Сокровище господина Исаковица Ваттин Данни
— Но я ведь тогда был маленьким, – оправдываюсь я.
— Лео, ты знаешь, что твой папаша лишил меня возможности стать первым шведским конфетным миллионером? То была моя лучшая идея. А их у меня имелось много.
— Да, но…
— Дело было задолго до появления "Короля карамели"[14], и тогда еще никто до этого не додумался. Я собирался назвать фирму "Сластена–гигант" и заказал массу пробных экземпляров. Их прислали в пластиковых пакетиках, они были замечательные. И знаешь что случилось? Твой папаша всё съел.
— Правда? – удивляется Лео.
— Всё до единой конфетки.
— Даже кислятину? – спрашивает мой сын с восхищением и удивлением одновременно. Будто не может переварить, что его, обычно такой ответственный, отец способен сначала стащить, а затем поглотить так много конфет.
— Всё, – отвечает отец. – Он отыскал всё до самого малюсенького пакетика, хотя я их хорошо припрятал. Когда дело касается сладостей, твой папаша становится роботом, идущим к цели.
— Но… – начинаю я.
— А его не стошнило? – спрашивает Лео.
— Очень надеюсь, что стошнило, – говорит отец. – Но он сказал только, что неважно себя чувствует, и твоя бабушка его, конечно, пожалела, уложила в постель и накормила куриным бульоном.
— Ловко, – восхищается Лео.
— Ловко! – восклицает отец. – Он действовал бесчестно. Особенно потому, что свалил исчезновение конфет на младшую сестру.
— Ничего подобного, – возмущаюсь я, пытаясь восстановить свою поруганную честь.
— Ты, во всяком случае, все отрицал. Прикидывался та–а-ким невинным, говорил, будто ничего об этом не знаешь. Тогда мы подумали на твою сестру. Фу, как некрасиво. В отношении конфет на тебя полагаться нельзя. Мотай на ус, Лео. Не говоря уже о том, сколько твой папаша украл спиртного.
— Спиртного? – переспрашивает Лео, которому эта беседа явно кажется все более интересной.
— Да, но… – начинаю я.
— Правда, брал он не всё, как в случае с конфетами. Нет, он доливал в бутылки воду. Наверное, думал, что мы ничего не заметим. Но под конец там оставалась одна вода. И ты еще подмешивал туда всякой дряни. В мой отличный виски.
Даже не знаю, что и сказать, кроме того, что в этих обвинениях присутствует известная доля правды. Ведь за прошедшие годы отсутствие у меня должного стиля при потреблении алкоголя возмущало не только отца. Оно глубоко шокировало маминого кузена Габи из Израиля, с которым мы в последний раз виделись, когда он приезжал в Швецию прошлым летом. Этого мужчину всегда узнаёшь или, вернее, слышишь издали, поскольку его отличает очень своеобразная манера здороваться, которую ни с чем не спутаешь. Как, например, в тот раз, когда мы были на барбекю и только собирались взять себе еды, как мирную беседу присутствующих, подобно вонзающемуся в фаршированную рыбу кухонному ножу, пронзил громогласный голос с израильским акцентом:
— ПРИВЕТ, ДАННИ ВАТТИН!
Вслед за этим сквозь толпу гостей пробирается Габи и заключает меня в объятия. Затем он замечает стоящего рядом со мной возле гриля моего сына и разражается не менее мощным: "ХЕЛЛО, ЛЕО ВАТТИН!" Немного посмотрев на Лео, он заявляет сыну, что человек, поживший в других странах, должен бы точно знать, какую следует выбирать еду.
– LEO WATTIN, YOU HAVE LIVED IN AUS TRALIA. YOU DON’T WANT THE HORRIBLE SWEDISH KORV. IT HAS NO MEAT, YOU WANT REAL MEAT. HERE, HAVE SOME STEAK[15].
С этими словами он помогает Лео положить на тарелку несколько отличных кусков мяса. Ибо Габи любит наслаждаться благами жизни, даже если они попадаются ему в виде еды или напитков. Поэтомуто он, вероятно, так сильно возмутился чуть позже, когда я случайно пролил прекрасный виски, которым он меня угостил.
– HELLO DANNY WATTIN. THIS IS SINGLE MALT, NOT FOLKL. DRINK IT SLOWLY[16].
Как бы то ни было, встречаться с Габи всегда приятно. Его отец Георг был старшим братом дедушки Эрнста и вырос, в точности как Эрнст, средний брат Хайнц и их младшая сестра Марианна, в городе Бреслау, в Южной Германии. По рассказам я знаю, что они долго вели жизнь, обычную для немецкого среднего класса. Их отец Вильгельм Лахманн владел магазином по продаже мужской одежды и текстиля, а дети играли на пианино, пели в хоре и изучали английский. Им всем хотелось получить высшее образование, и в начале тридцатых годов двое старших детей поступили в высшие учебные заведения. Георг учился на математика, а Хайнц – на юриста.
Нарастающий антисемитизм, конечно, ощущался, но, как обычно говорил Хайнц, "в то время люди были не столь легкоранимы, как теперь". Ненависти к себе они никогда не чувствовали. По крайней мере, до прихода Гитлера к власти. Тогда все сразу ухудшилось. Для детей перемены были больше всего заметны в школе, где все учителя стали нацистами, поскольку иначе они лишились бы работы. Для папы Вильгельма перемены проявились в том, что его магазин, как и остальные еврейские магазины, бойкотировали. И это было только начало. Постепенно стала нарастать ненависть, а права, которые семья всегда считала само собой разумеющимися, отнимались у них одно за другим. Вскоре детям пришлось бросить школу, семья больше не могла содержать себя за счет предпринимательской деятельности.
Чтобы выжить, Вильгельм вместе с двумя старшими сыновьями какоето время ездил по провинции и продавал крестьянам кастрюли. Они коекак перебивались, но не более, вели жизнь бесправного низшего класса, и каждому было позволено их пинать. Протестовать или сопротивляться, как раньше, когда Хайнц с Георгом дрались с нацистами на улицах, теперь было запрещено, и за это полагалось суровое наказание. Поскольку в обществе не было ни единой группы, которая приняла бы их сторону, семья поняла, что пора искать способ уехать из Германии. В результате Хайнц и мой дедушка начали работать учениками в фермерском хозяйстве, младшая сестра Марианна вступила в еврейскую "Молодежную алию", а старший брат Георг стал руководителем этой организации, боровшейся за возможность эмиграции в Палестину.
От меня, выросшего в мирных условиях, их история бесконечно далека, но она меня пугает. Особенно учитывая политическое развитие в значительной части Европы, где нацизм снова считается в порядке вещей, а экстремистские партии получают все больший вес. Причем происходит это не только в странах, испытывающих экономический кризис, подобно Германии двадцатых годов, но и в нескольких наиболее благополучных, процветающих государствах.
Не знаю, как повел бы себя дедушкин старший брат Георг, доживи он до этого. Возможно, сложил бы чемодан и уехал. Во всяком случае, именно так он поступил тогда. И в отличие от младших братьев, ему таки удалось, вопреки проводимой британским мандатным правительством ограничительной политике по вопросу приема беженцев, в 1938 году попасть в Палестину. Там он прожил десять лет. Женился, обзавелся дочкой и развелся. Потом сражался в рядах британской армии, и в Западной Африке, и в Египте. Встретил новую женщину, женился во второй раз и осенью 1947 года узнал, что скоро опять санет отцом. Все, казалось, складывалось удачно. Конечно, шла гражданская война, но Израиль после прекращения британского мандата в Палестине должен был стать самостоятельным государством. Прибежищем для всех евреев мира.
Однако рождение нации получилось, мягко говоря, драматическим. На следующий день после окончания британского мандата и провозглашения независимости 14 мая 1948 года на Израиль напали пять арабских стран с целью уничтожить еврейское государство.
Подобно большинству мужчин, Георг сражался за свободу своей страны в объединенной еврейской армии. 23 мая, когда его жена могла родить в любой момент, грузовик с Георгом и его людьми попал под обстрел. Они двинули вперед в надежде спастись от снарядов, но тут увидели группу бегущих по дороге из последних сил израильских солдат. Георг понял, что, если они не вмешаются, эти люди погибнут, и отдал приказ остановить грузовик и подобрать их. В тот миг, когда машина притормозила, в нее попал снаряд, и за день до рождения сына Габи старший брат моего дедушки погиб.
В нашем роду существует много подобных историй. О тех, кто наперекор судьбе всетаки избежал уничтожения, а затем погиб какимто иным образом. Один погиб на войне, как Георг, другой утонул в результате несчастного случая, как зять брата дедушки Эрнста, а ктото покончил с собой, что было самым распространенным. Наша шведская ветвь отличается наименьшей частотностью несчастных случаев. Возможно, потому что мы, подобно отцу, усвоили присущую нашей новой стране заботу о безопасности. Правда, сейчас мы, как уже говорилось, в отпуске, без ремней безопасности. А принимая во внимание нарастающую интенсивность дискуссии о воровстве сладостей, по крайней мере одна автомобильная авария, вполне возможно, не за горами.
— Знаешь, Лео, – говорит отец, засовывая в рот лакричный батончик, – я предлагаю тебе отныне прятать твои сладости в какомнибудь надежном месте. Гденибудь, куда Данни заглядывает не слишком часто. Скажем, в душе?
— Что ты, черт возьми, имеешь в виду? – возмущаюсь я.
Отец широко улыбается моему сыну.
— Смотри, как он разошелся. Он часто так заводится? Прежде чем сын успевает ответить, раздается звонок телефона. Это мама интересуется, как у нас дела.
— Сейчас я тебе расскажу, – говорит отец. – Они пукают и издеваются надо мной. Твой сын и твой внук. А еще они съели все конфеты.
— ЭТО ТЫ ВСЕ СЪЕЛ! – кричим мы с сыном с переднего сиденья с громогласностью Габи Лахмана.
8. Швед молчит
Итак, мы продолжаем путь на юг, через провинцию Смоланд с ее лесами, красными домиками и немецкими туристами, ищущими Lebensraum[17]. На самом деле, их на дорогах так много, что поневоле начинаешь подозревать, что немцы решили осуществить то вторжение, которого так боялись мои родственники во время Второй мировой войны. Но на этот раз оснований для беспокойства, разумеется, нет, ибо, насколько я понимаю, они буквально обожают нас, наши озера и лосей, а также социально–реалистические детективные романы, написанные мрачными стариками. В их любви ко всему шведскому вообщето нет ничего странного. Между нашими странами уже давно сложились прочные отношения, а наши культурные, политические и экономические связи имеют давнюю традицию. И началось это задолго до мировых войн и уничтожения евреев. На самом деле, к моменту прихода Гитлера к власти немногие из европейских стран состояли в таких хороших отношениях с Германией, как Швеция. Стало быть, выработать линию поведения, когда правда о деяниях нацистов стала просачиваться наружу, было наверняка не оченьто легко. Особенно потому, что там были замешаны немалые суммы денег, которые мы зарабатывали на поставках немецкой военной машине железной руды и шарикоподшипников. Это, кстати, продолжалось еще долгое время после того, как осуществляемые немцами массовые убийства получили широкую огласку, причем невзирая на давление со стороны Англии и США. Поставки прекратились только в ноябре 1944 года, за шесть месяцев до окончания войны. Некоторые историки считают, что Швеция тем самым способствовала продлению как войны, так и уничтожения евреев.
Впрочем, легко быть умным задним числом и принимать смелые решения, когда на кону ничего не стоит. Гораздо сложнее определить линию поведения, когда старый добрый друг сбивается с пути (друг, с которым тебя к тому же связывает экономическое сотрудничество). Для Швеции ситуация вылилась в трудный компромисс. Ведь хотелось, не вступая в войну, сохранить хорошие отношения с торговым партнером. Выходом стал наш знаменитый нейтралитет и рекомендации нашему народу воздерживаться от любых оценок действий Германии, как положительных, так и негативных. Последнее осуществлялось множеством разных способов. Например, шведский МИД ставил гриф "секретно" на сообщениях о массовых убийствах евреев и уничтожении их в газовых камерах. А большинство шведских газет писало, что это "внутреннее дело Германии" ("Свенска дагбладет") и что "шведской прессе следует воздержаться от демонстративного проявления симпатий и антипатий по отношению к иностранным режимам" ("Гётеборгс постен"). Гражданам советовали попросту молчать о том, что могло повредить нейтральной Швеции, поступая так, как выразилось Государственное информационное управление в своей знаменитой кампании 1941 года: "Швед молчит"[18]. Само собой, были и исключения – те, кто говорил то, что думал. Наиболее известный пример – главный редактор газеты "Гётеборгс хандельс о шёфартстиднинг" Торгни Сегерстедт, который своей критикой нацизма и Гитлера доводил немецкое руководство до белого каления. Однако даром это пройти не могло. Сегерстедта, в частности, обвиняли в том, что он ставит под угрозу нейтралитет Швеции, его бойкотировали рекламодатели, в него плевали на улице, его называли изменником родины и даже предостерегал наш тогдашний король (честно говоря, лучше бы он сосредоточился на более традиционных королевских обязанностях). Тем не менее главный редактор продолжал, несмотря на сопротивление, писать о нацизме, который он откровенно ненавидел. Но вот маятник времени качнулся в другую сторону, война закончилась, и Сегерстедт превратился в национального героя, превозносимого за образцовое гражданское мужество, – к сожалению, он к тому времени уже умер. Но в его честь всетаки назвали несколько улиц и установили несколько памятников. Кроме того, память о нем и поданном им примере по–прежнему жива. Ибо теперь мы, шведы, действительно больше не молчим. Нет, мы усиленно пишем в блогах и со всей страстью высказываем свое мнение на всевозможных анонимных интернет–форумах. Военное снаряжение мы тоже не продаем. По крайней мере, воюющим странам или диктатурам (за исключением тех, которые обещают его не использовать). Кроме того, у нас, невзирая на произошедшее под конец войны, как уже говорилось, снова очень хорошие отношения с Германией.
Как выглядят наши отношения с Польшей, я толком не знаю. Постепенно увидим. Поездка туда, во всяком случае, пока складывается удачно и становится еще лучше, когда по третьему каналу радио, гдето между городами Сёдерчёпинг и Вестервик, обнаруживается программа, посвященная одной из любимых групп Лео, First Aid Kit. Программа интересная. Народ звонит и задает вопросы, а сестры–певицы отвечают. Когда мы подключились, их как раз спросили о том, как они пришли к музыке. – Для нас это всегда было естественным, – говорит одна из девушек.
Дальнейших ее слов мы не слышим, поскольку их заглушает скептический голос с заднего сиденья.
— Всегда было естественным? – удивляется отец. – Сколько же им лет? Пятнадцать?
По радио сестры продолжают рассказывать. Теперь о том, как они пишут песни. Говорят, что исходят из собственных ощущений и что песня является способом ими поделиться. Тогда те, кому доведется пережить то же самое, возможно, будут чувствовать себя менее одинокими.
— Сколько же им всетаки лет? – снова спрашивает отец. – Тринадцать?
Он пускается иронизировать на полную катушку, и дальше, вероятно, будет еще хуже. Поскольку девушки принимются говорить о том, что записанный диск подобен выпущенному в мир ребенку, а на такую метафору отец вполне способен наброситься, как голодный крокодил. Но тут он слышит, что девушек в турне обычно сопровождает их папа, и это производит на него гораздо большее впечатление.
— Почему бы тебе не взять с них пример? – спрашивает он меня. – Тебе бы следовало почитать отца, а не издеваться над ним.
— Я стараюсь. Разве я не заказал массу завтраков со шведским столом?
— Да, – соглашается он, – это, по крайней мере, шаг в правильном направлении. Хотя тебе еще многому предстоит научиться.
Кстати о завтраках, Лео явно всерьез проголодался, что вообщето не слишком странно, поскольку уже третий час.
— Скоро надо будет остановиться и поесть, – говорю я.
— Что? – удивляется отец. – Опять?
— Мы с самого утра ничего не ели.
— Ничего подобного. Разве мы не ели мороженое в Сёдерчёпинге?
— Мороженое ел ты, а мы нет. И кстати, мороженое – это не еда.
— Ты говоришь как моя жена, – возмущается отец. – К тому же мы еще ели лакричные конфеты. На них вполне можно немного продержаться.
— Четыре конфетки – это не еда, – возражаю я, начиная действительно напоминать себе маму.
— Мне этого достаточно, – говорит отец. – Не понимаю, почему вам надо все время есть.
— Это называется ланчем.
— Если станете продолжать в таком духе, будете выглядеть как шары.
— Лео девять лет, и ему необходимо обедать. И кстати, от регулярных приемов пищи не жиреют. Если, конечно, не сидеть сиднем.
Будучи не в силах сдержаться, я разражаюсь длинной, несколько нравоучительной тирадой о важности сбалансированного питания для хорошего самочувствия. Когда я заканчиваю, отец смотрит на меня таким взглядом, какой бывает у посетителей зоопарков, увидевших какоенибудь особенно удивительное животное. Например, утконоса.
— Вот оно что, – произносит он. – Хотя я все равно не понимаю, почему вы вечно так голодны. Может, у вас глисты?
— Глистов у нас нет, а в регулярном питании нет ничего плохого, – мрачно отвечаю я.
— В таком случае я с удовольствием съем еще конфетку.
— Они закончилась, – говорю я. – Ты все съел.
— Вот как, – вздыхает отец. – Ну, тогда я еще немного вздремну.
И он в самом деле засыпает.
Вы, возможно, слышали, что в тибетском буддизме существует направление, которое называется crazy wisdom[19], и, насколько я понимаю, оно ставит своей задачей просвещение людей путем сбивания их с толку. Нарушая общепринятые нормы и используя неожиданные методы, учеников будто бы подводят к пониманию истинной природы мира. Этот метод также хорош, если человек, подобно наиболее известному мастеру данного направления Чогьяму Трунгпе, является реинкарнированным ламой, но тем не менее хочет пить спиртное и спать с множеством разных женщин. Впрочем, человек, представлявший собой лицо этого движения и распространявший его идеи в США в 1970–е годы, был далеко не первым, кто верил, что растерянность может привести к пробуждению и сомнениям, а затем к ясности. Истории о подобных святых безумцах встречаются в народных сказках во всех концах мира. Наиболее широко известны рассказывающиеся по всему Среднему Востоку истории о Ходже Насреддине. В одной из них, которая мне особенно нравится, Ходжу пригласили в одну деревню прочесть проповедь. Он вышел к собравшемуся на площади народу и стал ждать, пока наступит тишина. А потом спрашивает:
— Вы знаете, о чем я собираюсь рассказывать?
— Нет! – кричит народ.
— Вот как, – говорит Ходжа Насреддин и объясняет, что в таком случае у него нет желания читать проповедь, раз народ настолько не заинтересован, что даже не потрудился узнать, о чем он будет рассказывать.
И с этим он удаляется.
Народ деревни считает ситуацию страшно неловкой и всячески умоляет его вернуться и предпринять новую попытку. Ходжа Насреддин соглашается и на следующий день вновь появляется на площади.
— Вы знаете, о чем я собираюсь рассказывать? – спрашивает он.
— Да! – кричит народ.
— Вот как, – говорит Ходжа Насреддин и объясняет, что в таком случае не хочет тратить их драгоценное время на рассказ о том, что им уже известно.
Тут жители деревни, как вы понимаете, окончательно растерялись. Несмотря на это, они пригласили мудреца еще раз. Теперь они уже основательно подготовились, составив план, как заставить его рассказать то, что он собирался. Поэтому, когда Ходжа Насреддин на следующий день предстал перед ними, они точно знали, как им действовать.
— Вы знаете, о чем я собираюсь рассказывать? – спросил он.
— Да! – закричала половина собравшихся.
— Нет! – закричала вторая половина.
Ходжа Насреддин немного помолчал, глядя на деревенский народ, а затем сказал: – Вот как, но в таком случае та половина, которая знает, о чем я собираюсь говорить, может рассказать той, которая не знает.
И с этим он удалился.
О том, является ли мой отец шведским аналогом Ходжи Насреддина, мы, пожалуй, умолчим, но он так меня запутывает, что я никогда толком не понимаю, что он имеет в виду и говорит ли он всерьез или в шутку. И хотя порой его манера развлекает, через какоето время она может стать немного утомительной для такого не вполне просвещенного человека, как я. Поэтому иногда я предпочитаю способ общения, принятый в семье мамы, – он куда более воодушевляющий. Там не прибегают к скрытой иронии или дипломатическим уловкам, а говорят без обиняков. Все как есть или, по крайней мере, как оно представляется данному человеку. Ибо если у тебя есть свое мнение, его следует высказывать. Независимо от того, касается оно чьейто неудачной прически или того, что ктото из родственников чуть слишком располнел. Такая форма общения, естественно, тоже иногда несколько напрягает, но во всяком случае тут не возникает никаких сомнений по поводу того, что о тебе думают. А это прямая противоположность шведскому коду беседы, когда первейшая цель, судя по всему, – ни в коем случае не обнаружить своего истинного отношения к собеседнику.
Этот феномен хорошо определил мамин брат, когда мы с ним встретились некоторое время тому назад. Он сказал, что в детстве никогда толком не понимал, что происходило дома у его друзей. Были их родители в хорошем настроении или в плохом. Радовались они его приходу или хотели от него побыстрее отделаться. По ним было не видно. Вычислить настроение моей бабушки, по его словам, было по сравнению с этим детской игрой.
— Никаких проблем не возникало. Если тебе, как только ты переступал порог, давали пощечину, ты сразу знал, что мама в плохом настроении.
В семье бабушки Хельги всегда присутствовала масса эмоций и жизнь била ключом. Их дом был вечно полон народа: люди приходили в гости, ели и оставались ночевать. Причем в таких количествах, что моя мама с сестрой и братом в шутку называли свой дом "Отель Лахманов". У них гостили родственники, друзья и покупатели магазина автомобильных радиоприемников, которых дедушка приглашал домой поужинать. И всегда, как любит говорить бабушка, оставалось много грязной посуды и велись такие громкие споры, что соседи обычно приходили убедиться, что они не дерутся.
Да, в доме маминых родителей жизнь действительно всегда била ключом. Настолько, что дедушкин отец, торговец Вильгельм Лахман, под конец не выдержал. А ведь к этому времени ему довелось повидать в жизни многое. Его магазин в Бреслау бойкотировали, а затем отобрали. Он выжил, побывав в Бухенвальдском концлагере. И за день до начала Второй мировой войны, оставив дом и все имущество, вместе с женой Хертой бежал в направлении Италии. Организовать это было нелегко. Супруги остались без денег, а доступа к своим накоплениям они не имели, поскольку немцы заморозили их счета. Бегство стало возможным лишь благодаря родственнику из США, который положил на их имя некую сумму в итальянский банк. Пара собиралась пересечь границу, забрать деньги и затем какимнибудь образом добраться до Палестины.
Поначалу все шло по плану. Дедушкиным родителям удалось попасть в Италию и абрать положенную на их имя сумму. Дальше получилось хуже. Оказалось, что у Херты рак, и она быстро начала слабеть.
Херта Лахман умерла в Триесте. Муж похоронил ее и отправился пешком через всю страну. Он миновал немецкие и английские воинские подразделения и наконец добрался до лагеря беженцев в Бари. К тому времени Вильгельму было почти шестьдесят лет, и как ему удалось выдержать переход длиной более тысячи километров, неизвестно. Эти истории он унес с собой в могилу. Какимто образом он всетаки уцелел и отправился на пароходе в Палестину, но на границе его не пропустили, и он угодил в лагерь беженцев на Кипре. Там он просидел больше года, прежде чем дедушкиному старшему брату Георгу удалось переправить его в землю обетованную.
В Палестине Вильгельм поселился у дочери Марианны (которая сумела эмигрировать через "Молодежную алию"), но после гибели Георга ему захотелось повидаться с остальными детьми. Мой дедушка с братом Хайнцем откладывали каждую крону и в конце концов смогли привезти своего отца сюда. Швеция Вильгельму очень понравилась, и через три года, когда ему исполнилось семьдесят, он снова приехал к сыновьям. После третьего посещения, в 1956 году, ему захотелось остаться в Швеции навсегда.
Поначалу он жил у моих бабушки с дедушкой, но потом не выдержал. У них было просто–напросто слишком суматошно, даже для человека, посидевшего в концлагере и лагерях для беженцев и пересекшего во время войны Италию пешком. В результате торговец из Бреслау выписался из "Отеля Лахманов" и переехал в еврейский дом престарелых, где и прожил в тишине и покое вплоть до самой смерти.
Отсюда можно, в частности, сделать вывод, что, по сравнению с творившимся в доме маминых родителей, мы с отцом общаемся между собой довольно цивилизованно. Все на свете, как известно, относительно. Как поведение, так и голод. Однако сейчас, вопреки этому неопровержимому факту, я больше не в силах ждать и поэтому заезжаю в Кальмар, чтобы найти чтонибудь съедобное. Оказалось, что сказать легче, чем сделать, и мы довольно долго кружим по городу, прежде чем я, наконец, паркую машину перед обшарпанной грязной пиццерией, где мы покупаем две пиццы и традиционный для шведских пиццерий салат. Отец сразу интересуется, неужто нам и вправду нужно столько еды, и я решительно говорю, что да и что это называется ланчем. Когда мы усаживаемся есть, отца осеняет, что еда, пожалуй, всетаки неплохая вещь, и он уминает чуть больше половины пиццы. Затем звонит мама, чтобы узнать последние новости, и слышит от мужа, что мы почти непрерывно едим и что если так пойдет дальше, то мы с Лео лопнем. – ЭТО НАЗЫВАЕТСЯ ЛАНЧЕМ, – почти кричу я, после чего уставший пекарь и находящиеся в пиццерии остальные двое посетителей чуть ли не замирают и косятся в нашу сторону.
Мы проглатываем остатки пиццы, приканчиваем безвкусный салат и двигаемся дальше. Час спустя, примерно за четыре с половиной часа до отхода парома в Гдыню, мы прибываем в Карлскруну.
9. Принцесса из Берлина
Мы паркуемся на большой площади и в ожидании парома отправляемся гулять по городу. Побродив некоторое время бесцельно, мы заходим в кафе на берегу моря.
— Воспользуйтесь случаем и съешьте мороженое, – предлагает отец. – Следующий шанс вам теперь пред ставится нескоро.
— А–а, – отмахиваюсь я. – Мороженое, наверное, есть повсюду.
— Не шведское мороженое, – просвещает нас отец.
— Мороженое фирмы GB ведь тоже не шведское, – заявляю я, не имея ни малейшего представления, о чем говорю.
— Возможно, но ты по крайней мере знаешь, что покупаешь. Еще неизвестно, что засунут в вафельные рожки поляки. Особенно если узнают, что мы евреи.
— Ну конечно, – иронизирую я. – Тогда они на верняка написают в мороженое.
— Исключить этого нельзя, – говорит отец. – По этому воспользуйтесь случаем, пока у вас есть доступ к высококачественному шведскому мороженому.
Мы следуем его совету, покупаем по рожку и усаживаемся на террасе перед кафе.
— Отличное мороженое, правда, Лео? – с энтузиазмом обращается отец к внуку. – Мы с тобой потом сможем взять еще по рожку, на всякий случай. А твой папаша пусть побережет силы до Польши, чтобы съесть там какоенибудь старое антисемитское мороженое.
Он широко улыбается в мою сторону.
— Кстати, – невинно говорит он. – Еще не время снова поесть? Ведь с последнего приема пищи прошло уже не меньше часа.
— Мы обедали, – недовольно бормочу я. – Это нормально.
— Ага, – не унимается отец. – Но тем не менее. Вы бы лучше воспользовались случаем, пока мы еще в Швеции. Потом ведь будет только старая колбаса.
— Я лучше съем польскую колбасу, чем шведскую, – отвечаю я.
— А я нет, – продолжает отец. – Откуда нам знать, чем они набивают свои колбасы. Там может оказаться что угодно.
— Возможно, мясо, – предполагаю я. – В отличие от шведских. И кстати, у поляков отличная еда. А не масса полуфабрикатов, как у нас тут. У них есть замечательные тушеные блюда и пельмени, и колбаса у них значительно лучше нашей.
— Откуда тебе это известно? – спрашивает отец.
— Я ел польскую колбасу. Она очень вкусная.
— Ладно, а остальное? Пельмени и тому подобное. Их ты тоже ел?
— Нет.
— Откуда же ты тогда знаешь, что это так вкусно?
— Я об этом читал.
Отец вновь обращается к Лео.
— Вот, видишь, – говорит он, – твой папаша, как всегда, не знает, о чем говорит. Но раз уж он так упорствует, мы поступим следующим образом. Пусть он ест всякую омерзительную колбасу, а мы с тобой сходим в "Макдональдс".
— Мне больше нравится "Макс"[20], – отвечает Лео.
— Это примерно то же самое, – замечает отец.
— "Макс" лучше.
— Да, но в Польше его, наверное, нет. Придется идти в "Макдональдс". Все будет отлично. Мы купим гамбургеры, картошку фри и молочный коктейль. И пусть твой папаша сидит со своими старыми мясными отходами и злится.
— В Польше с едой все нормально, – сердито говорю я.
— Возможно, – не унимается отец, – но пробовать ее я всетаки не хочу. Во всяком случае, если поблизости не будет чистого туалета.
— Это еще почему?
— Потому что не люблю без надобности подвергать себя неприятным ощущениям.
Впрочем, сейчас самое время подумать об этом, поскольку нам вскоре предстоит покинуть Швецию и пуститься в приключение.
Мы возвращаемся к машине и едем к парому. Когда мы прибываем в гавань, до отправления по–прежнему остается полтора часа и пассажиров еще не начали впускать. Дабы убить время, мы достаем колоду карт, чтобы немного поиграть на заднем сиденье в "дурака". Прежде чем сдать карты, я, повернувшись к сыну, задаю тот же вопрос, который мне всегда задавала мама перед началом партии: – Будем играть без жульничества или как тетя Хильда?
Эта тетя, жившая на пешеходном расстоянии от бабушки Хельги, была знаменита своим жульничеством. Жульничала она всегда, неважно, играла ли она в карты с детьми или в бридж с друзьями. Помимо этого, я о ней почти ничего не помню, поскольку она умерла, когда я был маленьким. Я долго думал, что она – бабушкина подруга. Эта маленькая тетенька сидела у себя в квартирке в центре Хессельбю и ждала, чтобы к ней заглянул какойнибудь невинный бедняга, которого она могла бы начисто обыграть. О том, что она на самом деле приходилась бабушке тетей и второй матерью, я не имел ни малейшего представления. Осознал я это только в двадцатилетнем возрасте, когда интервьюировал бабушку, пытаясь побольше узнать о судьбах родственников.
Задача, как я уже говорил, была не из легких. Они либо, подобно моим обоим дедушкам, почти ничего не рассказывали, либо, как бабушка Хельга, говорили так много, что ни у кого не хватало сил выслушивать. Получалось, что маленькие фрагменты историй, которые бабушка выдавала между оскорблениями и жалобами, приобретали скорее характер фонового звука, который никто уже не замечал и не воспринимал. Так происходило и со мной. И даже в тот раз, когда я интервьюировал бабушку в ее квартире на Кварн–хагсгатан в Хессельбю. Она, как обычно, сдела, покуривая "Пэлл–Мэлл" без фильтра – жуткие сигареты, которые она курила и до, и после лечения цитотоксической сывороткой. Я сидел напротив, включив магнитофон, и задавал вопросы, а бабушка рассказывала те же старые истории. Правда, на этот раз одним махом, а не маленькими кусочками в промежутках между пространными рассуждениями о вещах, которые она считала meshuggah. Мне казалось, что я все это уже слышал. Помню, что почти расстроился изза того, что она не сказала ничего более примечательного или такого, чего бы я уже не знал. Но, подумалось мне, мы хотя бы повидались и немного поиграли в карты.
Много позже, когда мы наговорились, я вернулся обратно в Упсалу, уселся у себя в студенческой квартире и надел наушники, чтобы переписать интервью на чистовик. И только тут, услышав на пленке тоненький одинокий голос, который рассказывал о давних событиях, я испытал шок. Сильный, как удар лошадиным копытом под дых. Настолько сильный, что на середине записи я расплакался.
Моя бабушка Хельга Гумперт родилась в немецком городе Шнайдемюле, расположенном в двухстах пятидесяти километрах к востоку от Берлина. Ее семья была зажиточной. Жили они в большой хорошей квартире, отец Хельги владел бензоколонкой и продавал форды. Впрочем, благосостояние – вещь относительная, и по сравнению с бабушкиной тетей члены ее семьи были нищими, как церковные мыши. Ибо жульничающая в карты тетя Хильда и ее муж, дядя Филипп, владели в то время одним из крупнейших швейных ателье Берлина со ста двадцатью работниками. Дела у супругов шли очень хорошо. Они шили платья и дамскую одежду для всех модных магазинов города и были, по словам бабушки, "чертовски богаты". Кроме того, они знали толк в красивой жизни. Дважды в год супруги ездили за вдохновением в Париж, а также имели собственных массажистов и цирюльников, которые ежедневно приходили к ним домой, чтобы брить дядю Филиппа и делать массаж тете Хильде. Не хватало им только одного – они не могли иметь детей. Это было большой трагедией, поскольку Хильда обожала детей и использовала любую возможность, чтобы присматривать за моей бабушкой.
Именно поэтому, когда в Шнайдемюле свирепствовал коклюш, трехлетнюю Хельгу отправили к тете в Берлин в надежде уберечь ее от эпидемии. Но вышло иначе. Сразу по приезде в Берлин бабушка всетаки заболела коклюшем, изза чего ей пришлось задержаться там на три недели. Тетя Хильда благодарила за случившееся свою счастливую звезду.
Она пришла в восторг от того, что малышка останется у нее так надолго, и обращалась с ней как с принцессой. Как только бабушка выздоровела, тетя первым делом повезла ее на свою фабрику и велела портным сшить девочке шесть платьев.
Узнав об этой затее, мать Хельги Маргарете просто вышла из себя.
— Она же скоро из них вырастет, – возмущалась она.
— Не беспокойся, – отвечала тетя Хильда. – Ведь платить будешь не ты.
После эпизода с коклюшем бабушка гостила в Берлине все чаще. Она чувствовала себя там как дома, а Хильда радовалась каждому приезду девочки. И когда бабушке в 1929 году исполнилось шесть лет, было решено, что она пойдет в школу в Берлине и окончательно переедет к тете и дяде Филиппу. А как они ее баловали! Они жили в восьмикомнатной квартире в центре Берлина и держали прислугу, которая обихаживала бабушку так, будто она была маленькой королевской особой. У нее, в частности, были собственная гувернантка, обучавшая ее французскому языку, и личный шофер, возивший ее по городу и раз в две недели – домой, к родителям.
Когда мы с бабушкой сидели в ее прокуренной квартире, она, дойдя до этой части своего рассказа, на мгновение остановилась и посмотрела на меня.
— Я была избалованной паршивой девчонкой, – сказала она. – Принцессой на горошине. И это было великолепно. Берлин был великолепен. Там было аб солютно все. Разные кафе, залы для танцев и потря сающие неоновые вывески.
Она глубоко затянулась сигаретой и выпустила дым в потолок.
— Правда, когда вырастаешь вот так, под стеклянным колпаком, – продолжала она, – не слишком задумы ваешься о том, что происходит вокруг. И когда потом все рушится, твой мир уничтожается полностью.
Мы доигрываем партию, и Лео побеждает, даже не прибегая к методам тети Хильды. Пока он тасует карты для следующей игры, я открываю дверцу машины и озираюсь. Мы стоим в середине длинной очереди, растянувшейся метров на сто. Невзирая на присутствие в непосредственной близости других пассажиров, местность вокруг кажется пустой и безжизненной. Снаружи не видно ни души. Все сидят, запершись в машинах, и чтото в этой ситуации наводит меня на мысль о сказанном бабушкой в конце интервью, которое я брал у нее почти двадцать лет назад.
— В Берлине мне жилось замечательно. Там было аб солютно все. Повсюду жизнь била ключом. А потом я попала сюда. В место, где люди не разговаривают друг с другом. Для нас, приехавших из континенталь ной Европы, это не подходит. Мы привыкли к обще нию, все до одного. И вот я провела здесь почти всю жизнь. Молчаливую жизнь. Для нас это не жизнь.
10. Если они не хотят знаться с нами, то и мы не хотим знаться с ними
После нескольких сыгранных партий нам, наконец, разрешают заехать на паром и припарковаться. Мы находим свою каюту, забрасываем туда вещи и отправляемся на розыски доступного в финансовом отношении места для ужина. Немного поискав, мы находим ресторанчик, который напоминает школьную столовую и, по крайней мере с виду, отвечает нашим интересам, – там я заказываю себе борщ и салат, а сыну детский гамбургер. Последнее блюдо оказывается главной находкой вечера, поскольку гамбургер не только дешевый, но и достаточно большой, чтобы насытить по меньшей мере взрослого шведа. Осознав это, отец незамедлительно пытается заказать такой же гамбургер себе. Однако корпулентный поляк в переднике сразу резко отвечает ему, что это блюдо предназначено исключительно для детей.
— Типично, – ворчит отец, когда мы усаживаемся за стол. – Он наверняка увидел, что мы евреи.
— Скупые евреи, – уточняю я, после чего подхожу к салат–бару и нагружаю себе на тарелку столько еды, что ее вполне хватит нам обоим.
Но отец вовсе не желает присоединяться ко мне.
— Послушай, Лео, – говорит он. – Не мог бы ты съесть этот гамбургер, а потом пойти и заказать еще один для меня?
Посмотрев на лежащую перед ним на тарелке огромную порцию, сын переводит взгляд на дедушку и произносит:
— Я не смогу все это съесть.
— Конечно, сможешь, – убеждает отец. – Ты ведь такой большой мальчик.
— Но тут же целая гора.
— Почему ты не хочешь взять немного у меня? – спрашиваю я, подвигая переполненную тарелку в сторону отца. – Да и у Лео наверняка останется, и ты сможешь за ним доесть.
Однако отцу это не нравится. Он с благодарностью отказывается от копания в чужих объедках. Поэтому когда польский великан в переднике чуть позже подходит узнать, всем ли мы довольны, отец предпринимает новую попытку обмануть систему.
– It was very good, – говорит он. – He likes it. And when he is finished he will order one more plate. Because he is hungry boy[21]. О’кей?
Мощный поляк, посмотрев с подозрением на моего девятилетнего сына и его огромную порцию, разворачивается и уходит, не произнеся ни слова.
— Я же говорил, – с возмущением констатирует отец. – Они все антисемиты.
С этими словами он покидает наш стол и еще разок обходит паром, чтобы посмотреть, нет ли всетаки какихнибудь более дешевых мест, где бы он мог приобрести вожделенную собственную порцию. Даже в отношении еды мы с ним являемся полными противоположностями. Сам я известен в семье как человек–мельница по переработке отходов, подъедающий все остатки, и мне отнюдь не претит сгребать объедки моих детей в контейнер для завтрашнего обеда. Отец, напротив, не любит доедать за другими, равно как и делить с кемто порцию. Он предпочитает четкое разграничение на мое и твое, что несколько забавно, учитывая, что половина моей немецкой родни стремилась жить в кибуце, где делятся поти всем.
Самой предприимчивой из этих родственников была невестка маминого отца Рут, которая уже в юности мечтала покинуть семью и родину и эмигрировать в Палестину. Впервые услышав о ее стремлении, я поначалу очень удивился. Знакомая мне маленькая розовощекая тетенька никак не соответствовала образу такой переселенки. Вместе со своим мужем Хайнцем она вела тихую и спокойную жизнь в таунхаусе в стокгольмском районе Бромма и имела обыкновение гладить меня по щеке, называя "Данниле". Впрочем, внешность обманчива, поскольку Рут, как оказалось, отнюдь не была тихой и спокойной. Судя по семейным преданиям, она, напротив, являла собой необычайную силу, у которой лучше было не вставать на пути. Неудивительно, что это приводило к конфликтам с маминой матерью, тоже обладавшей весьма решительным характером. На самом деле у этих двух подруг, помимо темперамента, было еще много общего.
Подобно маминой маме, Рут выросла в очень состоятельной семье. Первые годы она жила в берлинском Грюневальде – районе, который еще в конце XIX века застраивался виллами и заселялся представителями немецкого высшего общества. Рут была младшим ребенком и жила вместе с тремя сестрами, братом и родителями в шестнадцатикомнатной вилле с прислугой. Семья была прекрасно интегрирована в немецкое общество. Дети ходили в обычную школу и имели много друзей нееврейского происхождения. В точности как моя бабушка, они долго жили хорошо, но в 1922 году, когда Рут было четыре года, ее отец умер, оставив маму с пятью детьми, которых требовалось содержать. В то же время все деньги семьи обесценились изза инфляции, что отнюдь не упростило задачу. Поначалу они держались на плаву благодаря продаже картин, драгоценностей и другого имущества. Но долго так продолжаться не могло, и в 1926 году мать Рут продала большой дом и переехала с семьей в Берлин, в семикомнатную квартиру. Там они сдавали комнаты, и в обед у них в гостиной ежедневно столовалось восемь человек. В то время в Берлине это было обычным явлением, позволявшим семье покрывать расходы на еду. Но несмотря на то, что их неофициальный обеденный ресторан почти всегда бывал заполнен, сводить концы с концами становилось все труднее. С течением времени матери Рут приходилось продавать все больше имущества и перевозить семью во все меньшие и меньшие квартиры.
Возможно, изза этих переездов и перемен у Рут, в отличие от бабушки, так рано открылись глаза на происходящее в обществе, и она намного раньше большинства других немецких евреев осознала, что таким, как она, здесь не место. Кто знает? Как бы то ни было, но это понимание в сочетании с желанием избежать того, что она называла "занудными воскресными прогулками с родней", послужило причиной тому, что она в одиннадцать лет вступила в сионистскую молодежную организацию, ставившую целью эмиграцию в Палестину. Дома этому шагу, по ее словам, не слишком обрадовались.
— Маме не нравилось, что я стала сионисткой, но она позволяла нам жить своей жизнью и понимала, что мне нужно окружать себя друзьями. Поэтому она дала со гласие.
После этого занудные семейные прогулки прекратились. Теперь почти все свободное время Рут проводила с друзьями по молодежному движению.
— Мы гуляли на природе и разговаривали о Палестине, – рассказывала она. – Смыслом нашей жизни стала эмиграция. Я была нацелена на нее уже в одиннадцать лет. Не хотела жить в Германии. Там было так много ненависти, еще до Гитлера. На нас плевали, кричали, что мы паразиты и что нам следует отправляться в Палестину. Хорошо помню, что рано стала думать: так жить нельзя.
За исключением сестры Ронни, почти ровесницы Рут, никто из родственников ее мнения не разделял. Все сестры и братья матери скорее качали головами, возмущаясь ее юношеской глупостью – желанием покинуть эту прекрасную страну, где жило столько поколений их семьи. Какой идиотизм! Они ведь немцы, полностью интегрированные в общество. Лучшая подруга матери Рут – немка, а у обеих старших сестер Рут, Веры и Лили, женихи–немцы. И никто в их роду не имел ничего общего с сионизмом. Нет, они решительно не понимали, почему эта упрямая девчонка хочет эмигрировать. Ведь это их дом. И кстати, объясняли они Рут, популярность нацизма скоро пойдет на убыль. Такие люди даже если и придут к власти, не смогут долго удержаться в правительстве. Злобы и ненависти на самом деле не так уж много. Надо просто потерпеть, покидать Берлин, право, незачем. А если, вопреки ожиданиям, их всетаки к этому вынудят, то уедут они, только когда это будет совершенно необходимо. На самом последнем поезде. Рут же придерживалась другого мнения. Возможно, потому что ей не довелось застать лучшие времена. – У меня не было такой любви к моей стране, как у мамы и ее сестер, и я не сомневалась в том, что выберусь оттуда. Раз немцы не хотят знаться с нами, то и я не хотела знаться с ними.
Со временем стало только хуже. С наступлением тридцатых годов атмосфера делалась все более неприятной. Теперь уже обычные люди превращались в нацистов, а между 1932 и 1933 годами появились еще и коричневорубашечники. Для семьи Рут эскалация ненависти к евреям имела роковые последствия. Многие из их ближайших друзей больше не хотели иметь с ними дела, а жених старшей сестры Рут – Лили отвернулся от нее, поскольку она еврейка. Сестра так и не сумела пережить его предательства и в 1932 году покончила с собой.
А потом, рассказывала Рут, когда все опять думали, что хуже уже быть не может, к власти пришел Гитлер.
— Когда они захватили власть, по улицам шли боль шие факельные шествия и повсюду слышались крики:
"Смерть жидам!" Все эти людишки, с которыми раньше никто не считался, вроде привратника в нашем доме, теперь почувствовали, что могут угрожать нам. Это ощущалось повсюду.
Она рассказывала, что по мере того, как на улицах росло количество коричневорубашечников, рядовых немцев покидала смелость. Поначалу, когда еврейские магазины стали бойкотировать, коекто всетаки отваживался заходить туда и делать покупки. Но таких людей быстро становилось все меньше. По мере того как ужесточались нацистские законы, семью предавало даже ближайшее окружение.
— Тетя Хеншен и мама были лучшими подругами с детства, – рассказывала Рут. – После прихода Гитлера к власти ее братья стали нацистами, и когда мама однажды встретилась с ней на улице, она сказала, что они больше не смогут общаться. Тетя, с которой мы все эти годы дружили, теперь не хотела нас знать. Для мамы это было тяжелым ударом. Возможно, самым тяжелым из всех. Это показывает, как изменились немцы. Они всего боялись, гражданское мужество сохраняли лишь немногие. Но вся эта ужасная ситуация только укрепляла меня в убеждении, что мое желание покинуть страну было правильным.
К этому времени Рут закончила среднюю школу. Изначально ее собирались отдать в гимназию левого направления, но сразу после прихода Гитлера к власти эта гимназия закрылась, а ее директора арестовали. Поскольку мама Рут считала, что девочка в четырнадцать лет еще слишком юна, чтобы не учиться, она записала ее в еврейскую школу домоводства. – Школа была дурацкой и буржуазной, – рассказывала Рут. – Там готовили домохозяек. Мне это было ни к чему. Я хотела научиться готовить еду на сто человек, как мне предстояло в кибуце.
Она ходила в школу вплоть до 1934 года, когда ей исполнилось шестнадцать и мама разрешила ей начать готовиться к эмиграции и вступить в еврейскую организацию под названием "Гехалуц", которая устраивала по всей Германии кибуцы, где люди жили вместе и, работая, приобретали навыки, необходимые для возделывания палестинских болот. Тамто Рут и встретилась со своим мужем Хайнцем, моим дедушкой Эрнстом, Киве и всеми остальными, кому предстояло стать моими родственниками.
Вернемся, однако, на паром, к событиям, происходящим почти на восемьдесят лет позже. Мой отец снова приходит в ресторан и доедает оставленное внуком.
Отсутствие дешевых баров, похоже, позволило ему немного поступиться принципами и повести себя чуть ближе к тому, как принято в кибуце. Стоило ему начать, как дальше все пошло по накатанной колее. Опустошив тарелку Лео, он ходу принимается за то, что осталось от моей еды.
— Хорошо живете, – произносит он, едва успев прожевать отправленное в рот. – Много ходите по ресторанам. Мне в детстве в них бывать не доводилось.
— Обычно мы в рестораны не ходим, – говорю я. – Но с собой мы еду не взяли, а на пароме нет продуктовых магазинов.
— Ерунда, – возражает отец, – вы непрерывно гденибудь едите. Я сам наблюдал. Пиццы, гамбургеры и тому подобное. В мое время все было по–другому.
Поначалу я немного обижаюсь на его замечание, но потом признаю, что он, вероятно, прав. Едва ли родители водили моего отца в рестораны. Они даже не брали его с собой в отпуск. Вместо этого они обычно забрасывали их с братом в еврейский летний лагерь в Глемсте, чтобы проводить свободное время в тишине и покое, без детей. Примерно так, как теперь, уезжая за границу, оставляют собачку в пансионате.
Но те, кто так поступает, лишаются преимуществ, которые имеет отпуск с детьми. Одним из них является то, что после детей часто остается еда, в результате чего взрослым не приходится ложиться спать голодными. Как в нашем случае, когда отец тщательно подчищает тарелки, после чего, уставшие от долгой поездки, мы спускаемся к себе в каюту.
Там мы сразу готовимся ко сну. Надеваем пижамы, чистим зубы и укладываемся. И вот мы уже лежим на полках, а паром везет нас в направлении, противоположном тому, в котором пытались отплыть наши родственники в конце тридцатых годов, когда рухнули их мечты о Палестине. Правда, не все. По словам Рут, многие члены семьи думали, что время Гитлера будет недолгим, и собирались остаться и переждать период коричневых рубашек. Они намеревались, сжав зубы, терпеть и покинуть Германию только в случае крайней необходимости – на самом последнем поезде.
Именно так, сказала Рут, они и поступили, все сестры ее матери, их мужья и дети. Они уехали на последнем поезде. Только шел он не за границу, а в нацистский концлагерь.
11. Господин Майер разговор оплатил
В шесть часов нас разбудила льющаяся из репродуктора в каюте песня Луи Армстронга What a Wonderful World[22]. Выключить или убавить звук оказалось невозможно. Это – побудка, означающая, что пора вставать, собирать вещи и освобождать каюту. Оставалось только протереть глаза, одеться и плестись на завтрак.
В ресторане нам открывается многообещающее зрелище. На нескольких столах друг за другом выставлены разные блюда. Там есть колбаса и бекон, селедка и мюсли, американские блинчики, и яблочный пирог, и все остальное, что только можно пожелать на завтрак. Отец, похоже, очень доволен ассортиментом. У него дома предлагаются гораздо более полезные для здоровья блюда. Так было всегда, а теперь еда у них еще более полезная изза операции на сердце, которую он перенес несколько лет назад. Его врач, еврейка по национальности, четко сказала, что после операции он должен есть исключительно обезжиренную и полезную пищу. Она начала было объяснять это отцу, но быстро поняла, что для достижения желаемого эффекта информацию следует довести до третьего лица.
— Вы ведь женаты на еврейке? – спросила врач.
— Да, конечно, – ответил отец.
— Отлично. Расскажите ей, что я прописала вам обезжиренную и полезную для здоровья еду, и все решится само собой.
Вероятно, она была талантливым доктором, поскольку так и случилось. Во всяком случае дома, где отец питается именно так, как надо после операции на сердце. Ну, по крайней мере, когда мама находится поблизости и заставляет его есть черный хлеб и тушеные блюда, куда она потихоньку добавляет тертые корнеплоды, которые он просто ненавидит. Но сейчас мамы с нами нет, и отец, пользуясь случаем, накладывает себе такое количество бекона и колбасы, что у меня от одного вида его тарелки чуть не делается инфаркт.
— Возьми еще, – говорит он, продолжая жевать. – Очень вкусно.
Все происходит с молниеносной скоростью. Покончив с первой порцией, он, следуя собственному призыву, заглатывает новую. Сам я не особенно голоден, Лео тоже. Его явно больше интересует, сколько маленьких упаковок ему удастся стащить со шведского стола. Его поведение является естественным продолжением долгой и славной семейной традиции. Бабушка Соня была великим мастером этого дела и обычно всегда привозила нам, внукам, из поездок маленькие съедобные подарочки. Думаю, ее, как и моего сына, больше всего привлекало нервное напряжение. Вообщето она всегда тщательно следила за тем, чтобы вести себя правильно, и определенно сгорела бы со стыда, если бы ее поймали за тем, как она сует в сумочку маленькую упаковку апельсинового джема. Тем не менее бабушка воровала, и не только со шведского стола за завтраком. Ее главным интересом были миниатюрные бутылочки вина и ликера, иногда попадавшиеся ей в гостиницах и самолетах. Но она их не выпивала. Они попадали в шкаф у нее в гостиной, где стояли, собирая пыль, пока в один прекрасный день бабушка не решила их раздарить.
К счастью, это решение совпало с моим визитом. Бабушке, вероятно, было уже ближе к восьмидесяти, и ей как раз пришло в голову, что коллекционировать алкоголь всетаки "немного глупо". В результате она велела мне унести все бутылочки к себе домой.
Даже в тот раз я не задумался над тем, почему у нее их так много. Полагаю, я просто испытывал благодарность. Мысль о том, что бабушка принадлежит к числу страстных коллекционеров, мне никогда в голову не приходила. Правда, у них с дедушкой был кукольный дом, для которого они покупали миниатюрную мебель и другие предметы интерьера и который никому, кроме них, трогать не разрешалось. И конечно, она никогда не возвращалась из путешествий без сувениров. Но по–настоящему оценить, как велика была ее любовь к собирательству, я смог только после ее смерти, когда отец рассказывал обо всем, что нашел у нее в переполненной кладовке. Ему потребовались месяцы для того, чтобы все перебрать, и он обнаружил такое множество всяческих украшений и безделушек, что стало даже както неприятно.
Если поиграть в психолога–любителя (от чего, в принципе, лучше бы воздерживаться), то, пожалуй, можно рассматривать собирательство как некую форму компенсации за все, что бабушке Соне пришлось оставить при переезде в Швецию. Ведь она всетаки выросла в Берлине. Ходила там в школу, была окружена друзьями и чувствовала себя дома. Тем не менее я никогда не воспринимал ее как беженку или иностранку. Почему – не знаю. Может, потому что она, в отличие от остальных родственников, приехала сюда вместе с родителями и сестрой? Или поскольку она никогда не говорила или не делала того, что отличало бы ее от местных жителей? Впрочем, когда бабушка Соня казалась мне, по сравнению с мамиными родителями, такой же типично шведской, как танец лягушат на праздновании Дня летнего солнцестояния, система критериев у меня была несколько смещена. Вероятно, я никогда не задумывался над ее прошлым, потому что ее история оказывалась в тени историй родственников, которым довелось испытать гораздо худшее.
Между тем отнюдь не легко в девятнадцать лет, оставив все, начать жизнь заново, в новой стране. Особенно в такой холодной и негостеприимной стране, какой, судя по всему, была в то время Швеция по отношению к тем, кто отличался от остальных. Кроме того, бабушка любила Берлин и вовсе не хотела уезжать. Полагаю также, что она не понимала всей серьезности происходившего. По словам моего отца, она вместе с другими немцами стояла на улице и приветствовала Гитлера криками "Ура!". Ей, как и многим ее ровесницам, лидер национал–социалистической партии казался невероятно красивым.