ваших мозгов и все мозги из голов. Ничего этого вам не надо. Надо — только дыхание. Если собьете — остановитесь, отдышитесь и снова — в бой! Вместо мыслей, мозгов и голов — только тело… Послушное, ловкое — в радости свободных движений и — до упада! Начали!
По хлопку пигмея грянула музыка, за-кру-жи-ли пигмеевы помощницы в соблазнительных наклонах-изгибах-вывертах, и сцена задрожала в разнобойной топотне курсисток. — Галантней, барышни! — орал в микрофон пигмей. — Галантней! Легче! Полюбите свое тело… Еще галантней…
Это свое “галантней” Тимкин компаньон командовал с ударением на последний слог, да к тому же он почти не выговаривал “н”, и Серега слышал одно только повторяющееся “галат’ей-галат’ей”. Галатеи же знай себе тупотали — румянея, пыхтя, вытряхиваясь из не поспевавших в подскоках лифчиков. Их топот был сродни грохоту дубинок о пластиковые щиты, которым спецназ распалял себя, прежде чем вломиться в “жилку” бунтанувшей из-за такой вот аэробики зоны…
Аэробика вывалилась из телевизора неожиданным подарком вместе с перестройкой. Собственно, ничем другим непонятная перестройка до отдаленной тюменской зоны и не дотягивалась, но и одной аэробики хватило бы на то, чтобы с надеждой смотреть в завтрашний день. А ведь эту надежду подогревали еще и мечты об амнистии, в которую все зэки верят истово, до потери соображения и без каких бы то ни было разумных оснований — как в Бога. С этой неистребимой верой зэки радостно встречают все народные праздники, но с особым ликованием — редкие из них дни общенационального траура, когда очередной Хозяин Большой зоны, склеив ласты, уплывал к главному судье за своим незавидным приговором. Лагерные туземцы наверняка знали, что пса Андропова специально замочили, когда он задумал невиданной амнистией отпраздновать долгожданную кончину Брежнева, и теперь этот пятнистый на всю башку Горбачев непременно ту амнистию произведет, потому что сам он — сравнительно молодой и отдаст концы еще неведомо когда, а народной любви все равно хочется, и если не похоронами, то чем же еще, кроме амнистии, можно вдохнуть в наш народ эту любовь? В общем, амнистия — дело решенное, и скоро все они пошлындают вольно по ярким улицам, где на каждом шагу ослепительные биксы в толстых вязаных гетрах соблазнительно крутят аэробику обтянутыми в не могу задницами. А покуда там, в Кремле, чешутся и прикидывают хрен к носу, многолюдные бараки каждым воскресным утром ритмичными постанываниями сопровождают бодрую музычку аэробных коллективных сеансов по телевизору…
Аэробика сразила наповал не только ущемленных в радостях зэков, но и тюремщиков, их жен и весь окололагерный и лагерем живущий поселок, а может, и дальше — до самой границы, что железным занавесом гудит на всю Европу про наше здесь счастье, а дотудова, считай, три с лишним метра по карте, которую мастеровые зэки мозаично собрали из шпона древесины разных пород для кабинета хозяина. Сам хозяин тоже не избежал всеобщего помешательства. Более того — он воспылал. Светленькая заводила воскресных телевизионных феерий не только понукала гнуться и прыгать вслед себе всему своему кордебалету, но и заставляла в том же ритме прыгать хозяево сердце, наперекор согласному мнению зэков о том, что в его свинячей туше никакого сердца нет и в помине. Это была настоящая любовь — поздняя, последняя, оглушающая (грех смеяться и смешно сочувствовать).
Каждое воскресенье хозяин уходил из дому и запирался в служебном кабинете на тайные свидания со своей избранницей. Та знай себе скакала да поскакивала на экране, счастливо не подозревая, какие невероятные замыслы на ее счет прыгают внутри начальника затерянного у черта на рогах лагеря, ударяя того под самую лысину. Хозяин любил и страдал.
После своих сладостных свиданий помолодевший полковник бодро хватался порулить отданными ему в подчинение служивыми недоумками и в позабаву — лагерными мразями. Ему надо было как-то оправдать свои воскресные набеги, и в интересах конспирации он принялся перестраивать (новомодное слово тоже легло на душу) быт и культурный отдых туземцев. Первым делом хозяин вздумал привести в порядок лагерный клуб, а всего первее — зал и сцену, чтобы его возлюбленная могла там устраивать свои концерты с разными номерами, но не с этой, прости господи, аэробикой, а, например, с народными танцами под помахивание платочком. Перестройка, как показывает действительность, — дело увлекательное и разрушительное. Лагерный полкан тоже увлекся, совершенно разрушив размеренный каторжный уклад.
У зэков сгрябчили их единственный выходной день. Хозяину хорошо — он и в понедельник свое отдрыхнет, а туземцы, наломавшись в неделю на “промке”, выползали к воскресным работам угрюмые, постепенно и неотвратимо наполняясь взрывной злобой. Полковнику было невмоготу смотреть на их медленное копошение, и он как мог — матом, угрозами и матерными угрозами — повышал производительность рабского труда. Производительность не повышалась, и хозяин самолично дотумкал до гениальных открытий всей социалистической экономики — он увеличил время непроизводительного труда. Зэков стали выгонять на воскресные работы сразу после утренней поверки. Хозяин тоже стал появляться на службе пораньше и, наблюдая за работами, готовил себя к счастливой встрече в телевизоре. Как только он испарялся, спеша на свое свидание, его подручные тут же объявляли перерыв в работах не только потому, что зэков опасно было лишать их законного сеанса аэробики, но, главным образом, чтобы самим не лишиться того же праздника.
В несчастное для всех воскресенье начальник так увлекся своими ценными распоряжениями, что не уследил за временем и уже было развернулся поспешить на любовную встречу, но буквально остолбенел, услышав, как за спиной вся его трудовая армия куда-то ломанулась, сминая всё и вся со своего пути. Он обернулся и увидел, что большая часть туземцев исчезает за оградой жилой зоны, а оставшийся грязный людской ком втискивался в двери клуба. Подрагивающий яростью полковник вошел следом в переполненный клубный зал.