Лесная крепость Поволяев Валерий

– Эсэсовцы идут первыми, полицаи последними…

– Откуда знаешь? – любопытствовал Кузьма.

– Обувь у них разная.

Через некоторое время он тормозил коня вновь и, перевесившись через круп, сосредоточенно вглядывался в следы.

– Немцы, как в шахматах, перестановку произвели, сейчас полицаи идут первыми, а эсэсовцы последними.

– Откуда знаешь?

– Я же говорю – обувь у них разная.

– Следопы-ыт, – произносил Кузьма невнятно, кашлял в кулак. Непонятно было, то ли уважительный это у него кашель, то ли неверящий, то ли ещё какой-то: Бойко принадлежал к числу людей, у которых на лице было одно, в голове другое, в душе третье.

– Ага, Джура я, – сказал Иванов, трогая коня, для этого ему понадобилось несколько ударов каблуками, слишком долго доходило до битюга, что надо сделать. – Джура – памирский барсолов, шесть пишем, один в уме, – добавил старшина.

– А при чём тут «шесть пишем, один в уме»? – Кузьма вопросительно поднял брови домиком.

– Да так, оказались слова неожиданно на языке и соскочили, – беспечно произнёс старшина, но напарник ему не поверил: чего-то мудрит Иванов, мужик он неглупый и при всех «пишем» и «в уме» ещё кое-что в уме оставляет… Причём не для общего пользования. Об этом он не сообщает.

Так они и двигались следом за боевой колонной оберштурмфюрера Клёста, по отпечаткам, по следам, загадившим снег, определяли, где находится эсэсовский начальник и что собирается делать дальше, ждали, когда забухают взрывы и по-сорочьи застрекочут немецкие автоматы, которыми были вооружены и наши, и фрицы.

А бой на подступах к базе разгорелся серьёзный, воздух насытился горелой кислятиной, смесью дыма и пироксилина, вытряхнутыми из животов внутренностями, запахом крови, опаленной огнём плоти: на маленьком участке пространства сбились воедино все запахи войны.

Перевес был на стороне немцев, и воевали они, несмотря на горластость и усталость, умело. Оберштурмфюрер Клёст в бою поспокойнел, перестал дёргаться сам и дёргать людей, организовал вперёд продвижение флангов. Чердынцев видел всё, что хотел сделать противник, старался поставить блоки, перекрыть Клёсту обходные пути-дороги, чтобы не попасть в кольцо, в давильню, но у Клёста и сил было больше, и боеприпасов он не считал, и оружие, не в пример партизанам, было у него помощнее и поразнообразнее – у эсэсовцев, например, были даже огнемёты.

А Чердынцев вёл счёт всему – и патронам, и гранатам, и стволам автоматным.

Когда эсэсовцы начали теснить правый фланг, окольцовывать его, Чердынцев, расстреляв магазин автомата, нырнул за земляной бруствер и прохрипел в глубину окопа:

– Сергеева ко мне!

Окоп был неровный, без деревянного крепежа, осыпающийся, другого для обороны лагеря вырыть не удалось: раньше об этом не подумали, а сейчас просто времени не хватило.

Кланяясь каждой пуле, пригибаясь низко – неохота было ходить с простреленной головой, – Сергеев пробрался по окопу к Чердынцеву, присел рядом с ним, подышал на красные озябшие руки.

– А рукавицы где? – спросил Чердынцев.

– Оставил где-то, не помню… А может, потерял.

– Тебе, как ребёнку, рукавицы надо пришивать к лямке, а лямку пропускать сквозь рукава… Тогда рукавицы ни за что не потеряются.

– Хорошее дело, – серьёзно проговорил Сергеев и сделал головой быстрое птичье движение вниз – над самой макушкой у него вжикнула пуля, впилась в толстую ноздреватую кору старого дерева. Сергеев глянул на дерево и закончил невозмутимо: – Надо будет воспользоваться советом.

– Бери десять человек из своего взвода и – срочно на правый фланг, там фрицы что-то жмут сильно, надо бы придержать их…

– Понял, – согласно кивнул Сергеев и, с трудом развернувшись – тесно было в земляной траншее, – стал поспешно пробираться по окопу обратно, в свой взвод.

Снять с боевой позиции десять человек он не смог – не получилось, это означало вообще оголить часть окопа, – взял с собою лишь одного бойца, москвича, который никогда не называл себя по фамилии, только по имени, при любом знакомстве, даже с командиром, говорил, что его зовут Славой, и всё, больше ничего, он вообще больше не произносил ни слова, так в отряде все его и звали Славой: Слава да Слава…

Ещё Слава был известен тем, что лучше всех научился метать нож, по этой части он обошёл даже своего учителя, лейтенанта Сергеева: прицельно сбивал сучок со ствола сосны на расстоянии в десять метров, дальше эта прицельность падала…

Сергеев и москвич взяли с собой несколько заправленных по затычку автоматных магазинов и гранаты – по три штуки на каждого – и ползком выдвинулись на правом фланге вперёд.

Когда со снега поднялись несколько эсэсовцев, человек семь, чтобы совершить перебежку, Сергеев вытянул зубами чеку из гранаты и, выждав мгновение, метнул гранату прямо под ноги немцам.

Больше делать перебежки те не пытались, затихли без движения. Один только подёргался немного, словно бы укладывался поудобнее спать, и тоже затих. Зато их подвиг пытались повторить другие, результат был тот же самый – под ногами инициативных вояк взорвалась вначале одна граната, потом другая. Всё повторилось.

Нажим на правый фланг ослаб. Когда отползали по ложбине обратно, пуля обожгла москвичу Славе плечо, он выругался с тоской в голосе:

– Чёрт!

Телогрейка москвича быстро пропиталась кровью. Сергеев подсунул руку под него.

– Давай, браток, давай… В окопе тебя перевяжем.

– Чёрт! – вновь выругался москвич. Ругаться матом он не умел.

Из окопа, видя такое дело, навстречу им выпрыгнул Игнатюк, плашмя всадился в снег, пополз, шустро работая локтями. Подцепил москвича с другой стороны, вдвоём они доволокли раненого до окопа быстро.

Нажим немцев усилился.

Сергеев и ещё пять человек, приданных ему из разных взводов, мотались теперь по всей длине окопа, появлялись то в одном месте, то в другом, то в третьем – помогали партизанам огнём. Москвич Слава, несмотря на ранение, окопа не покинул. Его перевязали, помогли остановить кровь, и он теперь отстреливался вместе со всеми.

На бруствер он положил три ножа, все немецкие, украшенные орлами с растопыренными лапами, с утяжеленными лезвиями, мастера из фатерлянда сделали это специально – такой нож летит ровно и втыкается острием точно в цель. Приготовил на всякий случай и гранату.

Он выждал момент, когда один из подползавших к окопу эсэсовцев неожиданно поднялся в полный рост и гигантскими прыжками, зигзагами, дёргаясь, уходя то влево, то вправо, понёсся на окоп. По нему ударило сразу два автомата, но – мимо, вот как умело шёл немец.

Спас положение москвич Слава. Ухватил один из ножей за рукоять, прицелился и всадил нож незваному гостю точно в горло, в самый низ, в нежную выемку.

Немец захрипел, ткнулся физиономией в землю, вывернул голову, показывая партизанскому окопу широкое белое лицо с остановившимися судачьими глазами. В следующее мгновение в это лицо впилась автоматная очередь.

– Один – ноль, – спокойно проговорил москвич.

Над окопом висел густой серый дым, очень вонючий, способный вышибать слёзы из любых, самых крепких глаз, москвич отёр рукавом засочившийся нос и дал очередь по проворному тощему немцу, пытавшемуся по неприметному ложку подползти ближе к партизанскому окопу. В руке фриц держал гранату. Пули взбили снег густым фонтанчиками перед носом немца и вреда ему не причинили.

Немец замер. Граната отчётливым чёрным пятном выделялась на снегу, была видна издали. Москвич чуть сдвинул ствол автомата, дал короткую очередь, не попал, сморщился от досады, будто от зубной боли, немного приподнял ствол и, задержав в себе дыхание, снова нажал на спусковой крючок «шмайссера». На этот раз очередь достигла цели. Пуля, попавшая в корпус гранаты, высекла сноп длинных рыжих искр, но из руки немца не выбила её, немец дёрнулся, не понимая, что произошло, и чуть отполз назад. В это время граната взорвалась у него в руке. Бедному гранатомётчику будто серпом отделило голову от туловища, голова откатилась в сторону и, изумлённо разинув чёрный страшный рот, начала хлопать губами: открыла рот – закрыла, открыла – закрыла… Она будто бы не верила в случившееся.

Туловище же несчастного немца было неподвижным, изрубленное осколками, оно даже ни разу не пошевелилось.

К позициям москвича Славы тем временем попытался подползти ещё один шустрый немец – очень ловкий, в меховом бушлате с цигейковым воротником, в пилотке с опущенными отворотами, натянутыми на уши.

Москвич подпустил его поближе, потом ухватил за рукоятку нож и, перегнувшись через бруствер, метнул его.

Тяжёлое лезвие, будто снаряд, пробило пилотку и всадилось немцу в голову. Фриц хапнул ртом воздуха, отплюнулся кровью и уткнулся лбом в дымящийся снег.

Но, как ни сопротивлялись партизаны, силы были неравны, ещё немного, и карательный отряд сомнёт их…

Старшина Иванов умело расшифровывал звуки, доносившиеся до него:

– Вот это пулемёт ударил… наш, «дегтярь», ручной, в отряде их два… А вот – «шмайссер», и это – «шмайссер», а вот чьи это автоматы, наши или немецкие, не определить. Не дано нам это сделать, Кузьма. А вот родная трёхлинеечка, голос у неё от всех других винтовок отличается… вот снова трёхлинеечка.

Кузьма стоял рядом со старшиной и подтверждающе, будто профессор, кивал: да, это трёхлинеечка, а это – «шмайссер»…

Один раз он не выдержал и глянул вопросительно на старшину.

– Ну что, пора?

– Погоди ещё немного, пусть фрицы втянутся в драку основательно. Наши их постараются намолотить.

– Но и наших же побьют, старшина!

– Не без этого, – согласился с Кузьмой Иванов.

– Так жалко же!

– И мне жалко. Но это, Кузьма, война, тут жалости места нет, тут всё подчинено жёсткому счёту: или ты врага уничтожишь или враг тебя. Понятно?

– Сколько ещё будем ждать?

– Минут десять.

Старшина рассчитывал время по наитию, на зубок, полагаясь только на собственный опыт и чутьё, ему можно было, конечно и не верить, но Бойко верил – у Иванова боевого опыта было больше.

– Всё, Кузьма, загоняем битюгов в лес, пусть там покантуются, – сказал старшина, разворачивая своего широкозадого Одера на девяносто градусов и загоняя в яркие, буквально сочащиеся красной краской кусты, за кустами плотной стеной стоял ельник.

Там старшина развернул коня кормовой частью к трескотне выстрелов, навесил на морду торбу с кормом и ободряюще похлопал по холке.

– Ешь, пока живот свеж!

Конь благодарно захрумкал германским концентратом, словно бы специально привезённым для него из фатерлянда. Кузьма отцепил второго битюга, подогнал его к первому и также навесил на голову мешок, крепящийся на брезентовых ремешках.

– Подправь себе пузо!

Битюгу, который был запряжён в пулемётные сани, дал какую-то коричневую травянистую плитку, найдённую под сиденьем возницы, видать, это было лакомство, раз конь с удовольствием захрумкал плиткой, только коричневые брызги полетели во все стороны из-под губ. Кузьма не сдержался и сунул коню вторую лакомую плитку.

– Трескай, друг!

Битюг довольно мотнул головой. Был он сильный, смирный, большой. Старшина залез в сани, раскрыл одну из железных коробок – внутри была аккуратно сложена новенькая пулемётная лента, не имеющая ни одной царапины, плотно набитая такими же новенькими патронами, – вытащил хвост ленты и вставил её в приёмник пулемёта.

– А ты, я смотрю, с немецким оружием обращаешься, как со своим, – уважительно произнёс Кузьма.

– Было дело, – недобро усмехнувшись, сказал старшина, – и время познакомиться было. Так что у меня перед фрицами кое-какой должок остался. Теперь пришла пора рассчитаться. – Он громко хлопнул тяжёлой крышкой патроноприёмника. – Поехали, Кузьма!

– Поехали, – покладисто сказал Кузьма и тронул вожжи. – Но! – Но битюг даже ухом не повёл в сторону своего благодетеля, угощавшего его прессованным лакомством, не говоря уже о том, чтобы стронуться с места хотя бы на сантиметр. – Но! – Реакции на команду никакой. – Вот что значит фрицева скотина, всю жизнь провела в Германии и по-русски ни бэ, ни мэ, ни кукареку.

– Это вполне естественно, Кузьма. У нас в Средней Азии лошади тоже не понимают русских команд…

– Откуда знаешь?

– Бывал там.

Кузьма хлестнул битюга вожжами. По гнедой шкуре побежала волнистая дрожь, битюг протестующее дёрнул головой, тем дело и закончилось.

– Во характер! – осуждающе произнёс Кузьма. – Как у Гитлера. Настоящий Гитлер.

Старшина поддал сзади шапку, сбивая её на нос.

– Если нам, Кузьма, повезёт и мы доберёмся до своих и коней сумеем сохранить, то упрямца этого так и назовём – Гитлер.

Кузьма протестующе покачал головой.

– Нет, старшина. Зачем же так обижать скотину? – Держась одной рукой за оглоблю, он потянулся и погладил второй рукой битюга по лоснящейся заднице. – Всякая животина, даже имеющая характер Гитлера, ласку любит, и этот конь – тоже… Давай, дружок, двинулись, не капризничай…

И конь послушался человека, покорно зашагал по перемолотому многими ногами снеговому месиву, потянул за собой сани с пулемётом. Кузьма торжествовал:

– Вот видишь!

Стрельба впереди усилилась, схватка там шла серьёзная, скулы у старшины сделались белыми, отвердели, глаза стали светлыми от нетерпения.

– Счас мы им покажем, пока-ажем… – угрожающе забормотал он.

Мешанина снеговая, по которой прошли каратели, казалось, конца-края не имела, была бесконечной, старшина, идя впереди повозки, нервно взмахивал руками, словно бы хотел за что-то зацепиться, и всё-таки конец этой вязкой мешанине наступил – они вышли на небольшую площадку, за которой тянулась редкая полоска деревьев, а за деревьями находилось чистое, обдутое ветрами место, где сейчас шёл бой.

– Давай, Кузьма, давай… – Старшина сделал нетерпеливое гребковое движение, тяня и напарника и битюга за собой, он уже налился азартом, яростью, и ему не терпелось как можно быстрее очутиться в самой схватке.

Бойко отметил невольно – слишком много боли и зла причинили этому человеку немцы: клокочет в нём всё от кипения, всё норовит быстрее нарваться на пулю.

– Разворачивай, друг, – прокричал старшина напарнику, – живее, живее! Устанавливаем пулемёт на боевую позицию.

Хоть и был битюг неповоротлив и даже неуклюж, а Кузьма лаской, уговором быстро справился с ним, натянул вожжи, чтобы тяжёлый конь не дёргался. Старшина прыгнул за пулемёт, поправил ленту, плоской змеёй уползающую в патроноприёмник, провёл вхолостую стволом по эсэсовской цепи, лежавшей неподалёку в снегу и хорошо видной отсюда, потом провёл ещё раз и, когда цепь зашевелилась и поднялась, чтобы совершить бросок вперёд, дал по ней длинную прицельную очередь.

С саней было хорошо видно, как идёт строчка пуль, как она взбивает белые снежные фонтанчики, рубит людей, как из сугробов вылетают длинные синие искры – это пули втыкались под снегом во что-то твёрдое, в камни и мёрзлую землю, картина, как в нехорошем кино, по ту сторону реальности, будто всё происходило не здесь и с другими людьми…

Старшина жал и жал на гашетку, лента выползала из ящика, устремлялась вверх, извивалась ломко, дёргалась, пули кромсали землю и людей, стрелял Иванов до тех пор, пока в ленте не кончились патроны.

А Кузьма, опытный солдат, уже открыл второй ящик и держал наготове ещё одну ленту – осталось только заправить её в патороноприёмник и вновь нажать на спусковую собачку. С этим старшина справился быстро и опять открыл стрельбу.

Нападение с тыла ошеломило немцев, этого они не ожидали, послышались крики – оберштурмфюрер пробовал перестроить свою команду, часть людей бросить в реденький лесок, находящийся за спиной, но в это время огонь усилил Чердынцев, и Клёст заметался – он очутился в щекотливом положении, между двумя огнями. Надо было срочно принимать решение – либо подниматься в атаку и сметать партизан на лёд реки, как и планировалось, либо откатываться назад, убирать помеху за спиной, а потом снова идти на штурм партизанского окопа.

Клёст находился в растерянности.

Пулемёт, работавший в редком леске, умолк, Клёст воспрянул духом, засуетился, но это продолжалось недолго – пулемёт вновь залаял по-собачьи резко, оглушающе, вдавил эсэсовскую цепь в снег, вместе с нею и полевую команду, несколько человек поползли вперёд, к длинному партизанскому окопу, и Клёст принял решение атаковать.

Надо было быстро, в несколько прыжков, добраться до окопов и перестрелять находившихся там людей. Клёст призывно махнул рукой, поднимая своих подчинённых, стремительно вскочил, на бегу подхватил автомат, валявшийся рядом с убитым немцем, оттянул рукоятку затвора и открыл стрельбу. Десятка три эсэсовцев поднялись вслед за оберштурмфюрером.

Это была отчаянная атака, но Клёст считал, что она обязательно увенчается успехом – как минимум половина атакующих должна добраться до окопа… Они и сделают своё дело, уничтожат русских. Остальные погибнут. Ну что ж, погибнуть во имя фюрера – благое дело!

Земля тряслась под Клёстом, подпрыгивала, она сделалась какой-то неровной, уязвимой, пули свистели у него над ухом, одна зацепила козырёк меховой французской фуражки и едва не лишила оберштурмфюрера головного убора – козырёк превратился в сплошную рваную дыру, но ремешок, который Клёст протянул под подбородком, не дал фуражке свалиться под ноги.

Оберштурмфюрер добрался до окопа, спрыгнул в него, поскользнулся на кровяном натёке и едва сам не плюхнулся физиономией в кровь. Услышал, как сбоку с руганью в окоп спрыгнули ещё несколько эсэсовцев. Клёст увидел перед собой русского с бледным лицом и белесой мокрой чёлкой волос, вольно выбивающейся из-под шапки, вскинул автомат, русский сделал то же самое и одновременно с оберштурмфюрером нажал на спуск. Автомат русского безмолствовал – перекосило патрон.

Клёст торжествующе вскрикнул, его автомат сработал. Несколько пуль всадились русскому в живот, разнесли, превратив в дыры, красноармейскую шинель, в которую тот был одет, из рук его выпал автомат, шлёпнулся на дно окопа, молодое лицо русского стало совсем белым, побелели даже глаза – боль ошпарила тело этого небольшого крепкого человека, на губах вместе с пятнами крови появилась жалобная, какая-то детская улыбка: он не верил в то, что может умереть…

Но оберштурмфюрер точно знал, что русский умрёт, а если он вздумает задержаться на этом свете, то СС поможет ему унестись на свет тот…

Он снова нажал на спусковой крючок автомата. Строчка пуль искрошила русскому грудь. Больше Клёст не смотрел на этого человека – вытряхнул его из своего сознания.

Слева и справа слышались глухие вскрики, сопение, мат – в окопе завязалась рукопашная. Кто кого одолеет – неведомо никому.

Если честно, Клёст рукопашной побаивался, это у него с детства – тогда его пару раз здорово приложили в уличных потасовках, когда они, жители центра, пытались «учить жизни» ребят из рабочего района. Город Дрезден, наверное, до сих пор помнит те драки. Однажды он вернулся из такого боевого похода с двумя фонарями, черно светившимися на его лице, а в другой раз бока ему намяли так, что он на целую неделю залёг в больницу.

Боль той поры, какое-то свербение да опаска – вдруг всё повторится? – оставили в нём свой след. И, видать, памятный след этот будет тянуться за ним до самого конца жизни…

Он снова одёржал победу – срезал из автомата простоволосого, с дикими глазами русского, внезапно появившегося перед ним. Тот шёл вдоль окопа, не разбирая дороги, круша прикладом винтовки, как дубиной, всех и вся – люди от него только отлетали, будто гнилые грибы, он чуть и Клёста не вымел из окопа, но оберштурмфюрер опередил его. Русский остановился, застонал, согнувшись, а потом снизу глянул с такой ненавистью на Клёста, что тому стало не по себе. Клёст дал ещё одну очередь из автомата, почти перерубил русского пополам, и тот тихо, без единого звука опустился на дно окопа.

Один из русских, невысокий, широкоплечий, с крепким сжимом челюстей, хрипя страшно, рубил эсэсовцев сапёрной лопаткой – у партизан кончились патроны. И ловко он рубил, очень ловко – двух человек уложил на глазах оберштурмфюрера. Клёст метнулся было к нему, вскинул автомат, зажигаясь ненавистью к этому русскому, но его опередил фельдфебель из полевой команды, короткой очередью пришил партизана к стенке окопа.

Слева и справа продолжали работать пулемёты. Клёст определил – стреляют русские, короткими, очень экономными очередями, и никто не может заткнуть им рот, а заткнуть надо обязательно, иначе эти ненасытные два ствола перекосят всех его солдат. Он устремился на один из флангов, по дороге дал очередь, а когда автомат умолк, присел на четвереньки сменить магазин, отщелкнул его и увидел, что магазин пуст только наполовину…

Всем хорош «шмайссер», но в морозы, случается, отказывает – не рассчитан на сильную стужу.

Значит, немецкий солдат оказался сильнее, выносливее стали, в сильные морозы не пасует – обмотается шалью, нацепит на сапоги шкуру, содранную с убитой собаки, на руки натянет ватные рукава, отрезанные от русской телогрейки, изнутри подогреется яблочным крепким шнапсом, и никакой мороз ему не страшен. У Клёста даже в ушах зазвенело от гордости за немецкого солдата, а вискам сделалось горячо.

Он почти пробился к пулемёту – расчищал себе дорогу, как лев, валил бородатых налево-направо, но до пулемёта не дошёл, перед ним неожиданно возник человек с усталым, каким-то страдающим лицом и мягкими светлыми глазами; неуловимым, но очень точным движением он выбил из рук оберштурмфюрера автомат, а в следующее мгновение ударил эсэсовца кулаком в лицо.

Клёст упал, но подняться не успел – рядом со светлоглазым русским оказался малорослый, похожий на мальчишку солдат и с предупреждением «Товарищ командир, не рискуйте собой!» выстрелил в оберштурмфюрера из пистолета, который держал в руке, потом перекинул пистолет светлоглазому.

Оберштурмфюрер успел заметить, что из-под наполовину расстёгнутой одежды светлоглазого виднеется воротник гимнастёрки с нашитыми на него зелёными петлицами. В каждой петлице красовалось по два прямоугольничка – знак командирского отличия. «Этого человека надо обязательно застрелить», – подумал Клёст, зашарил у себя на поясе, ища «парабеллум», но найти не успел – на него упало красное кровяное полотно, он тяжело вздохнул, закрыл глаза и умер. Долг свой офицер СС Клёст выполнил…

А схватка в окопе продолжалась.

Пулемёт, неожиданно начавший работать в жидком леске, никак не мог остановиться, все для него были одинаковы – и эсэсовцы, и ленивые полицаи, и опытные «полевики», он бил и бил, месил снег, землю, людей, всё превращал в кашу.

Обер-лейтенант из полевой группы попробовал направить к леску десятка полтора опытных солдат, но удача повернулась к фронтовикам, извините, задницей – неведомый пулемётчик засёк вояк, и их не стало.

Ну а в партизанский окоп продолжали втискиваться, вползать всё новые люди, в последней волне было много полицаев. Окоп был набит телами уже почти до краёв, вперемежку лежали и немцы, и русские, а схватка всё продолжалась. Снег на подступах к партизанскому лагерю сделался клюквенно-красным, на морозе он быстро костенел, ломался с громким фанерным хрупаньем, проваливался под ногой и снова костенел.

Тяжёлым был этот бой, много полегло в нём народу. И если бы не неведомые пулемётчики, ударившие по немцам с тыла, партизан полегло бы ещё больше, – молодцы пулемётчики! Впрочем, Чердынцев догадывался, кто они, знал их пофамильно.

Патроны у Чердынцева кончились давно. И в автомате магазин пустой, и в пистолете, который ему бросил маленький солдат, в обойме тоже ничего не осталось, ни одного «маслёнка». Он отбросил автомат в сторону, вывернул из рук мёртвого эсэсовца его «шмайссер» и послал короткую очередь в трёх полицаев, кучно навалившихся на партизана по фамилии Брысов, двух налётчиков сшиб с ног, третий отпрыгнул от Брысова сам, перемахнул через бруствер окопа и по-собачьи, на четырёх конечностях, поскакал прочь, крутя на ходу головой и жалобно подвывая, – видать, обожгла пуля…

Воздух посерел, потяжелел, сгустился, вечер брал своё, на плотном фанерном снегу, словно бы специально чем-то подсвеченные, лежали длинные чёрные тени.

Одна группа эсэсовцев, особенно настырных, прорвалась к землянкам и, думая, что там кто-то прячется, закидала их гранатами, только щепки к облакам полетели… Жить в этих землянках было уже нельзя.

Пулемётчики, так здорово подсобившие Чердынцеву, умолкли – и не потому, что устали или отчего-то там ещё, – и у них, как понял лейтенант, кончились патроны. Драка теперь шла на равных – одинаковое количество людей было и у немцев, и у партизан, и надо было очень здорово извернуться, чтобы победить в этой схватке.

Кругом хрипели, сопели, плевались кровью люди, рубили, кромсали друг друга ножами, ломали глотки прикладами, махали сапёрными лопатками, будто вениками в бане, и страшной была эта окопная баня, под ногами хлюпала, не успевала замерзать кровь. Силы у людей кончались, а рубка не стихала.

И непонятно было до последнего момента, кто кого одолеет, немцы партизан или партизаны немцев.

Небо совсем провисло, прогнулось, воздух, несмотря на минусовую температуру, посырел – скоро, значит, потеплеет, – пахло горелой кровью и порохом.

Не на своей земле были фрицы, на чужой, потому, наверное, и не выдержали они – побежали. Несмотря на то что и к землянкам прорвались, и лагерь жилой, партизанский, загадить успели, и победа вроде бы была за ними, а не выдержали они… Впрочем, первыми побежали не немцы, а райцентровские полицаи – раз из-за леска за спиной перестал бить пулемёт, значит, опасность миновала, посчитали они, развернулись и дали дёру. Впрочем, силы особой они из себя не представляли, гораздо опаснее их была полевая команда.

Хоть и не было уже слышно выстрелов – почти не было, – а один выстрел всё же прозвучал: в Чердынцева. В него почти в упор всадил пулю невысокий кривоногий немец с хищным лицом и витыми светлыми погончиками на шинели – офицер. Острый орлиный нос у него, как у хищной птицы, был испачкан кровью.

Видать, угадал он в Чердынцеве командира, раз через мешанину дерущихся людей устремился к нему, размахивая зажатым в руке «парабеллумом». И не стрелял ведь до тех пор, пока не прорвался к Чердынцеву, крушил мешавших ему людей рукояткой пистолета, бил наотмашь, почти не разбирая, – правда, своих не трогал, – пробивался к партизанскому командиру.

Выстрелил он с расстояния метров пять, Чердынцев слишком поздно его заметил, но, даже если б и заметил, ничего поделать бы не смог: у него не было ни одного патрона, а у немца патроны были.

Пуля попала Чердынцеву в живот – удар был сильный, лейтенанта откинуло метра на полтора, едва не сбило с ног, но на ногах он всё же устоял, лишь согнулся сильно, почти ткнулся подбородком в колени, застонал обречённо. В следующее мгновение рядом с ним оказались двое – маленький солдат и лейтенант Сергеев. Сергеев, прорычав что-то невнятно, с ходу метнул в немца нож. Попал точно – в голову, в глаз. Нож всадился в череп прочно, бросок был сильным, в следующее мгновение Сергеев попробовал вытащить нож простым движением руки, но не тут-то было, лезвие застряло в кости, тогда Сергеев упёрся ногою в грудь немца и с силой рванул нож за рукоять.

И опять не повезло – рукоять была скользкой от крови, пальцы сорвались с неё, лейтенант ухватился за ручку покрепче, рванул и освободил нож, использовав неведомо где подхваченное незнакомое ругательство:

– Пся крэв!

А Ломоносов присел рядом с Чердынцевым, заглянул ему в глаза, всё понял – неземной холодок появился в зрачках лейтенанта, вместе с ним обеспокоенность, тревога. Не за себя тревожился Чердынцев, это было понятно Ломоносову, как божий день.

– Товарищ командир, товарищ командир, – зашептал он, болезненно морщась. – А, товарищ командир… Вы слышите меня?

Чердынцев шевельнул губами, из уголков рта вытекла струйка крови, пролилась на подбородок, застряла на крутом сгибе. Он закрыл глаза.

– Товарищ командир! – закричал что было силы маленький солдат, затряс Чердынцева. – Товарищ командир, не уходите!

Через несколько мгновений тот приподнял веки, взгляд был замутнён болью, мукой, ещё чем-то и одновременно такой лютой тревогой, что Ломоносову захотелось завыть.

– Товарищ командир!..

Чердынцев слизнул языком кровь с уголка рта, проговорил угасающим шелестящим голосом, протискивая слова сквозь губы по одному:

– Так и не удалось нам с тобою, Иван, вернуться на заставу. Столбы…

– Да бог с ними, со столбами, товарищ лейтенант! Живы будем, ещё тыщу раз установим!

– Жи-ивы, – протянул лейтенант тихо, неверяще, опять слизнул языком кровь со рта, – жи-ивы… – Он пожевал губами, опустил голову, собираясь с силами.

– Товарищ лейтенант! – прокричал Ломоносов громко. – Не умирайте, прошу вас!

– Иван, а я прошу тебя о другом: отправь мою жену на Большую землю… Очень прошу…

– Не беспокойтесь, товарищ лейтенант, всё будет сделано!

Чердынцев вновь пожевал губами, хотел сказать что-то ещё, но сил не было, голова беспомощно опустилась на грудь, он вздохнул тяжело, со стоном, замер на несколько мгновений. Ломоносову показалось, что он умер, но Чердынцев не умер…

Лейтенант, молодой, полный сил, в ладной военной форме, шагал сейчас по освещённой московской улице, на правой руке, на сгибе, держал маленькую светловолосую девочку – дочку свою, другой обнимал любимую жену. Асфальт под ногами дымился от горячего солнца, какие-то люди в форме отдавали Чердынцеву честь, один из них был в форме подполковника авиации, другой с погонами пехотного майора, и Чердынцев не понимал, почему старшие по званию первыми отдают честь ему, рядовому лейтенанту. А потом понял – они отдают честь победителю…

Хорошо быть победителем.

В эту минуту Чердынцев был счастлив.

Прошло ещё несколько мгновений, и освещённая Москва исчезла. Чердынцева не стало.

Похоронили лейтенанта Чердынцева Евгения Евгеньевича, 1921 года рождения, в братской могиле на берегу реки Тишки, вместе со всеми, на общем партизанском кладбище.

Похоронили своих партизаны, оставшиеся в живых, и покинули базу, переместились в Сосновский лагерь.

А жизнь шла. И война шла. Над братской могилой тихо и печально шумели сосны, и птицы пели мёртвым свои песни, солнце добела выжарило фанерный лист, на котором были начертаны фамилии убитых, обесцветило имена: могила, как и положено быть могиле, просела, её засыпало хвоей, и вскоре место это сровнялось с остальной землей, стало неприметным, щит вывернуло ветром и унесло – ни одной вешки, ни одной метки, указывающих на то, что здесь находится братская могила, не осталось… Люди, вышедшие из земли, в неё и ушли – всех прибрала к себе родимая, всех сделала своими, в том числе и чужих людей, пришельцев незваных…

Впрочем, об этом совсем не хочется говорить. Их сюда никто не звал.

Эпилог

Поздней весной сорок четвёртого года от немцев был освобождён небольшой приграничный городок, в котором когда-то располагался штаб отряда, тот самый штаб, в который поздним вечером двадцать второго июня сорок первого года прибыл лейтенант Чердынцев, чтобы отметиться в канцелярии и утром отбыть на заставу, но ранним утром началась война, от здания штаба, собственно, ничего не осталось – одни лишь засохшие головешки.

Дорога, которая вела к некогда нарядному, ухоженному куску земли, любовно обрабатываемому солдатами в зелёных фуражках: тут и розы цвели, и огромные, величиной с капустный кочан георгины, и редисочку с огурчиками здесь выращивали, и даже помидоры у военных огородников вызревали – вкусного сорта «слива», поскольку солнца было более чем достаточно, дорога эта теперь заросла, трава на ней перепуталась, крапива слилась с чертополохом, а чернобыльник с лебедой и кипреем – ни пройти, ни проехать…

И тем не менее к пепелищу осторожно, опасаясь наткнуться на мину либо острую железку, на малом газу пробралась новенькая армейская полуторка с номерами, выведенными белой краской на дверцах кабины, остановилась около чёрных скорбных головешек.

Из кабины выпрыгнул невысокий, с ловкими точными движениями младший лейтенант в пилотке, украшенной жестяной звёздочкой, с тремя орденами на груди, задумчиво обошёл пепелище, вздохнул.

Шофёр, сидя за рулём машины, наблюдал за ним. В конце концов, его дело десятое – крути баранку, и вся недолга. Ему сказали, что он вместе с машиной на несколько суток прикрепляется к младшему лейтенанту Ломоносову и выполняет только его указания, вот шофёр и действовал согласно распоряжению. Поскольку младший лейтенант не приказывал ему вылезать из кабины, он и не вылезает.

В общем, ленивый человек был шофёр этот.

Младший же лейтенант был немногословен, он больше молчал, чем говорил, он вообще был человеком действия; обойдя пепелище и прикинув что-то про себя, направился к следующей обугленной груде, тускло поблескивающей на солнце, это было пепелище жилого дома, дощаника, в котором обитали холостые командиры. С прежним задумчивым видом офицер обошёл его.

«И как он только мин не боится? – ужаснулся шофёр. – Ведь сапёры сказывали, что тут полным-полно сюрпризов… А лейтенанту хоть бы хны… Вот кривоголовый!»

Младший лейтенант тем временем присел на пенёк, ухватил пальцами зелёную травинку, сунул её в рот, пожевал… Всё, что находилось вокруг, порушенное, спаленное, чёрное, страшное, вбитое в землю, сровнявшееся с нею заподлицо, надо было восстанавливать. И штабной дом ставить надо, и жилые дощаники возводить, и столовую для бойцов, и площадочку, присыпанную нежным речным песком, делать, и многое-многое другое, поскольку без этих простых вещей и граница – не граница.

Впрочем, вряд ли Ломоносову поручат заниматься восстановлением этого городка, он поедет дальше, на шестую заставу, ибо получил назначение на неё… Начальником.

Это была та самая застава, до которой он должен был добраться с лейтенантом Чердынцевым и привезти туда новые пограничные столбы.

Чердынцева он вспоминал часто, многому у него научился, и, собственно, если бы не Евгений Евгеньевич, вряд ли бы Ломоносов стал офицером – до Чердынцева и думал он по-иному, и цели у него были другие, и к военной службе он относился, как к некой временной напасти, пройдёт она, и жизнь заблистает перед молодым человеком своими радужными красками.

Увы! Годы старят не только самого человека, но и его мысли.

Понимал Ломоносов и другое: останавливаться на лейтенантских звёздочках нельзя, надо учиться и учиться серьёзно, фронтовые курсы младших лейтенантов не в счёт, а выучится, то будет везде желанным человеком – и в воинском строю, и на гражданке.

Как-то в одной из разбитых изб на Украине ему попалась разлохмаченная, разорванная книжка Куприна, ещё дореволюционная, из неё он вычитал, что в купринскую пору офицеры звали штатских штрюцкими. В конце концов, если Ломоносову надоедят погоны, он, имея корочки об образовании, легко переместится в штрюцкие.

Что-то спёрло ему дыхание, сердце билось неровно – то неожиданно делалось оглушающе громким и норовило порвать сосуды на висках, то, наоборот, стихало настолько, что заставляло с опасением думать: а есть ли у Ломоносова сердце вообще?

Он поднялся с пня, молча обошёл головешки, которые когда-то были жилым дощаником, носком сапога раздвинул заросли кипрея в одном месте, потом в другом. Буйно гнездится кипрей и цветёт буйно: в глазах рябит от ярких розовых метёлок, облепленных дикими пчёлами и шмелями…

Младший лейтенант проверял, а не найдутся ли пограничные столбы, которые они в сорок первом году так и не доставили на шестую заставу. Ломоносов сам красил эти столбы, рисовал полосы и прибивал алюминиевые пластины, на которые красной краской по трафарету нанесён герб Советского Союза. Конечно, столбы могли сгнить или местные жители пустили их на растопку печей, но пластины с гербами должны были остаться.

Он обследовал заросли кипрея долго, упрямо, более часа изучал землю и в конце концов нашёл то, что искал… Даже удивился своей находке – обнаружил облезший, поблекший, усохший, растрескавшийся, но совершенно целый столб. Ни капельки не сгнивший. И алюминиевая пластина, привинченная шурупами к головке столба, была цела. Только в трёх местах прострелена – видно, изгалялись фрицы, палили в герб из винтовки, избрав его мишенью. Ломоносов, сжав губы в плоскую твёрдую линию, негодующе помотал головой, словно бы стрельба эта велась по нему самому, потом очистил столб, оторвал его от земли и, держа крепко руками, изловчился, подсунулся под тело столба, закряхтел по-стариковски, покраснел от натуги, ставя столб на попа.

Шофёр, сидевший за рулём полуторки, дёрнулся было, чтобы подсобить младшему лейтенанту, но дальше благих намерений дело не пошло – он так и не вылез из-за руля, ленивый был человек. Хотя и гвардеец, его гимнастёрку украшал единственный знак отличия – внушительный гвардейский значок. Подумал гвардеец – если надо будет, младший лейтенант сам позовёт его. Но Ломоносов не позвал – продолжал упрямо возиться в зарослях кипрея, поднимая столб.

И поднял его. Несколько минут постоял рядом, придерживая руками, чтобы столб не завалился, наладил себе дыхание, подождал, когда оно перестанет сбиваться, затем подлез под столб и поволок его к полуторке.

На этот раз шофёра-гвардейца проняло, он, громко хлопнув дверью кабины, выскочил наружу и пристроился к младшему лейтенанту, но сделал это неловко – не знал, как помочь, тот тащил столб, будто ломовая лошадь, не видя помощника, тащил на спине и тащил да ещё кряхтел. Так и дотащил до машины, а водитель только прыгал рядом, да руками взмахивал заведенно, – совершал много бесполезных движений. Подтащив столб к кузову полуторки, младший лейтенант приказал гвардейцу:

– Отваливай борт!

Водитель поспешно откинул борт и кинулся было к столбу, чтобы помочь закинуть его в кузов, но младший лейтенант обрезал помощника суровым возгласом:

– Не надо, я сам!

Возглас прозвучал так, что гвардеец не замедлил отступить от лейтенанта, вздохнул и обиженно поджал губы: чем же это он не угодил офицеру?

Младший лейтенант засипел, запрокинул головку столба на край кузова, простреленной алюминиевой пластиной кверху, потом напрягся, поддел тело столба плечом, приподнял и одним сильным движением подвинул его в кузов на целые полметра.

Лихой гвардеец снова сунулся было к нему, чтобы подсобить, по выражению его лица было понятно, что сам бы он, в одиночку, ни за что не взялся за такую меринову работу, Ломоносов это видел, а то, чего не видел, чуял нутром, как всякий разведчик, поэтому он вновь шуганул помощника:

– Не надо!

Он так, в одиночку и загнал тяжёлый столб в кузов полуторки. Отёр лицо ладонью и приказал водителю:

– Закрывай борт!

Пока гвардеец возился с бортом, скрежетал запорами, лейтенант надвинул пилотку на голову и уселся в кабину. Шофёр, отряхнув руки, уселся в кабине рядом, не успел спросить, куда ехать дальше, как младший лейтенант скомандовал:

– Давай вперёд!

Гвардеец завёл мотор и медленно тронул полуторку с места, обогнул пепелище и по старому следу, проложенному в рослой траве, выехал с территории штаба отряда. Спросил с плохо скрытым опасением:

– А на мину не напоремся, товарищ младший лейтенант?

– Бог не выдаст, свинья не съест, – однозначно ответил младший лейтенант.

– А если я мусульманин? – неожиданно решил продолжать разговор гвардеец.

– Я же сказал – бог не выдаст.

Шофёр, окончательно поняв, что разговора не получится, обречённо махнул рукой: чудной какой-то младший лейтенант ему попался, ни каши с ним не сваришь, ни горохового киселя. Надрывно, на тонкой ноте ныл мотор полуторки – что-то в нём было отрегулировано не так, а как сделать так, чтобы плаксивого нытья не было, шофёр не знал либо просто ленился, предпочитая отдавать свободное от поездок время привычному занятию – сладкой дрёме.

Впрочем, крутить баранку он научился – довольно ловко объехал подбитый немецкий танк с дочерна закопчённой башней, вдавил в землю чужую каску, будто старую консервную банку, и вырулил на примятую колёсами колею.

– Дальше куда, товарищ младший лейтенант? – Он покосился на хмурого, сосредоточенного Ломоносова.

– Давай прямо до развилки дорог, на развилке повернёшь налево.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Маша всегда любила Новый год за то необыкновенное ощущение чуда, которое он с собой несет, за неповт...
В книге собраны сведения о болезнях и вредителях плодовых культур, а также о химических и биологичес...
Бывший капитан отряда «Витязь» Андрей Проценко по прозвищу Филин, который служит во Французском Леги...
Боевой пловец Сергей Губочкин по прозвищу Тюлень – прирожденный воин. Он всегда помнит, что такое во...
1984 год. Сержант Александр Черный прибыл в Афганистан для прохождения службы. Никто уже не помнил, ...
Вступиться за честь своей невесты и пожертвовать при этом карьерой… Не побояться выйти навстречу тан...