Андрей Миронов и я Егорова Татьяна
– Я тебе, Танечка, жизнь подарю.
– Тебе лишь бы деньги не платить! – смеюсь я, еще даже и не ведая, какую правду он говорит. Он ведь медиум.
– Ты не выполнила моей просьбы, – упрекает он меня, продолжая целовать в переносицу.
– Какой?
– Я тебя просил, писал: не доказывай себе, что можешь жить без меня ни месяц, ни больше…
– А я доказываю?
– Ты все время себе это доказываешь. Но у тебя это не выйдет!
Вдруг он вскрикнул – я потянулась поцеловать его в бесцветную родинку:
– Ой! Ты мне надавила… ой… ой… ой… на шов послеоперационный!
– Говори мне в левое ухо, – громко сказала я. – А то я правым ничего не слышу… – Мы смеялись до слез, а я изображала Наину из «Руслана и Людмилы», пища и шепелявя:
- Что делать, – мне пищит она, —
- Толпою годы пролетели.
- Прошла моя, твоя весна —
- Мы оба постареть успели…
- Конечно, я теперь седа,
- Немножко, может быть, горбата;
- Не то, что в старину была,
- Не так жива, не так мила…
– Нарисуй мне лицо, – просит он и в предвкушении счастья закрывает глаза.
Я рисовала пальчиком его такое уставшее и постаревшее лицо.
– Андрюша, у тебя как будто корка на лице: оно такое твердое, как маска.
– Я же актер, Танечка, и в жизни, и на сцене… – произнес он с болью. – Вот и маска! Как я неправильно живу! Все надо поменять! Вон, видишь, звездочка в окне? Подмигивает нам, как это прекрасно!
Потом, через несколько лет после его смерти, между Юпитером и Марсом откроют новую звезду и дадут ей имя Андрей Миронов.
Перед спектаклем стоим на берегу реки Томь, обнявшись. Ветер, бескрайная сибирская даль. И вдруг он, как много лет назад, говорит:
– Все порушу… все… я сейчас бы сбежал, но ведь она меня голым по миру пустит. Давай здесь останемся… в Томске…
Наступил 1987 год. Это год полета с обрыва в пропасть. В январе не выдержало, разорвалось сердце у нашего любимого администратора, друга Гены Зельмана. В банкетном зале ресторана «Баку» на улице Горького, который был заказан к его 50-летию, – поминки. Говорят ушедшему Генке то, что не успели сказать при жизни, деревянные руки с трудом поднимают стопку с водкой. Я никогда не видела Андрея таким: уже почти все разошлись, а он выскакивает все время на середину зала с оголенными нервами, говорит, говорит. И что-то еще, что его так пугает… Потом сидит на стуле, резко отмахивается руками от… перед ним ничего нет, а он отмахивается, в страхе отстраняется и все бормочет этому невидимому:
– Нет, нет, я не хочу! Нет! Я не хочу! – кричит он. – Я не хочу! Мне еще рано! Нет!
Ему плохо. Ему невмоготу. Последний год он почти все время у матери – спит днем, обедает, молчит, загадочный и грустный. Летом он отдыхает в санатории «Сочи», я – в латышской деревне. Он просит меня писать ему письма. Передо мной в саду роща из разноцветных георгинов. Выбираю бордовый как воспоминание о том дне, осенью, когда мы нашли его на дороге, танцевали на мосту и пели самый короткий романс. Вкладываю в письмо лепестки, и пухлый конверт летит с севера на юг.
17 марта 1987 года Андрей выпустил спектакль «Тени». Руководство облило весь спектакль и самого режиссера грязью.
В день 25-летия работы в театре Андрей, на котором держался весь репертуар, сидел на кухне у Марии Владимировны и говорил:
– Мама, меня даже никто не поздравил и на доске объявлений не вывесили. Ведь сегодня 25 лет, как я работаю в этом театре.
А я упорно ходила с чемоданами своих пьес по Москве в надежде, вернее в безнадежности, куда-нибудь их пристроить.
В середине мая мы с Андреем вышли вместе из театра, сели в его «БМВ» и помчались по Рублевскому шоссе в Барвиху Я принесла ему книгу Аксенова «Остров Крым». Остановились в соснах. Обошли маленький магазинчик и вышли на обрыв. На месте скамейки остались только два столба. Перекладина исчезла – наверное, сгнила. Мы стояли и смотрели в голубую даль. Над нами бушевала врубелевская сирень.
– Я очень хочу сыграть Сирано де Бержерака… – сказал он. – Хотя я устал и вообще больше ничего не хочу играть. Я хочу выскочить из этого колеса, куда-то скрыться. Ведь театральный успех не означает жизненного успеха. И зачем я вообще родился? Не забывай этого места, здесь мы всегда были счастливы.
Заквакали наперебой лягушки.
– К дождю, – сказала я. И мы вернулись в Москву.
Купили пьесу! У меня! Министерство культуры! За 1500 рублей! Это огромные деньги. Это было признание меня как драматурга на государственном уровне. Я сразу приобрела пишущую машинку, отдала долги, а остальные – потом!
В начале июля театр двинулся на гастроли Вильнюс – Рига. Все как 21 год назад, только в обратном порядке. Все в театре одновременно повернули голову в мою сторону: как же, пишет и еще за это деньги получает! Драматург!
Глава 51
ВНЕЗАПНАЯ СМЕРТЬ НА СПЕКТАКЛЕ В РИГЕ
Июль. Вильнюс. Гостиница «Гинтарас». Передо мной в окне – купола, купола, купола, и православные маковки, и католические в виде тиары. Христианство отрывает нас от земли и тянет в небо, думаю я. Город чудный, чистый – сказка! И социализм здесь приемлем. Артисты говорят, что в каждом магазине – колбаса. Была нынче в католическом костеле, слушала орган, алтарь увенчан скульптурным алебастровым распятием, рядом два ангела, возносящие Иисуса Христа к Богу-Отцу в небесный голубой сонм. Сегодня под звуки органа дал мне Бог постичь глубину, трагизм, торжество и радость мистерии Христа.
На рынке продается клубника с кулак и фиалки самых нежных оттенков.
Приехали в Вильнюс американцы, и нам вместе с ними удалось пересмотреть все спектакли Некрошюса. Потрясение. Андрюша ходит на спектакли с Машей. Ей уже 14 лет. Смотрит на нее нежно, теребит пальчики – она ему очень дорога. Он страдает от того, что недодал ей многого в жизни. Он любит и ту, другую Машу, которую удочерил.
Перед отъездом на гастроли кто-то сказал приемной Маше, что Андрей – не родной ее отец. Как он кричал на улице своим поклонницам: «Зачем вы это сказали? Кто вас просил? Она же еще маленькая! Ей рано это знать!»
А сейчас мы стоим все у театра Некрошюса. Я – в элегантном черном брючном хлопковом костюме с косой.
– Танечка, носи всегда черное, тебе так идет! – говорит Андрей.
Рядом с ним, прижавшись, стоит Маша – тоненький цыпленок. Я смотрю, и к горлу подкатывает ком от нежности к ней.
Через несколько дней труппа театра в автобусах переезжает в Ригу. Закладываем чемоданы в боковое багажное отделение автобусов. Гам, сутолока, шутки… Ко мне подходит Пепита – она уже давно сделала выстрел во «французской опере» – знаменитая Катарина в «Кабачке 12 стульев», муж ее главреж одного из театров Москвы, растет сын, и Заратустра – Елена Семеновна – продолжает изрекать ценные советы в виде путеводителя по жизни.
– Тань, – говорит она мне пухленьким ротиком, – сижу тут как-то в «рафике» одна – собираемся на концерт, входит Мирон, садится впереди меня, сидим, ждем. Вдруг он оборачивается и говорит: «Моя жена похожа на мать, такая же хозяйственная». Тань, – говорит Пепита, – и отвернулся! Я думаю: что это с ним? Посидел так некоторое время, потом обернулся и сказал мне: «А любил я только Таню!». Почему он это мне сказал? Как странно!
Через несколько дней я сижу в своем номере в гостинице «Даугава» в Риге на берегу реки. Высоко. Восьмой этаж. Вечер. По Даугаве плывут все в огнях пароходы, и в старом городе уходят в небо подсвеченные высокие башни костелов. Вспоминаю сон, который мне приснился 16 февраля этого года. Стены сплошь выложены мрамором и помещение в виде конуса. Там впереди – стойка, прилавок, тоже из мрамора. На прилавке одна-единственная ваза с цветами, такими, которых я не видела никогда в жизни. Я даже вскрикнула: «Ах!» И увидела бирку на цветах, там были написаны цифры – 16887. Подсчитала от середины февраля 168 дней – получилась середина августа, ну а 87 – это 87-й год. Сижу и думаю, глядя на Даугаву, что же должно произойти?
9 августа не прилетел на спектакль со съемок Анатолий Дмитриевич Папанов. Разорвалось сердце в Москве. Пришли к его жене Наде Каратаевой в номер, сообщили эту страшную весть – заметалась, закричала, завыла, вдруг вытащила чемодан, стала с себя стягивать платье, все повторяя: надо скорей надеть черное… скорей… черное! Траур… ведь Толя умер… скорей черное…
– Надежда Юрьевна, выпейте таблетки успокаивающие… – предложил кто-то.
– Нет! Я не хочу быть спокойной! Я хочу чувствовать свое горе и переживать его!
Труппу как подкосило. На лицах у всех невыразимое горе. А Андрей просто сказал:
– Следующим буду я.
В этот месяц в Риге и Юрмале собрались все, кто был с ним близок. Жил он у Марии Владимировны в санатории «Яун-Кемери», Певунья с дочкой жила в гостинице «Юрмала», а Русалка с Машей в Майори.
Дирекция обратилась к Андрею с просьбой выручить театр и играть вместо спектаклей, в которых был занят Анатолий Дмитриевич, свои сольные концерты. Андрей был очень загружен на этих гастролях, но не мог отказаться выручить театр и не мог не выручить Толю Папанова, с которым его связывало необъяснимое чувство любви и дружбы.
14 августа с утра на теннисном корте в «Яун-Кемери» Андрей сыграл в теннис, принял душ и поехал в Ригу.
Вечером я пришла на спектакль «Фигаро» За кулисами стоял Андрей – как будто ждал меня. Взял мои руки в свои – сжимал, разжимал, сжимал, разжимал и сказал:
– Танечка, этот спектакль я играю для тебя! Я посвящаю его тебе! Не оставляй маму.
Зазвенели звонки, все бросились на сцену, зазвучала музыка Моцарта. Время отбивало минуты – для Андрея кончался навсегда спектакль «Фигаро», и без перехода, на этой же сцене, скоро, вот-вот, начнется новый спектакль с ним же в главной роли. А пока за кулисами Шармёр ходит, сжимая голову руками: «Ой, голова болит, давление», – стонет он. Я смотрю на Андрея, он за кулисами, у самой сцены в свете – я не смею к нему подойти – он рядом, но где-то так далеко, остановившиеся глаза и выражение лица такие, будто ему кто-то вынес смертный приговор. Мне передалось все, что он чувствовал. Сижу в антракте на подоконнике в гримерной и выкрикиваю отдельные слова:
– Умирают! Здесь все умирают… Андрюша… заездили… убийцы… им все равно… сволочи… какой день подряд… он не сходит со сцены… Один! За всех! Преступники… Человек не может физически это выдержать!
Наконец последнее действие. Все на сцене. Фигаро – в черном атласном костюме с вшитыми зеркалами – они пускают зайчиков в зал.
Текст Фигаро: «Теперь она оказывает предпочтение мне…» Он подносит руку к голове и рапидом, заплетая ногу за ногу, уходит навсегда из этого спектакля.
Пауза. Я кричу: «Занавес». Он медленно начинает сдвигаться. Я не жду… Вижу, Шармёр уже за кулисами подхватил Андрея, я же лечу через четыре ступеньки с третьего этажа к администратору. Влетаю:
– Мамед, скорей «скорую помощь»… Андрей не доиграл спектакль…
И обратно, через четыре ступеньки наверх. За кулисами на двух черных столах лежит Андрюша, голова свешена, я подбегаю, беру его голову в руки… В этот момент на сцену выходит артистка Гаврилова и объясняет: «Андрею Миронову плохо, он не может доиграть спектакль».
Взрыв аплодисментов, которые не прекращаются, аплодируют не артисту, играющему Фигаро, аплодируют умирающему Андрею Миронову – за мужество и за жертву, которая есть самый высокий показатель любви. Его голова, в которой рвется сосуд, лежит на моих руках, из последних сил он закидывает ее назад, и в последний раз встречаются два карих и два голубых глаза. Он смотрит на меня, и в его глазах: «Танечка, этот спектакль я играю для тебя!» Потом начался бред. В бреду он говорил: «Жизнь… бороться…» Приходили врачи, делали уколы. Приехала «скорая». Все давно разошлись. Только мы с Машей, дочкой, которая была на этом спектакле, стоим в темном дворе театра возле машины, где лежит он с кислородной маской на лице.
– Беги скорей к дяде Шуре в машину, они поедут в больницу, потом тебя домой отвезут.
И она побежала. А я бежала, забыв о транспорте, по мосту через Даугаву в гостиницу.
Ночью никто не спит. Утром в церкви на коленях прошу Матерь Божию о спасении его. Опять сидим в номере. По телефону идут краткие сообщения: отказала почка, отказала другая. По частям перестают жить его органы.
Вечером, это суббота, спектакль «Клоп». Звоню в режиссерское управление и сообщаю, что на спектакль не приду. Я не то что не могу играть, я не могу ходить. Жизнь театра продолжается, Шармёр, заметив мое отсутствие на спектакле, кричит:
– Докладную на Егорову!
Вечером после спектакля опять сидим в номере. Молчим. По телефону сообщают два слова – все так же.
В три часа я заснула. Только я заснула, как кто-то постучал мне в окно. Встаю с постели в ночной рубашке и думаю: кто это может мне в окно стучать на восьмом этаже. Небо бледнеет, брезжит рассвет. Подхожу к окну – там Андрей. Улыбается. Он висит в воздухе, и дальнейший наш разговор происходит только на телепатическом уровне.
– Выходи, – говорит он, – полетим!
– Я в ночной рубашке… как? Мне переодеться?
– Нет! Мы облечемся в свет и полетим.
У него в руке новый тюбик зубной пасты и новая зубная щетка. Я спрашиваю: «Мне тоже взять зубную пасту?» – «Нет, – говорит он, – ты не бери, тебе не надо, ты скоро вернешься, а я – надолго».
Я открываю окно, мы беремся за руки и летим! Непередаваемое ощущение полета. Он – в развевающемся серебряном свете, я – в развевающемся золотом. Держась за руки, мы вылетаем на побережье – прохладный ветер приятно обдает нас, а развевающийся, как туники, свет помогает полету. Вот пляж, здесь мы когда-то, 21 год назад, загорали, купались. Сейчас он пустынный и холодный; мы летим дальше, попали в полосу тумана, а когда вышли из нее – оказались в «Яун-Кемери», летим над санаторием, подлетаем к окну – там на белой подушке лежит голова седой старенькой мамы – Марии Владимировны. Она тревожно спит. Андрей долго-долго с любовью смотрит на нее, и мы улетаем. Летим над макушками сосен, уже кричат чайки, пролетаем небольшой домик на берегу моря. «Там Маша спит», – говорит Андрей и улыбается. Рванул ветер и понес нас дальше к озеру в сторону Саулкраста. Еще не взошло солнце, мы парили над озером, которое 21 год назад соединило нас навсегда. Парили над свинцовой гладью воды, в тишине было слышно, как падают шишки и резко кричат странные птицы. Мы набрали высоту и полетели назад в Ригу. Сделали несколько торжественных кругов над парком, в котором мы когда-то прыгали и рвали цветы. Все на том же месте стояла ива, шелестя своими длинными ветвями. Перелетели через Даугаву, остановились у моего окна, Андрей открыл створку, и я влетела в комнату.
– Танечка, мне очень хорошо, – сказал Андрей. – Только я кошек теперь не смогу тереть о камни. – Помахал мне рукой с зубной щеткой и пастой и исчез.
Резко зазвонил телефон. Я проснулась и вскочила с кровати – 6 часов утра.
– Але!
Мамед!
– Таня, я не хотел раньше звонить, Андрей скончался сегодня в 3 часа 30 минут.
Пришла Рая Этуш. Я лежу. Она сидит рядом.
– Рая, вот этот сон, помните, я вам говорила, с цифрами – 16887. Это значит 16 8. 87. Это мне был дан знак за полгода. А я не разгадала. Значит, все предопределено! Все предопределено! Все кем-то предопределено! – плачу я. – Все разыграно как по нотам!
Уезжает сегодня Лева Оганезов, аккомпаниатор Андрея, зовет в номер проститься, помянуть. Я выпиваю рюмку коньяка, и начинают литься слезы, их никак нельзя остановить, вдруг осознаю, что его больше нет, и кричу на всю Ригу:
– Андрюша-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!
Очнулась в своем номере. Дышать невозможно. Ощущение, что по всему телу внутри – скрученная колючая проволока. За мной приехала моя приятельница Зина – она отдыхала в гостинице «Юрмала» и увезла к себе, чтобы я тут не сдохла, как она выразилась.
Утром я проснулась опять с колючей проволокой внутри и с ощущением непоправимой катастрофы в жизни. Зина пошла на взморье – бегать, а я вышла на балкон, села в кресло, как старое избитое чучело. Вдруг внизу появляется Певунья в красном платье в мелкий цветочек, в лаковых красных туфлях. Рядом прыгает ее дочь – Маша. Она стоит вся в красном, закусив губу, прищурив глаза, в которых происходит бухгалтерский подсчет. Она уже вся в делах. Ждет машину Андрея – «БМВ».
Театр продолжает играть спектакли. Театр не объявил даже траурный день! Они не перестают оскорблять его и после… Я заявляю дирекции: поскольку траурный день не объявлен, отказываюсь продолжать гастроли.
А Шармёр быстро очнулся от своей головной боли и в день смерти Андрея играет на «крышке гроба» своего друга пошлейший спектакль «Молчи, грусть, молчи!». Как же! Освободилось место! У него больше нет соперников, и теперь он может занять место главного режиссера и наконец-то расположиться на четвертом этаже. Конечно, Андрей ему это простил. Но сам Шармёр не простит себе этого до конца своих дней.
Рига взволнована. К театру подходят латыши и в возмущении бросают директору:
– Была война, были фашисты, у них был свой театр, и когда умер их любимый артист – они объявили траурный день. До свидания!
20 августа похороны. Дали специальный самолет. Из труппы почти никто не полетел – у них концерты. Разве можно поменять деньги на похороны Андрея Миронова, который рвал свое сердце двадцать пять лет на сцене театра Сатиры?
20 августа. Москва. Утром на рынке покупаю величиной с большую шляпу георгины на длинных ногах. Еле пробралась в театр. Все забито людьми. Тревожные глаза, плачут. Милиция, красные повязки. Дождь.
Гроб стоит на сцене. Надо подойти. Страшно. Какие скорбные складки на его лице! Какой же ценой оплатил он свое место в жизни? Нервная система автоматически отключается – иначе не выстоять. Идут непрекращающиеся потоки людей с цветами. Я беру эти цветы – складываю к гробу. В зале вижу Марту Линецкую. Она умирает, пришла из больницы, чтобы попрощаться с Андреем. Кто-то меня хватает за рукав, смотрю – давние поклонницы Чахотка и Джоконда!
– Тань, Тань, – умоляют они меня, – ну пусти нас… нам надо подойти к нему.
Я поднимаю их на сцену, и они идут проститься со своим кумиром.
Гроб выносят из театра. Я иду сзади и успеваю, поднявшись на цыпочки, в последний раз дотронуться до его роскошных волос.
– Таня! – слышу рядом голос Марии Владимировны. – Вам не трудно принести мне пальто из администраторской?
На языке ее символов это значит: не уходи, будь рядом, ты мне нужна!!!
Поминки в Доме актера. В этот же день я улетаю назад в Ригу: у меня там остались вещи, и я хочу побыть на побережье, в деревне, одна несколько дней. Подхожу к Марии Владимировне и говорю:
– Мать, когда вернусь в сентябре, позвоню и приду.
– Хорошо, отец, – отвечает она. – Приходи.
Она каменная. Не пролила ни одной слезы, а я рыдаю во сне и не перестаю вопить наяву:
– Как мне жить теперь без тебя, Андрюша-а-а-а-а-а-а-а-а?
На берегу моря в Латвии после похорон Андрюши я прожила одна десять дней. Как инвалид, я переставляла ноги с утра – поставить чайник. Выпивала чаю, закрывалась в своей комнате и ничком лежала в постели до самого вечера, пока не стемнеет. Больно мне было видеть белый свет! И когда опускалась тьма на землю, я накидывала на себя брезентовый плащ до пят с капюшоном, в карман – пачку сигарет, спички и всю ночь до рассвета бродила по твердому песчаному берегу моря… далеко-далеко… только слышно было, как чиркает в ночи спичка и вдруг всполыхнет огонек. Курила одну за другой и пыталась постичь все, что произошло.
Что произошло, Господи? Объясни мне! Почему мы с Андрюшей расстались там же, где и встретились – в Риге на сцене. На той же самой сцене через 21 год. Вот и разгадка снов, которые приходили семь лет подряд – он на сцене театра Оперы и Балета то танцует, то поет Спартака. И Спартак погибает… Господи, почему у тебя такая беспощадная драматургия? За мной по песку каждую ночь ходила чайка, как собачка, и жалобно пищала, как будто все понимала и плакала вместе со мной. Завершился круг…
Почему он мне сказал: «Танечка, этот спектакль я посвящаю тебе»? Что это значит? Нет, смерти нет! Мы просто сбрасываем «пальтишко», а душа мчится, летит к себе домой, туда, где нет зла, зависти, страха, смерти.
Начался прилив, подошла к воде, ладонями стала черпать воду и прикладывать ее к лицу. Села на холодный песок, мокрыми руками провела по волосам и вслух сказала:
– Кончились репетиции. Теперь я научилась любить тебя, Андрюша! Но почему всегда все так поздно?
Часть II. Десять лет с Марией Владимировной
День открытия сезона в театре – убийственного, смертельного 1987 года. Октябрь. Мы с Субтильной пришли с визитом к Марии Владимировне. Она сидит в «книгах» с сеточкой на голове. Все время нервно теребит руками халат. В глазах растерянность.
– Какое же я ничтожество, – говорит она. – Были же порядочные люди – Маяковский, Фадеев…
– Вы хотите стреляться? – спросила я.
– Хочу, но нечем…
Субтильная стала рассказывать:
– Эта мерзость, Чек, сегодня на открытии заявил, что, мол, они умерли и разрушили его творчество. Теперь наступил звездный час для тех, кого он не «видел», теперь они будут блистать и играть все роли, как Миронов и Папанов. Даже не почтили память вставанием. А потом все во главе с Чеком поехали на могилу…
Мария Владимировна вскрикнула:
– Он смел пойти к Андрюше на могилу?!
Потом как-то сложилась, как зонтик, помолчала, вскинула свои острые голубые глаза, посмотрела в трагическую бесконечность и сказала:
– Андрей – это моя Хиросима!
«Нет! Не может быть! Так не бывает! – кричало все во мне. – Это мой текст, это я так сказала, когда потеряла ребенка 16 лет тому назад! Я сказала – это моя Хиросима… Господи, что же это?»
– Я человек недобрый, – констатировала она. – Теперь буду еще злее.
«Господи, куда же еще-то злее?» – думала я.
– Спасибо, что меня навестили, – сказала она низким голосом.
Мы поняли, что аудиенция окончена, встали, попрощались и ушли.
Через несколько дней раздался звонок.
– Але! – услышала я сильный, волевой голос. – Таня, здравствуйте! Это Мария Владимировна. Когда вы придете? – очень требовательно заявила она.
– Ну, когда? Давайте в субботу. Что вам захватить?
– Захватить мне ничего не надо, а купить, – сказала она поучительно, – лимон и половину бородинского.
– Какой у вас код? – спросила я.
– У меня нет кота.
В театре оживление: все готовятся к тому, что Чек вот-вот начнет лепить из них Миронова и Папанова. И, наконец, к ним придет слава, славонька, славочка! Уж скорей бы! Так хочется!
Меня пугают – гнать! Гнать! Гнать из театра! За то, что отказалась в Риге от спектаклей в минуты трагической смерти Андрея. Успокоились на том, что вычли из зарплаты деньги за 4 дня «прогула».
3 ноября умирает Елизавета Абрамовна Забелина, 5 ноября – Марточка Линецкая. В фойе бесконечные гробы, похоронная музыка, завешены черным зеркала. Я на последнем издыхании. На похоронах Марты я уже не могу стоять – сижу на стуле, вокруг меня лужа слез. Я ем, пью, разговариваю, сплю, хожу в магазин – из меня беспрерывно автоматически льются слезы.
Жизнь раскололась пополам – до смерти Андрея и после. В «после» – сплошная тьма, надрыв и нет ни цели, ни выхода, ни спасения. Его так не хватает, потребность видеть его – мучает, ходим с Субтильной на кладбище, жмемся друг к другу, туда идем – мне 43 года, обратно – 86. Потом – пить водку, плакать, говорить о нем…
Ночью звонит Мария Владимировна и требовательно спрашивает:
– Почему вы мне не звоните?
Прихожу к ней на улицу Танеевых. Там ее старинная знакомая Антонина Сергеевна Ревельс, великолепная балерина, которая всю жизнь работала в ансамбле Утесова и, когда Утесов потерял всех своих близких, стала его женой. Зовут Антонину Сергеевну Ревельс за глаза все только Тонькой.
Стоят они передо мной рядом – такие разные… Мария Владимировна статичная, маленькая, крепкая, тяжеловес… Если скажет что-то – весомо, громко, поучительно, поставленным голосом, а Тонька – худышка, вертлявая, маленькая, с высокими скулами, раскосыми глазами.
– Как я теперь буду встречать праздники? – восклицает с горечью Марья (так я ее называю). Когда умер Менакер, я даже не знала, как за квартиру платить.
Раз в месяц приходит Маша Миронова, дочь Андрея, и Марья вручает ей деньги, за отца, чтобы та достойно могла доучиться.
– После смерти Андрея, – говорит она, – я ничего не соображала и сейчас-то… Певунья быстренько мне сразу после похорон на следующий день подсунула бумажки на подпись, там и гараж, и его квартира, он ведь с ней не соединил лицевой счет… Слава Богу, я у нее для Машки хоть магнитофон выцарапала. Врет все, сказала мне, что поедет на хутор утешаться, а поехала в Голландию развлекаться. Зачем врать? Как я теперь буду жить и на что?
Смотрю на нее и думаю: «Господи, какая старенькая, одинокая и несчастная. Ведь ей 77 лет!»
– Говорят, что театр хотят назвать именем Андрея Миронова.
Марья жестко ответила мне на мое предположение:
– Говорят, что кур доят, пришли, а сисек не нашли!
Когда я с ней – ощущение, мираж, что Андрей еще жив: у нее такая же белая кожа, крепкие запястья и эти синьковые глаза с большими веками. В комнате Менакера – мемориал. Там фотографии, вырезки из газет, цветы, костюм Фигаро, в котором Андрюша ушел в мир иной, его гримерный стол… Я всегда туда вхожу – постою, потрогаю костюм, положу руку на гримерный стол.
Уже декабрь. Сидим вдвоем с Марьей в «книгах». Я читаю ей стихи Волошина: «С Россией кончено. На последях».
– Я его знала, – говорит она.
– Наизусть? – спрашиваю я.
– Лично! – Диапазон времени между нею и мной. Стоит в комнате, смотрит на коллекцию революционного фарфора, который они собирали с Менакером, и говорит:
– Обдеру все стены к такой-то матери! – И через два дня приходят из музея и «обдирают», как по живому.
У нас с Марьей странная, еще не осознанная потребность друг в друге. Перед Новым годом мы вдвоем с ней в метель, под ручку, тесно прижавшись, идем на кладбище. Если бы мне сказали об этом тридцать лет назад! Стоим перед холмом вдвоем, молчим. Потом шмонаемся вдвоем по Арбату, пустынно, холодно, приходим домой, пьем чай, сидим друг против друга и давимся от слез.
31 декабря. Встречаем новый, 1988 год. Я сижу рядом с тарелкой для Андрюши, на которой лежит его визитная карточка с его же надписью красным фломастером: «Мамочка, с Новым годом!» За столом Певунья со своей дочкой, друг дома Федор Чеханков, критик, давний друг Менакера и Марии Владимировны Поюровский с женой. На рояле – большой портрет Андрея, вокруг цветы, глаза живые и улыбаются… Новый год, цветы, гости, нет только его… Он лежит в промерзлой земле на Ваганьковском кладбище.
В театр не хожу – болею. То грипп, то ангина, то ангина, то грипп. Непрекращающийся поток слез. Мою ими пол. В январе в Москву из Питера приехал Белинский. Узнав о том, что составляется книга об Андрее «Глазами друзей», возмутился: а почему в списке нет Тани? Она же пишущий человек! И притом самый близкий. Я написала статью об Андрее.
Пока писала, сама вышла «за пределы обыденности», «в другие сферы» и, поставив точку, почувствовала, как вдруг «приземлилась» на свой стул, как будто меня там раньше не было. Я вся горела. Вышла на кухню, выпила воды и, войдя в комнату, остановилась у зеркала, оказавшись спиной к окну. Увидела себя с больным бледным лицом в лихорадках, с седой прядью надо лбом. И вдруг вздрогнула. За моей спиной кто-то был! Кто-то находился в комнате за моей спиной! Я резко повернулась и увидела… густую, извилистую волну «тумана», ускользающего в окно… как тогда в Риге… после нашего полета с Андрюшей… тогда он исчез точно так же… Значит, он был здесь… мы были вместе…
В мае, перед гастролями в Ленинград, сидим у Марьи. Тонька принесла ей котлеток, я – мороженое.
– Продлись, продлись, очарованье, – говорит Тонька, облизывая ложку с мороженым, и, уловив секунду, когда «Машенька» отвлеклась, положила виртуозно себе в тарелку еще порцию. Марья наворачивает с удовольствием мороженое и бранится:
– Мы будем лишены поколения! Все играют на гитарах, гитары держат на яйцах, и они по ним бьют. Почему немцы не вошли в Москву? – громогласно продолжает Марья. – Вошь увидели! Они же чистоплотные, а у нас грязь, все хрустят вшами. А это для них страшнее танков и «катюш».
– Машенька, – прорывается Тонька, – мороженое чарующее, мимолетное виденье. Звонит телефон:
– Да! – говорит Марья. – Здравствуйте. Что я делаю! Я совершенно одна! – восклицает она, глядя прямо нам в глаза. – Да кто ко мне придет? Я одинока! – разговор кончается, мы продолжаем есть мороженое.
– Мария Владимировна, как же вы одна, когда мы тут сидим? – спрашиваю я осторожно.
– А вам какое дело? Вы сейчас уйдете домой и «рухнете», а я буду всю ночь бродить одна по квартире, я не могу «рухнуть», как вы! Гуля выговаривает: «Я вам звонить не буду, сами звоните, когда вам надо, потому что вы как с цепи сорвались…»
– Машенька, – говорит Тонька жалостливым голосом, – меняйтесь! А то одна останетесь! Машенька, подумайте: ведь все надо теплыми руками отдать.
Гастроли в Питере, впервые без Андрея. «Астория» на ремонте – в черных сетях, как в трауре. Все напоминает о нем. Была в гостях у Кирочки на улице Герцена, в мансарде. У него прелестная жена, уже 10-летний сын, тоже Кирилл. Сижу под портретом Андрея, а Кирилл рассказывает, смеясь, голосом брата:
– Как ни приедет, все говорит одно и то же: «Все порушу, все порушу, но ведь она меня голым по миру пустит!»
– Кирочка, налей мне, пожалуйста, еще чаю, кипятку… У тебя замечательный мальчик…
19 октября, еще до книги, принесла Марье журнал «Театральная жизнь» со своей статьей «Андрюша, я хочу, чтобы ты был бессмертен». Она прочла и заплакала. На обложке журнала портрет Андрея, а на обратной стороне – «Троица» Рублева. Она сокрушается:
– Я его не крестила, как же это так получилось, время такое было.
– Андрей мне поведал, – говорю я, – что нянька Анна Сергеевна его крестила, даже вспоминал, как его окунали в воду, он весь дрожал.
– Да будет вам врать-то! – заходится она. Потом сосредоточенно думает и говорит: – Она набожная была, любила его до беспамятства, он все болел, и нас по полгода в Москве не было. Может быть, и крестила. Да-а-а-а-а-а, – задумавшись, сказала она, – вам он это рассказал, а матери нет. Значит, я плохая мать. Какова есть, не на ярмарку несть.
– Да нет, – продолжаю я, – дети никогда родителям ничего не рассказывают, не делятся, а потом – вы все время орете, вы же неласковая.
– Вы – ласковая! Вам бы только сюсюкаться! Восхищалка, небесная гляделка!
Вместо революционного фарфора на стене появились на полочках сырные доски. Арбат напоминает парижский Монмартр – везде художники, картины, картины! Оживление! Марья с Тонькой все свободное время проводят в поисках уличных гениев. Художники, завидев издалека фигуру Марии Владимировны, выстраиваются по стойке смирно и кричат: «Идет! Идет!» А «идет» – значит купит. У нее отменный вкус, она покупает ценные картины, которые заполняют зияющие пустые места в ее квартире. С каждым днем она становится все популярнее и популярнее – летят письма со всех концов страны: «Москва, матери Андрея Миронова».
На нас с Марьей после смерти Андрея начинают сыпаться события как из рога изобилия, как будто это он, оттуда, помогает нам.
Как она мечтала работать в драматическом театре, и ее приглашает в свой театр Олег Табаков, в 78 лет! В это же время в Москву на «Стреле» летит из Питера Белинский, мы с ним идем обедать, и он говорит:
– Напиши детскую сказку, я поставлю.
Теперь в Москве в театре Вахтангова он занимается постановкой спектакля «Стакан воды» Скриба. В роли герцогини – Антурия. Она ему задает бесконечные вопросы:
– Как мне выходить на сцену?
– Переждав аплодисменты, – спокойно сообщает ей Белинский.
– Что я здесь делаю? Какое у меня действие? – продолжает она мучить его.
Белинский так же спокойно отвечает:
– Не будем копать глубоко, чтобы не попасть в шахту метро. – Роль герцогини Мальборо оказалась одной из лучших ролей в репертуаре Антурии.
Итак, я еду писать сказку в Щелыково, в Дом творчества артистов, в Костромскую область. Это бывшее имение Островского, где он написал много пьес и загадочную «Снегурочку».
Пишу детскую сказку с пословицами и поговорками Даля, брожу по окрестным деревням и однажды, перейдя речку Сендегу, поднялась в гору сквозь сосновый бор и увидела – один, два, три дома, где-то скрыты в кустах, а передо мной на солнце пылают ярко-желтые величавые вязы. И екнуло сердце – как будто место родное. Нашла покосившуюся избушку, сговорилась купить ее за 200 рублей и, написав сказку, счастливая приехала в Москву.
Сижу у Марьи, рассказываю про запах земли, про травы, про вязы золотые и вспоминаю:
– Как же написал Есенин (запела): «Отговорила роща золотая…»
– Я его знала, – говорит Марья.
– Наизусть? – спрашиваю я.
– Нет! Лично знала, – говорит Мария Владимировна. – Всегда был пьян, в белом пиджаке, влюблен в тетю, Марию Ивановну. На Рождество перевернул блюдо с гусем и на обратной стороне написал экспромт.
Подходит к роялю, перебирает цветы возле портрета Андрея и вдруг говорит:
– Я устала от того, что его нет!
– И я устала, – говорю я.
– Отчего устала? Кобеля хлестала? – орет она на меня.
– Что вы заводитесь? Устала! Добывать денег устала, мотаться устала, жить устала!
– С чего вы устали? – задирается она.
– Вы в метро ездите? Нет! А я каждый день в метро мотаюсь! Вы знаете, что это за пытка!
– Я в метро только один раз была – когда ленточку разрезала.
– А мы дети войны, – вдруг начинаю плакать я. – Мы все хилые и несчастные. И рождены от живых демонов – наши родители в руках даже Библию не держали, а как выжить без Бога? – Я уже захлебываюсь в слезах. – Я Библию и Евангелие только недавно открыла, если б я раньше знала… Спасет нас только Бог и Пречистая Дева Мария, мы-то уж не спасемся, поздно, уже грехи свои не отмолить. И Андрюша, что ж, виноват был, если у него не было никакого руководства духовного. Ой, какой же у нас гипноз неведения! Чайку мне не дадите?
– Поставьте, – с испугом сказала Марья. – Мне вас на улицу страшно выпускать – плачете, орете, выкрикиваете, как сумасшедшая! Будет вам тут театр-то разыгрывать!
Я схватила сумку и ушла. Иду во тьме и думаю: «Зачем я к ней хожу? Что это за отношения? Что они мне хорошего сделали? И почему я все время раздваиваюсь и не могу простить, почему?!» И такая злость меня охватила. Через некоторое время приходит ответ – гордыня. Нет смирения истинного. Она такая одинокенькая, старенькая, и Андрюша просил: не оставляй маму! Какие тут счеты! Трудно, трудно, какие же Бог мне устраивает испытания!
31 декабря иду к Марье на Новый год с бутылкой шампанского, с коробкой шоколадных конфет. Марья нам с Тонькой подарила по ночной рубашке, хоть и недобрая. Тонька уже клоунирует – в пестром халате, на голове – красная панама, поверх панамы – корона из фольги и серебряная змейка – год Змеи.
– Из репертуара Руслановой! – сообщает Тонька: – «Соловей кукушечку заманил в избушечку, накормил ее крупой – раз за сисечку рукой».
У Марьи к Тоньке приступ нежности – она гладит ее по голове и читает стихи: