К развалинам Чевенгура Голованов Василий
– Как все странно… Как хорошо… Что ты чувствуешь?
– Люблю тебя…
Нет, не без пользы и в нужный час мы взошли на вершину Богдо. Сейчас мы ляжем спать, и сон наш будет крепок. Мы будем видеть сны. Чудесные сны. Уж сны-то мы заслужили? Но нам не следует задерживаться здесь. Время коротко, и могучий ток Волги увлекает нас дальше и дальше от обыденности, туда, где с берегов еще глядятся в воду городки, каждый по-своему умудряющийся устроить жизнь здесь, на границе бескрайних ногайских степей, в соответствии с принципами европейского, так сказать, благоустройства – Вольск, Сызрань, Черный Яр, потом Астрахань, умело прячущая свой татарский испод за двумя-тремя рядами планомерно выстроенных улиц и кремлевской звонницей. А потом сразу – р-раз! – пестрыми рукавами разметывается река, и ничего уже знакомого нет, лишь глушь и шорох камыша, да птичья симфония, да свирепый треск огня в тростниковых крепях, и столь же свирепый, неостановимый бег невидимого зверя прочь от пала; удары хвостом исполинских рыб, широко падающий с неба белохвостый орлан, или рыбный филин, синие огоньки-зимородки, забавляющиеся с мелкой рыбешкой, розовый лотос – цветок Будды – как символ чего-то бесконечно далекого – и лебяжья страна на мелководье у самого края моря, дальше которой лишь марево отблесков, играющих на мутных волнах…
Нам еще надо вволю надышаться этим светом и этим простором, прежде чем мы вернемся из нашего волшебного путешествия обратно, к нашим несмышленышам, к нашим детям, и там начнем расточать пыльцу волшебства и любви, которую мы насбирали. До времени, как драгоценность, храня в молчании те признания, которые сами собой родились на горе и которых мы сделали друг другу с избытком в свое время, когда по-юношески беспечно перли по жизни, без стопов и поворотов…
Хазарский лабиринт
Книга Милорада Павича «Хазарский словарь» по мере перевода ее на разные языки неожиданно сделала массовым интерес к «открытой» им волшебной стране – Хазарии, прежде занимавшей умы лишь очень небольшого числа специалистов. Владения Хазарского каганата – одного из могущественных государств раннего Средневековья наряду с Византией и Ираном – простирались от дельты Волги до Крыма и Днепра, но, однако, о хазарах мы знаем из византийских, армянских, арабских летописей, но почти ничего от них самих. Мастерски выстроенный роман-лексикон действительно производит впечатление грандиозной литературной реконструкции некоего «словаря словарей», где якобы сведены воедино все известные христианские, мусульманские и еврейские сведения о таинственной стране хазар, воспоминания о которой нет-нет да и всплывают в исторической памяти – то в «Песни о вещем Олеге» Пушкина, то в постмодернистском романе Павича.
Археология занялась хазарами сравнительно недавно – лишь в середине минувшего века. А до этого долгое время казалось, что сама страна хазар канула в безвозвратное прошлое, не оставив по себе никакой запечатленной в материи памяти – ни развалин, ни летописей, ни произведений искусства, ни даже могил. Так что Павич знал, где можно выпустить на волю свою фантазию. Позвонив в Астрахань, я с изумлением узнал, что в экспозиции краеведческого музея практически нет экспонатов, приписываемых хазарам, больше того, никто не знает, где была их столица. Почему-то это потрясло меня больше всего: я рассчитывал увидеть если не развалины стен, то хотя бы какие-то валы, по которым можно бродить, тем более что нечто подобное было обозначено на подробной карте Астраханской области на одном из волжских островов под туристически прямолинейным названием «развалины городища Итиль». Я даже, помню, пытался наивно протестовать, ссылался на карту, будто кто-то хотел помешать мне осмотреть городище. На том конце провода только посмеялись: «Вы не первый, кого это потрясает. Впрочем, если хотите, позвоните месяца через два».
– А что будет через два месяца?
– Возможно, будут интересные новости.
– Какого рода?
– Вот это и выяснится месяца через два.
За два месяца у меня было время понять, почему именно хазары сейчас вдруг оказались в центре всеобщего интереса: для писателей, как Милорад Павич, таинственное пространство Хазарии открывало ничем не ограниченные возможности для собственных поэтических импровизаций. А для молодых ученых на месте таинственного каганата неуклонно ширилось белое пятно, ибо ключевые вопросы так и остались нерешенными. Где была их столица, неизвестно. Сами хазары оказались рассеянными историей. Гунны, аланы, булгары, огузы, венгры, печенеги и другие народы, населявшие каганат, прошли через него, как сквозь золотое сито, лежащее в потоке времени, на который эти народы налипали, влекомые течением истории, чтобы потом, увлекаемые силой того же течения, отлипнуть от сита, прихватив несколько крупинок золота, первые навыки культуры, и пуститься в собственное историческое странствие, которое для одних оказалось достаточно успешным и продолжительным (как, например, для венгров), а для других, как для половцев, закончилось очень скоро налетом из разверстых степей отрядов Чингисхана.
Путешествия из города в город или с континента на континент с томиком любимого автора в руках давно уже стали традицией. Но, взяв книгу Павича в качестве путеводителя по Хазарии, рискуешь попасть впросак: там можно обнаружить все что угодно – историю доктора Исайло Сука и его убийства, небылицы о подкреплении мужской силы ядовитыми грибами, строфы прощального слова еврея из «жидиады» и построение пальцев на грифе лютни при исполнении «пестроряда шайтана», но только ни слова о Хазарии и о том, где ее искать, высадившись, скажем, на станции Астрахань-пасс., в самом сердце Хазарского каганата.
Аврам Бранкович, один из любимых персонажей Милорада Павича, родился в 1651 году в Трансильвании, хотя семья его пришла в придунайские страны откуда-то с юга, усвоив шесть языков, меж коими отмечены русский, еврейский и турецкий. Спустя тридцать восемь лет средь битвы с турками он, спящий, был заколот юношей с одним седым усом и стеклянными ногтями, в тот момент приснившимся ему. Павич приписывал хазарам способность видеть сны, которые сбываются наяву. Передача этого генетического признака по наследству продлевает историю хазар до наших дней.
Аврам Фиркович, возможно, не имеющий никакого касательства к герою Павича, а возможно, являющийся его прототипом, родился и жил в Крыму и никогда не участвовал, тем более спящим, в битвах между сербами и турками, чем и обеспечил, вероятно, свое долголетие. С Бранковичем, персонажем «Хазарского словаря», безусловно роднит его страсть к собиранию редких книг и манускриптов, посвященных Хазарии. До конца своей жизни Аврам Фиркович прожил в старинном, XVIII столетия, доме в бывшей – и тогда уже почти всеми покинутой – столице крымских караимов, Чуфут-Кале. А когда в 1875 году он почил в бозе, среди собранных им по миру рукописей помимо разной давности манускриптов пятикнижия Моисеева обнаружилась копия ответа хазарского царя Иосифа видному еврейскому сановнику на службе у кордовского халифа Хасдаю ибн иль-Шафруту. Письмо было написано в Х веке, когда Кордова, как и другие области Испании, была под властью арабов. Впервые эту переписку опубликовал в 1577 году в Константинополе изгнанный из Испании Исаак Акриш. С тех самых пор подлинность ее вызывала сомнения, несмотря на наличие второй, «оксфордской» рукописи. Гонения на евреев в Европе как раз набирали силу, и кто мог поручиться, что им не взбрело в голову – хотя бы и в прошлом! – намечтать себе чуть ли не целую империю где-то на волжских берегах? Однако обнаружение еще одного – расширенного – варианта переписки и сличение трех текстов подтвердило, что подлинность документов неоспорима, а следовательно, испанские евреи еще в Х веке нащупывали обетованное «царство», откуда воссияет свет и начнется распространение «подлинной веры» по всему миру…
Ответ царя Иосифа начинается с традиционных изъявлений благосклонности к собеседнику, а заканчивается чудной поэтической недомолвкой: «Ты еще спросил меня относительно “конца чудес”. Наши глаза устремлены к…»
К чему? К небу? К Богу? К пустыне? К ветру? К морю? К реке? К восходу? К закату?
Вся сложность изучения хазарского вопроса для современных ученых заключена в том, что до самых недавних пор непонятно было, какие исторические памятники принадлежат собственно хазарам. Сохранились развалины крепостей, находившихся на территории каганата, но археологические находки в них практически ничего не говорят о хазарах как таковых. И если археология народов, входивших в состав Хазарии, позволяет уверенно утверждать, к примеру, что вот эти горшки и кувшины сделаны гузами, эта сабля – аланами, наконечники этих стрел – волжскими булгарами, а это – набор вещей из погребения печенега, то любое столь же определенное утверждение в отношении хазар с научной точки зрения недопустимо. Потому что слишком уж долго ученые не могли разобраться, какова была хазарская керамика, какими были их сабли, кольчуги, конское снаряжение, повседневная и ритуальная одежда и т.д. И даже относительно захоронений до самого недавнего времени была полная неразбериха.
Весь список «хазарских древностей» (то есть находок, которые ученые однозначно приписывают хазарам) исчерпывается несколькими десятками (!) предметов, из которых наиболее «знаменит» ритуальный ковшик с изображенными на нем сценами мифической битвы, несколько реликвариев со столь же богатыми сказочно-мифологическими изображениями, кирпич из крепости Саркел с планом святилища-лабиринта, каменная плита с рунической надписью на ней и еще несколько подобных, но только гораздо более коротких и отрывочных надписей на черепе быка и осколках посуды… Хазарские руны похожи на тюркские, хорошо известные по Сибири и Прибайкалью, но, в отличие от последних, они до сих пор не расшифрованы, ключ к хазарскому языку не найден, и все «послания» хазар остаются немыми для нас. Что же касается могил…
В 1960 году в дельте Волги было обнаружено погребение, очень отличающееся от захоронений всех известных кочевников, признававших над собою власть хазарского кагана: то была могила мужчины с серьгой в ухе, где помимо скелета был найден еще нож и кувшин с рифлением и лощением, непохожий на все, найденные на Волге до тех пор.
Затем были обнаружены странные языческие захоронения на «Маячном бугре» в 35 км к северо-востоку от Астрахани. В них также совершенно отсутствовали черты кочевого погребального обряда. Не было ни сбруи, ни седел, ни оружия, ни стремян, зато были виноградные косточки, семена дыни, проса, рыболовные крючки, нож для обрезки винограда, кочедык для плетения сетей… Такие захоронения мог делать только оседлый народ, круг занятий которого незачем и объяснять: находки говорят сами за себя. В то же время «определенно хазарскими» ученые признают подкурганные захоронения с опоясывающими их квадратными ровиками, а содержимое этих могил вновь возвращает нас к теме кочевья… Причем курганов таких сотни, и находят в них классический для погребения воина-кочевника набор: останки коня, сбруи, доспехов, оружия. Так кто же были хазары – исконные оседлые обитатели низовий Терека и Волги или пришельцы и кочевники?
Первым упомянул хазар сирийский летописец Захарий Ритор в середине VI века. К этому времени в истории стран Азии произошли важные события. Огромные территории подпали под власть Тюркского каганата – исполинской «кочевой империи», раскинувшейся на степных просторах от Китая до Волги. Тюркский каганат недолго просуществовал в притязаниях на все стороны света: со временем он распался на западный и восточный. Западный – со ставкой на Балхаше, – не имея более возможности претендовать на Поднебесную, стал претендовать на территории, раскинувшиеся за Волгой. Как и все молодые и переполненные энергией народы, тюрки – а хазары и были, собственно, одним из тюркских племен – занимались не только скотоводством, но и грабежом, почему и совершали регулярные набеги на Закавказье и в Крым. Так они и попали в поле зрения летописцев. Кроме того, во время этих набегов они не могли не повстречаться с народом, обитавшим на островах волжской дельты, который и оставил после себя древние могилы земледельцев и рыболовов. По-видимому, этот народ позже был попросту ассимилирован хазарами, но полностью не исчез, ибо и гораздо позже, в арабских летописях, упоминалось, например, что «хазары не производят ничего и не вывозят ничего, кроме рыбьего клея». Вряд ли варить рыбий клей стали бы воинственные тюрки. Скорее это все те же жители дельты, о которых даже в летописях не осталось следа. Лишь несколько странных погребений…
Византия – на примере своих крымских владений – мгновенно оценила опасность, исходящую со стороны новых «хозяев степи», и поспешила уже в 579 году заключить с ними союз и направить агрессию хазар через Закавказье на Иран, своего давнего врага. Первый прорыв хазар в Закавказье через Дарьяльское ущелье закончился неудачей: персы разбили их при Герате, чем надолго охолодили пыл. Однако хазарам приглянулась плодородная долина Терека, и они «зацепились» там. Со временем, поднакопив сил, они в 627 году разгромили Дербент – пограничную крепость, тогда принадлежавшую персам, штурмом «в лоб» взяв его неприступную стену. Древнеармянский историк Моисей Каланкатуаци был очевидцем этого штурма и описывает хазар с нескрываемым омерзением: «…видя страшную опасность со стороны безобразной, гнусной, широколицей, безресничной толпы, которая в образе женщин с распущенными волосами устремилась на них, содрогание овладело жителями, особенно при виде метких и сильных стрелков, которые как бы сильным градом одождили их, и как хищные волки, потерявшие стыд, бросились на них и беспощадно перерезали их на улицах и площадях города… Как огонь проникает в горящий тростник, так входили они в одни двери и выходили в другие, оставляя там деяния хищных птиц и зверей…» В тот же год византийцы и хазары осадили Тбилиси. Грузины вынесли на стену тыкву и нарисовали на ней лицо кагана: вместо бровей – тонкие черточки, подбородок голый, редкие волосы на усах, ноздри – шириной в локоть, – и кричали: «Вот царь ваш!»
Впрочем, все эти события происходили, собственно, еще в дохазарской истории. Механизм ее был взведен далеко от тех мест, куда хазары совершали свои набеги. В 659 году арабы вторглись в Согдиану, сокрушив не только Персию, но и Западно-Тюркский каганат со ставкой на озере Балхаш, а китайцы, захватив Джунгарию, отрезали хазарам путь отступления на восток: тюркский каган из царственного рода Ашина вынужден был бежать за Волгу. Так хазары обрели новую родину, а на исторической карте появилось то, что, собственно, и принято называть Хазарией. Власть кагана признавало все тогдашнее население степи: многочисленные тюркские племена и племена будущих финно-угров (например, венгров), а также жители кавказских предгорий – аланы. На юге хазарам не удалось продвинуться дальше Дербента, против которого на Тереке были построены две крепости – Самандер и Беленджер, ставший ставкой кагана. На западе владения каганата распространились на Северный Кавказ, степной Крым и причерноморские степи.
Предание гласит, что во дворце великого иранского шаха Хосрова Благословенного стояли три гостевых трона – для императоров Византии, Китая и Хазарии. В книге византийского императора Константина Багрянородного «О церемониях византийского двора» предписывалось послания хазарскому кагану запечатывать специальной золотой печатью, которой не удостаивался даже император Рима. И то была не лесть, а realpolitik: хазары занимали стратегическое положение меж Волгой и Черным морем, и главная хитрость была в том, чтобы сохранить с каганом добрые отношения и тем самым обезопасить себя от подвластных ему кочевников. И хотя хазарский каган сам был варваром и язычником, как и все тюрки, поклонявшимся пантеону богов, во главе которого стоял небесный бог Тенгри, с ним вынуждены были считаться. Извивы внутренней и внешней политики дважды вынуждали претендентов на византийский престол заключать символический брак с хазарскими принцессами. Один такой союз вышел вполне удачным и привел к воцарению в Константинополе императора Льва IV (правил в 775—780), известного под именем Лев Хазар. Однако этим событием было отмечено завершение целого периода не только хазарской, но и мировой истории, ознаменованного арабской экспансией. Как это ни странно, Хазарии пришлось защищать Византию не от степняков, а от совершенно не известного прежде грозного противника. За какие-нибудь тридцать лет после смерти пророка Мухаммеда воины ислама захватили Сирию, Египет, Месопотамию, Иран и взяли Византию в стальное полукольцо. Единственными союзниками греков в борьбе с арабами оказались хазары. В 652 году арабы через Дарьяльское ущелье дошли до Дербента и взяли его, намереваясь превратить в северный оплот ислама; они также пытались взять старую хазарскую столицу Беленджер, но хазары отбили их нападение. Сейчас не время судить, заслуженно или незаслуженно хазарам приписывается роль главного фактора, помешавшего распространению ислама на север: вполне возможно, что арабы и сами не пошли бы дальше Кавказа. Однако кто поручится, что им бы не захотелось завоевать Крым? Здесь мы вступаем в область шатких предположений, которые недопустимы в истории. Достоверно одно: арабо-хазарские войны продолжались без малого сто лет, и именно они позволили Византии удержать свои владения в Малой Азии и сохранить статус великой державы. Для хазар войны эти закончились поражением, хотя порой удача, несомненно, баловала их. Особенно обнадеживающим было в этом смысле начало VIII века, когда воинству кагана удалось в очередной раз взять Дербент и на целый год перенести военные действия сначала на территорию нынешнего Азербайджана, а потом в Армению. В 730 году хазары разбили арабов в битве при Ардебиле и прошли половину пути до Багдада: таких поражений арабы просто еще не знали. Конец войны в свете одержанных побед, возможно, виделся хазарам в радужном свете, но тут и случилась одна из тех неожиданностей, которыми так богата история. В 737 году сильная арабская армия вновь водрузила знамя ислама в Дербенте и вторглась в Хазарию. Самандер и Беленджер были взяты, каган признал себя побежденным. Арабские источники утверждают, что условием мира было принятие каганом мусульманства. Стараясь обезопасить себя от победителей, каган вынужден был перенести свою столицу на Волгу. Так возник Итиль.
Тут и начинается одна из самых сложных в хазарской истории партитур: вопрос о принятии хазарами иудейской веры. Доподлинно об этом известно чрезвычайно мало, зато «мифология» вопроса чрезвычайно обширна, тем более что он и по сей день не утратил некоторой идеологической заостренности. Известный историк Артур Кестлер благодаря хазарам изобрел панацею от антисемитизма, именно к хазарам возведя начало восточноевропейского еврейства. По крови хазары не семиты, значит, не семиты и их отдаленные потомки, значит, бессмыслен и антисемитизм. И это лишь одна из умозрительных концепций, воздвигнутых на базе «хазарского иудаизма». Современная культурно-историческая доминанта основывается на допущении, что именно принятие иудаизма способствовало возникновению у хазар нормального государства, городов и вообще приобщению их к цивилизации. Но существуют историки, которые вслед за Львом Гумилевым считают, что принятие иудаизма не только изменило природу власти в каганате, но и привело его в конечном счете к гибели. Другие ученые видят в этом разумный и целесообразный шаг: если бы каган принял ислам, он оказался бы вассалом халифата; приняв христианство, стал бы вассалом Византии. Но откуда каган древней кочевой династии Ашина узнал об иудейской вере? Кто преподал ему и Тору, и Талмуд? Разумеется, это должны были быть евреи. Но откуда на Волге евреи в конце VIII или в начале IX века? О, бесконечные хазарские вопросы!
Знаменитое письмо хазарского царя Иосифа было написано как ответ видному еврейскому сановнику, служащему у кордовского халифа. Поскольку сановника более всего интересовало, правда ли то, что он услышал от купцов, – что на Востоке существует могучее иудейское царство, а следовательно, царь и армия, готовая выступить в поход за освобождение евреев от плена и гонений, – царь Иосиф прежде всего рассказал историю обращения Хазарии в иудаизм. Он пояснил, что хазары происходят от «сынов Иафета», то есть не являются семитским народом и приняли иудаизм добровольно при царе Булане (Булан по-тюркски – Олень) после того, как тому дважды во сне явился ангел и повелел выстроить храм истинной веры. Далее повествуется о победоносных походах, которые якобы вел Булан для того, чтобы добыть золото и серебро для построения храма. Законы жанра требовали не только ангела и победоносных войн, но и традиционного спора о вере. И о таковом было рассказано: иудейский раввин переспорил и христианского «епископа», и мусульманского проповедника, обратившись сначала к христианину, а потом к мусульманину с единственным вопросом: какую веру он считает более истинной – веру пророков или веру оппонента. Христианин сказал, что вера пророков более истинна, чем мусульманство, мусульманин же признал ее более истинной, чем христианство. Таким образом каган убедился, что даже противники считают веру пророков наиболее истинной, и выбрал иудаизм.
Все сказанное должно было необычайно вдохновить далекого автора письма к царю. Тогда вся еврейская история была полна легенд о потерянных после ассирийского и вавилонского пленения еврейских коленах, которые якобы где-то там, за мифической рекой, существуют и придут в конце времен, чтобы собрать евреев, рассеянных по земле. Хазарское царство в этом смысле естественно воспринималось как заря новой эры.
Евреи жили в Хазарии давно. В начале VI века, после резни, связанной с гражданской войной в Иране, некоторая часть евреев бежала сначала на Кавказ, а потом осела по соседству с хазарами на Тереке, еще до начала истории Хазарского каганата. Поселенцы мирно пасли скот, стараясь не ссориться с соседями, и исповедовали свою веру, о которой мы знаем лишь то, что она была крайне упрощена. Один из древнееврейских источников, известный как «кембриджский аноним» (по местонахождению рукописи), называл их евреями колена Симова, позабывшими веру предков. О хазарах той поры он сообщает, что те жили «без закона и без письма». И письмо, и закон были приняты хазарами много позже. Те же первоначальные евреи-переселенцы, как сообщает аноним, «породнились с жителями той страны, и смешались с язычниками, и научились делам их».
В «Хазарской книге» Иегуды Галеви рассказывается, что, решив принять иудаизм, царь Булан поведал о своих видениях своему «визирю», и они вместе пошли в пустынные горы и нашли пещеру, «в которой некоторые из иудеев праздновали каждую субботу», там они открылись им, приняли их веру и совершили обрезание; мало-помалу они открыли свою тайну всем приближенным, а когда сторонников новой веры стало много, они «осилили» остальных хазар и заставили их принять иудаизм. Когда это произошло, неясно. Называемая в комментариях к «еврейско-хазарской переписке» цифра – 740 год – кажется правдоподобной. Что касается того, какой иудаизм восприняли вчерашние язычники, можно лишь строить предположения. Несомненно, эта вера очень отличалась от правильного раввинистского иудаизма, что признает и царь Иосиф, сообщая в своем письме, что только внук Булана, царь Обадия, «поправил царство и утвердил веру надлежащим образом и по правилу. Он выстроил дома собрания и дома учения и собрал мудрецов израильских, дал им серебро и золото, и они объяснили ему 24 книги священного писания, Мишну, Талмуд и сборники праздничных молитв…» В конце концов хазары обрели, надо полагать, «правильную» веру. Гаон Саадия (882—942), возглавлявший талмудическую академию Багдада, неоднократно в своих писаниях упоминает хазар; в частности, он так рассказывает об одном месопотамском еврее, отправляющемся в Хазарию на поселение, как будто это случалось чуть ли не ежедневно… Авраам ибн Дауд сообщал, что в Толедо ему доводилось видеть потомков знатных хазар, «которые были ученые (талмудисты)…» Хазария несомненно обрела известность среди еврейства и вошла в еврейский мир, но в то же время на хазар поглядывали с опаской: «…воинственные тюрки-иудеи казались, наверное, раввинам невидалью, вроде единорога, подвергнутого обрезанию», – едко замечает Артур Кестлер.
Тем не менее евреи, особенно купцы, с обнаружением «иудейского» царства на Волге стали наведываться в Хазарию и селиться там. Они, безусловно, понимали выгоды местоположения Итиля, находившегося на самом перекрестье торговых путей. Время войны арабов с Севером закончилось. Настало время торговли, а через Хазарию шли две великие торговые артерии: с востока на запад (одно из ответвлений Великого шелкового пути) и с юга на север, по Волге, в Великую Пермь, откуда в обмен на серебро юг получал драгоценные меха. Расселившись в городах, евреи занялись торговлей, к чему хазары способностей не имели. В сущности, с началом развала халифата и других сокрушительных событий в средневековой Азии еврейские купцы захватили в свои руки всю торговлю между Китаем и Европой. От Красного моря до Китая было около 200 дневных переходов, а вокруг северного Каспия еще больше. Но северным путем тоже пользовались, так как в халифате династии Аббасидов восстания были делом заурядным.
Лев Гумилев, создавший целую теорию «еврейского переворота» в Хазарии, несомненно ошибался в масштабах «еврейского присутствия». Красочно и даже убедительно написанная им картина Итиля как крупнейшего торгового города не находит подтверждения в археологии. Среди сотен тысяч предметов, найденных на нижней Волге (да и в хазарских поселениях на Тереке), еврейских, собственно, нет – ни украшений, ни амулетов, ни предметов культа. Больше того: здесь практически не находят арабских денег, что подтверждало бы гипотезу о том, что Итиль был великим торгом. Скорее он мог быть транзитной точкой на караванном пути, а все участие хазар в торговле сводилось главным образом к взиманию десятины. Однако Итиль был все же настолько богатым городом, что он мог покупать лучшие по тому времени военные доспехи из Ирана и Закавказья, приглашать зодчих для строительства крепостей из Византии и заказывать ювелирные украшения у лучших мастеров Азии. Повторилась ситуация со «скифским золотом»: скифы, никогда не занимавшиеся ювелирной практикой, делали заказы грекам на свои скифские украшения – так возник знаменитый «звериный скифский стиль». Подобно этому родился «хазарский лотос», ременные пряжки с ликами, потрясающие золотые сосуды… Как творцы хазары не имели к этому касательства. Но как заказчики они создали свой «стиль».
Последствия смены веры были неоднозначны. Мы уже упоминали о принятой рядом ученых точке зрения, согласно которой принятие иудаизма стабилизировало ситуацию в каганате после поражения в войне с арабами и способствовало его расцвету, росту городов и вообще вступлению на цивилизованный путь развития. Однако М.И. Артамонов пишет о жесточайшей «гражданской войне» в Хазарии, о которой повествуют византийские хроники. Очевидно, родовая знать кочевых народов не хотела сдавать свои позиции и жить по новым установлениям. Нам никогда не разобраться, что творилось в это время в степи. Но некоторые последствия известны: венгры ушли сначала в Поднепровье, а потом в Паннонию. Откололся и был присоединен к Византии христианизированный Крым. Часть булгар ушла с Волги на Дунай. Вслед за венграми в Европу устремилось и племя каваров. Эта часть населения каганата напоминала о далеком прошлом, когда хазары совершали первые набеги в Закавказье. Кавары слыли отважными воинами и великолепными мастерами по обработке металлов. Возможно, именно их предки по приказу кагана учились у грузинских мастеров изготовлению предметов из золота, серебра, железа и меди после взятия Тбилиси в 629 году. С каварами предание связывает клад, известный как «сокровище Надьинмиклош», обнаруженный в 1791 году около венгерской деревушки с этим названием. В нем было 28 великолепных золотых сосудов Х века. Исследователь венгерских древностей А. Барта отмечал, в частности, что фигура «князя-победителя», который тащит за волосы пленного, и инкрустация на других кувшинах близки по стилю находкам в Нови-Пазаре в Болгарии (где венгры и кавары успели побывать, воюя против Византии) и в хазарском Саркеле.
Хазария изменилась. Раньше это была типичная «кочевая империя», связанная, как и все пластичные образования подобного рода, сетью династических браков, интересами общей безопасности и, по возможности, общей наживы, о чем должен был заботиться владыка своих подданных – тюркский каган. Теперь часть населения осела в городах, живя уже не войнами, а торговлей и земледелием. Степнякам трудно было принять такой образ жизни, так же как и новую, совершенно непонятную им религию: Хазария издавна была поликонфессиональным государством и не ведала религиозных приоритетов. Возможно, с принятием иудаизма изменился статус самого кагана и власть фактически перешла к «беку». Общепризнанный научный авторитет по истории Хазарии М.И. Артамонов пишет о том, что беком был и «царь Булан», от которого и произошла династия хазарских «царей». Родовая аристократия, недовольная тем, что «беки» превратили кагана «в бессильного сакрального царя», восстала против них. Прежде бек отвечал за набор ополчения и пополнение казны. Именно в интересах бека было упрочение городов, сосредоточение богатств в одном месте, развитие торговли, системы взимания дани с соседей, то есть некое плановое хозяйство, противостоящее анархии рискованных военных походов. Бек был заинтересован в передаче власти по наследству для ее стабилизации и в уменьшении роли старой племенной аристократии. В общем-то, именно в интересах бека (царя) было принятие иудаизма, провозглашающего веру в единого Бога: предполагалось, что это сплотит массу племен, входящих в каганат. Но попытка создать в каганате более жесткую государственную структуру не удалась, а возможно, и не могла удаться на таком «продувном» месте, как поволжские и причерноморские степи, которые всегда были столбовой дорогой кочевников. В результате города с оседлым населением и степь стали жить разной жизнью. Иудаизм приняла только хазарская верхушка, и теперь «царю», чтобы иметь под рукой верных воинов, недостаточно было, как прежде кагану, кликнуть клич степнякам – пришлось нанимать наемников. Первыми в этой роли выступили гузы, откочевавшие на Волгу из дельты Сырдарьи, где в IX веке их застигла настоящая экологическая катастрофа, когда река сменила русло. Гузы вели образ жизни, очень похожий на образ жизни оседлых хазар дельты; однако сотни лет возделывавшиеся поля, бахчи и виноградники в одночасье остались без воды – и гузы рассеялись по степи. Часть из них добралась до Волги. Этнически гузы были тюрками (как и большая часть племен Хазарии), но, кроме того, они были подданными хорезмшаха и, следовательно, мусульманами. Не странно ли, что мусульмане – недавние враги – стали охранниками хазарского двора? Нет. В новой Хазарии действительно все переменилось: интересы торговли требовали добрых отношений с исламским миром. В международных отношениях Хазария ориентировалась теперь не на Византию, а на мусульманский Восток. Что же касается Византии, то в Итиле скорее были заинтересованы в войнах, в которые постоянно была вовлечена бывшая союзница Хазарии, «связывая» тем самым активность арабов и «отколовшихся» венгров и булгар.
В конце концов именно из Ирана, вернее, из двух маленьких горных княжеств, хазарские правители стали приглашать к себе наемников, решив, что гузы значительно уступают в воинской доблести воинственным горцам. Разумеется, наемникам надо было платить. А поскольку приезжали они «на службу» с семьями, содержание их обходилось недешево. Откуда же брать для этого деньги? Начались войны, нацеленные на то, чтобы обложить данью соседние народы.
В их число – при постоянном расширении территорий для сбора дани – попали камские булгары, буртасы (по арабским источникам – народ, живший на берегах Волги от нынешнего Саратова до Казани), мордва, марийцы, вятичи, северяне и поляне. Славяне-поляне оказались последними в этом списке: до IX века хазары и славяне не встречались. Но уже в 834 году против славян на Дону хазары, пригласив византийских мастеров, построили крепость Саркел. Поднятие уровня Каспия в это время лишило хазар дельты более чем половины возделываемых угодий. Война со славянами за новые плодородные земли была бы, вероятно, неизбежна, но тут в историю, как всегда неожиданно, вторгся очередной непредвиденный фактор – викинги.
В IX и Х веках викинги – дружины морских разбойников из Скандинавии – терроризировали всю Европу. Викинги грабили Англию и Францию, викинги нападали на арабские корабли и мечтали о взятии Константинополя. Викинги – Аскольд и Дир – в 862 году пришли в Киев и, обнаружив, что славянская династия князей, основавших город, «сгинула», самозванно стали править в нем. Наконец, разведав путь до Волги, в 909 году викинги внезапно объявились в Итиле. Несомненно, натолкнувшись на большой и богатый город, они должны были хотя бы попытаться разграбить его. Но этого не произошло. Почему? Может быть, город не был таким уж богатым? Или хазары оказались хитрее? Головорезов с севера решено было пропустить на Каспий. Больше того, с ними был заключен договор, по которому за свободный проход назад они обязывались отдать хазарскому кагану пятую часть добычи. Поистине, нет ситуации, из которой мудрый человек не извлек бы выгоды для себя! Не десятина, так вдвое больше! При этом речь шла отнюдь не только о выгоде материальной. Обстановка в исламском мире, от которого зависело благополучие Волжского каганата, давно требовала урегулирования. Еще в конце IX века власть на Южном побережье Каспийского моря и в Тегеране захватили персидские шииты10, в результате чего все прежде налаженные торговые связи были разорваны, а транзит север—юг, которым жила Волга, практически перестал функционировать. Против шиитов надо было начинать войну – но кто будет ее вести? Для войны с мусульманами нужны были воины-иноверцы… И тут, как на заказ, являются русы (они же варяги и викинги западноевропейской истории), которые должны были сыграть на Каспии роль карательного отряда. Что они примерно и исполнили, учинив настоящий разгром каспийских побережий и крупнейшего порта Абаскун на юге Каспия. На следующий год варяги напали на Мазендеран (персидскую провинцию на юге Каспийского моря), но, получив отпор, ушли восвояси. В 913 году викинги пришли на Каспий с самым большим флотом в 500 кораблей. Но тут совместное хазарско-варяжское предприятие впервые дало сбой. Поначалу пираты, как всегда, обрушились на южный берег. Но то ли богатства края были исчерпаны предыдущими набегами, то ли нежданных гостей здесь уже ждали, но по какой-то причине викинги напали на Ширван и Баку, где сидели правители, поставленные халифатом, друзья хазар, и устроили здесь такую резню, которой до тех пор и не видывали каспийские берега. Вернувшись в Итиль с огромной добычей, варяги, как обычно, отгрузили положенную часть царю Вениамину, однако тот не спешил их пропустить. Самостоятельная инициатива пиратов ему не понравилась. И он позволил своей мусульманской гвардии «отмстить» пришельцам за кровь мусульман и за полон женщин и детей. Битва викингов с воинами ислама продолжалась три дня, и в конце концов Аллах даровал победу своим сынам. Тридцать тысяч русов полегло в этой битве. В плен не брали. Оставшиеся в живых пытались бежать вверх по Волге, но по пути все были истреблены поволжскими народами. Из похода не вернулся никто. Казалось бы, это должно было разрушить «союз» викингов и хазар, но он оказался крепче, чем можно было ожидать. Полем их совместных интересов стала Византия. Разумеется, не все было гладко: речь шла об очередном переделе мира, а в таких делах надо безошибочно чувствовать, что выгоднее. Скажем, сын Рюрика Олег, сев на княжение в Киеве, присвоил себе хазарскую дань, что удовольствия в Итиле вызвать, разумеется, не могло. Но, с другой стороны, победоносный поход Олега на Царьград в 907-м не мог не порадовать хазар. Византия была устрашена и унижена. Между Хазарией и Византией назревала война. Когда она началась, варяги, подчинившие себе славянские земли, попытались использовать момент, чтобы урвать себе еще кусок «хазарской дани», которой были обложены славянские племена. Но в результате дружины, посланные князем Игорем в Крым, были разбиты хазарским воеводой Песахом, а побежденный Игорь вынужден был в 941 году отправить огромный флот в 10 000 ладей на Царьград. По существу, он действовал как вассал Хазарии. «Кембриджский аноним» подтверждает это. Поход, как известно, закончился чудовищным поражением воинства князя и гибелью всего флота от «греческого огня». «Аноним» сообщает, что после такого позора возглавлявший поход князь Хельгу не смел вернуться на родину, а бежал в Персию, где и погиб. После этого Игорь собрал еще одно войско для похода на Византию, но греки откупились от него.
И все же конец Хазарии был близок. Ибо в конце концов с варягами на Руси произошло то же, что с тюрками, пришедшими на берега Терека и Волги: они смешались с местным населением и стали заинтересованными хозяевами края. Они выросли на славянских землях, ставших их родиной, и их задача была уже не грабить, а «володеть», для чего прежде всего надо было освободиться от «союза» с хазарами. Царь Иосиф в своем письме упоминает об упорной войне, которую он ведет с Русью, защищая мусульманские земли. Вероятно, война началась сразу после паломничества княгини Ольги в Константинополь и принятия ею христианства, что опять же на дипломатическом языке того времени означало заключение союза с Византией. Однако война не принесла видимых изменений на исторической карте, пока не подрос сын Ольги, получивший славянское имя – Святослав.
В 964 году Святослав пришел в землю вятичей на Оке и освободил их от хазарской дани. Он понимал, что нанести Хазарии решающий удар через донские степи, контролируемые конницей степняков, не удастся. Он действовал, как предки, как варяг. В 965 году дружинники Святослава срубили ладьи и спустились по Оке и Волге к Итилю. Что было дальше, можно только предполагать, но город, еще недавно столь восхищавший арабских географов, исчез без следа…
Эта победа решила судьбу войны и судьбу Хазарии. Центр сложной системы исчез, и система распалась. Русским нечего было делать в дельте Волги, и они ушли. Дальнейший поход Святослава – по наезженной дороге перекочевок хазарского кагана через Черные Земли к среднему Тереку, то есть к Самандеру, а затем через кубанские степи к Дону – прошел беспрепятственно. Хазарские евреи бежали в Ширван и Иран. В каких-нибудь несколько десятилетий история Хазарии полностью преобразилась: из могущественной державы, способной вершить дела мировой политики, она превратилась в тихое заштатное государство. На месте разрушенного Итиля вскоре выстроен был новый город – Саксин. Арабский путешественник Аль-Гарнати, родом из арабской Испании, прожил в нем 20 лет. Он пишет, что это был город, равного которому не было во всем Туркестане. Но населяли его лишь гузы и булгары, исповедующие мусульманскую веру. Саксин пережил монгольское нашествие и исчез только в 30-е годы ХIV века, когда был затоплен поднявшимися водами Каспия.
В «Повести временных лет» последнее упоминание о хазарах датируется 1106 годом, когда половцы совершили набег на Заречск, а князь послал им в догонку воевод Яна да Ивана-хазара (хазарская община в Киеве существовала с начала Х века, когда киевляне и были обложены хазарской данью). Раввин Петахия, еврейский путешественник из Германии, около 1180 года прошел всю Восточную Европу в поисках страны хазар. Таковых он обнаружил к северу от Крыма, чудом уцелевших в пространствах, которые у русских не назывались иначе, как «дикая степь». Впрочем, в книге, записанной с его слов, отмечено, что Рабби Петахия в стране хазар не застал уже ничего, «кроме женского воя и собачьего лая». Удивительно, что, если бы в то же время ему удалось добраться до волжской дельты, он увидел бы город Саксин во всем его величии…
Хазарский каганат оставил после себя единственный устойчивый культурный след – миф. Хазария как некое виртуальное государство десятки веков возникала (и продолжает возникать) то в литературе, то в географии. Генуэзские и венецианские купцы в своих документах до XIII века называли Крым «Газарией». Мифологический «словарь» Милорада Павича – лишь одно из возможных ответвлений хазарского мифа.
Поразительно, что каганат, существенно повлиявший на множество процессов раннесредневековой истории, не создал ни этнической традиции, ни культурного поля, на котором развивалась бы культура народов-преемников. Лишь А. Барта утверждает, что «все пути, которые мы тщательно исследовали в надежде обнаружить истоки венгерского искусства Х века, возвращают нас на территорию хазар…»
В течение двух веков между походом Святослава и монгольским нашествием в дельте Волги продолжалась жизнь постхазарского государства, которое утратило свои имперские претензии и буквально «выпало» из мировой истории. С приходом воинства Чингисхана Хазария бесследно исчезла, оставив после себя лишь множество народов, которые растворились в самых разных культурных традициях. Хазары дельты смешались с монголами. Евреи частью скрылись в горах Дагестана, частью перебрались обратно в Персию, где сведения о них прослеживаются до XII века. Впрочем, ученик Франциска Ассизского, Иоанн де Плано Карпини, упоминает в своей грандиозной «Истории монголов» и хазар, исповедующих иудейскую религию. Христиане-аланы сохранились в горах Осетии. Терские хазары-христиане должны были искать единоверцев и перебрались на Дон, где жили бродники – народ смешанного происхождения, – говорившие по-русски и исповедовавшие православную веру. Хазары принесли с собой на Дон привычную им технику – саманный кирпич, из которого был построен поселок на развалинах Саркела, и стали возделывать здесь виноград. По иронии истории, позднее они оказались союзниками монголов, защищаясь от половцев, и так растворились в этногенезе Золотой Орды. Печенеги, бывшие когда-то подлинными хозяевами степи, в 1034 году в последний раз осадили Киев, но, потерпев неудачу, ушли в степи между Днепром и Дунаем. Часть из них перешла на Балканы и приняла православие. Венгры и болгары вписались в европейскую историю и культуру. Об остальных ничего не известно. Вероятно, в культуре каждого «постхазарского» народа каким-то отблеском запечатлелись черты, свойственные культуре каганата в древности. Но как выявить в столь разных традициях черты, которые являются специфически хазарскими? Говоря о «хазарской культуре», мы, по сути, говорим о россыпи зеркальных отражений, солнечных «зайчиков», которые нам никогда не собрать воедино. Лишь сегодняшние археологические открытия, возможно, позволят сказать о хазарах что-то более определенное.
Город обнаружился километрах в сорока от Астрахани, в самой гуще волжской дельты, где река, как крона раскидистого древа, начинает ветвиться на бесконечные протоки и рукава, превращающие сушу дельты в бесконечный и беспрестанно меняющийся лабиринт. «Суша» дельты – это сплошные меняющие свои очертания острова, часто не имеющие, как и тот остров, куда мы стремились, даже названия. Впрочем, у «нашего» привязка была крепкая – большое село Самосделка на противоположном берегу. От Самосделки сторонкой на острове держалось несколько домов, которые сами себя называли просто «деревня»: тут жили люди, работающие тяжелую крестьянскую работу. На острове густо росла любая трава, поэтому несколько мужиков, не отвыкших еще от труда, порешили учредить тут фермерство. От этого и потянулась вся история. Неподалеку от хоздвора было место, издавна известное как «красные пески» из-за обилия кирпичной пыли и обломков обожженной глины. Даже в самую высокую воду место это оставалось сухим, и потому, когда началось фермерство, крестьяне это место выбрали, чтобы поставить большую скирду с запасом сена на зиму. А чтобы коровы раньше времени не растрепали сено, скирду окопали глубокой траншеей. Вот тут оно все и вылезло: странной формы кирпичи, осколки посуды, кости. Никаких таких умных мыслей фермерам в голову не пришло, разве что обеспокоились, что кости зацепили: не оказался бы старый скотомогильник, не покосило бы скот ящуром… Ну, а дальше все по схеме: черепки, черепа, непонятные осколки. Мальчишки. Классический сельский учитель истории Александр Пухов, в один прекрасный день заявившийся в Астрахань с целой сумкой этих черепков. Потом ученые. Когда мы с телегруппой оказались на Самосделке, было давно понятно, что речь идет не просто о поселении и даже не просто о городе, а о городе очень большом. И хотя в раскопе площадью в сорок примерно квадратных метров, пробитом на разную глубину в глубь столетий, не было ни стен, ни башен, а только, скажем так, фрагмент городской улицы, в котором открывались интерьеры трех домов и небольшой площади меж ними, шурфы, пробитые по границе «красных песков» позволили определить площадь города: примерно два квадратных километра. Для XI—XII века, повторюсь, это очень много. И если это город такого размера, то естественен вопрос – какой?
Для меня, как для человека, чрезмерно увлекающегося и не склонного разбираться в тонкостях археологии, вопрос был приблизительно ясен. Я так воодушевился, что, сманив с собой телегруппу из телекомпании «ВИД» – режиссера Сергея Куракина и оператора Юру, – немедленно выехал на раскопки. Очень жаль, что после того, как «ВИД» перестал фактически существовать, весь отснятый нами материал, который мы не успели даже смонтировать, погиб. Вернее, был запечатан без описи в одном из десятков металлических контейнеров – «архиве» телекомпании… А ведь мы сняли первое погружение археологов в Итиль/Саксин – событие мирового значения!
Принципиально важным оказалось участие в экспедиции почвоведов. Они обследовали всю громадную территорию дельты и пришли к довольно-таки радикальному выводу: мест, где большой город в принципе мог бы быть построен, в дельте Волги всего два-три. А поскольку там тоже были сделаны пробные раскопы, но ничего не было обнаружено, то можно заключить, что Самосделка – это вообще единственное место, где в дельте Волги можно было бы основать город. А таковых известно два – Саксин и Итиль. При той степени научной корректности, с которой ученые высказывают свои предположения, со стопроцентной уверенностью утверждать, что обнаружен Итиль, нельзя. Но я, не обладая необходимой степенью научной корректности, ликовал, как хазарин, внезапно обретший историческую родину. Помню таинство археологического раскопа, человеческий скелет, стены домов, сложенные из обломков обожженного кирпича. Дураку было ясно, что кирпич этот явно вторичного использования. Скажем, на некоторых кирпичах видны были следы известкового раствора, а сама кладка сделана на глиняном: значит, кирпичи вырваны из каких-то более ранних стен… Значит, здесь были какие-то стены, которые можно было разломать… Внутри – земляные полы и система отопления в виде канов – горизонтальных дымоходов, они отходили от печи-тандыра, в которой пекли лепешки. Суфы – глинобитные лежанки – обогревались этими дымоходами. Захоронения – прямо внутри домов, под земляным полом… Это странное соседство живых с мертвыми в одном доме, конечно, свидетельствовало о чем-то… О чем? Ну, мы не ученые, конечно, но как минимум оно могло свидетельствовать о том, что в городе, несмотря на его большую площадь, свободного места не было, скученность строений была невероятная, а это могло означать только одно – что перед тем, как город перестал существовать, его уже сильно подпирала река… Среди находок в верхних слоях больше всего было битой керамики, золотоордынских монет. Но, как сказала руководитель работ, старший научный сотрудник Института этнологии РАН Эмма Давидовна Зиливинская, где-то на третьем штыке лопаты монеты золотоордынские неожиданно кончились. И это значило, что студенты-археологи, осуществлявшие раскопки, заглубились уже в какие-то более древние горизонты…
Для того чтобы поставить точку в этом вопросе, необходимо только время. Ученые осторожны в своих выводах, и это, наверно, правильно. Оставим ученым их осторожность, возьмем в поводыри воображенье… На раскопе сделана серия радиоуглеродных дат, и некоторые даты дают IX век, а это уже совсем хазарское время… Кроме того, поражает невероятное количество кирпича. Откуда здесь взялось столько кирпича, что из него можно было построить целый город? Даже во времена Золотой Орды здесь строили из этого древнего, частью ломаного кирпича. Тогда сколько же его здесь было?! В Итиле из кирпича мог строить только каган и его приближенные, включая бека. Но если это так и никакого другого крупного города в дельте Волги нет и не может быть, значит… Ну, разумеется – мы заходим еще на один круг, как пикирующие бомбардировщики, но теперь на дне раскопа не видим уже ни черепов, ни труб, ни кирпича, а только золотисто-загорелые спины прекрасных девушек, однообразными ласкающими движениями рук будто пытающихся выманить из сухой красноватой земли какое-то странное признание…
Пораженные, стояли мы на краю раскопа, и жаркое солнце стояло в небе, выжженном, как красные пески. Зато в тени растрескавшихся вековых ив было чудесно, прохладно, легко; загорелые студентки заглядывались на нас, а мы заглядывались на них, и было хорошо; потом незаметно подкрадывался вечер, разноцветные красивые ужи сползали в старицу поохотиться за лягушками, из тростника выходили к водопою лошади, и казалось, что они глядятся в отраженье неизбывных былинных времен; хлопал выхлоп, и начинал тарахтеть двухтактный движок «Болиндер» помпового применения, который заводил дядя Коля Покусаев, оставленный доживать в сторожке рыбоводной конторы, чтобы время от времени подбавлять живущим в зеленой канаве осетрам свежую, богатую кислородом воду. В Сомовке бил лопастью хвоста сом, вспугнутый купающимися девушками, вспыхивала звезда, загорался огонь, сам собою завязывался разговор. Однажды я увидел у огня хазарскую принцессу Атех из книги Павича и подошел к ней, чтобы сказать ей, что она нравится мне. «Да, – сказала она, – я заметила». Потом разговор стих, месяц спрятался в ивах. «Тебе было хорошо со мной?» – спросила она. «Да», – сказал я. Мы оказались не слишком многословными, зная, что больше никогда не встретимся и слова не нужны. Увы, на срезе хазарского мифа даже любовь неуловима. О принцессе известно, что она так и не смогла умереть, но днем она надевала совсем другое лицо, нежели ночью, и я попросту глядел бы на нее, не узнавая. В глубокой тьме мы с Куракиным и оператором Юрой возвращались в отведенную нам хозпалатку без пола, стоящую в непроходимой гуще конопли, и засыпали на голой земле. Во сне по нашим лицам бегали тушканчики…
Говорят, что, если сделать зеркало из гладкой соли и заглянуть в него, можно будет на дне его увидеть Хазарию: она узнаваема по плоским островам, заросшим столетними ивами, табунам гнедых коней, бредущих в травах вечного кочевья, блеску сухого тростника, скрывающего невидимых лучников, да по вечерней перекличке скворцов, в песнях которых, говорят, еще уловимы звуки подлинной хазарской речи…
Превращения Александра
Как-то зимой в библиотеке я случайно заметил на выставочном стенде несколько книг, посвященных походам Александра. Я должен был ждать заказанную литературу, но что-то детское властно всколыхнулось во мне, я попросил достать мне эти книги с витрины, начал читать… Да так и не смог оторваться… Было достаточно нескольких цитат из жизнеописаний Александра, нескольких исторических метафор, чтобы оживить эту древнюю сказку. К тому же – гром и молния! – тьма ли сошла с гор, или, напротив, ветвящиеся голубые разряды с треском разъяли ночь, но вся азийская история, которая из далека европейских столиц кажется просто сном в заколдованном царстве, вдруг обернулась своей изнанкой, расшитой, как звездами, множеством молниеносных, испепеляющих царства и народы вспышек, которыми, несомненно, были походы Александра, Чингисхана и Тамерлана, в разное время преобразившие всю азийскую историю. Мы не будем слишком уж углубляться в эту историю, но один взгляд на нее все-таки необходим, как необходим и
А.В. Михайлов, философ, переводчик и историк культуры, как-то сказал, что самая распространенная ошибка при изучении культуры и истории – полагать, что люди, жившие за две с лишним тысячи лет до нас или даже за двести или сто лет, думали так же, как мы. Нет. Они думали иначе. Именно поэтому Александр не мог, как он это делает в фильме Оливера Стоуна, сказать, что сражается за «свободу» Персии. Возможно, чтобы понять это, нам предстоит совершить головокружительный прыжок в прошлое и попристальнее вглядеться в то, что нас окружает. Без этого нам не добраться до сути: ибо Александр не просто свершил невозможное, он пошел против всей греческой стратегии и тактики, против самого греческого способа мыслить. Цивилизации маленьких торговых городов и государств, каковой и была Греция, цивилизации островов и полуостровов, расселившейся по всему Средиземноморью и на побережье Малой Азии, были чужды и страшны не только огромные пространства жесткой неподатливой земли, на которых во все стороны простерлась Персидская держава, но и сама имперская идея, которая скрепляла эти пространства. Там, в далях Персии, скрывался край земли, предел мира, как на карте Гекатея Милетского (ок. 550 г. до н.э.). И чтобы победить такого врага, нужно было не только преодолеть тысячи километров этих неизвестных, гораздо более опасных, чем море (где греки как раз чувствовали себя хозяевами), тяжких земных пространств – нужно было представить себя Державой, способной противостоять чудовищному колоссу Персидской империи. Никаких таких представлений греки не имели, да и не хотели бы иметь, если судить по всей их истории, сохранившимся сочинениям их историков и философов. Именно это не давало им никакой надежды одержать над персами окончательную победу, почему большая часть малоазийских полисов, в общем, охотнее принимала персидского правителя-сатрапа, нежели воодушевлялась идеей войны с персами. Только Александр совершил невозможное: он разбил персов на суше, он, не имея флота, уничтожил их флот, он разбил их на их земле. Он вообще отринул страх перед пространством, устремившись после разгрома Дария в глубины Средней Азии, о которых даже позднейшие историки и географы (Страбон) не могли сообщить ровным счетом ничего определенного… Александр, несомненно, воин запредельности. Он выходит за все пределы, мыслимые греческой цивилизацией, хотя в некоторых крайностях (вероятная причастность к отцеубийству) он вполне укоренен в драматургии греческой жизни.
Александр появился на арене спустя сто лет после времени, которое историки иногда несколько сентиментально называют «золотым веком» греческой истории. Собственно, период этот, охарактеризованный наивысшим возвышением Афин, сплочением Афинского союза и внезапным рождением, причем в неожиданно зрелой, почти современной форме, принятых потом в наследство Европой наук и искусств – прежде всего, конечно, философии и драмы – был очень коротким: он получил название «пятидесятилетия». Точные даты: (479—431 гг. до н.э) 11. Это было «пятидесятилетие» афинского расцвета, но отнюдь не мира, ибо между последними сражениями Греко-персидской войны, оказавшимися победными для греков, до первых стычек междоусобицы, в которой главную роль сыграли Афины и Спарта, постепенно втянувшие в свою ссору все мало-мальски влиятельные греческие провинции и города, прошло меньше десяти лет.
Опять-таки сошлюсь на А.В. Михайлова: поразительно, что беспрецедентный по последствиям – прежде всего для Европы – переворот в культуре Греции связан с людьми одного-двух, от силы трех поколений. Геродот12 – отец истории и географии – не был афинянином и для афинян был метэком, чужестранцем. Однако он подолгу бывал в Афинах, дружил с Периклом13 – политиком, с которым связывают время наивысшего возвышения Афин и, следовательно, понятие о демократии, и с Софоклом14 – наиболее, пожалуй, знаменитым из первых греческих трагиков, ставшим классиком уже в античности… А вот время Сократа – первого из собственно европейских философов (470—399 гг. до н.э) – уже выламывается за пределы афинского «пятидесятилетия». Он был участником междоусобных войн, храбрым афинским солдатом, но гражданская война подтачивала не только экономику Греции, но и ее дух. И сам приговор Сократа ареопагом к смерти за «растление юношества» философией и поклонение «новым божествам»15 носил характер той нравственной неправды, которая присуща только демократиям, потерявшим свой ясный нравственный ориентир.
Пораженный гибелью учителя и тем, что в Афинах никто не вступился за него16, Платон, его ученик (427—347 гг. до н.э.), пытался продолжить его дело, стремясь в садах Академии, где он философствовал с учениками, самостоятельно придумать идеальную форму общественного устройства, в которой бы не было места несправедливости. Затем он сложил «Законы»: так впервые получила философское обоснование форма тоталитарного государства.
Учеником Платона был Аристотель (384—322 гг. до н. э.). После смерти учителя он оставил Афины по политическим соображениям. Некоторое время странствовал, пока не оказался в Пелле учителем десятилетнего Александра, сына Филиппа II, царя Македонии. Афины долго еще оставались центром греческой жизни и учености, но солнце их медленно клонилось к закату.
Столь часто идеализируемая нами форма греческого полиса, города-государства, оказалась главной причиной того, что после победы над персами Греция, после короткого порыва к единению, оказалась разделена еще более непримиримо. Греция, конечно, всегда была разделена, прежде всего торговыми интересами. И «межевые войны» между полисами никогда не прекращались. Но Пелопонесская война между сторонниками Афин и сторонниками Спарты была войной изнурительной и жестокой, да и продолжалась она двадцать семь лет (431—404 гг. до н.э.), которые превратили Грецию из цветущей страны в край безвозвратно запустелый и не ведающий правды. Никакая окончательная победа над персами не могла быть одержана греками уже потому, что то одно, то другое воюющее государство именно к Персии бросалось за поддержкой и за наемниками. О, греческое коварство! О, предательство! Не было подлости, которая не была бы совершена. Не было слова, которое не было бы нарушено. Не было земли, в которой царил бы покой. Никогда еще Эллада не знала стольких бедствий, изгнаний и убийств, писал греческий историк Фукидид. Борьба «аристократов» и «демократов», интриги, заговоры, клеветы, персидское золото! Старели, становясь неплодными, виноградники, запустевали оливковые рощи, перекупались за бесценок земли. Греки торговали греками не только на внутреннем рынке, но и продавали их персам. В Персии теперь были целые поселения, заселенные греками. Коррупция и измена привольно себя чувствовали за крепостными стенами Афин. Примеры героев никого не убеждали. Ничтожные амбиции и ничтожные выгоды разделяли греческие провинции хуже буйного помешательства. Может быть, внешнее давление было слишком слабо? Может быть, раньше других проснувшись на заре античного мира, греки не почувствовали еще (как это почувствовали потом римляне) страшную силу варварских племен, которая сдавливала их границы? Да, пожалуй, грекам неизвестен этот страх перед варварами…
Возвышение Македонии (когда-то окраинной области в Северной Греции) для греков было подобно грому среди ясного неба. Македония не была собственно греческим государством – и, следовательно, была государством варварским. Язык македонский греческим тоже не был, но каким он был – позабыто. Но Македония рано стала подражать грекам, что сыграло в ее истории решающую роль. Она приняла греческую письменность, спортивные состязания на манер олимпиад. В македонской столице, Пелле, работали знаменитые поэты и художники, меж коих и великий Еврипид. Однако это не значит, что македонцы и думали как греки. Их брутальное появление на исторической арене и почти мгновенная гегемония над Грецией подсказывают, что это было не так. Возможно, эллинскому миру, чтобы совершить переворот, подобный походу Александра, нужен был варвар, воин, а не купец: Александр и был им. Разумеется, он с детских лет обучался у Аристотеля, но что мы знаем о тех коноводах, которые учили его держаться в седле и нашептывать заговоры на ухо коню? О воинах, что обучали его совмещать в сердце ярость и хлад в рукопашном бою, рубиться мечом, разить копьем и спать на голой земле? По-настоящему Македония заявила о себе при царе Филиппе, отце Александра. Филипп был, несомненно, неординарной фигурой – будучи царем полуварварского государства, он решительно вторгся в политику Греции и неожиданно захватил в ней одну из первых ролей. Нет сомнения, что без отца Александр не стал бы Александром. Если бы вся «подготовительная» работа не была проделана Филиппом, Александр увяз бы в греческих распрях. Царь Филипп все приготовил к прыжку своего сына в вечность истории. Конечно, ему понадобилась целая жизнь на эту подготовку, но действовал он смело и решительно: для начала прорубил для Македонии окно к Черному морю и, тут же ввязавшись в одну из греческих междоусобиц, воспользовался ею для вторжения в Центральную Грецию. Греки пытались сопротивляться, но были биты. Филипп в мгновение ока окрутил довольных и недовольных и в 337 г. до н.э. собрал в Коринфе конгресс, в котором приняли участие все греческие государства, кроме Спарты. Там был торжественно декларирован всеобщий мир и, что для нас важнее, принято решение о походе на Персию. Похоже, царь Филипп, отец Александра, прекрасно понимал, что утихомирить Грецию нельзя иначе, как обещая ей войну. Все, все хотели перемен! Аристократия мечтала очистить Грецию от всего «лишнего» населения. «Лишнее население» мечтало о богатстве и землях, которые оно обретет в походе. Военачальники мечтали о славе. Все, все должно было измениться! Но кто знал, что все изменится так скоро?
Разумеется, поначалу Греция полисов не пожелала подчиняться «варварам». Едва Филипп умер, повсеместно вспыхнули мятежи. Вступив после смерти отца17 на трон, двадцатилетний Александр с примерной жестокостью усмирил Элладу, разгромил «семивратные Фивы», союзников Спарты, по легенде, срыв город до основания и из всех жилищ сохранив только дом великого поэта прошлого – Пиндара. Он подчинил себе Фессалию, покорил Афины и вернул себе верховную власть в Коринфском союзе, заключенном когда-то меж греческими городами его отцом. Греция почувствовала безжалостную руку Александра: плевать ему было на тонкости греческой «политики» да и вообще на греков. С помощью золота своего отца, добытого в горах Пангеи, он купил тех, кто не прочь был повиноваться, желающих повиноваться он поставил плечом к плечу и обещал им царство, не желающих повиноваться он уничтожил. Мальчишка объединил страну, бросив эллинов в горнило Азии, откуда часть не вернулась, а другая отбросила историю полисов и начала писать историю царств…
Царство… И не царство даже, а империя, охватывающая весь мир, – вот к чему он стремился. В истории взаимоотношений Востока и Запада Александр – поистине уникальная фигура. Он – единственный европеец, который, поставив Азию на колени, вернулся из походов с азиатской моделью переустройства мира. Это фантастическая, полная явных и тайных драм история, контуры которой осмеливаемся мы очертить. Предвосхищая великих завоевателей позднего времени, Александр отправляется в поход с грандиозной задачей: и это не месть, не нажива, не новые земли и торговые пути, во имя которых ведутся войны от начала времен. Конечно, все это тоже как-то присутствует в замыслах и влияет если не на Александра, то на солдат и стратегов его армии. Но ему – ему грезится иное. Может быть, в начале похода он и сам точно не знал – что. Но потом задача прояснилась: овладеть всем миром, объединить Европу и Азию, подчинив их одному правителю, создав всемирный пантеон богов, сплавив разноплеменные обычаи, перемешав кровь, и таким образом достичь нового уровня в порядке мироздания… Да, именно так. Не меньше.
До походов Александра Македонского Азия, откуда однажды одно за другим обрушились на Элладу нашествия Дария I и Ксеркса, не просто оставалась для Европы тайной. Европа как бы не осмеливается взглянуть Азии в глаза. Деньги, товары, рабы, вольнонаемные и наемники – все это долгое время перетекает в одном направлении – с запада на восток, в котел Азии. Азия воплощала в себе неприступность и титаническую силу мировой империи – персидской монархии Ахеменидов, простиравшейся от ближних грекам малоазийских пределов до современного Туркестана, от Кавказа до Персидского залива. И хотя греки называли персов варварами, ничего подобного величию и роскоши Персии в плане, скажем, градостроительства греческая цивилизация не создала, равно как и не сделала тогда еще ничего подобного в культурном освоении своих колоний. Персы считали варварами европейцев, себя же – хозяевами мира. Именно они наследовали древним цивилизациям Вавилона, Ассирии и Египта, их войска не знали себе равных ни по числу, ни по грозной силе, их цари и жрецы обладали первой настоящей религией, запечатленной на страницах «Авесты», часть которых была написана великим пророком Заратустрой.
Со времен российских гимназий начиная изучать историю человечества с Древней Греции, мы нисколько не представляем себе, как была устроена жизнь у персов, их ближайших соседей и врагов. В этом смысле для нас небезынтересен отрывок из «Географии» Страбона. «С пятилетнего возраста до 24 лет дети упражняются в стрельбе из лука, в метании дротика. В верховой езде и в борьбе. В учителя наук они берут мудрейших мужей, которые переплетают свои учения с мифическими историями <…>. Перед утренней зарей учителя будят юношей звуком медных инструментов и собирают в одно место, как бы на военный парад или на охоту. <…> Учителя требуют от учеников отчета в каждом уроке и вместе с тем заставляют их громко говорить, упражнять дыхание и легкие, а также научают переносить жару, холод и дожди, переходить бурные потоки, сохраняя при этом оружие и одежду. Кроме того, персидских юношей обучают пасти скот, проводить ночи под открытым небом, питаться дикими плодами. Как, например, фисташками, желудями и дикими грушами. Этих юношей называют кардаками, так как они живут воровством (слово carda означает мужество и воинственный дух). Их ежедневная пища после гимнастических упражнений состоит из хлеба, ячменных лепешек, кардамона и жареного или вареного мяса; питье их – вода. Охотятся юноши верхом на лошадях, пуская метательные дротики, а также с луком и пращой. Вечером юноши упражняются в посадке деревьев, собирают целебные коренья, изготовляют оружие, плетут тенета и силки. Мальчики не касаются охотничьей добычи, хотя по обыкновению приносят ее домой. Царь назначает награды победителям в беге и других видах пятиборья. Мальчики украшают себя золотом, так как персы ценят его огненный блеск. Вот почему они из уважения к огненному блеску золота не кладут покойнику золота, так же как не зажигают ему огня».
Грекам принадлежал логос – слово и число. И, следовательно, трагедия и история, геометрия и астрономия, которых у персов не было. Персы же владели понятиями о свете и тени, об извечной борьбе этих двух начал, воплощенных в борьбе верховного божества Ахура Мазды с собственным порождением – темным духом Ангро Майнью. Именно персидская диалектика «единства и борьбы противоположностей» впоследствии привела к диалектическому перевороту в философии, который заново совершил Гегель, называвший маздеизм, или, проще говоря, «религию огнепоклонников», «религией природы, составляющей переход к религии свободы»18. Ничего подобного греческие верования, по сути представляющие собой мифы о деяниях антропоморфных и по-человечески сварливых богов, не знали. Мифы подарили греческой трагедии лишь понятие рока, Судьбы, способной перемешать все замыслы героя необъяснимым, всегда вероятным и всегда неожиданным вмешательством обитателей Олимпа.
Но принципиальная разница между греками и персами была все-таки в другом: греки первыми среди населяющих Европу народов вверили себя разуму (хоть для этого перехода и принесли в жертву Сократа) 19. Персы гораздо более, чем разуму, доверяли интуиции, для чего пробуждали глубинные пласты психики (сегодня мы бы сказали: бессознательного) питьем галлюциногенного напитка – хаомы, содержащего в себе сок эфедры и конопли. Геродот не без удивления писал о персах, что «важнейшие дела они решают, будучи опьяненными. Принятое же решение предлагает на следующий день хозяин дома, в котором происходило совещание. Если оно им нравится [и] в трезвом состоянии, они его принимают, если же не нравится, то они отказываются от него. Если же они что-нибудь решают в трезвом состоянии, то они его еще раз решают, будучи опьяненными»20. Прямолинейный рационализм греков, ведущий их несмотря ни на что прямо к цели, противостоит более мягкому и пластическому сознанию персов. Речь идет о различных психологических матрицах21 – а это, согласитесь, поважнее, чем разница в численности войск или в их построении. Просто до Александра никто не догадывался, какую силу несет в себе отточенное, как стрела, «европейское сознание», какое грозное оружие оно представляет само по себе. Но, повторюсь, это было осмыслено лишь после того, как Александр сокрушил могущество Азии. До этого греки с мнительной осторожностью едва-едва осмеливались прикоснуться к малоазийскому берегу – столь близкому, что название Боспорос – «коровий брод» – в каком-то смысле упраздняло границу между материками, превращая ее из действительной водной преграды в символическую. Но кто сказал, что символ – несерьезная вещь? На малоазийском берегу греческие полисы превращались в маленькие сатрапии, подчиненные персам: в каком-то смысле это служило гарантией их безопасности, и, возможно, они расценивали такой поворот событий как не столь уж большое зло. Значит, азиатская сатрапия выходила на поверку не хуже Афин? Конечно, Афины никогда не согласились бы с этим, но разве сами они не превратились в своего рода сатрапию, осудив на смерть Сократа? Десятилетнего Александра обучал философии и другим наукам Аристотель, так что молодой царь, видимо, понимал кое-что в неумолимой логике истории… Но Александр, будучи греком по воспитанию, был все же македонянином, а значит, «варваром». Логика, этика, поэтика и прочие заумности учителя тесны для него, поэтому-то никто острее него не ощущал неимоверную притягательность Азии: сладость и полноту ее жизни, огромность ее пространств, достойных быть пространствами подвига, Судьбы и рока, которые он, Александр, решился удерживать в своих руках.
Конечно, ни Филипп, царь македонский, ни сын его Александр не представляли себе масштабов предприятия, в которое выльется начатый еще Филиппом поход. Филипп вообще в некотором смысле пытался лишь канализировать агрессию, скопившуюся в Элладе, как навоз в Авгиевых конюшнях, за целый век гражданских войн, и для этого направить ее вовне – на старого врага – Персию. Александру, несомненно, задача виделась иной. Разноцветные сполохи индийских царств застили ему взор, и пустынные провинции Персии, как миражи, сверкали перед глазами, он мечтал… Ну конечно же, получить этот мир целиком! Он не знал, что только из Европы весь остальной мир кажется маленьким. Но какова бы ни была у него аберрация зрения, Александр, несомненно, явился именно в тот час, когда Древней Греции потребовалось триумфально завершить свою историю. Распадающаяся на куски Греция, суровой рукой Филиппа удерживаемая от гражданских войн, использовала свой единственный шанс – пришельца, полуварвара, – чтобы на закате своего существования совершить невиданный в истории переворот, ворваться в Азию, разрушить Персидскую державу и собрать вокруг своего крошечного полуостровного ядра огромный эллинистический мир, который в конце концов, о чем бы там ни мечтал Александр, впервые стал символом победившего Запада. Если бы этого не произошло, Греция, вероятно, в скором времени просто тихо погибла бы. Но воин, нужный для победы, всегда появляется вовремя. Таков был Александр, сын Филиппа, царь Македонии. Вряд ли, конечно, он предполагал, что на то, чтобы только марафонски обежать вселенную, которую он собирался обустроить, у него уйдет десять лет. Он попал в ловушку случая, который, как резину, растягивает время, связывает пространство в невероятные узлы и в конце концов вершит свою власть над прямолинейными предначертаниями рока. Александр не думал выходить за пределы изведанной вселенной, за край карты: его привел туда случай, ответвления бесчисленных обстоятельств, которые он и вообразить себе не мог. Он-то полагал, что разобьет властелина Вавилона (по иронии истории – тоже Дария, ничем, однако, не походившего на своего великого воинственного предка, Дария I) в первой же решающей битве и, пленив, получит из рук его царские регалии…
Впрочем, мы неоправданно упростили и укоротили путь Александра на Восток. Едва не получив смертельную рану в первой же битве своей армии с персидским войском, Александр потом целый год мелочно разбирается с малоазийскими греческими полисами, принявшими власть персидского сатрапа, не думая ни о какой Греции. Александр скрутил этих жалких соглашателей, как пучок соломы, опробовав на них свой гнев. Он пока не осмеливается вторгнуться глубже в Азию, но вызов уже брошен – в империи, основанной великим Киром, он распоряжается, как в своей Македонии. Дарий молчит. Прошло больше года, прежде чем воинство Александра тронулось-таки на юг и встретилось с громадной армией Дария недалеко от города Исса в долине между морем и горами. Эта битва могла решить и решила все. Позиция Александра была невыгодна, численно персы превосходили его армию раз в десять. Дарий полагал, что Александр попытается обороняться. Вместо этого тот бросил свою знаменитую фалангу22 на правый фланг персидской армии, смял его и, сам ринувшись в гущу боя, прорубился к колеснице Дария. Два царя встретились. Дарий не выдержал противостояния и бежал, бросив войско, обоз и семью. Его мать, жена и обе дочери оказались во власти Александра. Военные трофеи греческого воинства были неисчислимы…
Но дело не в трофеях. Главное – Александр вырвал у Дария его волю и сразу выиграл войну.
Отвергнув мирные предложения персидского царя, Александр стремительно двинул армию еще дальше на юг – в Палестину и Нильскую долину, Египет. Третья по богатству провинция Персидской державы, давно мечтавшая освободиться от чужеземного наместничества и ежегодной дани в 12 тонн серебра, восторженно приветствовала «освободителя». Здесь вновь возникает странный эффект замедления времени. Следующая – и последняя – битва Дария и Александра состоится только через два года. Маршевый военный темп, взятый было историей, сменяется совершенно иной и по скорости, и по звучанию музыкой.
В Египте основана первая Александрия – которая уже очень скоро, при Птолемеях, станет одним из главных культурных центров античного мира. Целый год Александр блаженствует, обласканный жречеством, на берегах Нила. Кстати, здесь он и совершает паломничество к оракулу Амона-Ра. Язвительные римские историки постфактум утверждали, что к этому подталкивало его тщеславие, поскольку в древности такое же паломничество предпринимали Персей и Геракл. Однако «прорицатель в точных выражениях сказал царю, что он – сын Зевса». Но даже сын Зевса на протяжении еще двух лет медлил выходить за пределы хорошо знакомого ему мира Средиземноморья; он обустраивает разные его концы, но совсем не стремится в глубь Азиатского материка, желая Азии, но одновременно боясь ее. И только под давлением обстоятельств, которые мы не можем назвать иначе, как обстоятельствами Судьбы, Александр в конце 332 года до н. э., получив подкрепление из Фракии (соседнего с Македонией балканского государства), снова выступает в поход.
Дарий ждал его. Может быть, в этом ожидании таилась обреченность; во всяком случае, он позволил Александру с сорокатысячным войском перейти Тигр и Евфрат, не делая попыток напасть на него, и здесь близ города Арбелы, «на широкой, уравненной природой и инженерным искусством равнине Гавгамельской встретил его с миллионною армиею» (несомненно, эти цифры многократно преувеличены, но они по меньшей мере дают представление о том изумлении, которое испытало войско Александра, увидев противостоящие ему силы врага!). У Дария были слоны, индийская конница, боевые колесницы, несокрушимые в стойкости армянские и персидские воины и полудикие лучники со склонов Кавказа, исправно явившиеся на зов царя Мидии, вассала Дария. У него были греческие наемники, которые готовы были противопоставить фаланге Александра свою фалангу. Неравенство сил было столь чудовищно и очевидно, что Парменион, второй после Александра полководец в македонской армии, советовал царю напасть на персов ночью. На что Александр будто бы заявил, что не хочет краденой победы. Однако в истории случаются моменты, когда Судьба, сделав фаворитом одного, совершенно отворачивается от другого – и в этом случае решительно ничто не может помочь ему. Более того, обстоятельства сраженья и военное искусство той или другой стороны как будто бы совсем не играют в таком случае никакой роли: войско Александра могло быть рассеяно первым же ударом колесниц и слонов; войско Дария могло выдержать напор знаменитой фаланги. Но нелюбовь Судьбы делает Дария робким даже при благоприятных для него обстоятельствах: он видит, как рвется надвое фаланга его врага, как, не выдержав удара тяжелой кавалерии, сдает назад конница Александра, но страх так и не отпускает его; и когда он вдруг видит прямо перед собой неистового Александра во главе небольшого отряда, Дарий, развернув колесницу, обращается в позорное бегство, увлекая за собой всю свою армию… Порядок сохранили только греческие наемники. Остальная армия была распылена. Потерь персов, разумеется, никто не считал, но по тем временам они были огромными. Александр реял над бегущими до полуночи, как ангел смерти, покуда не достиг Арбел, чтобы убедиться, что не успел и на этот раз: Дарий ушел. Так Александр, потеряв, как утверждают историки похода, всего несколько сотен человек, становится властителем исполинской монархии, основанной некогда великим Киром23. Столицы Персии – Вавилон и Суза – сдались ему, и все их население, предводительствуемое халдейскими24 жрецами, вышло ему навстречу с дарами, цветами и жертвенными животными. Богатства персидских столиц были баснословны и вошли в историю, солдаты Александра, выступившие в поход нищими, мгновенно стали богачами, описания государственных сокровищ Ахеменидов не оставили равнодушным ни одного историка…
Легко представить себе, сколь велико было желание Александра после решающей победы вступить в Вавилон триумфатором. Однако Дарий уже внутренне был неспособен стать лицом к лицу с избранником Судьбы. Он в очередной раз бежал дальше на восток, в Эктабану – летнюю столицу своего царства, где в последний раз сформировал войско. Войск Дария Александр теперь, конечно, не боялся. Победившей армии он отдал на разграбление Персеполь – «священную столицу», усыпальницу и сокровищницу персидских царей. И каким бы романтизмом с древности до наших дней ни был овеян образ Александра, персепольская резня все-таки заставляет нас трезвее взглянуть на собственные представления о «романтизме» избранников истории. Солдаты упивались грабежом несколько дней. Цитадель, где пряталось население города, Александр сжег. Все мужчины были убиты, женщины и дети проданы в рабство. По настоянию знаменитой куртизанки Таисы, пожелавшей отомстить за сожжение Афин Ксерксом, был сожжен царский дворец, построенный Дарием I.
Куртизанка отомстила за «обиду», нанесенную Греции 150 лет назад, – это ли не ирония истории?
В марте 330 г. до н.э. Александр решает захватить Дария. Теперь, когда Азия оказалась в его руках и более не страшила его, он хотел оставаться в ней единственным властителем. Дарий, конечно, мог бы встретить Александра в горной Мидии и начать с ним войну в непривычных для греков условиях. Но надлом уже произошел. Поначалу Дарий еще надеется, отправляет уцелевшие сокровища и гарем в Гирканию25, прикаспийскую провинцию, а сам с десятью тысячами всадников вновь бежит, на этот раз еще дальше – в Парфию26, надеясь, словно в ширмах, скрыться в неисследимых пространствах окраин своей бывшей державы.
В опустевшей Эктабане Александр объявил об окончании войны «за отмщенье греков»; щедро одарив, отпустил домой фессалийских всадников и других греческих союзников. Он думал, что большая армия больше не нужна ему. Кроме того, он понимал, видимо, что зашел уже далеко. Слишком далеко для эллина. Но отсюда на родину шла «царская дорога» персидских царей, и, как бы долга она ни была, следуя от одной почтовой станции до другой, можно было вернуться в Грецию. Те, кто последовал за Александром (а их оказалось немало), в некотором смысле вернуться уже не могли. И дело не в том, что часть полегла в сражениях против неизвестных царей и племен в глубинах Азии, а часть была истреблена безжалостными лучниками солнца в песках пустыни Тар при возвращении из индийского похода. Мертвые не в счет. Живые тоже не могли вернуться: часть, устав от войн, осела в далеких азиатских провинциях империи Александра, в какой-нибудь из последних Александрий, основанных на краю мира, оставив местным иранским племенам несколько незабываемо прекрасных черт лица, принесенных с греческою кровью. Да и те, кто прошел весь путь вместе с Александром и вернулся шесть лет спустя в Вавилон, не могли остаться прежними, пройдя через горнило Азии. Они оставили Грецию навсегда.
Тем временем в свите Дария созрел заговор: потерявший волю к сопротивлению царь был больше не нужен. Инициатором заговора был Бесс, сатрап Бактрии, и Набарзан, начальник персидской конницы: по преданию, Дария заковали в золотые цепи и, посадив в отдельную колесницу, поспешили дальше на север, где за отрогами Эльбурса27 и Копетдага лежали бескрайние пространства пустынных провинций, Бактрии28 и Согдианы29, над которыми до сих пор простиралась их власть.
От Каспийских ворот до Бактры больше тысячи километров, половина этого расстояния приходится на бесплодную пустыню – зачем пустыня властелину мира? Разве он пришел, чтобы властвовать над песком? Однако, выслушав послов Бесса, Александр пришел в совершеннейшую ярость. Бактрийская конница была лучшей в войске Дария; эта конница и прилепившиеся к ней варвары признали Бесса своим вождем; Бесс был сатрап царской крови, он хотел царства. С этим Александр смириться не мог. Александр один желал властвовать над миром! Он оставляет войско и, взяв еды на два дня, с отрядом разведчиков и лучшей конницей «друзей» – примкнувших к нему бывших персидских военачальников – немедленно пускается к лагерю, где произошло пленение Дария. Скачка продолжается ночь и половину дня. Однако, когда погоня достигла места, где был лагерь Бесса, она увидела только следы лошадей и повозок и давно остывшие угли костра. Едва ночная прохлада остудила воздух, погоня возобновилась и вновь продолжалась ночь и половину дня. Но когда Александр со своим отрядом ворвался в деревню, где останавливался на привал Бесс, он опять застал его лагерь пустым. Отчаяние охватывает Александра. Его люди и кони смертельно устали. Он не знает, что делать – пространство оказывается сильнее его. И тут являются жители деревни и подносят дар избраннику Судьбы – протыкают в пространстве дыру, указав преследователям короткий путь через пустыню. Тем же вечером всадники Александра в третий раз пускаются в погоню и наутро настигают Бесса. Завидев Александра пред собою, персы в ужасе бросаются в разные стороны, даже не пытаясь сопротивляться. Со страшной яростью рубя задних, воины Александра пытаются нагнать тех, кто находится впереди, но самозванцы ускользают от них. В разоренном лагере в простой повозке греческий военачальник находит Дария, беспорядочно исколотого пиками. Судьба его наконец свершилась. Плутарх повествует, что, увидев над собой греческого воина, Дарий попросил воды, выпив же, сказал, что жалеет только о том, что не может отплатить добром за добро и отблагодарить Александра за доброту к матери, жене и детям…
Неизвестно, застал ли Александр Дария живым; однако, завернув его тело в собственную хламиду, вывез из разоренного лагеря мятежников и впоследствии с почестями похоронил в усыпальнице персидских царей. Однако непредвиденные обстоятельства вновь встали на его пути. Теперь силы, враждебные ему, сосредоточились в северном Иране и в Бактрии, где оказались Бесс и его сподвижники, спрятавшие еще дальше, за пустынями, свое царство. Александр не собирался идти на север; в его планах был поход на восток, к сокровищам Индии, однако, как в классической греческой трагедии, Судьба оказывается сильнее его.
Древняя история полна патетики; но, по-видимому, час, когда Александр решился преследовать Бесса до края ойкумены, потребовал от него подлинного красноречия. Он должен был убедить войско в необходимости следовать за ним до предела Земли. Это удалось ему: затерянным вдали от родины солдатам не на что было рассчитывать, кроме как на свою сплоченность.
Поначалу через ущелья Эльбурса Александр тронулся на отдых в Гирканию – плодородную долину, прилежащую к Каспийскому морю на юго-западе, и, несмотря на враждебность горцев, через четыре дня достиг ее. Пред ним открылась прекрасная страна.
Все древние по-разному, но в согласном восторге расписывают плодородие Гирканской долины.
Думал ли Александр, что когда-нибудь окажется здесь? Навряд ли. С начала похода прошло уже пять лет. Он успел понять, что мир значительно больше, чем кажется из-за «коровьего брода». Но с этим открытием теперь, здесь, ему было нечего делать. Спускаясь в Гирканскую долину, Александр заметил вдали блеск обширной водной глади. Если бы у царя была карта, он бы мог разгладить ее на коленях и понять, что вышел к Каспийскому морю, которое древние размещали у самых дальних пределов мира. У Александра не было подходящей карты, и он вынужден ориентироваться без нее. Морской залив, казалось, был не меньше понта30, но вода в нем была преснее, чем обычно в море, поэтому Александр предположил, что это лиман Меотийского озера31. Он и сам все еще не верил, что зашел так далеко…
Вся география Каспийского моря в античности – это, в сущности, история нескольких цитат, вернее, обломков из неизвестного сочинения неизвестного автора, которые впоследствии многократно использовались для создания историй и географий великого похода. Но становятся ли эти строки в силу своей немногочисленности менее драгоценными для нас? Проныривая линзу Каспия сквозь время, мы вдруг обнаруживаем на берегу несколько золотых всадников, проносящихся по пляжу под струями водопада: воистину это царственная забава, это история великого похода творится пред нашими глазами, и мы стараемся вести себя потише, чтобы не спугнуть видение…
На каспийском берегу, как свидетельствуют некоторые древние историки, произошла встреча Александра с царицей амазонок по имени Фалестрида; Диодор пишет, что, пораженный ее красотою и смелостью, Александр провел с ней тридцать дней, чтобы она зачала от него ребенка. Развлекаясь охотой, Александр будто бы убил последнего в Гиркании льва. Но, видимо, отдых Александра не был ни продолжительным, ни спокойным. Здесь сдались ему многие сатрапы и греческие наемники, не знавшие больше, кому служить. Он был взбудоражен неизвестностью: где-то там, за бесчисленными горизонтами открывающихся за Каспием пустынь, скрывался Бесс, самонадеянный безумец, посягнувший на царственное величие. Лишь некоторые косвенные данные свидетельствуют, том, что Александра заинтересовали в Гиркании бухты, пригодные для стоянок флота. Он полагал, что успеет еще использовать эти бухты. Верил, что Судьба будет благосклонна к нему всегда. Однако сейчас на пути его стояли марды, которым имя его не внушало ужаса; надо было внушить им ужас. Он заступал за край карты. Неизвестная Азия ждала его.
Он вторгся в Азию, чтобы примерно покарать Бесса – вероломного больше, чем опасного, – но и сам угодил в ловушку. Азия оказалась беспощадна и огромна, как многократно увеличенное пространство Средиземноморья. За краем мира открывался еще один край, а далее еще; и народы, населявшие эти окраины, народы, строящие города, но не расставшиеся еще с дикостью, были неисчислимы. В битвах с ними таяли силы и надежда, ибо они были неистощимы, как волны песка, и победа над ними не приближала общей победы. От усталости меж старыми соратниками, как змеи, стали клубиться обиды; они понимали, что закоснели в походах и бесчисленных битвах, и пытались размягчить очерствевшие чувства вином, но вино здесь не успокаивало, а только до бешенства возжигало изможденные нервы; обиды закаменевали в сердце, как спекшаяся глина; друзья переставали смотреть друг другу в глаза; созрели заговоры; пролилась кровь – и все это в крошечном отряде, взявшемся огнем и мечом покорить необъятный континент.
Вероятно, безвозвратность, одиночество, оторванность от родины и затерянность в песках были сначала просто чувством. Потом «невозвращение» в Грецию, в культуру и нравы Греции обрело у Александра характер решения. Он двигался к пределу, но не обретал его. Отсюда, из далека Азии, и Македония, и Греция казались теперь на удивление маленькими, смешно кичащимися своим превосходством над «варварами». Теперь только варвары окружали Александра – а он не достигал над ними превосходства: марды и массагеты, парфяне и бесчисленные «скифы», которых он различал только по цвету волос да по тому, на север или на восток они бросались удирать, напоровшись на железную волю отряда. Он сражался теперь с кочевниками: стрела дикаря отколола ему кусок берцовой кости; камень дикаря, ударив в шею, едва не убил его…
Иногда на его пути вставали города в плодородных долинах; если город не сдавался, они брали его штурмом и убивали всех. Если сдавался – они делали вид, что расточают милость, которой у них уже не было, и отдыхали от жестокостей войны в пирах и забавах, которые во всей своей торжествующей похоти вновь обнаружатся только в истории некоторых римских императоров.
В Парфии Александр как-то впервые облачился в персидскую одежду; сначала он надевал ее дома, принимая варваров и близких друзей, но царственные одежды Ахеменидов требовали и особого отношения к себе – персы, ставшие его союзниками, и варвары, служившие в его войске, падали перед ним ниц, чего греки, в силу особой свободной гордости эллинов, делать не хотели или попросту не могли…
Однако видя, что это нравится царю, многие его друзья последовали его примеру, и он приблизил их; вместе они проводили время между боями; он дал им багряные одежды и персидскую сбрую для лошадей. В его гареме теперь было столько же наложниц, как и у Дария: ежедневно они становились вокруг царского ложа, чтобы он мог выбрать ту, которая на этот раз проведет с ним ночь. Властелин мира избрал себе новую Судьбу. Задумывался ли он, что, уходя, старая Судьба может забрать с собой и столь привычную, столь неизменную его удачу? Он верил в свою удачу до конца. Столь уже скорого.
Старые воины Филиппа ворчали, что, победив, потеряли больше, чем захватили на войне; что, покорившись чужеземным обычаям, они сами стали побежденными… Александр, как мог, пытался утихомирить их, но конфликт касался выбора культуры, всей смысловой оболочки, в которой живет человек, и не мог быть разрешен простым приказом. Александр, несмотря на Аристотелево воспитание, неожиданно сделал выбор в пользу культуры, которой противилось все греческое. За испытанную на себе жестокость Азии он желал получить ее негу и поклонение. Письма, посылаемые в Европу, он запечатывал своим перстнем, а те, которые отправлял в Азию, – перстнем Дария, хотя близкие люди еще некоторое время осмеливались говорить ему, что одному человеку не изжить судьбы двоих.
Зимой 329 г. до н.э. он перешел хребет Гиндукуш (который и сам Александр, и его воины считали Кавказом, указывая даже гору, к которой якобы прикован был Прометей) и, в два месяца подчинив себе Бактрию, тронулся в Согдиану, где нашел последнее прибежище Бесс. Птолемей, будущий владыка Египта, был послан с кавалерией через Окс (Амударью) и захватил сатрапа-самозванца. Закованный в цепи Бесс ждал у дороги, когда Александр во главе армии проследует мимо него. Поравнявшись с пленником, Александр сурово спросил: как смел тот убить своего повелителя и провозгласить себя царем? Не получив внятного ответа, он велел отрезать Бессу уши и нос, а затем казнить, привязав за ноги к вершинам двух склоненных деревьев. Лютость восточного владыки овладевала им по мере того, как отряд углублялся в даль неизвестного материка. Он перестал быть великодушным.
Он приказал убить Филата, начальника своей гвардии, заподозрив его в заговоре; затем, опасаясь мести, он отправил убийц к отцу Филата, Пармениону, бывшему его правой рукой все время с начала похода, – и беспощадные убийцы в доказательство того, что в точности исполнили приказ, привезли ему голову любимого войском военачальника, как голову паршивой собаки. На пиру после взятия Мараканды (Самарканда) за язвительное слово он в пьяной ярости пронзил копьем любимого друга Клита, когда-то спасшего ему жизнь после чего несколько дней лежал в палатке в нервной горячке; пажи, боясь и ненавидя его, задумали заговор – он истребил пажей. Он истребил бранхидов – малоазиатских греков, переселенных из Милета в Согдиану Ксерксом. В свое время их предки хранили оракул Аполлона близ Милета, но отдали Ксерксу все сокровища храма. Потомки отступников в знак своей покорности вышли навстречу Александру за стены города. Но Александр разучился миловать: все население до последнего человека было перебито, священные рощи вырублены, стены сровнены с землею. Цветущая местность превратилась в голую пустыню. Действительно ли он покарал измену или попросту потешил кровью своего демона?
В Согдиане – на дальнем краю мира – Александр взял себе жену, хитростью овладев укрепленным городом Сисмитры, устроенным на вершине скалы. «На вершине скала плоская и покрыта плодородной землей, способной прокормить 500 человек. Там Александр был принят с гостеприимной роскошью и отпраздновал свадьбу с Роксаной», дочерью наместника этой области. Тогда же, в день свадьбы, он затаил смертельную обиду на Каллисфена, своего историографа, открыто от имени греков отказавшегося воздать ему божественные почести. Каллисфен был племянником Аристотеля и самой своей фигурой воплощал связь с культурой Греции вообще. Понимал ли это Александр? Несомненно. И потому, казнив впоследствии Каллисфена, как якобы причастного к «заговору пажей», он тоже сделал принципиальный выбор, отсекая наследие своего учителя32. Но мало было отречься от Аристотеля – нужно было вырваться из греческого мифа, где правит возмездие и Судьба: мифа, который разворачивается по законам трагедии, столь хорошо и Аристотелю, и Александру известным. И он уходит – все дальше на восток или в восток, – понимая, что эринии, воплощающие разъяренное правосудие, не простят ему невинно пролитой крови друзей и соратников. Он чувствует, что все далеко не так гладко, как в первые годы похода, и наивно думает обмануть Судьбу, укрывшись в Азии, над которой законы греческой трагедии не властны, а справедливость есть просто право сильного. Он доходит до Индии, прежде чем его солдаты понимают, что он ведет их в бесконечность беспамятства, и на берегу Инда отказываются следовать за ним дальше, к городам и сокровищницам, переливающимся всеми оттенками драгоценного блеска, как в волшебном сне…
Азия заставила его забыть самого себя.
Он сжег прошлое, как сжигал военную добычу, чтобы не оставлять тяжести за спиной.
Из Азии он вернулся азиатом. Впрочем, Александр ведь и не вернулся домой: он сделал столицей Вавилон, сердце бывшей Персидской державы. Ценности Европы показались ему ничтожными по сравнению с могуществом Азии и ее роскошью. Азия покорила его, изменив его характер неслыханными объемами тщеславия и сладострастия; он снял с себя простую одежду греков и облачился в пышное одеяние персидских царей. Вернувшись из Индии, он стал обустраивать свою исполинскую империю, взяв за основу не греческую, а персидскую культуру. Помимо Роксаны он берет себе в жены и, как племенной жеребец, покрывает дочерей Дария и Бесса, чтобы смешать свою кровь с кровью последних представительниц царственной династии Ахеменидов. Древняя магия крови оказывается важнее для него, чем сомнительное совершенство греческой политической культуры и этики. Он щедро одаривает своих полководцев, женившихся на знатных персиянках, и из собственной казны дает приданое десяти тысячам персидских девушек, чтобы склонить македонян брать их в жены. Наконец незадолго до смерти он посылает в Грецию приказ причислить его к сонму небожителей и чествовать его по всем правилам, как бога, – с алтарями и жертвоприношениями. После перехода через Гиндукуш он не боялся Олимпа; ему важно было лишь стать вровень с богами, чтобы избежать их постыдного вмешательства в его судьбу. Он полагал, очевидно, что как-нибудь договорится с влиятельным Аполлоном, во имя которого свершил немало дел, а заручившись его поддержкой, справится и с гневом могучей Афины – вечной девственницы с тупым мечом, воображающей себя распорядительницей чужих судеб, да еще этой, Фемиды, с завязанными глазами…
Азийский выбор Александра был поверхностным – вряд ли его заинтересовали путаные тексты «Авесты» и предписанный религией Заратустры моральный закон: этика пророка оставалась для него неизвестной, да если б он и узнал о ней, то воспринял бы, скорее всего, как сущую галиматью, подобную «поэтике» его учителя Аристотеля. Это подтверждается тем, что он, приблизив к себе персидскую военную аристократию, повсюду гнал жрецов и, где смог, подверг банальному истреблению персидские духовные писания. Вообще, духовные вопросы не интересовали властелина мира уже потому, что, завоевав мир, он тем самым подтвердил свою правоту во всем, в том числе и в собственном духовном совершенстве. Воистину то был Сверхчеловек, явившийся задолго до Ницше. Но в Индии он впервые столкнулся с парадоксальным духовным опытом, чуждым и незнакомым для него, опытом, в котором его победы и властительство ничего не значили. В свете этого опыта он был не велик, но жалок и жесток. И путь его побед оказывался путем невиданных кровопролитий и предательств, ведущим в пустоту, но отнюдь не путем восхождения к высшему блаженству. О каком блаженстве шла речь? Он испытал все мыслимые наслаждения, но все же в глазах индийских мудрецов оставался лишь глупым да, пожалуй, и злым мальчишкой, которому не под силу понять вещи, которые в его возрасте должен бы понимать каждый мужчина… Александр был наслышан об индийских отшельниках, и когда войско достигло Северной Индии, он отправил Онесекритоса (ученика школы Диогена), чтобы тот привел к нему такового от имени Полновластного Господина людей и сына могущественного Зевса. Посланник нашел йога Дандамиса (имя, вероятно, искажено греческими авторами) в лесу под деревом и предупредил, что, если тот явится, Александр осыплет его подарками, если же нет – отрубит голову.
– Если Александр – сын Зевса, то и я его сын, – ответил йог. – Мне от Александра ничего не нужно. А он, как я вижу, все блуждает по морям и землям, и нет его блужданиям конца. Пойди и скажи Александру, что Бог, наш Высший Царь, никогда не наносит людям оскорблений и не творит зла. Он – Создатель света, мира, жизни, воды, тел и душ… Только этого Бога я чту – Бога, которому отвратительно любое убийство… Александр не Бог, ибо ему придется вкусить смерть. Как может быть хозяином мира человек, не добившийся власти даже в своей внутренней вселенной?
Высказав свое мнение об Александре, аскет продолжал:
– Дары, обещанные вашим царем, мне ни к чему. Все, что я действительно ценю, – это деревья, дающие мне кров; плодоносящие растения, дающие мне пищу; и воду, которая утоляет мою жажду. Страстно копимые богатства в конце концов разрушают того, кто их накопил, лишь усугубляя их печаль и смятение, которые и без того являются уделом всех непросветленных людей…
Даже если Александр отрубит мне голову, разрушить мою душу не в его власти… Пускай он пугает своими угрозами тех, кто жаждет богатства и боится смерти. Пойди и скажи Александру: Дандамису ничего твоего не нужно, а если ты хочешь получить кое-что от Дандамиса, тогда иди к нему сам.
Озадаченный, вернулся Онесекритос в стан греков и слово в слово передал Властелину Мира слова индийского святого. Александр внимательно его выслушал и после этого еще больше захотел встретиться с Дандамисом – нагим стариком, в котором завоеватель многих народов увидел единственного достойного противника33.
Однако так и не отправился к нему. Специфический опыт святости, который был уже достоянием буддизма и аскетов Кришны, не был еще известен в Греции, а в тонкости персидского мировосприятия он не вникал – ведь он победил персов… Причастность к божественному сулила как будто славу и почести, достойные богов, а здесь переживание Бога было сродни добровольной отверженности от себя и от мира, в которой, однако, святой обретал невиданную силу, пророческий дар, царское достоинство и свободу. Александр… испугался? Ну уж нет. Просто до сих пор он твердо знал о себе, что именно он – самый крутой парень во всей вселенной, и каждый день, каждый человек подтверждали это. Ему не хотелось, чтобы убежденность его поколебал какой-то нищий отшельник с неустрашимым духом. Как пишет Плутарх, он попытался разрешить ситуацию безопасным для себя способом: устроив диспут с индийскими мудрецами. Однако это не удовлетворило его духовный голод (и не могло удовлетворить – они попросту говорили на разных языках), и он не успокоился, пока не нашел себе в Индии учителя, настоящего йога, который стал сопровождать его в походах. Греки звали его Каланос. Он пережил с Александром страшное возвращение из индийского похода через пустыню и в Сузе отказался следовать за ним, до конца избыв свой земной путь и добровольно взойдя на погребальный костер. В изумлении войско смотрело, как, войдя в огонь, святой застыл и не шелохнулся, пока не сгорел дотла. Последние его слова были обращены Александру: «С тобой мы еще увидимся – в Вавилоне».
Есть ситуации, в которых человек не может поступить по-своему. Предположим, что Александр стал бы постигать невероятную правоту своего учителя. Мог ли он отступиться от задуманного еще в юности, отрешиться от власти, покинуть войско, которое без него погибло бы? Он так не сделал. Значит, собственная «правота» была для него очевиднее, чем все прозрения индийских пророков. Он и не стремился к жизни «в духе». Такой жизни для него еще просто не существовало. Удивительно, что именно Александр, великий пассионарий Античности, первым пригубил и чистой воды индийской мудрости, содержащей в себе иррациональную, неевропейскую мысль; логику, в отличие от логики Аристотеля, представленную множественностью истин; учение о подчиненности человеческой жизни закону кармы и удивительную психологию, воздвигнутую на основе йогических практик, в которой человек – не более чем пылинка космоса. Но он не понял всего этого. Он возил с собой Каланоса как живой образец этой иной правды, он, может быть, искренне любил его и втайне восхищался им – но сам постичь его правду и использовать ее в том мире, куда он возвращался, не мог. И потому в Вавилоне он вернулся к преобразованиям, о которых мы уже говорили: начал строительство своей необъятной и гибельной Евроазийской империи. Он, возможно, был первым владыкой, которому было известно о себе (ведь йоги сразу сказали ему об этом), что в душе у него нет мира – и больше: что душа его смятенна… Но для царей, возможно, это знание не является столь уж важным. И он начинает заниматься обустройством мира внешнего – с азартом, достойным древнегреческого геометра.
Превращения Александра и реформы, им намеченные, так возмутили и напугали греков, что сразу после его смерти начался распад огромной империи, очерченной им как проект; причем распад этот, разумеется, начался с войн, которые повели между собой его ближайшие сподвижники, «диадохи», оказавшиеся правителями на стыке двух миров – Европы и Азии. Европа не хотела пускать Азию к себе. Греция не хотела иметь ничего общего с распавшейся на царства империей Александра. Она хотела жить удельно, раздельно, торговать, осваивать колонии и сохранять свою самобытность и самовлюбленность в своих полисах. Конец этому хотению положил только Рим, захвативший основные территории Греции в середине II века до н.э. Египет, Сирия, Мидия и Парфия сыграли свое соло несколько спустя, уже как провинции или противники этой другой, Римской империи.
До конца эллинистического мира было еще далеко, но судорога походов Александра, пробежав по всей Евразии, быстро затухла; в истории нарастала дрожь новых напряжений, связанных с войнами Рима на западе и с бесчисленными кочевниками на востоке. Одно время власть над большей частью бывшей Персии взяли парфяне: со временем они и восстановили Персию из обломков державы Дария. Даже римлянам не удалось одолеть их. В этом смысле никто из европейцев, кроме Александра, не углублялся так далеко в глубь Азии. Конечно, «европейское» влияние, принесенное экспедицией Александра и римскими легионами, было очень поверхностным и быстротечным. Азия не могла перестать быть Азией. И лишь греко-бактрийские цари из своего отдаленного, скрытого за горными хребтами и пустынями царства предприняли последнюю попытку расширить границы античного мира, колонизовав Фергану и открыв путь в Китайский Туркестан, что сделало возможным проникновение на еще более отдаленный восток греко-персидских художественных влияний.
Бактрийское царство пережило разрушение римлянами Карфагена (126 г. н.э), историю Христа и разорение Рима вестготами (410 г.) и вандалами (455 г.), но и оно пало, завоеванное в конце VII века арабами-мусульманами.
Мир стремительно менял свой облик. Над Каспийским морем готовились расцвести звезды «Тысячи и одной ночи»…
Путешествие на родину предков,
или
Пошехонская сторона
…Местность, в которой я родился и в которой протекло мое детство, даже в захолустной пошехонской стороне, считалась захолустьем…
М. Салтыков-Щедрин. «Пошехонская старина»
…Селение сие проникнуто сонной пустотой до основания. Но пустота эта обманчива. Не эти ли немые отверстия, из которых сочится вакуум, дают о нашей стране реальное, неискаженное понятие?
А. Балдин. «Большое Опочивалово»
Прадеду моему, Николаю Николаевичу Голованову, переводчику с семи европейских языков и книгоиздателю, обязан я слишком многим, чтобы не чтить память о нем. Библиотека в пять тысяч томов, им собранная, вскоре после революции была им отдана в Румянцевскую (ныне Российскую государственную) библиотеку, и с тех пор никто из Головановых не составил собрания книг более обширного и, смею даже думать, содержательного. Никто не повторил подвига его титанического труда (о чем скажу ниже), хотя позывы на работу кромешную и непосильную испытывали, конечно, все, в ком течет хоть капля фамильной крови. И уж, конечно, по-человечески никто из потомков не был одарен более прадеда, поднявшего на ноги пятерых детей и при этом не отступившего ни на шаг от той творческой задачи, которая была ему предъявлена… Кем? Ведомо только Господу, ибо сам он происходил из захудалой ветви обширного купеческого рода, усыхание которой началось с невиданного позора отца, стариком обвиненного в неплатеже денег за поставленную в кредит мануфактуру и сеченного плетью на эшафоте – открытой деревянной площадке, крашенной черной краской, со скрипучими, никогда не мазавшимися колесами, посредине которой стоял столб, к которому привязывали обреченного позору. Палач, здоровенный малый, рубаха кумачовая, штаны плисовые, бил плетью, свитой в три прута. Старик Голованов только повторял: «Я уплатил».
Эшафот – единственное французское изобретение, оказавшееся полезным российским подданным екатерининских времен, когда и был на месте старинного села Весь Йогонская учрежден уездный город Весьегонск, получивший, согласно новому чину, и герб – щит с короной (символом тверского наместничества) и, в нижней части, черным раком, «которыми воды, окружающие сей город, весьма изобилуют».
Стремясь взять реванш за позор, причиненный фамилии, старший брат прадеда, Александр Николаевич, прошел через годы совершенно мизерабельного существования, преследуемый неудачами и кредиторами, прежде чем восстановил суконную торговлю, разбогател, купил себе кровного заводского коня Ворона и выстроил в ознаменование своего триумфа колокольню кириковской церкви, которая, подобно знаменитой калязинской колокольне, торчала из воды, покуда не была взорвана, когда в 1940-м было заполнено огромное Рыбинское водохранилище. Решив к столетию фирмы непременно стяжать себе дворянство, он в 1902 году приехал в Москву и потратил немалые деньги в архивах, составляя семейную генеалогию. Влез в долги, купив себе за десять тысяч Библию в золотом окладе, куда эта генеалогия, собственно, и должна была быть вписана, не расплатившись, попал в полосу неудач, впал в ничтожество, торговал с лотка и проценты по долгам выплатил только к февралю 1917-го, когда революция аннулировала все прошлые долги.
Подобной жалобной участи брат его Николай, мой прадед, избег, как полагаю, лишь тем, что был младшим и не обязан был принимать на себя все фамильные маетности. Кроме того, он обладал феноменальной памятью: прочитанную страницу пересказывал слово в слово. Брат способствовал его учению, полагая, что он поправит дела «фирмы», и не одобрял «глупостей», которым Николенька стал предаваться еще в Весьегонске, взявшись переводить «Фауста» Гете. Однако, уехав в Москву, Николай Николаевич посвятил себя глупостям сполна: перевел и издал многие сочинения Шекспира, Шиллера (полное собрание), «Божественную комедию» Данте. А также собственные сочинения, из которых наиболее значительна драма «Иуда Искариот» – по случайности оказавшаяся в самом начале цепи литературно-философских попыток осмыслить возможную (и иную, нежели утверждают Евангелия) роль Иуды среди ближайших учеников Христа. Леонид Андреев написал свой нашумевший рассказ «Иуда Искариот и другие» позже, в 1907-м. Х.-Л. Борхес придал проблеме сразу несколько измерений в эссе «Три версии предательства Иуды». В самом ли деле был Иуда предателем или только сыграл эту неблагодарную роль, смиренно исполнив миссию, порученную ему Христом? Тайна мысли казалась тайной места. Откуда гностическая глубина сомнения у человека, мать которого была дочерью дьяка и ничего отродясь не читывала, кроме Псалтыри? За свое сочинение прадед был отлучен от церкви. Откуда еретическая смелость мысли у него, возросшего на почве затрапезнейшей российской провинции, с нелегкой руки Салтыкова-Щедрина получившей название Пошехонья, – то есть не только в глуши, в «медвежьем углу», но и в некой душевной дремучести, возведенной в самодовлеющий принцип существования? С этими вопросами в голове впервые десять лет назад отправился я в Весьегонск. Однако ответа не нашел. Город показался мне унылым, и только. Ярославская улица, на которой некогда стоял головановский дом, как и весь старый город, была затоплена водами Рыбинского водохранилища. Правда, неподалеку от берега оказался заросший деревьями островок, в глубине которого сохранился церковный фундамент и несколько заросших мхом надгробий, надписи на которых уже нельзя было прочесть. Мы с братом на лодке сплавали на остров, нашли крышку человеческого черепа: вода все еще вымывала кости из старых могил. Некоторые к тому же были разрыты мальчишками.
Пошехонская сторона, оговаривается Щедрин, начиная последнюю свою чудовищную хронику, не должна быть воспринимаема буквально, «но как вообще местность, аборигены которой, по меткому выражению русских присловий, в трех соснах заблудиться способны». Но это уловка. Речь идет не о «вообще местности», а о местности совершенно конкретной, описанной с той же натуралистической точностью, с какой под вымышленным названием выведено в «Пошехонской старине» родовое салтыковское гнездо Спас-Угол. И хотя как описатель природы Щедрин уступает, конечно, своим современникам – великим путешественникам Н. Пржевальскому и П. Семенову-Тян-Шанскому, въехав в Пошехонье, тотчас узнаешь и эту «равнину, покрытую хвойным лесом», и эти реки, едва-едва бредущие между топких болот, «местами образуя стоячие бочаги, а по местам и вовсе пропадая под густой пеленой водной заросли», и клубящуюся пелену сизого болотного тумана, и неухоженные, заваленные буреломом леса, ежегодно грозящие пожаром. Пожар и вправду обнаружился километрах в сорока за Тверью, где на обочине выставлен был знак «задымление дороги», по обе стороны от которого до самого горизонта поднимался дым над горящим торфяником. Я никогда не видел лесного пожара и, остановив машину, по песчаной дороге метров сто прошел в глубь горельника, изумленно глядя на упавшие деревья, корни которых были подточены огнем, и на дымящиеся дыры в земле. И тут услышал голоса: из самого дыма на меня шли три мужика, один из которых нес мешок, а другой топор. Заметив меня, тот, который нес топор, сунул его за пазуху. Я не понял, пугаться ли мне, но на всякий случай спросил: пожарные они или нет и что предпринимается по случаю возгорания? Мужики простодушно признались, что к тушению огня касательства не имеют, просто дачники, ходили в лес за золой, а по случаю пожара предпринимается осень, и большая надежда на дожди, поскольку горит каждый год, а то и под снегом круглогодично…
После этого разговора у меня уже не было сомнений, где я. Вокруг простиралась заколдованная Пошехонская сторона, где будто под какою-то логической линзой, неимоверно преувеличенно и выпукло выступает именно абсурдная сторона бренного нашего земного жития, а посему следует быть готовым ко всему и ничему более не удивляться.
Ни бывшим уголовникам, расселенным в развалинах Николаевского Антониева монастыря, людям несговорчивым и понурым, которых случайно застал я поутру за сливом топлива с бензовоза; ни скверу, разбиваемому на дне выработанного карьера, для чего туда самосвал за самосвалом свозили песок, как прежде, вероятно, вывозили; ни скромному уюту местных гостиниц, где единственным достоверным удобством является бак с кипяченой водой, стоящий в коридоре; ни той душевной горячности, с которой дежурный по городу капитан милиции убеждал меня, что ежели машину пытались вскрыть возле гостиницы, то оставлять ее под окнами его дежурной части никак нельзя, потому что если ее вскроют и здесь, то я, вероятно, буду в претензии?
Решительно ничему положил я себе не удивляться и не удивлялся до тех пор, пока в весьегонской больнице мне не прооперировали пропоротую пятку, положив ногу на футляр от моего фотообъектива, и, промыв единственным наличествующим в хирургическом отделении антисептиком (спирт с фурацилином), на прощанье во влажной марле, как панацею от воспалений и загноений, не дали еще несколько листочков «обезьяньего дерева», сказав, что в народе недаром зовется оно «хирургом без скальпеля». И вот тут я удивился. Потому что думал, что обезьянье дерево – растение бесполезное, то есть декоративное. А что панацея – не знал.
Прежде Пошехонье было обширнее и совсем близко подкрадывалось к столице со стороны Талдома. Однако развитие сети железных и автомобильных дорог потеснило его (Пошехонье вообще чурается оживления наезженных трактов и больших рек), и ныне в своей заповедной самости оно сохранилось лишь внутри неправильной фигуры, очерченной железнодорожными путями вокруг Рыбинского водохранилища: западнее Ярославля и Вологды, севернее Калязина, восточнее Твери и Бологого, южнее Череповца. Внутри этой фигуры заключена обширная, переполненная водой верхневолжских притоков страна, захватывающая дикие, неосвоенные края четырех соседних областей – Ярославской, Тверской, Новгородской и Вологодской.
Пошехонские реки суть: Мелеча, Молога, Шексна, Уломна, Кесьма, Волчина, Медведица, Ворожба, Сога, Согожа, Сить, Ламь.
Городки: Бежецк, Устюжна, Рамешки, Кукобой, Буй и Кадуй, Красный Холм, Чебсара и собственно Пошехонье, уроженцам которого великий сатирик сослужил такую службу, что, несмотря на все их ухищрения, удвоение названия города (Пошехонье-Володарск), слава о них как о закосневших в своем пошехонье пошехонцах осталась такая, что даже от нынешнего пошехонского сыра до сих пор веет каким-то унынием…
Селения: Комарицы, Любегощи, Косодавль, Слуды, Пленишник, Чирец, Большой Мох, Коротынь, Средние Чуди и Задние Чуди.
Чуткое ухо непременно различит в упомянутых названиях болотистый звук непроходимой глущобы и полустертые слова позабытого языка веси, чудского племени, что тихо плодилось в комариной глуши во все времена исторических потрясений, покуда не было в плодовитости пересилено славянами.
И точно так же при определенной тонкости слуха в уцелевших свидетельствах побывавших в Пошехонье людей легко расслышать имя столицы сего дремучейшего пространства. Салтыкову-Щедрину является оно в ночном кошмаре: «Видел во сне… Приехал будто бы я в Весьегонск и не знаю, куда бежать: в Устюжну или в Череповец».
Весьегонск.
«Унылый город», – однозначно констатирует проезжавший через Весьегонск после очередного пожара чиновник И. Суханов в частном дневнике. Издатель «Москвитянина» М. Погодин частностью не обошелся, вышла история. Он отправился в Весьегонск, чтоб осмотреть место на реке Сить, где князь владимирский Юрий дал решающее сражение Батыеву войску, в котором пал, не стяжав победы, чем судьба Руси была предопределена на ближайшие два столетия. Однако в Весьегонске никто ничего не знал ни о какой Сити. Погодин записал свой разговор с капитан-исправником. Получился диалог в духе Гоголя: «На что вам эту речку? – На ней происходило знаменитое сражение с татарами. – …Воля ваша, я знаю свой уезд, как ладонь, и отвечаю головой, что Сити у нас нет». Капитан-исправник был точен, хотя и недалек: Сить протекала в ста километрах в соседнем уезде. Но когда Погодин эту историю рассказал друзьям в Москве, Гоголь, натурально, объявился: в рукописи «Мертвых душ» вычеркнув «Волоколамск» вписал «Весьегонск» как наиболее достоверный символ российского захолустья.
Положительно, не было проезжего, который помянул бы каким-нибудь добрым словом родину моих предков!
После всего сказанного это вроде бы неудивительно. Но объяснюсь. Второй раз в Весьегонск стронуло меня письмо величайшего знатока всей пошехонской и в особенности весьегонской старины Бориса Федоровича Купцова. Он сообщал, что в руки ему попали записки весьегонского агронома П.А. Сиверцева, в которых, в частности, рассказано, как он, Сиверцев, будучи еще очень молодым человеком, с моим прадедом, тоже молодым, устроили первый в городе каток на Мологе и катались на коньках с барышнями, собрав вокруг толпу народа, как на ярмарочное водосвятие…
Представив легкость скольжения по речному льду, искристый снег, запах мороза, смех молодежи, светящийся в зимних сумерках транспарант с изображенной на нем Масленицей в санях, запряженных огнедышащими медведями, я вновь ощутил надежду, что, может быть, хоть через это свидетельство загляну за мрачную ширму Пошехонья – ибо продолжал пребывать в уверенности, что переводчики «Божественной комедии» не появляются из ничего, из пустоты, и даже хуже, чем из пустоты, – из тьмы, переполненной сдавленным страданием, торжествующей пошлостью и «повседневным ужасом».
По приезде выяснилось, что Борис Федорович записки Сиверцева привел в порядок и собственноручно переписал в толстую, большого формата… Нет, тетрадью это, пожалуй, уже нельзя было назвать. Скорее в книгу, собственноручно им в единственном экземпляре сотворенную книгу, пролистнув которую, я со смешанным чувством удивления и мальчишеского восторга заметил внутри так же вот, от руки, вычерченные схемы и карты. С легкомыслием москвича, привыкшего в обиходе к компьютеру и разного рода копировальной технике, я попросил эту тетрадь часа на два, чтобы сделать копию. Принимая «записки» из рук Купцова, я ощутил, с какой неохотой расстается он с ними. Творец единственного в своем роде произведения не может внутренне не противиться тиражированию своего детища, подумал я. Я полагал, что знаю цену единственным экземплярам книг, к тому же рукописных. Я еще не знал, что Купцов, почти не зная меня, отдал в мои руки сокровище – ведь я не читал «записок».
И, по совести сказать, не ждал от них слишком многого, полагая, что в лучшем случае окажутся они дневником умного и наблюдательного человека, переполненным, как и всякий дневник, бесчисленными подробностями, под которыми погребены два-три факта действительно любопытных. Поэтому задача виделась мне в чисто техническом аспекте: отксерить 80 разворотов рукописной книги и спокойненько выбрать из нее все, что нужно.
Но ведь – Пошехонье. Сделать ксерокопию в Весьегонске оказалось решительно невозможно. Я побывал в приемной главы администрации, в отделе культуры, в земельном отделе и даже в пожарной части. Единственный еле живой ксерокс я отыскал именно там, но – злой рок! – он был слишком мал, чтобы копировать страницы большего, нежели стандартный, формата.
Тогда-то и случилось самое страшное. Устав от беготни по городу, я зашел в ресторан, заказал себе ужин, в ожидании его раскрыл «записки» и стал читать. А потом достал свою тетрадь и стал писать. Писал, пока не устала рука и официанты не уставились на меня, как на сумасшедшего. Потому что это в Париже человек, пишущий в кафе, – заурядность. А в Весьегонске такой манере поведения надо еще найти объяснение. А объяснение было простое: я попал в западню. В руках у меня было сокровище, а унести его с собой я не мог иначе, как переписав всю эту тетрадь от начала до конца – все 160 страниц. Потому что, раскрыв записки ученого агронома П.А. Сиверцева, я улетел в них с головой. Я наконец обрел то, что искал: тот поэтический контекст, в котором мог родиться и стать тем, кем он стал, мой прадед Николай Николаевич.
В последующие сутки я сначала писал, а потом просто надиктовывал на диктофон куски из записок ученого агронома Сиверцева. Собирать предания о Весьегонске он начал в 1902-м, последние записи сделал спустя тридцать лет. И получилась великолепная коллекция историй. Благодаря ей впервые Весьегонск явился мне не заколдованной оцепенелой провинцией, а, напротив, полным смысла и красоты самобытным пространством, вполне достойным служить сценой для того божественного спектакля, что разыгрывается из века в век, приглашая к участию каждого. И знатного, и простолюдина, и самодура-правителя, и заговорщицу-бомбистку, и святого, и чернокнижника, и счастливого любовника, и обманутого мужа, и идеалиста-мечтателя, и прагматика-купчину, и лицедея, и того предводителя уездного дворянства, который вдруг бросил все и, не зная даже английского языка, уехал в Америку, на последние деньги купил лесопилку… а в результате основал на побережье Флориды город Санкт-Петербург, выстроил университет в Винтерпарке, отель в Сарасоте, а в Ашвилле – здание федерального суда. Очень многое вдруг связалось. И стало ясно, что, как бы ни далек был от столиц город моих предков, сквозь него точно так же продернут нерв всей истории нашей: страшной, разумеется, полной разрывов, смуты, замирания жизни и все же неизменно возобновляющейся и иногда достигающей даже зрелой полноты, когда устоявшееся на несколько десятилетий относительное благополучие начинает вдруг приносить плоды, следы которых в эпохи упадка более всего и шокируют несведущего, принуждая его непрерывно вопрошать: откуда? Откуда на берегах Мологи самаркандские монеты Х века? Откуда немецкие, греческие, итальянские купцы в Веси Йогонской? Откуда слава об Устюжне как о кузнице Московского государства, когда вокруг ни Магнитки, ни Курской магнитной аномалии – одни ржавые болота, полные бедной болотной руды? Откуда под Красным Холмом, который есть, должно быть, единственная пошехонская возвышенность, развалины Николаевского Антониева монастыря, который, прежде чем разрушиться, послужив последовательно спичечной фабрикой, валяльной мастерской, птицефабрикой и последним прибежищем для заблудших мира сего, был ведь прежде построен? И построен так, что в нем очевидны следы московского, или, что точнее, экспортированного в Московию итальянского стиля, коим красуются и соборы столичного Кремля? Откуда в Весьегонске крупнейшая рождественская ярмарка, с которой одних только пошлин торговых собирали в казну до 70 000 серебром, а товар везли со всего Севера и Поволжья, вплоть до Астрахани? Откуда, наконец, на этой «покрытой хвойным лесом равнине» такое явление, как Бежецк – город, похожий на великолепную декорацию в стиле модерн? Декорацию, послужившую для съемок какого-то фильма о жизни, соответствующей изяществу этого архитектурного убранства, да так и оставленную неразобранной в чистом поле и ныне кое-как приспособленную для жизни обитателей постсоветского пространства? Но ведь этот город – не декорация. Он действительно был, и, значит, была жизнь, соответствующая изяществу его линий. Больше того, бежецкое приданое жены Генриха Шлимана дало начало его российскому капиталу, употребленному на раскопки Трои. В это почти не верится, но это правда. Просто для того, чтобы увидеть эту реальность, надо найти лазейку за мрачную завесу Пошехонья – и щедринского, и нынешнего. И мне повезло: ход я нашел благодаря «запискам» Сиверцева. Словно сказку, читал я, как в 1812 году в Весьегонск забрели голодные, никакому воинству и никакому императору уже не причастные французы; как в 1877-м во дворе земской больницы жили пленные башибузуки, а мальчишки глядели на их косматые шапки и боялись их; как незадолго до последнего покушения на царя в городе поселилась странная lady in black, позднее уже по опубликованным портретам цареубийц опознанная весьегонцами как Софья Перовская; и как однажды темной зимней ночью сам государь император Александр I проскочил город в возке, не заметив священника, который вышел к нему с хоругвями – то ли дремал царь, то ли торопился навестить одну представленную ему в Петербурге красавицу…
Есть обстоятельства, измыслить которые не способна никакая фантазия, их творит только жизнь – будь то дождь продолжительностью в шесть недель, или топь шириною в сто верст, или слон, оклеветанный завистниками, сосланный в Бежецк и здесь жестоко убитый по специальному приказу государя Ивана IV. А землемер, которого за отсутствием дорог усадили в лодку и шесть верст волокли через лес по ручьям да болотинам прямиком до места размежевания?! А трактир, который в весеннее половодье вместе с пьяницами оторвало от берега, потащило вниз по течению, развернуло вспять, прибило на прежнее место и тут только развалило по бревнышку?! А силач, которого на ярмарке обступили враги так, что спасенья ради он в кармане нагреб горсть медных денег да швырнул в них, как картечью выстрелил: многим выбил глаза и зубы, ибо среди медной монеты долго ходили тяжеленные екатерининские пятаки?! Такое бывало, чего и быть-то не могло. Однако, кабы не было, кто б стал о том рассказывать?
Правда, что путешествие мое на родину предков оказалось в значительной мере путешествием во времени. Ибо собственно поездка ничего не заключала в себе особенного сверх того, к чему русский человек, в общем, привык. А начни я расписывать разные несуразности, которыми и без того переполнена наша жизнь, неизбежно бы сорвался в саркастический тон и не нашел бы главного. Смысла бы не нашел. Потому что поводов во всем окружающем увидеть «постылое Пошехонье» и только Пошехонье – более чем достаточно. Только к чему? Поначалу в намерения мои не входила полемика с автором «Пошехонской старины» и блистательным корреспондентом старых «Отечественных записок». Однако избежать ее не удалось. Потому что вся суть титанической литературной работы Щедрина была в том, чтобы Пошехонье представить нонсенсом, вместилищем тьмы, бестолковщины, дикости, бессознательности и «оцепенения мысли». И, в некотором смысле, метафизического оцепенения вообще. На карте России, представлявшейся, возможно, сатирику в виде многократно латаного и штопаного сюртука, Пошехонье, несомненно, должно выглядеть прорехой, дырой, зияющей на видном месте, на спине или на груди. При этом пожизненная литературная работа Щедрина столь достоверна и так мастерски сделана, что в эту прореху, несомненно, верится, даже если она нарисована на сюртуке чернилами. Во всяком случае, ее многократно заделывали, обметывали железнодорожной нитью, но кончилось все же тем, что, признав эту кляксу действительной дырой, самый центр Пошехонья попросту затопили водами самого большого о ту пору в мире Рыбинского водохранилища, несмотря даже на то, что перед войной, когда это произошло, молого-шекснинское междуречье, славящееся своими лугами, снабжало фуражом чуть ли не всю красную кавалерию. Мнительный сталинский гений завершил мифотворческую деятельность Щедрина гигантскими землеустроительными работами, действительно пробив в самой сердцевине России дыру площадью в 4,5 тысячи квадратных километров, куда запросто ухнет и Великое герцогство Люксембург, и еще пара голландских провинций…
И вот, начитавшись «записок», вновь, как десять лет назад, брожу я по острову Кирики и на песке у кромки воды собираю то, что осталось от затопленного города Весьегонска, – разные предметики, которые Рыбинка вот уже шестьдесят лет выбрасывает на берег. То сапог найду, то осколок фаянсовой миски, то бутылку толстого зеленого стекла, то серп, то замок, то воротные петли, то коровий зуб, то кованый гвоздь, то половинку красивой кофейной чашечки. И чувство такое, что там, под водою, – волшебный Китеж. Тот самый мифический город, в котором все мы родились когда-то, чтобы не сдавать врагу, но для чего решили не сдавать, забыли, и где он – забыли, и не знаем, как найти, тогда как он – везде вокруг прямо под нашими ногами…
Конечно, Салтыков-Щедрин до конца жизни своей не избавился от фантома Николая I, от цепенящего ужаса матушкиного крепостничества. Он умер в 1889 году, когда только еще начиналась удивительная эпоха небывалого экономического и культурного подъема России, которая в память о себе и оставила в Пошехонской стороне тот самый город Бежецк, который сегодня смотрится как декорация. Щедрин умер, когда прадед мой еще не начал делать свои переводы, а Сиверцев – составлять свои «записки», он слишком многого еще не знал, и оттого взгляд его так исчерпывающе беспощаден, так безнадежен…
Ну, а у нас-то, знающих, что было далее и чем в 1917 году закончилось это невиданное цветение российской истории, – какие есть основания смотреть с оптимизмом на прошлое свое и в особенности на будущее? Да, собственно говоря, никаких. Если только не принимать в расчет оснований самого общего, биологического, так сказать, свойства, которые гласят, что жизнь в конечном итоге берет свое. И ведь живем! Иван Грозный в опричнину всю бежецкую знать вырезал под корень за дела конюшего34 своего Ивана Федорова-Челяднина, «церкви стояли без пения», на запустелые боярские подворья зазывали народ из других мест, да немного нашлось охотников ехать: «немецких городов 32 человека, да юрьевских новокрещенов 49 человек… да 2 человека татар». А едва умер Иван – еще хуже подступило – Смутное время: помимо поляков татарва гуляла, как в старину, заодно с донскими казаками, грабили и били всех, кто под руку подвернется. После Смуты в Веси Йогонской осталось всего 12 крестьянских и 8 бобыльских дворов да дом кузнеца. Люди христианские имена забыли, опять стали друг друга называть, как во времена язычества: Бессонко Харламов, Первушка Кондратьев, Коняшка Степанов, Чудилка Окульев…
И ведь претерпели, живем! Но что любопытно? Что в каждую отдушину «истории», то кровавой, то блудящей, то скучной непереносимо и всегда, разумеется, полной какой-то ужасной статистики, дворовых, засеченных помещиками, и помещиков, убитых дворовыми, детей, снующих в прокопченных кузницах, бурлаков, нищих, «стылых» неурожайных лет, погорельцев и дубиноголовых столоначальников, – в каждую отдушину, как бы коротка она ни была, наступает время, которое одного за другим начинает производить талантливых людей. Они появляются необъяснимо, гроздьями, сразу во всех областях, как будто пришла пора и древо истории стало плодоносить людьми. И сама история эта в переложении талантливого человека обретает смысл и поэзию, как у Сиверцева…
Странно, может быть, покажется, но та Россия, о которой мы так часто сожалеем, как о стране, «которую мы потеряли», вся создалась за неполные пятьдесят лет. И из этих пятидесяти тридцать – то есть жизнь целого поколения – ушли на расчищение николаевских крепостнических завалов, на устроение законов, по которым можно жить, управления хоть мало-мальски честного, хоть мало-мальски гражданского, устройство судов, больниц, земских школ, торговли, промышленности… Все это к девяностым годам прошлого века только было закончено. А потом сразу – резкий, невиданный взлет, Серебряный век – и Ахматова с Гумилевым в Бежецке.
Не знаю, кем бы стал мой прадед, случись ему родиться в Весьегонске так, чтоб попасть на нынешнее время. И на что употребил бы он свою феноменальную память: на переводы с иностранных языков или сборку-разборку автомобильного движка, как большинство сознательно существующих здешних мужиков? Дело ведь не в людях только, а во времени: ибо время востребует таланты. Люди как-нибудь да подбираются.
В Весьегонске видел я одну отрадную картину: когда сидел в ресторане со своими тетрадями, рядом за длинным столом отмечали десятилетие выпуска бывшие ученики одной из весьегонских школ. Все это были молодые мужчины и женщины, как говорится, в самом соку – и видно было, что каждый нашел себе в жизни место, живет осознанно и хорошо и, в общем, достойно. Говорили тосты друг за друга, какие-то слова приятные своей учительнице – в Москве слов, сказанных с такой простотой и сердечностью, не услышишь. Приятное осталось впечатление. И я подумал: нам бы хоть лет тридцать пожить по-людски, чтоб никто не мешал, чтоб работать можно было, чтоб обираловки не было, чтобы властям хоть в чем-то можно было доверять – мы бы поднялись… Но тридцать лет – срок колоссальный в новом историческом хронотопе. И ждать нас никто не будет. И как разрешить этот вопрос, не знаю ни я, ни городские власти, вновь, как встарь, обрастающие признаками пошехонской дремучести, ни тем более первые лица государства нашего, которые знать не знают о какой-то там Веси Йогонской, а только тусуются по Европе да жмут что есть силы на педаль газа… И как всегда в нашей истории, одна остается надежда на отдельного, частного, слабого человека, которому и не по силам поднять страну, не по силам даже отбиться от чиновников, от морока пошехонского, от идиотизма, возведенного в жизненный и государственный принцип. А все же больше надеяться не на кого. И сколько раз уже было, что именно такие и поднимали? Только мало их: в прошлом году в Весьегонском районе в первый класс пошло всего 46 человек. Совсем запустела земля, хоть и Китеж под ногами…
Рассуждения мои прервало лезвие, вонзившееся в пятку. Не больно, но глубоко. Это я доходился по водам, на осколок бутылки наступил. До лодки идти надо было босиком через весь остров, а потом еще по болоту, через грязь. Так что мусора набилось в рану – мамма миа! Так я и оказался в операционной хирургического отделения весьегонской больницы. И здесь, как и говорил, удивился. Причем дважды. Сначала удивился, что бесполезное «обезьянье дерево» есть панацея. А потом, уже в гостинице лежа на кровати, удивился, как мне повезло: потому что, приди я на десять минут позже, я б никого из врачей не застал. Суббота, три часа дня. И – Пошехонье все-таки…
ИЗ «ЗАПИСОК О ГОРОДЕ ВЕСЬЕГОНСКЕ»
ученого агронома П.А. Сиверцева
Сосны
На Соколовой горе в годы моего детства еще росло двадцать старых сосен с толстыми и кривыми сучьями. Песок под соснами был покрыт хвоей, очень скользкой: мы катались тут на ногах и в конце лета находили грибы-масленики. Возле деревянной ограды Троицкой церкви были заросшие старые могилы, имевшие вид кочек. К соснам на круче мы бегали чураться: «Чур за меня! Чур за меня!» Против церкви находился убогий сарай, так называемый «божий дом», куда складывали по зимам тела самоубийц, скоропостижно умерших и убитых при дорогах. Тела несчастных лежали здесь долго до погребенья. Всех этих убогих старались похоронить подальше от церкви на окраине. Возле церкви – купечество, дворян, мещан.
В 1876 году последние старые сосны в два обхвата толщиною и возраста некоторые больше 300 лет были вырублены. Толстые обрубки-комли отдали в кузницу Митрию Викентьеву на стул под наковальню, а остальные попилили на дрова. Бабушка Ненила с «Соколихи» очень жалела эти сосны. Одна из них будто бы пошла на балку под большой церковный колокол.
Когда Александр Николаевич Виноградов (сын священника о. Николая), служивший потом в Китае при русском консуле, читал в земской управе публичную бесплатную лекцию об истории Весьегонска, то упрекнул градоправителей и горожан: «Чья, – говорил он, – дерзновенная рука невежественного варвара прикоснулась к этим вековым соснам, ровесницам и даже старшим основания нашего города?»
Городские головы
Городской голова Федор Иванович Титков был очень жалован народом и получил прозвище «сердечна головушка». Любимая его приговорка была: «Где Марья да Дарья? Подьте домой! Были паны, да выехали»35. Эта приговорка сохранилась со смутного времени.
Когда приезжал губернатор, то этот городской голова чай заваривал в чугуне, засыпая в него сразу один фунт. Губернатор его спрашивал: «Ну, Федор, за какую милость тебя в головы выбрали?» – «Меня, – говорит, – мир взлюбил».
А Ивана Васильевича Попова (1779—1848), сына соборного священника, когда был городским головой, хуже самого губернатора боялись. Он сдавал в солдаты или отправлял под плети, в полицию, если кто, например, мать не уважает, и та придет жаловаться к нему. Иван Васильевич любил ходить на беседы, где и хватал рекрутов. Свяжут, забреют под красную шапку и в рекрутчину.
Так схватил он якобы за притворство Петра Васильевича Ракова, надел ему кандалы. А тот психически расстроен, умирает. Пришел Иван Васильевич Попов к нему: «Прости, говорит, Петр Васильевич! Я думал, что ты притворяешься…» А тот, умирая, отвечал: «А ты меня прости, а тебя бог простит…»
Вот какое было сердолюбие…
Когда ссылали Анисью Петровну Соколову с ребенком (раскольницу), то дали лошадь.
Французы и черкесы
В 1812 году через Весьегонск около Рождества проходили беспорядочные толпы французских солдат. Когда армия Наполеона вступила в Москву и стала голодать, то отдельные ее отряды разбрелись по дорогам за пропитанием – при 25-градусном морозе…
Я хорошо помню, как Глафира Живенская, мать Михаила Васильевича Никулина, рассказывала нам, детям, как шли бедняги французы. Были высокого роста, с черными нестрижеными бородами, худые, на ногах опорки, завернутые в мешки и разные цветные тряпки; поверх шинелей надеты какие-то лохмотья или перины. Заходили в Живнях почти во все хаты, грелись и просили: «Дай хлеба». Мы знали, что они с войны, накормили их, дали хлеба и лепешек с конопляным семенем.
По завоевании Кавказа, в 1864 году, были у нас пленные черкесы. Один из них, Абаз, говорил, что брата убил. Был князем, носил шапку с крестом, рваную доху. Другой, Абдул, был крестьянином. Третий пленник вскоре умер, похоронили сидя. Жили они сначала на берегу, потом у нас во флигеле. Отец мой, священник, выучил Абаза «Верую…», просиживал у них дотемна. Абаз порядочно знал русский язык, читал, писал, ходил покупать крендели у Канарейкина. Потом черкесов перевели в Тверь. Отец их спрашивал – рады ли, что в Тверь?
Абаз с тоской отвечал:
– Нам Капказ надо…
Пожары
В 1872 году к подвальному Ивану Петровых приехал работник со Внуковского спиртзавода. Пошел ночевать на сеновал с цыгаркой. Пожарные скоро приехали. Но поповский дом уже запылал. Воду возили купеческие лошади. Из дома все почти вытащили. Павел-дьячок стал и полы разбирать, говорил, что в Красном Холме так дом спасли. А попа доктор Залесский завернул в свою шубу и донес до Казимировой без чувств. Ребят двоих, Павла и Марию, снесли сначала за два дома на почту, а как стало и ту засыпать галками, то понесли на Соколиху, к казначею, построили их, как телят, в уголку, казначейша принесла им конфет, пряников, всю ночь не отходила от них. Дедушку, что хорошо кричал по-поросячьи, забыли в комнатушке рядом с кухней. Все уже из дома вынесли, а он все спит, глушня, ему было около 90 лет. Потом он снял рубаху, смотрит на огонь во дворе и повторяет: «Я говорил! Я говорил!» А сам не идет, упирается. Обезумел старик. Ему дали в руки игрушку, льва большого, и увели на почту. А там уже на почтовые тройки складывают конторское имущество…
Полет Титушкова
По рассказам моей матери, один из весьегонских чернокнижников Титушков, живший на Кузнецкой улице, возвратясь из Санкт-Петербурга в 1860-е годы, сделал для себя крылья из пузырей. Наполнил их каким-то вонючим светильным газом. Крылья привязал на грудь и под мышки. Перед этим будто наварил пива, угощал собравшийся народ, многие плакали, другие посылали с ним поклоны умершим родителям, детям. Человек собирался улететь на небеса… Титушков с привязанными крыльями взошел на свои высокие ворота, покрытые крышей на два ската. Дом его был двухэтажный. Последний раз раскаялся Титушков перед собравшимися, сняв черный картуз, захлопал крыльями… Толпа оцепенела… А новоявленный Икар свалился на землю и сломал ногу. Полет не состоялся…
Крещенская ярмарка
Раньше эта богатая ярмарка много поддерживала в городе народа. Немало мещанских семей только и жили доходами с ярмарки, сдавая под постой квартиры, дома, конюшни, амбары, скотные дворы. Бывало, недели за три до открытия ярмарки потянутся обозы по Бежецкой и Ярославской дорогам. Да лошадей по 300—500. И чего только не везут! Кованые лошади дорогу выбивали огромными ухабами, где иногда в снежные зимы помещается по 2—3 подводы так, что и дуги не видно. Часто за первым таким ухабом следовал второй, третий, числом до десяти подряд. Вот и едешь, как на волнах, сжимая крепко зубы, чтобы не откусить язык… Везде у трактиров, заезжих дворов, больших домов стояли возы, отдыхали лошади, продавалось сено, вырубался лед у колодцев. В избах сплошь отдыхал народ на полу, полатях, печах, на лавках. В переднем углу не сходил со стола самовар, бублики, ситник и соленая рыба. В трактирах добавлялись щи из кислой капусты и крошева, мясо (баранина), студень и водка по потребностям и температуре на улице.
Ярмарка была настолько велика, что трудно перечислить привозимые товары и прибывающих за эти две недели продавцов и покупателей. Однако укажем, что сюда с севера приезжали купцы из Архангельска, Онеги, Повенца, Петрозаводска, Каргополя, Вологды, Пошехонья, Череповца, Кириллова, Белозерска, Вытегры, Олонца, Тихвина, Боровиц, Ладоги, Устюжны.
Все Приволжье до Нижнего Новгорода, а именно – Ярославль, Кострома, Ворсма, Павлово, Арзамас, Владимир, Суздаль, Посад Сергиев, Москва, Кашин, Калязин, Кимры, Торжок, Бежецк, Красный Холм.
Мы, например, покупали на год: свечи стеариновые, сальные, керосин (позднее, в 70-х годах, керосину было мало; была только его производная – шандарин), мыло бельевое мраморное Жукова, деревянное масло, посуду, тарелки, миски, стаканы, блюдца, чайники, блюдца деревянные, скатерти, коврики, ситец, сукно, платки, два ящика спичек, ящик лампового стекла, ящик оконного, белозерского снетку две корчаги (большие глиняные сосуды), сахару 5 головок, 5 фунтов чаю. Для поста приобретали: пастилы 2 ящика, 6 бочонков халвы, 10 фунтов изюму; для гостей – орехов, меду бортик, вязики, разных круп.
Приезжал сюда и заурядный крестьянин, и помещик, и разночинец, и кустарь, и охотник, и рыболов. Карелы и русские, инородцы с Севера. Но главный праздник был, конечно, для купечества. Ярмарка – это фортуна. Она способна была перевернуть всю торговлю и жизненный уклад целых купеческих семейств. Могла сразу обогатить, или разорить, или оставить в равновесии. Ярмарка выдвигала способных торговцев, определяла размер нового кредита, показывала женихов и продавала невест – как за приданое, так и за наличный расчет. Еще с нового года начинали хлопотать старики купцы. Приготовляли счета, сверяли цены, мозговали с помещениями, подсчитывали ожидаемые барыши и ремонтировали свои волчьи и лисьи тулупы с огромными воротниками, примеряли красные кушаки и замшевые теплые перчатки. Барышни прилаживали фартуки, подучивались на счетах и чаще гадали на святках о женихах. Святочный вечер накануне Крещения все говели со святой водой, которую бережно несли из церкви домой в хрустальных графинчиках и фарфоровых вазах. Ярмарка была в кварталах ближе к Троицкой церкви, на берегу Мологи, и открывалась 6 января. Под ярмарку занималось до 15 городских кварталов. Уломский гвоздь в 2-пуд. бочонках стоял прямо на возах по Ярославской улице. Постное масло (льняное, конопляное, маковое) поступало из Ярославской и Нижегородской губ. Хмель привозили калужане. Два временных корпуса возводили под табак и спички. Как редкость, кроме серных спичек были и парафиновые, головки их были окрашены в разные цвета. Но шведских спичек совершенно не было. На Мытной площади – щебяной товар: бочонки, кадки, бортики, крестьянская мебель, плетеные корзины и гнутый обод, гнутые полозья. Рыба коренная (соленая) доставлялась в огромном количестве (более 15 000 пудов). Две трети ее привозилось осенью бурлаками по Мологе, а треть – гужем из Ярославля и Рыбинска перед самой ярмаркой: севрюга астраханская, осетрина, сазан, сельдь астраханская, сельдь шотландская и дунайская, килька (деликатес), икра паюсная. Отдельно продавалась готовая одежда, шорный товар (хомут, шлея, дуга), кожаные сапоги. Цена пары сапог была от З.50 до 8 рублей. Привозилось их до 1000 пар, из них больше крестьянских – тиманы. На Севере больше ходили в березовых и липовых лаптях. Шкура медведя стоила 3 рубля, кожа конская – 2.50. Валенки из Огибалова, Калязина и Бежецка. В иконных лавках – иконы лучшего письма в серебряных ризах, киотах, за стеклами. Чего только не было! Часы, кольца обручальные, серебряные ложки из Сергиева Посада и из Москвы (фирма Чернецова); стекольный магазин, бакалея, сортовое железо и скобяной товар. На соборной площади на козлах – церковные колокола, рядом – поддужные колокольчики и ботальца для скота. Строился большой балаган, где пили на морозе чай и горячий сбитень…
Досуги
Самыми старинными увеселениями в городе в 1840—1850-е годы были мещанские вечеринки под песни. Танцевали во кружки с платочком, «как плыла лебедь», «как в лужках гуляла», «как мужей и женихов заставляли любить» и т.д. Освещались вечеринки сальными свечами. Иногда кавалеры ходили на вечеринки в соседнюю Устюжну, а утром приходили домой, пройдя туда и обратно сотню верст… Как говорится, для милого дружка семь верст не околица…
На ярмарку в Крещенье иногда приезжало до трех балаганов акробатов, которые все две недели ярмарки при двадцатипятиградусном морозе давали представления: днем для простого люда (от 5 до 20 копеек), вечером цена билетов увеличивалась до 10 и 75 копеек. Первое отделение акробаты работали на ковре, второе – фокусы.
В Весьегонск нередко заезжали разные бродячие бедные артисты. Мы тогда ходили с их афишами и продавали билеты. Играли они всегда отлично, но нередко приходилось собирать по подписке деньги на их выезд. Летом бывали и румыно-сербы с шарманкою, а однажды зимою были (1885), играли на катке. Один раз приехал на пароходе чешский духовой оркестр, 25 человек. Играли под окнами, но почти ничего не выручили.
Сад Максимова
В начале 1870-х годов местом летних общественных гуляний был сад Федора Ильича Максимова. Он был мелким землевладельцем Весьегонского уезда, севастопольский герой, офицер с Георгием и простреленной рукой. Был недолго последним весьегонским городничим (1861), затем первым председателем уездной земской управы до 1870 года, после чего доживал в С.-Петербурге. Смеялся, что и одной рукой может молоть кофе и жить. В своем саду Максимов устроил пруд с лебедями и фонариками, гимнастику для молодежи. В берлоге сидела на цепи медведица, умывалась и кланялась публике. По дорожкам содержались волки, рыси, журавли, орел, кролики, попугаи, филины, обезьяна. Городские ученики приходили сюда на экскурсии. В пруду ловили карасей. В липовой аллее играли в мяч, в кегли. Здесь же пел любительский троицкий хор – все песни исключительно нотные. В закрытом вокзале играли в стукалку, в ералаш, преферанс, давали здесь и любительские спектакли. В саду и на эстраде играла музыка портного А.М. Сабанеева, состоящая из двух скрипок, виолончели, флейты, трубы, бубна. Играли до утра. Сад был иллюминирован. Вход стоил 40 копеек.
В 1879 году купец Александр Ив. Исаков купил у Ф.И. Максимова дом и сад. Зверей из сада убрал, но построил в нем первый дощатый летний театр со сценой, арками, уборными для артистов, буфетом. Играли в этом театре лет десять. Душою любительских спектаклей были интеллигенты города. После спектакля – танцы до утра.
Во все времена бывали добрые и веселые люди
В 1870-х годах был в Весьегонске городским доктором Залесский Александр Васильевич – высокого роста, круглолицый, красивый, хороший врачеватель и… любитель выпить. Ему было лет 35. Он сначала увлекся Сашенькой Камараш, жил с нею, ругался с бабушкой Александрой Петровной Стрешковой. Один раз он так стиснул пальцами ее толстый нос, что врачи хотели его ампутировать. После этого Екатерина Гавриловна, Сашенька и бабушка выехали навсегда в Череповец.
Потом ему приглянулась красивенькая толстушка Людмила Бутягина. Носил ее на руках к себе на квартиру, жил недалеко. Угощал, целовал, ревновал, но она убегала. Родители не позволяли ей выйти за него замуж.
Иногда Залесский в 12 часов ночи врывался в квартиру ее отца – исправника. Ловил Людмилу с кинжалом в руке. Та пряталась в кухне за печью. Если находил ее, то она выбегала во двор или к соседям. Как кошка, она прыгала с поленницы на поленницу, пряталась в сарае, в каретнике… пока ревнивец не хватал ее в охапку и не увозил добычу к себе домой.
Однажды доктор пригласил видных дам города к себе на кофе. Угостил их но… с касторкой, а двери зала уединения запер… За свои проделки доктор Залесский сидел даже в остроге, но, несмотря на это, свою верховую лошадь он кормил с тарелки супом и поил чаем. Вводил ее в дом к знакомым. Весьегонский Калигула…
Путешествие в Париж
В Замоложье врачом служил Крумбмиллер, французский подданный. В 1886 году он был направлен земством в Париж к Пастеру с двумя укушенными бешеной собакой (крестьянин Тимофей Васильев, 30 лет, и Михаил Зверев, 22 лет, сын весьегонского купца).
Зверев мне рассказывал: «До границы мы доехали спокойно, смотрели в окна – раньше-то никуда не выезжали. Когда переехали границу, Тимофей стал дурить. Сейчас, говорит, расширю вам место. Заклацал зубами, как волк, вывернул глаза и… немцы тикают от него на другие места. Доктор его урезонивает…
Осматривали мы и Кельнский собор. Тимофей на нем свою метку оставил: пусть, говорит, знают, что русский человек здесь был.
В Париже однажды он отпросился на полдня, был в одной сермяге, липовых лаптях, рваном картузе. Черт его знает, где он сумел выпросить брюки, фрак с вырезанными фалдами, открытую сорочку и жилет, поношенные штиблеты и цилиндр.
Свое одеяние принес в свертке. Дорогу, говорит, углем метил. Доктор Крумбмиллер понапрасну беспокоился… Русский человек находчив. Другой раз увидел он на пятом этаже в окне самовар. Поднялся, выпросил самовар. Радостно говорил: “Попьем, Миша, чаю! Надоел мне ихний проклятый кофель! Вот и чаю на две заварки мне дали…” Уезжая, он отнес самовар хозяевам. Был на дорогу одет опять в лапти, в которых ехал до дому. В земскую управу в Весьегонске явился во фраке, в цилиндре и в лаптях… таким и гулял по городу…».
«Народная воля»
Около 1883 года я нашел в городе две печатки – одна из латуни, без ручки, с грубо выгравированной надписью: «Народная воля». Другая эллипсовидная, вдвое меньше, оборотная, с сердоликовым брелоком (цвет желтка с прожилками крови), чрезвычайно красивая, просвечивает изящными надписями с той и с другой стороны: «Единственная, не сдавайся…» и еще что-то. На другой стороне – «Без солнца все вянет». В середине цветок и листья ландыша. Я долго хранил эти печати. Но все-таки они пропали…
* * *
В окрестностях Бакунина
Поднимаясь от родника в тени вековых деревьев, мы услышали голоса: то шел отдыхать на прохладное место с другом и подругами Серега, деревенский кузнец, в руках которого жила невероятная, но бесполезная из-за отсутствия труда физическая сила. Спутник мой, Сергей Гаврилович, к удивлению, почти радостно поприветствовал бражничающих и решительно попросил: «Пожалуйста, бутылки не бить, а то у родника осколки опять». Серега обнажил окрученную толстыми жилами руку и поклялся: «Бабы все языками вылижут!» Бабы, сознавая свою грешность, потупившись стояли на тропинке, потом последовали за вожаком. «Эта Наташа органически не способна запомнить мое имя, – удивленно развел руками Сергей Гаврилович. – То Гаврилой Аркадьичем назовет, то еще по-другому… Должно быть, оттого, что пьяная все время…»
Вот, значит: там, где прогуливался с другом Белинским будущий знаменитый анархист Михаил Бакунин, прилагая, вероятно, Фихте к христианству, теперь философствует кузнец Серега со товарищи. Парк зарос и превратился в сумрачный, наполненный шорохом капель лес, и гомон грачей на «грачином дереве» лишь подчеркивает невозвратность потери: ни дом, ни парк сегодня не восстановить, для этого не только усилие целого поколения надобно, для этого нужна, собственно, живущая в душе этого поколения философия мироустроения, которая и создала когда-то это место. А поскольку ничего подобного сейчас не наблюдается, остается понять – для чего каждое утро обходит парк единичный человек Сергей Гаврилович? Для чего оставляет у родника пластмассовые стаканчики? О чем хранит память? Премухино… Вернее, Прямухино, по-старому. Сегодня имя это вряд ли кому и напомнит хоть о чем-нибудь. А раньше…