Такой нежный покойник Кандала Тамара
– Жопку надо подставить, дурачок. Или кого надо в очко поиметь.
– Неужели все? – удивлялся Лёшка. – Мне на самом деле всё равно, кто какой стороной в постели поворачивается. Но я всё-таки за выбор.
– Практически все – очень трендовая фишка. А кто не был, тот станет. Мастхэв. А журналишки-то уж точно сосательные. Халявная стружка. Гадские пукели. Да и страна такая – тут только раком и можно выжить. Некоторым, канешна, это чуждо, но притворяться приходится – надо же в себе комплексы вознесённого убожества преодолевать. В других сферах – другие причуды. Кто пострелять любит по живым мишеням, кто целок покалечить. У нас-то ещё всё по-людски – живым можно остаться, бабок в сундук навалить, ещё и на улице узнавать будут. Энтиллихенция твоя, заместо того чтобы страдать и опрощаться, давно оскотинела в погоне-то за баблом – растленная всекупля и всеебля.
– Не верю, – слабо протестовал Лёшка. – Не может быть, чтобы приличных людей не осталось.
– Станиславский ты наш: «Не верю!» Так не бывает, чтобы вся страна остервенела, а журналисты все в белом, – просвещал его Фенечка. – Тем более что мы РУПОР, понимаешь?! Без нас – никуда: хотим – сольём, хотим – назначим. Главное, свежий указ получить. Журналюжки-шлюшки существуют, чтобы быдло по ушам пинать. У нас говорят, покопайся поглубже в анналах – такого оттуда наковыряешь. Многие из ваших – прогорклые задроты – очень даже поспособствовали, чтобы Москва превратилась в выгребную яму, забрызганную Шанелью номер пять, как спермой. А главное, кто лучше-то? «Интеллектуальный» глянец – сборники унылого эстетского говнища? «Свободные» радиостанции, которые свободны только потому, что их слушает три процента населения? Вся страна превратилась в педовку – все друг дружку наёбывают. А мы промеж них – жрецы.
Лёшка слушал, не веря своим ушам: в его время такого оборзения лживых и бесстыдных уродцев пера в журналистике не было. Даже конъюнктурные журналисты старались играть по правилам – писать между строк и, сдвигая акценты, превращать газетные штампы в бессмыслицу.
– А у нас в ящике и вовсе дурдом пополам с борделем, – откровенничал Фенечка. – У начальства клиторное мышление, там может выжить только блядская скотина. Как я, например. Но я родился па-а-донком, живу им чудесненько и, надеюсь, им и подохну. А ты у нас просто временно обезумевший, обдолбанный любовью… А девушка твоя правильно сделала, что свалила: эта фрикская страна не место для добропорядочных барышень, здесь к бабе относятся как к половому органу, поэтому выживают или гламурные сучки (хороших девушек разбирают ещё щенками), или бабы с яйцами, из тех, что коня на скаку оскоромят. И спасать её бессмысленно, страну, в смысле, – всё равно что переспать с сифилитичкой: её не вылечишь и сам заразишься. Стишок-то небось знаешь?
- Мелки в наш век пошли людишки:
- Уж нет х-ёв – одни х-ишки.
Сам же понимаешь, вся правда в народном фольклоре! – наставлял Фенечка. – И нечего так глаза таращить, запиши лучше в блокнотик, глядишь, пригодится. На-ка, лучше нюхни – мир в другом свете предстанет. И тёлочки тебя так побалуют – маму родную забудешь. Всё одно у всех – мокро, тепло, мягко и туго.
Лёшка проплавал в этой тухлой луже много месяцев.
Потом опять прихватило сердце – не выдержало такого образа жизни, – пришлось выползать. На этот раз он вытаскивал себя за волосы сам, без вмешательства врачей.
И вытащил. Костя помог. Встретил Лёшку однажды на улице в совершенно непотребном виде и затащил к себе.
Были как раз детские каникулы – все дети уехали в спецлагерь на Волге, где с ними занимались спортом, специальными, по разработанным программам, играми. У Кости тоже случились каникулы, и он настоял, чтобы Лёшка остался у него на некоторое время. Жил он чёрте где, в далёком спальном районе, в маленькой двухкомнатной квартире. У него недавно умер отец, с которым он прожил в этой клетушке последние пятнадцать лет, и, привыкнув заботиться о пожилом человеке, он не знал, куда приложить руки в пустой квартире. Так что Лёшка оказался вполне кстати.
К этому моменту наш герой уже пару месяцев как был безработным. Тестю свою строительную контору пришлось «уступить» людям, отказать которым было опасно не только для бизнеса, но и для жизни. К этому моменту появилась целая плеяда молодых жадных волков – конторская смена, принадлежащая к «ближнему кругу».
Вадим Михалыч с его профессиональным нюхом успел за это время зацепиться в нефтянке, присосаться к трубе. Даже те капли, которые перепадали таким, как он (старой гвардии «своих»), вполне возмещали урон от сложного, слишком разросшегося, требовавшего полной концентрации и профессионализма строительного бизнеса, перешедшего практически в одни руки (вернее, ручки). Лёшке участвовать в новой газовой «расчленёнке» он не предложил – понял, что толку в настоящих делах от зятя мало. Пусть сам выкручивается. За эти годы, пока бизнес был ещё не так жесток и в нём могли участвовать непрофессионалы, он и так дал ему возможность заработать.
Вера уже давно сама имела серьёзные деньги, да и случись что с отцом, всё ей перейдёт. Зятя же своего Вадим Михалыч в душе презирал – лох с принципами.
Лёшка же понимал: того, что он заработал за эти тучные годы, ему, по расчётам, хватит ещё на пару среднестатистических жизней, – и он с готовностью воспринял свой новый статус лузера. Наконец-то он был предоставлен самому себе.
Костя лечил его музыкой и разговорами, лыжными и пешими прогулками, заставлял через день ходить в бассейн, два раза в неделю – в парилку, с последующим нырянием в прорубь и полным запретом на алкоголь. Зато какие были чаепития, какие разговоры о главном и ни о чём. Костя не просто слушал, он внимал, провоцируя тем самым выворачивание кишок на кухонный стол, за которым велись самые важные – концептуальные и кулинарные, политические и научные, приземлённо-конкретные и метафизические – беседы.
– Ты живёшь сейчас, как раненный в живот человек, придерживающий на ходу свои внутренности, чтобы не вывалились. Тебе очень больно, ты не можешь быть адекватным, – говорил Костя в ответ на мучительные мычания своего собеседника. – Тебе нужно хотя бы на живую залатать раны, чтобы дать им возможность затянуться, и потом уж приступать к поискам смысла жизни. У тебя сейчас второй, после подросткового, переходный период, а это большая ломка. Наркотический отходняк. Можно, конечно, продолжить существование в галлюциногенной реальности, но надолго тебя не хватит – оставишь сиротой Тиму.
– Я даже сыну сейчас не нужен – ему гораздо интереснее, полезнее и естественнее общаться со своими сверстниками.
– Это правда. И это нормально. Но отца ему никто не заменит. А тебе он нужен не меньше, чем ты ему.
– Я потерял женщину своей жизни.
– Что значит «потерял»? Она что, вещь? Физическое общение ещё далеко не всё. Ты знаешь, что она где-то есть. Ты думаешь о ней. Уверен, что с ней происходит то же самое, что и с тобой. Значит, вы продолжаете друг у друга оставаться. Знаешь, как по Экклезиасту: «Кружится, кружится ветер и возвращается на круги своя…» Кора из тех женщин, с которыми можно «перекликаться во мраке». И вообще, никогда не ставь точек в жизни. Каждая точка – это только насмешка вечности.
Костя был прав – у Лёши действительно каким-то образом сдвинулось восприятие факта потери Коры, он стал относиться к этому философски, что ли. Хотя до философии ли тут, когда из тебя без наркоза выдирают жизненно важный орган. И всё-таки. С одной стороны, он абсолютно ясно понял, что она была для него не просто любимой, желанной, единственной – она была сокровищницей знаков. Знаков разных по смыслу, но в сумме означающих тот самый, главный смысл – жизнь. И конечно же, исчезнув из Москвы, она не исчезла из его жизни, превратившись в некое метафизическое женское начало, без которого немыслимо никакое конкретное мужское существование. И, понимая, что она живёт сейчас новой жизнью, с другим мужчиной, в стране – мечте всех влюблённых, он не хотел «излечиваться» от своего чувства к ней – любая мука, осенённая её именем, была нужнее ему, чем покой без неё.
Она была его Агартой – центром мира.
Лёше сейчас во что бы то ни стало нужно было чем-то занять руки и голову.
Костя же, как бы читая его мысли, настойчиво советовал начать писать:
– Пиши книгу, это занятие даёт ощущения почище любого наркотика.
– Пополнить список графоманов? Писателей и так уже больше, чем читателей. Массовость в искусстве подозрительна, а сегодня создателей искусства стало больше, чем его потребителей. Каждый второй – артист в каком-нибудь смысле.
– Ну почему же? Ты журналист, пиши книгу о современности, не обязательно роман, существуют же и другие формы. И не для потомков – для себя. И продаваться никому не надо, денег у тебя достаточно, можешь себе позволить быть честным, не писать о том, что рекламоносно и пиароёмко. Сейчас такие бурные времена – и так мало летописцев. А те, кто пишет, путают историю с астрологией и хиромантией. Наши подростки и так считают, что «Джоконду» написал Леонардо ди Каприо.
– Я в летописцы не гожусь – не умею быть нейтральным. К тому же потерял квалификацию. Могу перепутать Нагорную проповедь с Придворной, – натужно пошутил Лёша.
– Выбирай здравое – симметрию простых идей. Пиши – во что выльется, время покажет. Не превращай это в священный текст, не пресмыкайся перед идеей: ни одна из них в принципе этого не заслуживает. Просто собирай свидетельства, используй материал бывших коллег, оставшихся в профессии и не продавших свои души и задницы. Делай это для себя, а не для человечества, чтобы себя не потерять и не презирать. Пиши, чтобы узнать то, чего не знаешь. И не суди строго – оставь это прокурорам и архангелам. Размышляй. И не забывай, что слово, будучи сказанным, начинает жить уже собственной жизнью, оторвавшись от автора, личность которого уже совершенно ни при чём. Ты всё-таки не из «фенечек» с вертухайскими генами – эти даже пощёчины не заслуживают, только пенделя, – а худо-бедно, из ин теллигенции. Знаешь, ведь к профессиональному подонку претензий гораздо меньше, чем к интеллектуальному холую. Тебя никто не призывает геройствовать – просто исполнить свою обязанность российского интеллигента, хотя это слово сегодня почти что ругательное.
– Ну, почему сегодня? Ещё Чехов говорил, что не верит в интеллигенцию – лицемерную, фальшивую, истеричную…
– …невоспитанную, ленивую… Чего только про неё не говорили!
– А сегодня и вовсе, как говорит Фенечка, растленная всекупля и всеебля.
– Это не интеллигенция – это наглые прихвостни подлой и гниющей власти. Попса галантерейная. У них взгляд на мир через ширинку и сквозь купюру. А я говорю об интеллигенции, к которой принадлежал сам Чехов. О той, которая обязана показывать обществу, в каком конкретном месте организма ему должно быть больно. О тех, что не боятся своё сердце отяготить человеческой порядочностью. А жизнь – конкретными деяниями. Переноси акцент с глобалки на теорию малых дел.
– Ну и где ты таких сегодня видел? А знаешь, Дидро в «Элементах физиологии» выводит особый тип «противоречивых существ», организмы которых не гармонируют с остальной частью мира. Он пишет: «Природа не даёт долго жить недовольным…» Вот и задумаешься тут.
– Нельзя только задумываться, порой надо переходить к прямым действиям. И начинать с себя. Неча на других пенять.
Ещё Костя рассказал ему, что лицей их может «накрыться медным тазом»:
– У главного нашего спонсора неприятности, боюсь, что он, от греха подальше, решит сменить место жительства, естественно вместе с семьёй. И ему уже будет не до нашей «богадельни», как её называют в педагогических кругах. Эта гнусная система заставляет превращаться в подлецов даже вполне приличных людей. Она ставит перед ними выбор: ты или процветающий подлец, или нищий. И то и другое унизительно, но первое гораздо приятнее.
– Это ты про меня? Кора мне это уже объясняла непрямым текстом.
– С ума сошёл?! Какой же ты подлец? Подлецы с содранной кожей не живут. Да и Системе ты не принадлежишь – так, случайно приблудился. Слабину дал.
– А мог бы не давать. Ты вон удержался.
– Да мне никто и не предлагал, – усмехнулся Костя. – Человек слаб, неизвестно, кто как себя поведёт в предложенных обстоятельствах. И потом я охраняем – своими детьми. Это подороже всяких денег – будет что предъявить Всевышнему… или кому там, из интересующихся…
– А с детьми-то теперь что делать? Куда ж их девать?
– Нам нужно дотянуть хотя бы до конца года. А там видно будет. Может, у кого из нового олигархического племени обнаружится «наш» ребёнок, и он вынужден будет помогать всем остальным.
Лёшка решил продать квартиру на Никитской – это были по нынешним временам очень серьёзные деньги, хватило бы не только до конца учебного года, но и на пару следующих. И соблазнов будет меньше – в квартиру, где живёт сын, кого попало не притащишь.
Сделку он провернул достаточно быстро и внёс деньги на счёт школы.
Сразу как-то полегчало, задышалось свободней. Даже отвращение к себе притупилось.
– Тебе это зачтётся в правильной канцелярии, – сказал Костя.
Прошёл ещё год без Коры.
В России наступили странные времена (хотя какие времена в России не странные).
Лёшке, пытавшемуся «размышлять», пришло в голову, что Россия сегодня – страна трэша. Недаром это не очень понятное слово (обозначающее в английском языке «лёгкий» мусор, остающийся от одноразового употребления) превратилось в культурологический термин, стало таким модным в мировом культурном дискурсе. Им обозначалось не только что-то низкое, чрезмерное, паразитирующее на дурновкусии, примитивности, пошлости (слово, кстати, ни в каком другом языке, кроме русского, не существующее), но и новая культура «игры в игру» в искусстве.
В России же эта «игра» превратилась в абсолютную реальность, данную в ощущениях, – здесь слепых предостерегают открытыми канализационными люками на тротуаре, например. У зрячих – свои сюрпризы.
Люди ищут правды и делают всё, чтобы её избежать.
Ищут ответы на вопросы, но при этом вопросы задают уже в форме ответов.
Если люди не умеют объединиться в общество, они объединяются в трэшевую бандитскую шайку. Те же, кто объединяться не хочет – по разным соображениям, – выглядят глупо, как иной чудак, прохаживающийся по нудистскому пляжу в костю ме-тройке.
В стране радикальных сломов ломается порог восприятия. Даже язык русский изменился. И дело даже не в том, что люди стали не только говорить, но и думать матом, а в том, что и язык оказался на грани нервного срыва – истеричный, параноидальный, он выражал состояние общества. Новояз в качестве разговорного языка годился для пользования в тюрьме или психушке, а им пользовались в быту – от Думы до семьи.
Воистину, умом Россию не понять (её жители в своей массе им не пользуются), а другим местом, как сказал сатирик, очень больно.
«А дурака учить – только портить», – гласит русская народная пословица.
Во всех дореволюционных энциклопедиях есть статья «Нравственное помешательство».
«НРАВСТВЕННОЕ ПОМЕШАТЕЛЬСТВО – психическая болезнь, при которой моральныя представления теряютъ свою силу и перестаютъ быть мотивомъ поведения. При нравственномъ помешательстве человекъ становится безразличнымъ къ добру и злу, не утрачивая, однако, способности теоретическаго, формальнаго между ними различения. Неизлечимо».
Похоже? Очень!
Кроме Кости, отдушиной для Лёшки была переписка с Сенькой по электронке.
Конечно же он пытал его по поводу иммиграции – ему это было слишком важно.
«Чего я тут только не навидался, – писал Сенька, – с какими экзотическими экземплярами не сталкивался! Ничего не может быть страшнее экзистенциальной ненависти к своей стране. Своей Родине. Уже хотя бы потому, что её, в отличие от жены, например, нельзя поменять. От неё нельзя даже отречься – даже уехав, поменяв паспорт, язык, окружение и привычки, какими-то рудиментарными инстинктами будешь бесконечно сознательно-бессознательно возвращаться к ней всё снова и снова. Это проклятие, нависшее над любым иммигрантом, независимо от его уровня культуры. Вернее, пропорционально зависимо – чем выше культура, чем независимее мысль, тем тяжелее осмысленные страдания индивидуума. И здесь не спасает даже апокалиптическое “чем хуже – тем лучше” – срабатывает глубокий, на генном уровне, бессознательный инстинкт. Многие пытаются спастись работой, мыслью о том, что для детей уже эта, другая, страна станет родиной, но всё равно я не видел ни одного счастливого иммигранта. Благополучных – полно, счастливых – ноль.
С другой стороны, отсюда, на расстоянии, особенно видно, как “пизТец” (так выражаются в Сети) разгулялся по стране. Людей жалко, тех, кто в “празднике жизни” не участвует. У нас тут в Силиконке полно бывших соотечественников, им родственники пишут из всяких забытых богом провинций – там живут на хлебе с картошкой и водке. И полная безнадёга. И это при заоблачных ценах на ОБЩЕроссийский газ и нефть. К тому же полная покорность, злоба выливается только на близких или на случайно подвернувшихся под руку – тут и прибить могут. Потом раскаяться. Потом опять прибить, да посильнее…»
И Лёшка понимал, что никаким злорадством или попыткой оправдания своего отъезда здесь и не пахло – он слишком хорошо знал Сеньку с его жалостливостью и старомодной любовью к людям.
В ответ Лёша сочинил ему небольшой трактат, навеянный фольклором.
ПИЗТЕЦ (родимый, метафизический)
Да, Сэмэн, у нас тут – пизТец. Но это, видишь ли, такой как бы фоновый пизТец. Привычный, родной и даже местами любимый. Не разовый, исполненный трагизма ПизТец, который случается или приходит-уходит, а перманентный, который всегда с нами. Такой пизТец не откуда не приходит, он тут абориген, раньше нас поселился, всегда был и вовеки пребудет. Ещё и пращуры наши не родились, а пизТец уже витал незримо средь родных берёз. Так что не он к нам пришёл, а мы к нему, с тех пор и живём вместе. Он к нам частенько по-соседски заходит в гости, то к одному, то сразу ко многим. И не выгонишь – он тут хозяин на этой земле.
Мы им, между прочим, даже гордимся – мол, такого пизТеца, как у нас, ни у кого нету. Вот у вас там, Сэмочка, всего лишь жарко, долина, математики с программистами, а у нас – сам пизТец. При здешнем климате жара и математики не приживаются, а пизТец цветёт и колосится. ПизТец – он зверёк пушной, ему тут уютно. Если Великий Устюг – родина Деда Мороза, то Россия – родина пизТеца.
А выглядеть он может по-разному: ПизТец гламурный, ПизТец провинциальный и ПизТец виртуальный, ПизТец интеллигентный, TV-ПизТец – и так далее, до дурной бесконечности.
И потому у кого-то может быть демократия, страна равных возможностей, диктатура, социализм или олигархия, а у нас один государственный строй на все времена. И строй этот – ПизТец. У кого-то кризис, экономическая депрессия или сырьевая катастрофа, а у нас всё он, родимый, ПизТец. «Ну, что у нас в экономике? – «Да пизТец!» У кого-то царь, король, император, президент, премьер, парламент или сенат, а у нас персонифицированный ПизТец на троне. И как бы он на рожу ни выглядел и как бы ни назывался, должность его и суть все те же – пизТец. «Ну как тебе новый президент?» – «Да пизТец!» У кого-то землетрясение, наводнение, ураган, тайфун, смерч, а у нас – опа! – опять он! И мы его именуем уже чисто для статистики – Чернобыльский пизТец, ну, или там Курский ПизТец, ПизТец на Дубровке – чем страшнее, тем привычней, роднее. Ведь внутри всегда знаем, что это всё тот же, родной ПизТец заходил. «Ну что там опять случилось?» – «Да пизТец!» Мы его всегда ждём и не удивляемся и даже говорим удовлетворённо: «Ну, давно пора было. Я ж говорил, что он вот-вот придёт!» И будь у него хоть истинно арийское белесое рыло, хоть монголо-татарское немытое мурло, хоть иудейский коварный профиль, не говоря уж об исламистском фанатичном огне в глазу, мы его узнаём сразу и безошибочно. «А, это ты, родной, опять пришёл? Ну заходи, хули… Какой ни есть, а свой, привычный».
Я вообще не понимаю, почему б нам не переименоваться из России в ПизТецию. ПизТец Советских Республик (ПСР), например. Ну, или ПизТец Независимых Государств (ПНР). Ну, или просто Великий ПизТец От Моря До Моря – это кому пафосу не хватает.
Или, например, на бытовом уровне – русский человек читает инструкцию только тогда, когда точно понял, что всё, пизТец, сломал…
Короче, даже пизТец у нас с чубинкой и епунцою, этакий мудаун, и глаза в перекрестии.
У нас его, родимого, даже курят – такой смешанный пизТец с ментоловой добавкой: не только по голове бьёт, но и по главному органу, от того и с демографией пизТец.
К тому же он у нас каждый год – переломный. Так и ходит, бедный, всё время в гипсе – ПизТец Переломный.
И живём мы тут в Великом ПизТеце, и на великом могучем пизТецком языке обсуждаем свои скорбные пизТецкие дела – пизТим, то есть. «Пиздеть – не мешки ворочать», – гласит грубая, как медведь, русская пословица. Но мы не только пизТим – ещё и пИздим много, где кто может, практически всю страну уже распиздели – «а чё, всё равно ПИЗТЕЦ».
И на каждый вопрос: «Ну, как жизнь?», заданный произвольно выбранному сопиздецнику, гарантированно получишь ответ: «Да пизТец!»
А российское счастье определяется простой формулой – последний ПизТец кончился, а новый ещё не начался.
А вообще-то, наш ПизТец – готический, кошерный, гламурный и фэншуйный – плавно переходит в АПОКАЛИПСЕЦ[2].
На самом деле текст этот был никакой и не прикол, а просто чистосердечный вопль экзистенциального ужаса пред разверзшейся и неожиданно осознанной бездной.
Сенька написал, что «перл» перевели на английский и размножили на двух языках; он теперь висит в кабинете у шефа, в местной забегаловке и ближайшем баре.
Лёшка решился наконец всерьёз засесть за компьютер – книга не книга, а руки и голову будет чем занять.
Он очень быстро понял, что фольклором отделаться у него не получится – материал сопротивлялся. Получались несколько рваные политические хроники, свои и собрата-журналиста, не совокупившегося с властью и по этой причине выпавшего из обоймы.
«Все говорят о заговоре… Никакой заговор, включая жидомасонский, в этой стране невозможен – некому исполнять», – начал он.
И дальше о том, что бедная Россия только выбралась из говна на тонкую корку и тут же принялась окапываться (это в говне-то) – продолжать движение в сторону дальнейшего отчуждения России и русских от человечества. Типа, встаёт с колен так, что все мениски повылетали.
То есть страна ощерилась, ощетинилась, стала копить злобную слюну и искать врага, в которого можно было бы смачно плюнуть.
Ну, вечная ненавистная парочка – евреи и Америка – всегда была наготове, но теперь прибавилась и ещё одна категория, совсем уж удобная, потому как, в отличие от первых, абсолютно не защищённая – несчастные гастарбайтеры со всего бывшего СССРа. Узбеки, таджики, киргизы и иже с ними приезжали в столицу на самые тяжёлые работы, чтобы как-то прокормить свои семьи в обнищавших донельзя бывших республиках. Работодатели обращались с ними даже не как с рабами – как со скотом. Забитые, в одинаковых китайских куртках для чернорабочих, готовые на всё, они стояли вдоль дорог, ведущих на все известные стройки, кучковались вокруг базаров, обустраивались в каких-то дырявых сараях и предлагали себя в любом качестве.
Ими как практически бесплатной рабочей силой пользовались наниматели всех мастей. Звали их исключительно чурками, чучмеками и черножопыми, но тем было не до обид, они привыкли и откликались. И всё равно их ненавидели.
За что? За то, что им хуже и страшнее опущенного русского населения? За то, что выполняли самую грязную работу? Как же мерзопакостно русский человек устроен…
Лёша мучительно размышлял о том, до какой степени может дойти человеческая адаптивность. В чём проблема – в конкретных свойствах политического режима или в омерзительной человеческой природе? Как далеко должна зайти мерзость, чтобы восстал лично он, Лёша? Или сосед Тютькин? Вспоминались родители с послесталинскими травмами. Всё понимающие и, тем не менее, работающие на поднятие обороны этого Молоха, пожирающего своих детей.
Кстати, в обществе вдруг, как чирей на ровном месте, выскочила эта тема – Сталин.
Откуда, из каких глубин народного подсознания всплыл этот монстр, можно было только догадываться. Ведь новое поколение порой толком и не знало, кто это такой, путая его то с Лениным, то с фольклорным Хрущёвым, а то и вовсе с каким-нибудь Джеком Потроши телем.
У Лёшки лично тоже был вопрос, и не столько к Сталину, сколько к народу. С сухоруким полуграмотным бандюганом всё более менее ясно – абсолютная власть сделала из него параноика в медицинском смысле слова. Или, наоборот, параноик вообразил себя Богом. Результат для личности один и тот же. А для подданных? Непонятно, что или кто превратил это ничтожество в абсолютного реального и действующего Гения Зла. Как такая огромная страна позволяла себя насиловать больше тридцати лет ублюдку, превратившему её в стадо мычащих от любви и страха баранов? Где была её интеллигенция? Где были её герои, наконец? Ведь отважные шли на смерть и по менее серьёзному поводу. А тут речь шла об уничтожении монстра, спасении страны, народа, в какой-то степени – мира! Ни одного заговора за все эти годы. Ни одиночки, готовой пожертвовать собой ради великой цели. Как случилось, что никто из его ближнего круга, ни один из тех, кто умирал от страха за себя и свои семьи, кто был унижен публично множество раз, проводя с тираном почти каждую ночь за одним столом, не воткнул ему вилку в горло? Или остов разбитой тут же бутылки – в рябую рожу? Ведь он измывался над ними безобразно, самым омерзительным образом, и каждый из них понимал, что, несмотря на все проявления преданности, может быть уничтожен в одно мгновение, одним росчерком его пера.
А как назвать миллионы людей, которые с восторгом бегут за своими сумасшедшими вождями, неся их бесчисленные портреты и скандируя их безумные лозунги? Народом?
«Русский русского в ложке воды утопит», – гласит народная мудрость. Именно на этом фундаменте Сталин и воздвиг себе памятник. Сталин не сам писал доносы, не сам пытал, раскулачивал, стоял в оцеплениях, не выпуская умирающих от голода, не сам депортировал и расстреливал – всё это делал этот самый народ.
Эти размышления доводили Лёшу до отчаяния – ощущение своего полного бессилия было невыносимо.
Я сам – это сумма моих травм и травм предыдущих поколений, закодированных в генах. А ведь многие этих травм и не чувствуют. И посчастливей будут.
А в стране царили отупение и идиотизм. Трагедии разных масштабов повторялись так часто, что сдувался весь пафос. После Беслана, казалось, больше ничем не потрясёшь душу обывателя. Но и Беслан как-то стал забываться – за него ведь так никто и не ответил. Социум был доведён до полной комы.
Система власти сложилась в классический вариант – злодеи управляют кретинами с помощью мудаков.
А насчёт апокалипсиса никто всерьёз и не задумывался – в России уже было столько руко творных апокалипсисов: войны, голод, чистки, Гулаг, – что испугать этот народ последним – с большой буквы «А» – не просто. Российский человек относится к апокалипсису вполне азарт но: будет – не будет, забьют – не забьют. И каждый надеется, что его-то уж лично точно пронесёт.
Книга худо-бедно продвигалась. Лёша конечно же понимал, что это никакая не литература, а так, длинная статья в оппозиционной газете, но всё равно был доволен – в его жизни появился смысл, пусть плохонький, но всё-таки…
Похоже, Корины упрёки засели где-то в подкорке и теперь диктуют правила игры. Зато, когда он писал, у него возникало то самое чувство, о котором говорил Костя, – общения с Корой. И мало-помалу то место души, в котором она жила, перестало болеть, вместо этого он теперь ощущал там почти постоянное тепло. Такое же, как в том участке, где обитал Тима.
И главное, он больше никому не служил.
И у него был его мальчик. Его замечательный мальчик, спасающий душу. С его взглядом из космоса. Такой взгляд бывает у новорождённых. Потом у обычного человека он утрачивается, чтобы иногда опять появиться у некоторых в глубокой старости.
Сын повзрослел, вытянулся, стал очень самостоятельным. Он больше не шарахался, как дикий жеребёнок, когда отец ласково трепал его по загривку или целовал в макушку с двойным вихром. Позволял смотреть прямо в глаза, не отводя своего взгляда. Улыбался всё чаще, а иногда – по каким-то своим поводам – по-настоящему смеялся. Всё время рисовал какие-то схемы на компьютере, окружая их математическими формулами и детскими рисунками. Пытался объяснить отцу что-то своё, очень важное, но не находил слов – и тогда рисовал на огромных ватманах какие-то новые миры с непонятными Лёшкиному глазу обитателями. Просил Галю петь ему украинские песни и подпевал, скорее подвывал ей, как собака. Писал Сеньке бесконечные e-мейлы с новыми математическими уравнениями. Таскал Лёшке книги, передаваемые Костей.
– Я нормальный, – произнёс как-то Тимофей целый монолог. – Немножко рассеянный к людям, но учусь любить близких. Тебя, например. Галю. Своих учителей. Помню Кору. Собаку люблю больше всех – она хуже меня, даже говорить не умеет. Сам я больше не собака. Я Тима, который играет с любимой Собакой.
Ни мать, ни сестру он не упомянул. Ни бабушку с дедушкой.
– Главное, чтобы ты научился любить себя. Хотя бы так, как люблю тебя я. – Когда Лёша общался с сыном, он как по мановению волшебной палочки превращался в другого человека. В качественно другого, как он определял для себя – «полноценного».
– Я себя любить не могу, – оправдывался Тима, – Я про себя всё знаю. И у меня в голове ещё много страшного.
Лёшке иногда казалось, что он разговаривает не со своим ребёнком, а с инопланетянином.
Зато в данный момент, с его посмертной «верхотуры», неизвестно, за какие заслуги, ему было дадено «услышать» своего сына и понять, что «осознавал» тот себя составной частью «Всего-Что-Есть» и не было для него границы между ним, Тимой, и всем, что существует. Есть ум, и есть Главный ум, которым и обладали некоторые из таких детей. И ещё – в них не было той самой агрессивной компоненты, присущей всякому «нормальному» организму. Именно это, как уверяла Кора, и делало их счастливыми. И именно поэтому же они и казались окружающим не от мира сего.
Костя утверждал, что эти дети и есть инопланетяне. Что у них другой принцип сознания. Для них главное совсем не то же самое, что для нас. Они пуповиной связаны со Вселенной гораздо больше, чем со своим собратом-человеком. У них в мозгу специальная антенна, создающая помехи при общении с «простейшими», она настроена на «всеобщее». Их нужно холить и лелеять. И пытаться приоткрыть через них то, что для человека «нормального» закрыто. Именно это и ставилось во главу угла их «богадельни».
– Неизвестно, кто кому больше нужен, мы – им или они – нам.
Ещё он говорил, что у родителей таких детей только две возможности – сделаться «приобщёнными» или «отлучёнными».
И посвятить жизнь такому ребёнку не наказание, а награда.
Но так думал Костя с единомышленниками. Окружение же относилось к таким детям если не враждебно, то настороженно.
К счастью, самим детям до этого не было дела.
Или к несчастью.
Лёшка, впервые за многие годы, почувствовал нечто наподобие гармонии во всём своём существе. И даже тоска по Коре как-то притупилась. Вместо неё пришла совершенно ни на чём не основанная уверенность, что они проживают жизнь вместе. Несмотря на разлуку. Он чувствовал, что она про него всё знает, всё чувствует. Знал каким-то потусторонним знанием, что её мысли постоянно с ним. Порой ему казалось, протяни руку – и он сможет до неё дотронуться.
Небо разверзлось над ним, и земля ушла из-под ног с одним-единственным долгим звонком в дверь.
Он оторвался от компьютера и, почувствовав непонятное жжение в груди, пошёл открывать.
Перед ним стоял соседский мальчишка Витька, сын вахтёрши с первого этажа, который частенько бывал у них дома – играл в конструкторы с Тимой и с аппетитом поедал Галины ватрушки. Витька был белый как мел, и зубы у него стучали. «Ти-има… там… во дворе…» – это всё, что он сумел произнести.
Скатившись кубарем с лестницы, Лёша выскочил во двор и сразу увидел группу людей, топтавшихся вокруг песочницы. Один из них, знакомый ему собачник, склонился над чем-то на земле, производя руками непонятные, судорожные действия. Подскочив в несколько звериных прыжков к песочнице, он обнаружил распростёртое на земле неподвижное тело и растекающуюся вокруг него лужицу цвета свежего машинного масла. И в то же мгновение, испытав последний смертельный ужас ночного кошмара, понял, что это тело со странно запрокинутой головой, плавающее в собственной крови, было телом его сына. А манипуляции собачника были попытками закрыть ладонями фонтанирующую из горла мальчика кровь. Он бросился на сына коршуном, спасающим своего птенца, пытаясь обнять, защитить, согреть и оживить – всё сразу! – и почувствовал, как вся его одежда пропитывается Тиминой кровью, сочащейся, казалось, отовсюду.
Потом всё остальное было как в тумане – «скорая», которая всё никак не ехала, замеченная краем глаза Собака, агонизирующая в песочнице. Люди, дающие какие-то советы, и незнакомый очкарик, пытающийся перетянуть Тимин живот своим шарфом. Потом воющая машина с мигалкой, и он сам, внутри, держащий Тимину руку, уже совсем безжизненную, и слова заклинания, слетающие с губ помимо воли. Больница. Дверь в операционную, куда его ни за что не захотели пускать. Его собственный оскалившийся череп в кровавых подтёках, увиденный в случайном зеркале. Укол, сделанный в предплечье неизвестно откуда взявшейся медсестрой. Потом короткое забытьё – провалился в пропасть. И наконец (как выяснилось, почти через пять часов), хирург, появившийся, как в американском кино, в открывшихся стеклянных дверях, снимающий свою белую шапочку.
– Мы сделали, что могли… Но он потерял слишком много крови, задеты жизненно важные органы – печень и сонная артерия. Ранения, несовместимые с жизнью.
И всё.
На этом кончилась не только Тимина жизнь, но и Лёшкина.
Всё, что было потом, было уже нежизнью.
И только теперь самому оказавшемуся по ту сторону Лёше предоставили возможность увидеть всю сцену в деталях, так, как если бы он сам там незримо присутствовал.
В этот несчастный вечер Тима вышел прогуливать Собаку один. Он, кстати, уже давно настаивал на том, чтобы его отпускали гулять одного, уверяя, что с ним ничего плохого случиться не может. «Костя говорит, что нас, аутистов, инстинктивно обходят стороной – что с нас взять, мы не агрессивны и не поддаёмся провокациям», – уверял он. И Лёшка отпускал. Не поздно, чтобы к девяти вернулся. Тем более что двор у них считался спокойным. Правда, уже не раз, возвращаясь ближе к вечеру, он констатировал краем глаза маленькие группки молодёжи, оккупировавшие детские площадки. Они пили пиво, бросаясь друг в друга пустыми банками, гнусно погогатывали, «рэповали», но ни к кому, похоже, не приставали.
А что им делать, молодняку, если нет ни денег, ни интересов?
Но интересы, как оказалось, у них были, и весьма конкретного свойства.
Выгуляв Собаку в привычных местах, Тима, у которого в этот момент сороконожками прыгали в голове цифры из последней математической игры, присланной ему Сенькой, с которой ему никак не удавалось справиться, сделал дополнительный круг и возвращался домой через соседний проходной двор. Путь его пролегал как раз через одну из таких детских огороженных площадок с песочницей.
Там, сидя на спинке скамейки и водрузив на сиденье ноги в тяжёлых кованых ботинках спецназа, к носкам которых их владелец умудрился приделать по маленькому железному рогу (как в американских футуристических фэнтези), главенствовал длинный, бритый наголо малый, с руками в татуировках и брезгливо оттопыренной мокрой губой над чёрной дырой вместо переднего зуба. Его окружала группа разномастных подростков. Они пили пиво, громко ржали и переговаривались на уголовно-дворовом жаргоне.
Тима, продолжая витать в облаках, бездумно шагнул в это ограждённое пространство, днём служившее детской площадкой, а ночью – местом сборищ всяческих отморозков.
Собака, безошибочно учуяв агрессию, исходившую со стороны скамейки, залаяла и, рванувшись, чуть не вырвала поводок из рук замечтавшегося хозяина.
– Нельзя! – Тима дёрнул за поводок, подтащив её к себе.
Но судьба уже свершилась – он привлёк к себе внимание.
– А это ещё что за ёбаный ботаник тут прогуливается? – Длинный цыкнул слюной через дырку в зубе. Окружавшие его четверо пацанов подобострастно заржали. – А ну, поди сюда, вонючка, – поманил он Тиму пальцем с чёрным от грязи ногтем и железным перстнем.
Тима не шелохнулся. Он стоял и смотрел, как всегда при встречах с незнакомыми людьми, без всякого выражения на лице. Никакой угрозы, в отличие от собаки, он не почувствовал.
– Ну чё уставился? Вали отсюда, пидорок! – вступил маленький вертлявый пацан, похожий на голодного волчонка. – Здесь слюнявым не место.
Тима стоял как вкопанный.
– Он чё, придурок? Глухонемой? Или ему с нами западло разговаривать? – накручивал себя длинный. Количество выпитого пива и внимание «аудитории» делало своё дело. – Тебе, хули, места мало? Уёбывай отсюда, пока уши на затылке не завязали.
– Да нет, он вроде того… больной, – попытался вступиться за него присутствующий тут же соседский Витька.
– Дебил, што ли? – уточнил один из шпанят.
– Не-е… просто говорить не любит, – объяснил Витька. – Болезнь такая, забыл, как называется, что-то вроде артиста.
– Ишь ты, артист-похуист. Дебил нату ральный! – припечатал длинный. – А нам тут дебилы не нужны, нормальным-то всего не хватает. А может, жидёныш? Уж больно вид затру ханный.
– Да нет, папаша у него русский, я точно знаю, – опять вступился за Тиму напарник по «интеллигентным» играм. – Богатый. Я у них в квартире бывал.
– Бога-а-тый! Значит, точно жид, только скрытый. Они, знаете, как скрываться умеют. Надо же, жид-идиот! По-любому наш клиент, – поставил диагноз Длинный. – А может, у него деньжата водятся? У нас как раз пиво кончилось! – И швырнул пустой банкой в сторону Тимы. Банка не долетела, покатившись к ногам рвавшейся с поводка Собаки. – А ну, вывернуть ему карманы!! – пролаял вдруг вожак, подражая своему кумиру, и вскинул руку в фашистском приветствии. – Конфисковать всё в пользу русского народа!
Тима оставался неподвижным.
– Ну-ка, Витёк, проверь, что у него в по кетах, – приказал вождёк. – И пусть шавка заткнётся, а то прибью.
Витька осторожно приблизился к Тимофею и, виновато заглядывая в глаза, стал выворачивать ему карманы. Тима не сопротивлялся, так как не очень хорошо понимал происходящее, а от Витьки ничего плохого не ожидал. В карманах оказались только ключи от квартиры и мобильный телефон. Что и было предъявлено присутствующим.
– Мобилу давай сюда, пригодится.
Витька протянул ключи обратно Тиме, и тот, как случалось с ним, когда он нервничал, запутался в двух своих руках, протягивая их попеременно. В результате рука, державшая поводок, на мгновение ослабла, и Собака, немедленно этим воспользовавшись, вырвалась наконец и с отчаянным лаем бросилась прямиком к скамейке – защищать хозяина.
При её небольшом росте, игрушечной плюшевости и печальных карих глазах выглядело это скорее трогательно, чем опасно.
Длинный сплюнул окурок с мокрой губы и медленно, как бы нехотя, сполз со скамейки.
– Цып, цып цып, – издевательски поманил он Собаку, потирая большой и указательный пальцы.
Та, перестав лаять, приблизилась к нему и попыталась обнюхать спецназовский ботинок. Последний её явно заинтересовал, и псина, подняв ногу, пустила короткую одобрительную струйку.
Аудитория заржала – на вождя помочилась собачка.
Тут Длинный, не меняя лениво-презрительного выражения лица, широко, как для удара по мячу, размахнулся «пострадавшей» ногой и изо всех сил с явным удовольствием ударил кованым носком рогатого ботинка Собаку под рёбра. Пёс, перевернувшись в воздухе, отлетел на несколько метров и грохнулся прямо на железные детские качели, оттуда уже свалился на землю и, почти по-человечески застонав, забился в предсмертных конвульсиях.
Тима метнулся к нему, присел на корточки и, осторожно подняв уже почти бездыханное тело животного, прижал его к себе. Из раскроенной железными качелями собачьей головы на руки ему лилась густая горячая кровь. Склонив голову, Тима покрывал поцелуями окровавленную морду, закатывающиеся в предсмертной муке веки, которые пёс честно пытался открыть, чувствуя на них горячие губы хозяина, но ему это никак не удавалось. Сначала он извиняюще поскуливал, а потом захрипел, и пена, смешанная с кровью, закапала из пасти.
– Не умирай… не умирай, пожалуйста, – заклинал ребёнок любимого друга, прижимая к сердцу и забыв даже заплакать.
Кодла у скамейки нервно заржала.
Мальчик на подгибающихся ногах донёс бездыханную собаку до песочницы и уложил её там, инстинктивно повторяя мимикой тела вечную позу матери, укладывающей в постель заболевшего ребёнка.
Потом выпрямился и огляделся, пытаясь вернуться в действительность.
Упёршись взглядом в гогочущую, кривляющуюся для взаимного ободрения шайку, он направился прямо к ним.
Подойдя вплотную к Длинному, Тимофей остановился и уставился влажными от непролитых слёз глазами прямо в скалящуюся рожу.
В этом потемневшим до фиолетовости взгляде было такое обнажённое нечеловеческое страдание, что вынести его нормальному человеку было невозможно.
Длинный же не почувствовал абсолютно никакого дискомфорта, только ощерился ещё больше и, причмокнув влажными губами, цыкнул вонючей струйкой из своей гнилой щели в зубах.
И тут Тима, как будто получив подсказку, старательно собрал слюну во рту и плюнул изо всех сил в эту ненавистную рожу.
– Сволочь! – сказал он и, развернувшись, побежал обратно к песочнице.
Длинный так и остался стоять со стекающей по щеке слюной.
Пацаны за его спиной в ужасе притихли.
Потом один из них, кажется вертлявый, злобно хихикнул.
Длинный медленно утёрся рукавом и в одном зверином яростном прыжке настиг Тиму.
Потом свидетельствующие на суде участники события в один голос твердили, что не поняли, что произошло. Когда они заметили непонятно откуда взявшийся нож в руках Длинного, его замахнувшуюся и тут же, с характерным коротким усилием, отдёрнувшуюся руку, вытаскивавшую нож из тела только для того, чтобы ударить ещё раз и ещё… они бросились врассыпную.
Тима успел коротко вскрикнуть только после первого удара.
Второй, нанесённый в шею, распахнул ему в последний раз глаза, в удивлении уставившиеся в небо.
Третьего удара, под рёбра, он уже не почувствовал.
Зато в данный момент Лёша принял в своё, несуществующее больше тело все три удара, и страшная неземная боль, совсем не фантомная, пронзила его в том месте, где когда-то находилось сердце.
Потом был суд. Обвиняемый, Суракин Владислав, оказался членом молодёжного движения патриотического толка, с лозунгами типа «Россия для русских», с отцом – подполковником МВД и кучей справок о «склонности к депрессиям», «частичной неадекватности» и т. д.
К тому же суд решил, что действовал он в состоянии аффекта: «Пострадавший спровоцировал его, сначала натравив на него собаку, а потом плевком в лицо».
А главное, обвиняемый на момент совершения преступления был несовершеннолетним. Орудие убийства – нож – он, по версии своих адвокатов, вообще нашёл случайно, чуть ли не под скамейкой, на которой сидел.
– Если бы Тима остался жив, засудили бы его, – прокомментировал после суда Костя.
Вера присутствовала на суде один-единственный раз, у неё, как она утверждала, «разрывалось сердце».
Вадим Михалыч присутствовал на двух заседаниях из дюжины.
Лёша при поддержке Кости и Гали просидел «каменным гостем» на процессе и был единожды вызван в качестве свидетеля для подтверждения версии адвокатов подозреваемого об «аутичности, а значит, неполноценности» своего сына. На что Лёша со своего свидетельского места показал всему суду неприличный жест в виде поднятого в их сторону среднего пальца, за что ему пригрозили быть удалённым с процесса.
Между заседаниями, закрывшись один в квартире, Лёшка дёргался и корчился как повешенный в сжимавшейся всё туже вокруг его шеи петле – он физически ощущал синий распухший язык, готовый вывалиться из глотки. Сердце его блеяло, как баран, которого ведут на бойню. Душа испражнялась кровью.
И только мысль о мести не давала ему окончательно выбить табуретку из-под ног.
Суракин получил по минимуму – два года условно и три месяца лишения свободы в колонии для несовершеннолетних. Наказание чисто символическое для преступлений такого рода. Это было ясно всем, включая судью и прокурора.
Лёшка дома, не подпуская к себе никого, исходил криком, как кровью, несколько дней подряд.
Через неделю после приговора Лёша точно знал, что ему делать, – он лично должен был осуществить справедливый суд над нелюдью.
И с этой минуты он принялся досконально составлять план и обдумывать все детали возмездия.
Только это и помогло ему тогда выжить.
Колония для несовершеннолетних, в которой отбывал наказание убийца его сына, находилась примерно в трёхстах километрах от Москвы.
В Лёшином распоряжении было почти три месяца для осуществления своего плана.
Сам план был чрезвычайно прост.