Сокровище господина Исаковица Ваттин Данни
— Может, взглянешь на навигатор, прежде чем ехать?
— Нет.
— Иначе мы обязательно заблудимся.
— Ничего подобного, – мрачно отзываюсь я, выезжая задом с парковки.
Проходит минута или две, и отец спрашивает:
— Знаешь, что является главной проблемой поляков? Я не отвечаю.
— Они слишком много пьют. Я по–прежнему молчу.
— Ты слышишь? – не унимается отец. – Поляки слишком много пьют. Они и русские.
— Что ты об этом знаешь? – цежу я сквозь зубы.
— Это так.
— Лично я не видел здесь ни одного пьяницы, – говорю я. – А ты?
— Все потому, что у них такая тяжелая жизнь. Они пьют водку, чтобы заглушить свои печали.
— Ты действительно так считаешь? – спрашиваю я чуть надменно.
— Да, считаю, – отвечает он столь же надменно.
— Но ты же ничего толком не знаешь. Просто болтаешь, не имея ни малейшего представления о том, о чем говоришь.
— Вовсе нет.
— Конечно, да. Я никогда не могу разобраться, шутишь ты или говоришь серьезно. Тебя совершенно невозможно понять.
— Я всегда говорю серьезно, – заявляет отец.
— Но этого никто не понимает.
— Я понимаю. Этого достаточно. И кстати, трудно добиться понимания, если тебе никогда не дают договорить.
— То есть?
— Ты ведь меня все время перебиваешь. Я никогда не имею возможности закончить мысль.
Я думаю, что мне следовало бы успокоиться и сказать чтонибудь дипломатичное, чтобы положить конец этой глупой дискуссии и восстановить в машине спокойствие. Но это остается лишь благими намерениями.
— Какого черта! – восклицаю я. – Это ты просто сам никогда не договариваешь до конца.
— Потому что не успеваю. Ты меня вечно перебиваешь. Потому что ты чертовски упрям.
— Я вовсе не упрям! – возмущенно кричу я.
— Конечно, упрям.
— Нет.
— Да, поскольку ты возражаешь независимо от того, о чем идет речь, – говорит отец. – И все потому, что ты так похож на меня.
Я умолкаю и делаю глубокий вдох. Сжимаю зубы, размышляя, не выдать ли мне чтонибудь по–настоящему едкое. Но передумываю. Вместо этого, бросив небрежный взгляд на дисплей телефона так, чтобы не было заметно, что я призвал на помощь технику, произношу: – Да, возможно.
В свою защиту я хочу сказать, что после небольшой эмоциональной вспышки я довольно быстро вновь обретаю вполне приличное настроение и по пути к пансиону "Милосна" заезжаю не туда всего лишь один раз. К нашей большой радости, гостиница оказывается замечательной. Возможно, не такой изысканной, как роскошный отель в Гданьске, но значительно более уютной. Мы получаем исключительно приятный номер с ванной комнатой таких колоссальных размеров, что отец тут же кидается писать маме сообщение, чтобы проинформировать ее об этом.
Пока он пишет, я звоню Лукашу, который пятнадцать минут спустя заезжает за нами в гостиницу. Когда я спрашиваю отца, хочет ли он составить нам компанию, он уже успел улечься на кровать, чтобы отдохнуть, и вежливо, но решительно отказывается.
22. Я и Эдвард Нортон
Усадив нас в свою черную "вольво", Лукаш на бешеной скорости мчится обратно в город. Он очень приятный и значительно моложе, чем я ожидал, – ему гдето около тридцати. По пути мы беседуем на смеси ломаного английского и немецкого, уровня старших классов школы. Я говорю о том, как мы рады встрече с ним, а он – как приятно увидеться с потомками Исаковица. Больше мы почти ничего не успеваем сказать, прежде чем Лукаш сворачивает с главной дороги, заезжает вглубь жилого района и паркуется в большом внутреннем дворе.
Мы выходим из машины и следуем за нашим хозяином к нему в квартиру. В дверях нас встречают его жена и двое детей – мальчик чуть помладше Лео и малышка, которой едва ли исполнился год. Лукаш приглашает нас садиться в гостиной и выходит на кухню, чтобы поговорить с женой. Обратно он возвращается с целой горой сладостей. Увидев, как перед ним выставляют разные пирожные, печенья и конфеты, Лео прямо не верит своим глазам, но быстро адаптируется к ситуации и принимается есть. Поначалу осторожно, а затем со все более впечатляющей скоростью.
Пока мы пьем кофе, Лукаш рассказывает о своем увлечении историей города и о том, как уже в детстве ходил по заброшенным участкам, разыскивая старые вещи. Это хобби с годами все больше засасывало его и вылилось в обширную коллекцию предметов и знание истории Мариенвердера, названное моим знакомым из Варшавы "золотой жилой". В настоящее время бльшая часть коллекции хранится в доме его родителей, но он планирует открыть музей и сделать экспонаты доступными для всех.
Освободив стол, Лукаш вытаскивает две кипы старых фотографий и начинает показывать мне. Многие из них сняты в той части города, где располагался магазин моего прадеда, и складывается впечатление, что в то время это было очень достойное место. На снимках видны красиво одетые дамы и господа, прогуливающиеся по мощенной булыжником площади среди магазинов и конных экипажей. У меня сразу возникает ассоциация со Старым городом в Стокгольме или районом вокруг Домского собора в Упсале.
— Фотографий магазина Исаковица не так уж много, – говорит Лукаш, – поскольку снимать мешала ратуша, да и вид в противоположную сторону был лучше. Но несколько штук у меня есть.
Подойдя к компьютеру, он начинает перебирать файлы, и вскоре на экране появляются три фотографии. Первая снята в магазине прадеда, и на ней видны восемь женщин, которые режут ткань и шьют, а также трое хорошо одетых мужчин, стоящих за прилавком. Я подозреваю, что один из них, судя по внешности и жестам, дедушка Эрвин в молодости.
Вторая фотография сделана с улицы – на ней видно, как маленький мальчик, по всей видимости Георг, выглядывает из окна третьего этажа.
Но самый интересный снимок – третий. На нем два господина позируют перед магазином, заложив руки за спину. Вид у них очень элегантный. Оба при стильных усах и в костюмах с жилетами. Мужчина справа, должно быть, Герман Исаковиц, поскольку чтото в его облике кажется мне необычайно знакомым, правда, я даже не могу сказать, что именно.
Пока я стою, изучая фотографию этих двух господ, в комнату входит жена Лукаша. Взглянув на компьютер, а затем на меня, она начинает смеяться.
– It is you[33], – говорит оа.
Я снова смотрю на экран и на мужчину, гордо позирующего перед витриной магазина Konfektionshaus HERZ[34].
– He looks like you[35], – повторяет жена Лукаша.
– Yes?[36] – удивляюсь я.
– And like that actor[37] …
– Yes, – снова говорю я.
– …Edward Norton.
Я приглядываюсь к фотографии. Хотя Герман Исаковиц явно одевался с бльшим вкусом, чем я, и обладал гораздо более аккуратными усами, жена Лукаша права. Будь я постарше и живи я в маленьком немецком городке в начале XX века, это вполне мог бы быть я. Черт, до чего же мы похожи: он, я и Эдвард Нортон.
Пока я стою, погрузившись в размышления, ко мне подходит Лукаш с какойто бумагой в руке.
— Некоторое время назад мне позвонил приятель и сказал, что у него есть старая карта, и я сразу же ее купил, – говорит он. – Это копия, оригинал висит у моих родителей.
Карта представляет собой обзорный план квартала вокруг площади, причем гораздо более подробный, чем те, что я видел раньше, поскольку он показывает не только расположение домов, но и где находились их внутренние дворы и сады.
— Герман Исаковиц владел двумя домами, – рассказывает Лукаш. – Он начал свою деятельность в одном из них, а потом, в начале двадцатых годов, купил еще один.
Он указывает на здания, помеченные как Маркт–платц, 1 и Марктплатц, 11, и тем самым загадка с магазином прадеда оказывается решенной: он располагался не в том или другом доме, а в обоих.
Мы наливаем себе еще кофе, и я рассказываю о том, что поведал дедушка Эрвин своим детям. Лукаш молча изучает разложенную на столе карту, а затем ставит палец на внутренний двор дома номер 1.
— Вот, – говорит он. – В таком случае Герман Исаковиц зарыл сокровище здесь.
Немного погодя мы выходим к машине и едем дальше. По дороге Лукаш рассказывает нам о местах, которые мы проезжаем. О сожженной синагоге, об улицах, где раньше располагались еврейские дома, и о парке, бывшем когдато еврейским кладбищем, где похоронена прабабушка Доротея. Та, что дала бесплатно одежду бедным рабочим и умерла в тот день, когда ее младший сын получил разрешение ехать в Аргентину. По большому счету это единственное, что нам о ней известно: она была хорошей матерью и человеком, способным сочувствовать другим. Тем, кого мы, евреи, называем mensch[38]. Идеалом, столь же вожделенным для нас, как равноправие для шведов, и не менее труднодостижимым.
Мы ненадолго останавливаемся в ее парке, который теперь, похоже, в основном используется для выгула собак, а затем едем к старой площади возле собора. Я выхожу из машины первым и решительно направляюсь к месту раскопок, но на полпути меня останавливает Лукаш.
— Это не здесь, – говорит он.
— Нет?
— Вон там.
Он указывает на угловое здание в цепочке новых трехэтажных домов, расположенное на одной стороне площади с собором. Это здание не имеет ничего общего со старыми домами, которые я всего час назад видел в компьютере Лукаша.
— Они построены в другом стиле, – поясняет он, – но стоят на том же месте.
И действительно, там, где когдато находился Konfektionshaus HERZ, теперь магазин, торгующий дешевой водкой, вином и пивом. Мы подходим поближе, и Лукаш показывает, где должны бы были размещаться витрины старого магазина, а где – вход и выход. Потом он поворачивается к заброшенной площади и принимается рисовать картину прошлой жизни. Он рассказывает о располагавшихся поблизости еврейских домах и о стоявшей на площади ратуше. О находившихся по соседству магазинах и об их владельцах. О торговцах лекарствами, кожей, украшениями, мехами и обувью. О кипучей жизни и о площади, где играли дети, а взрослые работали и общались.
Немного постояв перед пустошью, которая была когдато оживленной торговой площадью, мы разворачиваемся и медленно бредем в сторону машины. Но едва мы огибаем угловой магазин, как Лукаш внезапно останавливается.
— Здесь, – говорит он, указывая на внутренний двор винного магазина. – Здесь находился сад, где Герман Исаковиц зарыл сокровище.
Я смотрю на асфальтированную поверхность, постепенно переходящую в съезд на подземную парковку, и понимаю, что мы на несколько лет опоздали. Здесь все уже выкопано и перестроено, и шанс найти чтонибудь больше нельзя считать микроскопическим. Он равен нулю.
— Это здесь? – спрашивает Лео.
Я киваю.
— Значит, покопать не получится? – произносит он чуть погодя.
— Да, – отвечаю я. – Скорее всего, не получится. Я перевожу взгляд с сына на двор и толком не знаю, что сказать, поэтому не говорю ничего. Просто молча стою рядом с Лео.
— Ты разочарован? – в конце концов спрашиваю я. Он пожимает плечами, по–прежнему не отрывая взгляда от места, где, по словам моего деда, Герман Исаковиц вроде бы зарыл сокровище.
— А–а, – произносит он. – Ничего страшного. Там наверняка были одни старые фотки и чтонибудь в этом роде.
Я снова смотрю на сына. Он действительно не кажется разочарованным, и меня вдруг осеняет, что передо мной вовсе не тот мальчик, которому два года назад взбрело в голову, что мы должны отправиться на поиски сокровища. Тогда у него по–прежнему был тот открытый взгляд, каким обладают дети до определенного возраста, потрясающе наивный и в то же время проницательный. А нынешний взгляд принадлежит комуто более взрослому, умному и, как я предполагаю, в большей степени реалисту. Тому, кто давным–давно понял, что шанс найти сундук с золотом у нас минимален, но все же захотел поехать вместе с нами, чтобы поискать.
Я приобнимаю его – своего замечательного, любимого девятилетнего сына. И мы стоим, прижавшись друг к другу, и смотрим на то, что ничего особенного собой не представляет: на асфальт, здания и старую площадь, где когдато жизнь била ключом.
— Прежде чем построить новые дома, здесь проводили раскопки, – доносится до меня голос Лукаша. – Я пытался проникнуть туда и взглянуть, но мне помешали высокий забор и охранники.
— В муниципалитете нам сказали, что они не нашли ничего ценного, – говорю я. – Только вилки и тому подобное.
— Да, – отвечает Лукаш, – а если и нашли чтонибудь еще, то оно исчезло по пути. Не знаю, правда ли это, но некоторые утверждают, будто археологи коечто прикарманили.
Ну, вот и все. Погоня за сокровищами окончена, причем еще до того, как мы успели хоть раз коснуться земли лопатой. Но это не имеет никакого значения, поскольку, стоя здесь и озирая Marktplatz[39], я испытываю огромную радость. Когда мы пришли сюда впервые, всего несколько часов назад, квартал показался мне уродливым и скучным. Но сейчас я почемуто ощущаю сильную связь с этой невзрачной маленькой площадью. Возможно, благодаря историям Лукаша или вечернему свету, делающему невероятно красивым все, чего он касается. Не знаю. Но я ловлю себя на мысли, что до прихода Гитлера к власти это наверняка было прекрасное место для жизни и торговли.
Мы возвращаемся к машине, Лукаш проезжает мимо площади и везет нас к своим родителям. На дорогу уходит совсем немного времени, наверное минут пять, и вот мы уже паркуемся в районе с виллами и заходим в один из домов. В холле нас встречает мама Лукаша. Она радостно здоровается со мной, но осознав, что я приехал, чтобы посмотреть коллекцию ее сына, начинает смеяться и сокрушенно качать головой. Из ее слов я понимаю мало, но быстро прихожу к выводу, что она мечтает о том дне, когда Лукаш откроет музей и освободит ее дом от экспонатов.
— Она не в силах понять моего увлечения, – говорит он, пока мы идем через холл. – Это довольно типично для старшего поколения. У нас только молодежь интересуется тем, как тут жилось в прежние времена.
— Почему? – спрашиваю я.
— Возможно, потому что мы бльшую часть жизни прожили свободными.
— Свободными?
Открыв маленькую дверь, Лукаш спускается по ступеням в подвал. Мы следуем за ним по пятам и вскоре попадаем в помещение, заполненное предметами из прошлого Мариенвердера. Здесь есть все, от шлемов и стеклянных бутылок до пропагандистских плакатов и жестяных табличек, пронзенных русскими пулями. Последние объекты мой сын осматривает особенно тщательно. Судя по его комментариям, содержимое подвала произвело на него огромное впечатление, и кроме того, он безумно счастлив от встречи с таким редким явлением, как взрослый "искатель вещей"[40]. И еще больше его поражает сообщение о том, что в подвале присутствует лишь малая часть собранного Лукашем. Самые интересные находки, как мы вскоре понимаем, находятся в комнате на втором этаже, которая оказывается следующей остановкой в нашей экскурсии. Здесь, в бывшей детской нашего хозяина, хранятся объекты, которые, по его мнению, требуют наиболее бережного обращения: старые карты, вывески, предметы из фарфора и множество ящиков, заполненных фотографиями, открытками и историческими документами.
Из одного из ящиков Лукаш извлекает несколько старых газет и показывает мне разные рекламные объявления магазина моего прадеда. Некоторые из них мне уже знакомы, а некоторые я вижу впервые. Затем Лукаш подходит к шкафу, стоящему возле другой стены, и открывает дверцы.
— Я купил его относительно недавно, – говорит он. – Шкаф стоял в одном из магазинов на площади. И глядите, что обнаружилось внутри.
Протянув руку в шкаф, он вынимает вешалку–плечики и протягивает ее мне. Сперва я не понимаю зачем, но потом присматриваюсь повнимательнее.
Оказывается, она из магазина прадеда. Такая простая вещица, всего лишь вешалка, но я радуюсь, как ребенок. А когда Лукаш сказал, что хочет подарить ее мне на память о нашей поездке, я настолько растрогался, что просто не знал, что говорить. Мы некоторое время стоим молча. Вновь обретя дар речи, я от всей души благодарю его за потрясающий подарок. Затем мы спускаемся в гостиную и выпиваем по рюмке с его матерью.
Это прекрасное завершение долгого и напряженного дня, и мне так радостно оттого, что я встретился с этими людьми, которые проявили по отношению к нам так много теплоты и заботы, открыли нам двери своих домов и придали нашему пребыванию здесь особые краски.
По окончании визита Лукаш отвозит нас обратно в гостиницу. Мы обнимаемся и говорим друг другу:
"До встречи!", после чего мы с Лео бежим в номер, где в полном восторге рассказываем отцу обо всем увиденном. Похоже, нам удается заразить его своим энтузиазмом. Он оживляется и явно находит наш рассказ очень увлекательным. А когда мы достаем вешалку и предлагаем, чтобы он по праву главы семьи взял ее себе, он радуется этому почти столь же несоразмерно, как я.
Невзирая на отсутствие сокровища, это – прекрасное завершение долгого дня. Омрачившее его середину раздражение как ветром сдуло, и мне очень приятно, что мы с отцом, наряду с постоянным препирательством, способны разделить простую неподдельную радость. Кто знает, возможно, завтра наши отношения вернутся на круги своя, но в данный момент все великолепно. Настолько, что уже исключительно ради этого стоило ехать в такую даль.
23. Хранилище еврейских надгробий
Просыпаемся мы поздно и поспешно приводим себя в порядок, чтобы успеть на шведский стол до закрытия ресторана. Выбор на этот раз значительно скуднее, чем на пароме и в роскошном отеле. Нам предлагается немного хлеба, мюсли и йогурт, а также несколько маленьких упаковок варенья и джема. Но отец все равно очень доволен и объявляет этот завтрак лучшим из всех. Особенно ему нравится то, что любезная официантка делает нам омлет, хотя мы – единственные посетители ресторана.
— Правда, душ у них устроен плохо, – говорит отец, едва успев прожевать. – Краны расположены неправильно. В Швеции так бы никогда не сделали.
— Ты же не в Швеции, – отвечаю я.
— Думаю, они сами поменяли местами краны холод ной и горячей воды. Наверняка чтобы мы не мылись слишком долго.
— Навряд ли.
— Нет, так и есть. Чтобы не лили слишком много горячей воды. Они ловкие, эти поляки.
Пока мы едим наш эксклюзивный омлет и распихиваем по карманам упаковки джема, в ресторан заглядывает молодой человек из муниципалитета в компании с коллегой. Я здороваюсь с ними и представляю их отцу, который, просияв словно солнце, вдруг проявляет невероятную сердечность.
— Как приятно, – говорит он, пожимая руку молодому человеку. – Я слышал о вас так много хорошего.
— Это не он, – шепчу я по–шведски, что несколько странно, потому что молодой человек шведского не знает и шептать совершенно незачем.
— Как мило с вашей стороны было повозить мальчиков повсюду и все им показать, – продолжает отец.
— Это не он, – шиплю я.
До отца, наконец, доходит, и он обращается к коллеге молодого человека.
— Большое спасибо за вешалку, – говорит он мужчине, которого я впервые вижу. – Она просто замечательная.
— Это тоже не он, – вставляю я и поспешно увожу обоих мужчин, пока отец случайно не сказал, что пообщаться с ними было значительно интереснее, чем "торчать на скучной встрече в муниципалитете".
Поскольку на этот раз ни у отца, ни у Лео не возникает желания присоединиться, я оставляю своих компаньонов, выхожу на парковку и сажусь в машину молодого человека. Пока мы едем в центр, он рассказывает о том, как удачно все складывается в их маленьком городе. Как быстро он растет, как много появляется новых предприятий и как много у них запущено интересных строительных проектов. Я слушаю, на самом деле пропуская все мимо ушей. У нас с ними диаметрально противоположные сферы интересов. Они нацелены на будущее, а я на прошлое. Они – на то, что может сделать новый Квидзын процветающим, а я – на тайны, которые скрывает старый Мариенвердер.
Довольно скоро молодой человек сворачивает с дороги и останавливает машину позади большого уродливого дома, напоминающего мою старую гимназию. Мы заходим внутрь, и вахтер впускает нас в темный, дурно пахнущий подвал. Тут стоят все надгробия с еврейского кладбища, которые муниципалитету удалось спасти. Удивительно, но надписи на них сделаны не на немецком языке, а на древнееврейском. На языке, который мне следовало бы разбирать, но я на нем ничегошеньки не понимаю, поскольку забыл все, чему меня учили в детстве. Однако я не сдаюсь, брожу по подвалу и изо всех сил пытаюсь прочесть надписи на камнях в надежде отыскать следы Доротеи Исаковиц. Поскольку прабабушка умерла так рано, мы знаем о ней только по рассказам ее сыновей, то есть нам явно не хватает информации для того, чтобы составить полноценное представление об этой женщине. Но я всетаки пытаюсь. Беру имеющиеся в моем распоряжении немногочисленные фрагменты пазла и, исходя из них, рисую ее образ – образ поистине настоящего человека.
Ведь мы, люди, всегда действуем именно так. Видя незамкнутую окружность, мы добавляем необходимые черточки, чтобы она стала полной. Если перед нами незаконченная история, мы доводим ее до конца. И чем меньше у нас фрагментов пазла, чем меньше мы на самом деле знаем, тем проще нам с уверенностью выносить суждение о созданном образе. Каков он на вид и что в себя включает.
Теперь я понимаю, что именно так у меня получилось с папиным отцом. Мое представление о нем довольно долго было однобоким и не слишком лестным. Но чем больше ты узнаешь, тем труднее судить. А нам, как выяснилось, предстояло узнать еще очень многое.
Впрочем, этого я пока не знаю, бродя по подвалу муниципалитета и пытаясь разобрать древнееврейские надписи на надгробиях. Задача, прямо скажем, удручающая, поскольку, как я ни напрягаюсь, справиться с ней мне никак не удается. Но я не сдаюсь, а хожу взад и вперед между камнями в надежде отыскать хоть чтонибудь такое, что можно забрать с собой.
После продолжительных поисков я все же отступаюсь и прошу отвезти меня обратно. Когда я сажусь в машину, на меня внезапно наваливается усталость. Просто вышел пербор. Вокруг нас лежит слишком много обломков жестоко разбитых человеческих жизней, которые мне по какойто причине взбрело в голову склеить. Но ничего не получается. Это просто невозможно. По мере приближения к гостинице мне становится все более досадно. Под конец мне уже кажется, будто у меня внутри прямо закипает смесь отчаяния, раздражения и беспомощности.
В таком состоянии я открываю дверь в наш номер и застаю сына и отца за бурным обсуждением только что завершенной партии в шахматы.
— Я выиграл! – кричит Лео.
— Ты должен объявить шах, – говорит отец. – Иначе это жульничество.
— Все равно я выиграл!
— Ничего подобного, маленький жулик. Ты обязан объявить шах. Иначе это не считается.
Они продолжают препираться, а я стою и жду.
— Я не нашел ее надгробие, – произношу я чуть погодя.
— Чье? – спрашивает отец.
— Твоей бабушки.
Отец кивает и принимается расставлять фигуры для новой партии.
— Послушай, почему ты не сказал, что собирался утром встречаться с парнем из муниципалитета? – спрашивает он, разобравшись с шахматами. – Получилось очень неловко.
— Я говорил.
— Но ты ведь планировал снова увидеться с тем, другим парнем.
— Нет, у меня была назначена встреча с парнем из муниципалитета. Лукаш хотел с тобой повидаться, но ты сказал, что у тебя нет желания.
— Дело не в желании, – пожимая плечами, заявляет отец. – У нас есть вешалка, и с меня довольно.
От полного отсутствия интереса в его голосе у меня внутри словно бы чтото лопается. Я уже и без того зол, так что с отцом это, по сути дела, никак не связано. Но в ярость меня приводит именно его полное равнодушие. Ведь это и его родственники тоже. Место, где находился магазин его деда и где вырос его отец.
— Значит, тебя ничего из этого не волнует? – возмущаюсь я.
— Что ты имеешь в виду?
— Ни приезд сюда, ни то, что произошло с нашими родственниками.
— Конечно, волнует.
— Чтото не верится, – укоризненно говорю я, чувствуя, как у меня внутри снова начинает все закипать.
Я словно бы вновь становлюсь мальчишкой и злюсь оттого, что отец не воспринимает мир столь же благоразумно, как я, и не понимает, что это должно бы быть важным и для него тоже.
— Конечно, меня интересует то, что произошло, – в конце концов говорит он. – Зачем бы я, по–твоему, иначе изучал нашу родословную? Я занимаюсь этим ради всей семьи, а не только для себя.
— Ты просто собираешь информацию о том, когда люди рождаются и умирают! – выкрикиваю я. – Это же ничего не объясняет!
— Мне достаточно, – отвечает отец. – Я считаю, что есть занятия поважнее, чем копание в жизни дальних родственников. Например, забота о том, что имеешь. Кстати, – добавляет он, – подобные сведения находят не здесь, где никто из нашей семьи не жил уже почти восемьдесят лет, а в архивах и в интернете.
— Почему тебе надо вечно критиканствовать? – начинаю я, но резко умолкаю, обнаружив, что рядом стоит сын и смотрит на меня изумленным взглядом.
Этот взгляд мне вроде бы еще не знаком. И тут мне становится стыдно за то, что я утратил над собой контроль и превратился в ребенка, когда мне на самом деле следовало проявить достаточно благоразумия и вести себя как его отец.
Однако мое отступление, похоже, всетаки возымело эффект, поскольку мой отец, в виде исключения, не нашелся, что ответить. Он просто стоит, опустив руки, и вид у него очень несчастный. Простояв так не менее чем полминуты, он тихо произносит:
— Я вовсе не критиканствую. Я просто устал.
— Что?
— После операции. Меня теперь особенно надолго не хватает, да и сказываются лекарства, которые я принимаю.
— Сказываются?
— Да.
— Почему же ты ничего не говорил?
— Я тебе много раз это объяснял.
— Ничего подобного.
— Конечно, объяснял, и кроме того, я не хочу все время надоедать своими проблемами. Я думал, ты понял. Впрочем, ты прав. Поездка сюда меня действительно не слишком интересовала. Мне это казалось не столь важным. Но это было важно для тебя, и поэтому я поехал с вами. Ради тебя, а не ради себя. В виде исключения я не нашелся, что ответить.
24. Оставаться mensch
После ужина, когда отец с сыном улеглись спать, я спускаюсь в гостиничный бар. Там пусто. Свет наполовину погашен, единственное живое существо – молодая полька, стоящая за стойкой. Я сажусь, заказываю пиво, залпом выпиваю его и прошу еще бокал. Я чувствую, что мне это необходимо – передохнуть и просто от всего отключиться. С меня уже хватит поисков ответов и копания в прошлом семьи Исаковиц. Сколько бы архивов мы ни посещали, нам все равно никогда точно не узнать, что произошло. Мой дед столько всего держал в себе. А мне бы хотелось, чтобы он так многим поделился. Ведь чем лучше я понимаю трагическую историю его семьи, тем большее родство ощущаю с этим несчастным человеком.
Но главным образом я ощущаю боль. Боль за то, что ему и другим родственникам пришлось пережить, и за то, что они не рассказали об этом своим детям, чтобы те смогли понять. Но, возможно, они были не в силах. Вероятно, это причиняло такую боль, что единственным способом выжить было постараться забыть прошлое и начать все с нуля. Может, поэтому же мой дед и не вынес общения с братом. Кто знает? Кто вообще знает, как много способен вынести человек, прежде чем он, наконец, сломается? Только не я, ибо мне никогда не доводилось подвергаться такому, что всерьез испытало бы мой характер. За всю жизнь у меня ни разу не возникало необходимости выбирать между жизнью и смертью и отвечать за последствия. Я вырос в среде, настолько спокойной и защищенной, что моим родственникам она наверняка показалась бы похожей на рай.
В то время я этого, разумеется, не понимал. Просто принимал все как должное, включая права, за которые родители моих отца и матери были бы готовы пойти почти на что угодно. Право жить, где хочу, ходить в школу, путешествовать и выбирать работу по собственному усмотрению. Обо всех этих привилегиях, как и об отпуске по уходу за ребенком и бесплатном образовании, мы просто не задумываемся, пока они существуют. Мы, скорее, жалуемся и требуем большего или пытаемся, как я, бежать от тех подводных камней, которые способна создать подобная защищенность. Позволить себе такое могут только люди, выросшие в условиях безопасности.
Тот, кто однажды испытал на себе отсутствие основных прав, вероятно, больше всего стремится тихо слиться с серой массой и стать таким, как все. Если принять это во внимание, то, что мой дед сменил фамилию, предстает уже не малодушием, а совершенно естественным поступком. Даже не знаю, почему я раньше считал, что с его стороны было трусостью отказаться от собственной идентичности. Возможно, я посмотрел слишком много фильмов с героями–одиночками, отстаивавшими то, во что они верили, или же я просто не бывал в ситуации, когда за какойто поступок приходилось платить слишком высокую цену. Ведь очень легко представлять себе или даже точно знать, как следует действовать, если ты сидишь на безопасном расстоянии с готовым ответом в руках. Именно это происходит, когда я иронизирую по поводу трусости моей страны во время войны или беззубой шведской дипломатии, вылившейся в молчание и отказ от оглашения собственной позиции. Но, как уже говорилось, легко быть храбрым на расстоянии. Гораздо труднее, когда тебе известна цена вопроса. Однажды, когда я исходил желчью по поводу "так называемого" нейтралитета Швеции, сын вдруг сказал:
— Я считаю, хорошо, что они струсили.
— Что ты говоришь? – удивился я.
— Шведы, – пояснил Лео. – Хорошо, что они струсили во время войны.
— Почему же? – спросил я. – Что ты имеешь в виду? И тут он посмотрел на меня таким взглядом, который дети приберегают для взрослых, если те настолько тупы, что им даже не стоит объяснять.
— Потому что люди избежали войны, папа, – в конце концов произнес он. – Потому что им не пришлось умирать.
Даже Рут придерживалась аналогичного мнения, когда речь заходила о нейтралитете.
— Многие укоряют шведов за их действия о время войны, – говорила она. – Но мы должны быть благодарны им за то, что выжили. Если бы Швеция не проводила такой политики, мы бы все погибли. Мы видели после войны список, который лишь подтвердил наше предположение: мы значились среди первых, кого немцы приказали бы депортировать.
Сидя в баре и заказывая один бокал пива за другим, я размышляю над этой и другими историями, услышанными от родственников с маминой стороны. И мне приходит в голову, что они, пожалуй, рассказывали не все. Несмотря на то, что в их рассказах присутствовали жуткие места, заостряли внимание они прежде всего на светлом. На единстве и сплоченности, на том, как им, невзирая на трудности, удалось построить в новой стране хорошую жизнь. Полагаю, такой выбор делался в высшей степени осознанно. Это становится особенно очевидным в старом интервью Хайнца, запись которого я смотрел перед нашим отъездом в Польшу.
Дедушкиного брата спрашивают, каково ему было сидеть в концлагере. Услышав вопрос, он замирает и смотрит на задавшего его человека с таким изумлением, будто не может поверить своим ушам. Его ответ, когда он наконец раздается, далек от ожидаемого. Хайнц не упоминает ничего из того, что рассказывал мне Киве. Как их в студеную зиму заставляли в одних кальсонах часами стоять в строю, а тех, кто оказывался больше не в силах держаться на ногах, расстреливали. Или как расстреливали тех, кто пытался помочь своим упавшим товарищам. Или как надзиратели ради потехи кричали, что барак горит, а затем стреляли в тех, кто из него выбегал. Ничего подобного Хайнц не рассказывает. Он просто смотрит на спросившего человека с изумлением и говорит: "Мы были молоды, и у нас хватало сил выносить из барака мертвых". Причем говорит как о чемто настолько само собой разумеющемся, что человеку, не пережившему ничего подобного, никогда его не понять.
Бабушка Хельга, как я понимаю, тоже опускала то, о чем ей было слишком тяжело думать. Обычно она рассказывает об украшениях, которые ее мать запекла в марципан, о том, как плохо к ней относились в Швеции, и о вечно не улетавшем из аэропорта Бромма самолете.
Мне вспоминается один из дней, когда я зашел ее навестить прошлой зимой. Я приготовил еду, которую она, как обычно, забраковала, но всетаки съела, а затем мы пили кофе и играли в карты. Я намеревался разузнать побольше об ее детстве, но случай никак не подворачивался. Поэтому мы болтали о разных других вещах. О жизни, о родственниках и о моих детях. В какойто момент нашей беседы бабушка, по–моему уже в тысячный раз, объяснила мне, насколько именно я meshuggah, раз назвал своего третьего сына Мосесом. Тут я, наконец, всерьез разозлился и спросил, что она, собственно, имеет против его имени.
Ее реакция оказалась неожиданной. Она долго смотрела на меня так удивленно, будто я пришелец с другой планеты, а потом тихо сказала:
— Дорогой мой Данниле. Я знала в Берлине так много Мосесов. Так много чудесных еврейских мальчиков, которых уничтожили.
И тут в ее обычно столь непроницаемом лице словно бы приоткрылась щелка и возник маленький проблеск того, что скрывалось под "броней". Как будто на мгновение, сквозь морщины и прочие признаки возраста, проглянула избалованная маленькая соплячка из Берлина. Та самая, что была окружена любящими ее людьми и жила под чудесным колпаком, где не было ничего невозможного. Наверное, поэтому ей стало потом так трудно. Так это излагала она сама:
— С таким детством ты особенно не задумываешься, а когда потом все рушится, твой мир уничтожается полностью. Потомуто я и стала такой жесткой и поэтому считаю, что другие тоже могут немного больше напрягаться в этой жизни. Это не так уж сложно и совсем не обязательно уметь все, чтобы уметь жить. Но нужно проявлять человечность. Нужно быть mensch.
Теперь осталась только она – единственная из всех уцелевших, среди которых прошло мое детство. Из этих теплых, пристающих, насильно кормящих, гладящих по щеке, пахнущих чесноком, замечательных людей с исковерканными судьбами. Тех, у кого было столько еды в морозилке, что ее могло бы хватить на целую мировую войну, тех, кого я так любил. И скольким из них, несмотря на все, через что они прошли и что потеряли, всетаки удалось остаться mensch.
Допив последний бокал пива, я расплачиваюсь и, покачиваясь, возвращаюсь в номер. Там спят мои отец и сын. Я осторожно прокрадываюсь в комнату, раздеваюсь и заползаю в свободную постель. Лежу под одеялом, прислушиваясь к их спокойному ровному дыханию, а мои отрывочные мысли о прошлом и настоящем постепенно затихают и в конце концов переходят в глубокий безмятежный сон.
25. And so it goes …[41]
Выписавшись из гостиницы, мы, перед тем как покинуть город, едем на торговую площадь, чтобы в последний раз взглянуть на квартал, где раньше жила наша семья. Там я пересказываю отцу слова Лукаша – о магазине Германа и о тогдашней жизни. Немного постояв и посмотрев на поля возле площади, мы разворачиваемся и подходим к винному магазину, который находится на земле наших предков, но уже никогда снова не будет нашим.
— Давайте зайдем и оккупируем его, – предлагает отец. – Потребуем то, что принадлежит нам по праву.
— Давайте, – поддерживает его Лео.
— Ваттины никогда не сдаются! – восклицает отец. Мы продолжаем стоять, глядя на площадь, и чита ем надписи на выставленных перед магазином щитах, рекламирующих дешевое пиво и слабоалкогольные коктейли. Тут у отца возникает новое предложение:
— Оккупация отменяется. Давайте лучше зайдем в магазин и наберем столько, сколько сможем унести. А потом выскочим на улицу, побросаем все в машину и уедем прежде, чем они успеют нас остановить. Это минимум из того, что они нам должны.
— Давайте, – решительно заявляет Лео.
— Ваттины никогда не сдаются, – говорю я.
Мы серьезно киваем друг другу, открываем дверь и заходим в маленький симпатичный магазинчик с несколькими холодильниками и полками с вином и водкой. Из репродуктора льется песня Лорин "Эйфория", с которой она победила на "Евровидении", а за прилавком стоит молодая блондинка с голубыми ногтями и бейджиком на груди. Отец сразу решает изучить бейджик поближе.
— Анита, – радостно читает он на табличке. – It is a very Swedish name. In Sweden many people are called Anita[42].
Девушка за прилавком, похоже, не совсем понимает, что он имеет в виду, но улыбается и даже издает легкий смешок. Не знай я отца, я подумал бы, что он с ней флиртует. Но это полнейший абсурд. Ведь мы, черт возьми, пришли сюда с целью грабежа.
– Anita, it is a Swedish name, – снова пытается отец, теперь уже на немецкий манер повысив голос.
Но это не помогает. Анита по–прежнему выглядит озадаченной, что вынуждает отца сменить тактику атаки.
– Blue nails. Very nice blue nails[43], – говорит он с приятным шведским акцентом, указывая на ее ногти.
Анита со смехом произносит чтото на польском языке, которого никто из нас, трех мушкетеров, не понимает. По радио Лорин как раз дошла до припева.
– This is a Swedish song! – внезапно восклицает отец. – It really is. A Swedish song[44].
Анита снова улыбается, и некоторое время мы все стоим молча. Затем я беру несколько бутылок сока и сидра и подхожу к кассе. Беру так много, чтобы вернуть то, что принадлежит нам по праву. Правда, плачу семь злотых, говорю спасибо, и мы выходим на улицу.
На площади имеется скамейка, мы усаживаемся и смотрим на поля и вздымающиеся вдали холмы. Я отпиваю глоток сидра и протягиваю бутылку отцу. Его явно мучает жажда, поскольку напиток исчезает у него в горле с такой скоростью, будто это сок. Да, он одним махом выпивает почти все. Когда сидра остается совсем чуть–чуть, я забираю у него бутылку.
— Что ты делаешь? – спрашивает отец.
— Угомонись немного, – говорю я.
— Ты что? Мне уже и попить нельзя?
— Разве ты не собирался вести машину?
— Почему пить можно только вам? Мне тоже хочется сидра.
— Ты правда хочешь еще? Ты же у нас такой блюститель порядка.
— Неужели ты не позволишь отцу выпить немного сидра?