Счастливая ностальгия. Петронилла (сборник) Нотомб Амели

– Вашего сына будут звать Кольцо Сатурна? – довольно глупо удивляюсь я.

– Это чудесно, не так ли?

– Без всякого сомнения.

Мой ответ, каким бы взволнованным и восторженным он ни был, все же не лишен некоторой тревоги. Я придаю важнейшее значение именам не только своих героев, но также реальных людей, и не уверена, что следует связывать ономастику в моих книгах и в подлинной жизни. В две тысячи четвертом году я была озадачена, получив однажды письмо от молодых родителей, в котором сообщалось: «У нас только что родилась дочка, а нам так нравится мир ваших произведений, что мы назвали девочку Лили-Плектруда».[13] Надеюсь, на этом они остановились. Не хотелось бы мне иметь на совести несчастных, травмированных тем, что их назвали Претекстат или Эпифан.[14]

Разумеется, японская ономастика другая: можно бесконечно придумывать имена, и японцы не лишают себя этого удовольствия, кстати, с замечательной изобретательностью и поэтичностью. И если Кольцо Сатурна – отличная идея, хотелось бы знать, какую участь уготовило это имя будущему новорожденному. Быть может, танцовщика с хулахупом? Все же я бы предпочла играть более скромную роль в жизни своих читателей.

В этот самый момент мое волнение внезапно усиливает шок при мысли об одном совпадении: французский издатель только что согласился печатать мой новый роман под названием «Синяя Борода», героиню которого зовут Сатурнина. Задумываюсь, почему в последнее время Сатурн так преследует меня, учитывая характер персонажа, и мрачнею.

– Вам не нравится? – продолжает переводчица. – Вы хотели бы, чтобы я выбрала другое имя? Вы видите в этом чрезмерное вторжение в ваше творчество?

– Нет-нет. Но, понимаете, я потрясена. Еще бы!

Японскому издателю кажется, что наш разговор приобретает слишком интимный характер, и он вмешивается, чтобы сменить тему:

– Десять лет назад я с удовольствием напечатал «Страх и трепет». Тем не менее в той книге вы могли бы избавить нас от своих выпадов в адрес японской предприимчивости.

Понимая, что нахожусь на его территории, я уже готова, как говорится, совершить хождение в Каноссу, то есть покаяться и что-нибудь соврать, чтобы восстановить гармонию (что-то вроде: «Вы правы, когда я писала „Страх…“, у меня дико болели зубы или была жуткая аллергия на клубнику»). Но тут беременная женщина перебивает меня и с горячностью обращается к издателю:

– Вы шутите? В «Страхе и трепете» нет никаких выпадов! Наоборот, автор тактично смягчил реальность! Это вам говорю я, которая пять лет проработала на японскую авиакомпанию! И уверяю вас, это был ад: и на земле, и в небе! В тысячу раз хуже, чем то, что Амели-сан описывает в своей книге. Если бы мне хватило смелости написать о Японских авиалиниях, вы бы глазам своим не поверили!

Мне хочется расцеловать ее. Однако я довольствуюсь тем, что грызу кусочек имбиря, стараясь, чтобы никто не заметил нимба, светящегося над моей головой.

Беременная женщина заставила издателя потерять лицо в присутствии автора – опасная ситуация. Осознавая это, блистательная Корин торопливо проводит отвлекающий маневр:

– Моя фамилия Кентэн. Для японской транскрипции я выбрала Кантан, что значит «легкая». Мне нравится представляться мадам Легкая.

– Как мило! – говорю я.

Однако этого недостаточно, чтобы разрядить атмосферу. Издатель подыскивает предлог, чтобы уйти:

– Прошу меня извинить, мне очень неловко, но у меня много работы.

Благодарю за то, что он посвятил мне свое драгоценное время. Он отправляется оплатить счет, который, учитывая класс ресторана, должен быть огромным, и оставляет нас в арендованном им для встречи отдельном кабинете. Официантка в кимоно приносит десерт: сорбет с цветами вишни. Похоже, переводчица счастлива, что может угоститься за счет человека, которого только что публично унизила. Ну да, хотя мы с Корин в основном признаем ее правоту, все же мы очень смущены.

– Я могу угостить вас чаем? – спрашивает меня беременная женщина.

– С удовольствием бы. Но, увы, это невозможно: через полчаса у меня свидание с моим японским женихом двадцатилетней давности.

– Ринри-сан?! – восклицает переводчица, поистине знающая обо мне все.

– Да.

Она резко вскрикивает и спрашивает:

– Вы уверены, что это хорошая идея? Он должен быть очень зол на вас!

– По телефону мне так не показалось.

– Хитрит. Не забывайте, что он японец.

Этот разговор начинает меня смущать. Я поднимаюсь и сообщаю, что, если тотчас же не уйду, непременно опоздаю.

– Вы правы, – соглашается переводчица. – Не стоит еще и опаздывать после того оскорбления, которое вы нанесли ему двадцать лет назад.

Ей удалось напугать меня. Прощаюсь со своими сотрапезницами, выбегаю на улицу и прыгаю в такси.

– Ровно в три мне надо быть по этому адресу, – торопливо говорю я водителю.

Четырнадцать тридцать. Человек в белых перчатках невозмутимо ведет машину ни быстрее, ни медленнее, чем обычно. А у меня в черепной коробке начинается буря. Почему Токио такой огромный и запутанный? А главное, кому нужно это свидание с Ринри? Я должна была отреагировать, как переводчица. Будь у меня хоть крупица здравого смысла, никогда не стала бы я подвергать себя подобному риску.

В последний раз я видела Ринри шестнадцать лет назад, в декабре девяносто шестого, на автограф-сессии в Токио. В тот вечер произошло неописуемое чудо: парень вел себя со мной с ошеломляющей предупредительностью, и мы расстались самым наилучшим образом. Тогда-то я и утратила всякую осмотрительность.

Четырнадцать тридцать пять. Мне кажется, мы едем уже целую вечность, а продвинулись всего на каких-то пятьдесят метров. Наше свидание будет настоящей катастрофой, и, как предсказывала переводчица, опоздание лишь усугубит ее. Вечно у меня проблемы с опозданием. Это тем более странно, что я не опаздывала никогда в жизни. Так что моя проблема не в опоздании, а в вероятности опоздания. Если мне кажется, что я могу опоздать хоть на полминуты, мне становится так плохо, что я бы лучше умерла. Не знаю, откуда во мне такая уверенность, что опоздание обернется для меня преступлением, которое я не смогу искупить. Когда другие позволяют себе опаздывать, я раздражаюсь, но не считаю же, что их следует отдать под трибунал. И лишь мое опоздание карается смертью.

Отсюда мое стремление всегда приходить с досадным опережением. В Японии это никого не смущает: обычай требует всегда приходить на пятнадцать минут раньше. В Европе, а особенно в Париже, где опоздание – признак утонченности, это раздражает.

Единственное объяснение своей патологии, которое я смогла найти, – моя принадлежность к классу пернатых: птицы никогда не опаздывают с миграциями или откладыванием яиц. Зато порой им случается поспешить. Увы, когда я предлагаю свою гипотезу озадаченным моим ранним приходом хозяевам, они делано смеются.

Четырнадцать сорок. Дело тут не только в боязни опоздать. Моя беда имеет более глубокие корни. Истина в том, что я делаю все наоборот. Я даже родилась наоборот. Мои родители ждали мальчика, Жан-Батиста. Появилась я, причем ягодицами вперед, а УЗИ в то время еще не существовало. Таким способом я немедленно предупредила их об ошибке. Так же получилось и в дальнейшем. Это тем более ужасно, что я всегда стараюсь вести себя хорошо. Я вовсе не из тех, кто позволяет себе чересчур много или кому на все плевать.

Вот, к примеру, Ринри: отличный парень, безусловно самый уравновешенный из всех, кто был в меня влюблен. Разумеется, я должна была сбежать. Ну да, я не была влюблена в него. А вот почему? Он был красивым, милым, приветливым, умным, обладал природным шиком и чувством юмора.

Где мы? Если бы у водителя такси было не такое суровое лицо, я решила бы, что он надо мной издевается. Токио не мой город. Может, потому, что он такой большой? Ни мой рассудок, ни мое тело никогда не могли постичь его. Следует уточнить, что и в этой области у меня имеются пробелы: мне даже Брюссель не дается. Токио вызывает у меня маниакальное недержание речи: я не улавливаю структуры высказывания, мне не удается вычленить фразу или знаки препинания, я могу лишь пропускать сквозь себя неумолимый поток нелепостей. В этом городе я способна узнать квартал, как способна отличить глагол, однако не понимаю, почему он здесь. Мне хотелось бы спросить: что ты говоришь? Но Токио не дает мне и слова вставить. Тогда я смиряюсь со своим поражением.

Четырнадцать сорок пять. Хотелось бы мне быть кем угодно, только не самой собой. Вот хотя бы этим шофером токийского такси. Как, должно быть, хорошо: крути себе руль руками в белых перчатках и сохраняй невозмутимое выражение лица. На заднем сиденье он везет европейку с вытаращенными, как у гипертоника, глазами. Но это его ни капельки не беспокоит.

Прав Зенон Элейский: движение невозможно. Ахиллес и черепаха, летящая стрела – нет, это не софизмы. Даже не в часы пик пробки в Токио мешают автомобилям двигаться. Есть иллюзия движения, совсем крошечная. Мне никогда не попасть на свидание, с опозданием или без опоздания, потому что перемещение становится сомнительной гипотезой.

А что еще хуже, я сама – сомнительная гипотеза. Я имею столько доказательств своего небытия и они столь убедительны, что я не стану их излагать: все бы поверили. На самом деле здесь, в такси, нет никого, кроме шофера.

В Европе я почти никогда не сажусь в такси одна. Разве можно вызвать себе такси, если ты не существуешь? В битком набитом метро я растворяюсь в толпе – это как раз по мне. В Японии я преступила закон и теперь расплачиваюсь. «А, так ты существуешь! Ну-ка, ну-ка!..»

Четырнадцать пятьдесят. Попробуем представить, о чем бы на моем месте думал нормальный человек. Узнаю ли я Ринри? Когда я видела его в последний раз, он был какой-то толстый. Хотя, когда я его вспоминаю, всегда воображаю его таким, каким он был в восемьдесят девятом, – худым и красивым. Интересно, он изменился? А я? Еще бы. Я не слишком беспокоюсь по одной простой причине: в этом плане мне всегда нечего было особенно терять. Если воспользоваться гениально злобной формулировкой Бальзака, в двадцать лет я была «девушкой умеренной красоты». В дальнейшем лучше не стало. И если в восемьдесят девятом году Ринри непрерывно восхищался, какая я красивая (точнее, какой я красивый, потому что его французский пребывал тогда в зачаточном состоянии), то лишь потому, что его ослепляла любовь.

Четырнадцать пятьдесят пять. Меня тошнит. Если бы у меня не пропал голос, я бы попросила водителя направиться в аэропорт. Паспорт и кредитная карта с собой, ничто не мешает мне улететь. Я не в состоянии встречаться с кем бы то ни было, а уж тем более с первым парнем, который внушил мне веру в себя. Подумать только: я боялась опоздать! Надеюсь, таксист все-таки водит меня за нос. Пусть бы это было похищение. Шофер работает на якудза, который потребует выкуп от моего издателя. А тот платить не станет, он даже обрадуется, что подвернулась такая романтическая возможность от меня избавиться.

Четырнадцать пятьдесят шесть. Четырнадцать пятьдесят семь. Четырнадцать пятьдесят восемь. Я узнаю места, подъезжаем к отелю. Четырнадцать пятьдесят девять. Расплачиваюсь с водителем и выхожу из машины. Ровно в три я в холле. Ринри ждет меня.

Он вообще не изменился. Он точно такой же, как в восемьдесят девятом. Худой, красивый, сдержанный, с чисто выбритым затылком. Толстого парня девяносто шестого года никогда не существовало.

Обнимаю его, он такой милый. Всего пара седых волосков. Ему сорок три. Ну и что?

– Я тебя увожу.

– В своем белом «мерседесе»?

– Нет. На сей раз возьму такси.

По пути он сообщает, что мы едем посмотреть его ювелирную фирму.

– Ты похудел, – говорю я.

– Да, когда ты видела меня в девяносто шестом, со мной было не все в порядке.

Я понимаю, о чем он.

Фирма Мицуно занимает семиэтажное здание. Сейчас каникулы, поэтому Ринри показывает мне его целиком. Меня поражают пустые мастерские.

– Последние десять лет мы проводим диверсификацию. Я принял решение, что вдобавок к украшениям мы станем создавать обувь и велосипеды, – говорит он.

– Украшения, обувь, велосипеды… Что между ними общего?

– Красота, – отвечает он, будто это само собой разумеется.

И в подтверждение своих слов показывает мне готовые изделия: доисторические украшения, обувь XIX века, велосипеды будущего. Это великолепно.

Кабинет Ринри представляет собой просторную, почти пустую комнату без окон. В традиционной для японского дома нише, токонома, стоит ваза такой простоты, что я не смею даже представить себе ее ценность.

– Мне нравится моя работа, – с гордостью заявляет Ринри. – А теперь, если ты не против, я предлагаю совершить пешее паломничество в Токио. По местам нашего общего прошлого.

Мы уходим. Пешая прогулка по этому огромному городу представляется мне таким же безумством, как если бы он предложил мне пешком дойти до Иерусалима. А может, это мое заслуженное наказание.

Через лабиринт улочек попадаем на кладбище Аояма, некрополь мегаполиса. Здесь покоятся те, кто умер достойно. Мы можем быть спокойны за них.

В апреле восемьдесят девятого мы с Ринри целую ночь провели, лежа на могиле под цветущими сакурами кладбища Аояма. Разумеется, это было запрещено. Но мы совершили это преступление не из святотатства: просто эти вишни цвели с каким-то особенным пылом.

Апрель две тысячи двенадцатого года: сакура начинает полыхать. Мы с Ринри не разговариваем. Ноги сами приводят нас к знакомой могиле. Кажется, каждый из нас сосредоточился на воспоминании о чем-то исчезнувшем. Вот-вот…

– Было очень неудобно, – наконец изрекает Ринри.

– Ага.

Выходим на центральную аллею кладбища. Шок: мы встречаемся с нищим, которого я сто раз видела тогда, в восемьдесят девятом. Провожаю его взглядом, пока он не скрывается за поворотом, и восклицаю:

– Ты узнал его?!

– Нет.

– Невероятно: он вообще не изменился. Завернут все в ту же накидку, ни морщинки, ни одного седого волоса, то же выражение лица. Должны же были оставить на нем свой след двадцать лет, проведенных на этом кладбище!

– Может, это его сын, – самым серьезным тоном произносит Ринри.

Слишком потрясенная, чтобы реагировать на эту нелепицу, по-прежнему бреду рядом с юношей былых времен.

Мы выходим с кладбища, и время отменяется. Прогулка становится бесконечной. Ринри показывает мне на тротуар:

– Помнишь?

– Да.

Ринри указывает на станцию метро:

– Помнишь?

Потрясающе. Город усеян нашими воспоминаниями.

Он приводит меня в бар в квартале Роппонги.

– Здесь я себя не помню, – признаюсь я.

– Правильно. Мы пришли сюда впервые. До которого часа я вправе быть с тобой наедине?

– Сколько пожелаешь. Может, познакомишь меня с женой?

– Нет.

Молчание. Наконец я говорю:

– Не согласишься повстречаться со съемочной группой? Девушка-режиссер, оператор и переводчик. Они так поняли, что ты отказался сниматься. Я им много о тебе рассказывала.

Ринри берет мобильник и назначает Юмето встречу в ресторане на восемь вечера. От этого момента нас отделяют два часа.

Мы пьем вино. Далее следует длинный диалог, в котором каждую свою реплику Ринри начинает со слов: «А помнишь, ты говорила…»

То, что я говорила, по меньшей мере трудно приписать себе. Любое мое прежнее высказывание повергает меня в недоумение.

– Неужели не помнишь? – настаивает он.

– Нет, помню. Но больше так не считаю.

Мой всегдашний ответ. Когда Ринри в пятидесятый раз восклицает: «А помнишь, ты говорила!..» – я бормочу:

– Ринри, прости меня. Я была безумна.

И опускаю голову, удрученная точностью диагноза, который только что поставила себе. Хуже всего то, что я не уверена, что изменилась.

– Что ты! – возражает изумленный Ринри. – Это прекрасные воспоминания!

Я поднимаю глаза и вижу его горящий взгляд.

– Нам было по двадцать лет, – продолжает он с радостной улыбкой. – Мне было так весело в твоей компании.

«В твоей компании» – никто так не говорит, кроме Ринри. Он неверно понимает мой смех и, стараясь убедить меня, продолжает:

– Нам было по двадцать лет. Понимаешь?

Повторы, ритуал воспоминаний – все превращает меня в персонаж Чехова. Я разражаюсь рыданиями. Мое поведение выглядит в высшей степени не по-японски. Как я осмелилась хоть на мгновение подумать, что могу принадлежать к этой высшей нации? Посетители бара многозначительно отводят взгляды. А может, я достигла пика паранойи.

Ринри невозмутимо протягивает мне пачку бумажных носовых платков. Это не лишнее. В том состоянии, в котором я пребываю, мне уже ничего не страшно, и я наконец решаюсь задать вопрос, который с девяносто первого года вертится у меня на языке:

– Что с тобой было, когда я сбежала и ты перестал мне звонить?

Он делает глоток и неторопливо отвечает:

– Сначала я страдал. Мать отчитала меня: «Я тобой очень недовольна. Веди себя, как подобает японцу». Я заметил, что понятия не имею о том, что это такое. «Так я и думала. Вот почему я записала тебя на курсы японской культуры в Лондоне. Завтра ты уезжаешь». Я решил, что она шутит. Но я ошибся. Назавтра я отбыл в Лондон, где в течение двух лет действительно изучал японскую культуру. Видела бы ты, как смотрели на меня преподаватели и студенты, сплошь англичане и пакистанцы! Я на это вообще не обращал внимания. Обучение в высшей степени увлекло меня. Мать оказалась права: мне было необходимо почувствовать себя японцем. Заодно я открыл для себя Лондон, ставший самым моим любимым городом в мире. Я купил там три квартиры.

– Чертов Ринри!

– Чертов я! Потом отец отправил меня на два года в Базель, изучать геммологию. Я стал разбираться в драгоценных камнях. Ты не представляешь, как это завораживает!

Я улыбнулась: еще бы.

– Базель красивый город, но мне не слишком понравился. Я с легким сердцем уехал оттуда.

Надо же! А ведь это я учила этого парня французскому языку!

– И наконец, еще два года я завершал свое ювелирное образование в Сан-Диего, в Калифорнии.

– Однако в девяносто шестом ты был в Токио, мы встречались.

– Приезжал совсем ненадолго. Остальное время я жил в Калифорнии, мне там нравилось. Есть в ней что-то…

– Знаю.

– А потом я вернулся в Японию и, спасибо Лондону, влюбился в свою страну. Я похудел. Причем самым естественным способом: пристрастился к японской кухне. Отец назначил меня вице-президентом фирмы, что дало ему возможность почти незаметно уйти на покой. Он остается президентом, но больше не ездит на работу. Я привнес собственные штрихи – например, обувь и велосипеды. Я страстно люблю свое дело.

Меня восхитил его рассказ.

– В две тысячи третьем у меня родился сын.

– У тебя есть сын!

– Да. Это мой единственный ребенок.

– Как его зовут?

– Луи.

Это имя, вновь вошедшее в моду во Франции, в его устах показалось мне очередным чудачеством.

– Расскажи, какой он.

Европеец вынул бы из бумажника фотографию. Ринри мило улыбается:

– Похож на меня. Даже больше поведением, чем внешне. Если приходится повысить на него голос, мне кажется, будто я отчитываю самого себя.

– На каком языке он говорит?

– С матерью по-французски, со мной по-японски.

– Мне бы хотелось встретиться с ним.

Молчание. Наверное, я слишком много себе позволила.

– Я все говорю, говорю, а ты ничего не рассказываешь.

– Ты читал мои книги – тебе все известно.

Он загадочно улыбается – похоже, считает, что я увиливаю. Ринри спрашивает о моих родителях и сестре. Когда я заканчиваю свой рассказ, лицо его проясняется.

– Когда Жюльетта летом восемьдесят девятого приезжала в Токио повидаться с тобой, ты нас познакомила.

– Помню. Ты очень нравишься моей сестре.

– Она стряпала для меня.

– Да ты что?

– Еще как! Она приготовила мне лучшее в мире блюдо французской кухни.

Воспоминание доставляет Ринри удовольствие, он задирает нос.

– Что же это было? Я не помню.

– Оно как-то странно называлось. Я его больше никогда не ел. Настоящий деликатес! На дно большой плоской кастрюли твоя сестра положила фарш из разных сортов мяса с луком. Поверх него распределила пюре из картошки, которую размяла сама, что поразительно для столь хрупкого создания. И все это было запечено в духовке.

Ринри благоговейно прикрывает глаза.

– Картофельная запеканка с мясом, – определяю я.

– Точно! До чего изысканно!

Я смеюсь. Потрясающая личность – моя сестрица: я знакомлю ее со своим японским возлюбленным, а она готовит ему картофельную запеканку с мясом. Горжусь ею!

– Как продвигается съемка документального фильма? – спрашивает Ринри.

Рассказываю ему про Нисиё-сан. Под конец говорю:

– Странная штука – память. Нисиё-сан может вспомнить мельчайшие подробности моего детства, но забыла про Фукусиму.

– А по-моему, это нормально – помнить только самые серьезные катастрофы.

Я хохочу.

* * *

Съемочная группа ждет нас в ресторане. Режиссер и оператор с любопытством разглядывают Ринри. Даже Юмето не в силах удержаться и не бросить беглый взгляд на моего бывшего.

Ринри просто великолепен.

– Вы любите японскую кухню?

Он заказывает нам блюда, состав которых нам совершенно неведом.

– Хорошо вас принимает моя страна?

Оператор щедро расхваливает фотогеничность людей и предметов.

– Довольно смело с вашей стороны было поехать в Фукусиму, – продолжает Ринри. – Одиннадцатого марта две тысячи одиннадцатого я был в Токио. В тот день мы выдавали дипломы, и я ради такого случая арендовал целый этаж престижного здания. Когда началось землетрясение, я как раз произносил речь перед нарядно одетыми выпускниками. Очень быстро мы поняли, что происходящее не имеет ничего общего с еженедельными толчками, так забавляющими детей. Многие студенты повалились на пол, а землетрясение все продолжалось, и казалось, это никогда не кончится. Мы находились на двадцать первом этаже, и нам оставалось только ждать смерти. Мы так испугались, что даже не кричали. Единственной моей мыслью было: «Как жаль, что мой сын умрет восьмилетним…»

– Где он был? – спросила я.

Погруженный в свои воспоминания, Ринри не отвечает мне и продолжает:

– А потом все прекратилось. Потрясенный тем, что остался в живых и что никто не пострадал, я отдал студентам распоряжение покинуть здание, соблюдая полнейшее спокойствие. Лифты не работали, и мы спускались с двадцать первого этажа по лестнице. Оказавшись на улице, каждый пошел своей дорогой. Видела бы ты Токио: ни метро, ни другой транспорт не работал, то есть люди могли передвигаться только пешком. Я живу все в том же доме, который ты знаешь. Я потратил четыре часа, чтобы добраться туда пешком, в страшной тревоге. О радость: Луи был дома, живой и невредимый!

– Было много погибших? – спросила девушка-режиссер.

– В Токио очень мало. Что касается провинции Сендай и Фукусимы, я думаю, вы в курсе.

– Да.

– Мы считаемся здравомыслящей нацией. Очевидно, такими кажемся. Однако я был поражен, и до сих пор остаюсь при своем мнении, неразумными поступками моих соотечественников. Я одним из первых проявил солидарность с потерпевшими. Но известно ли вам, что в Токио многие (кое-кого я даже знаю лично!) во имя того, что они называют солидарностью, используют в пищу только овощи, выросшие в Фукусиме?

– Невероятно.

– Такое возможно только в Японии, – мрачно констатировал Ринри.

– Это прекрасно, – сказала девушка-режиссер.

– Вы находите? – саркастически усомнился Ринри. – Что касается меня, я считаю это глупым и нелепым.

Подали суп с водорослями.

– Вы на меня не рассердитесь, если эти водоросли не из Фукусимы? – спросил мой бывший возлюбленный.

– Я тебя прощаю, – ответила я.

– Самое глупое, – продолжал он, – это то, что в километре от атомной станции в Фукусиме, на берегу, не так давно нашли стелу тысячелетней давности. На ней обнаружили надпись на древнеяпонском языке: «Не возводите тут ничего важного. Здешние места будут уничтожены гигантским цунами». Увы, этому не придали значения. Хотя, пока стела не была опрокинута катастрофой, высеченное на ней и легко читаемое предупреждение из прошлого было у всех на виду.

Мы ели в сосредоточенном молчании.

– После одиннадцатого марта две тысячи одиннадцатого года, – снова заговорил Ринри, – жизнь изменилась. Многие уехали из Японии. И даже если сам я никогда этого не сделаю, я могу их понять. Мы встревожены. Мы утратили беспечность. Жизнь давит на нас.

Глубина нашего молчания свидетельствует о степени нашего понимания.

Официантка уносит пустые миски. Ринри, словно освобождаясь от страшного видения, встряхивает головой:

– Поговорим о другом.

– Что вы думаете о посвященной вам книге Амели? – спрашивает режиссер.

О боги, хотела бы я сейчас оказаться в другом месте.

Прежде чем ответить, он слегка наклоняет голову:

– Очаровательный вымысел.

Девушка-режиссер озадачена.

Подумав, я понимаю. В романе «Токийская невеста» я излагаю свою версию наших отношений. Почему бы версии Ринри не отличаться настолько, что моя показалась ему вымыслом? Если бы святой Иоанн мог прочесть Евангелие от Матфея, можно не сомневаться, что он узрел бы там вымысел. К тому же бывший жених назвал мой вымысел очаровательным. Я вздыхаю. Ринри говорит на гораздо более чистом, не истрепанном французском, чем мы: он использует слова этого языка всего половину своей жизни. Он говорит «очаровательный», и это вовсе не наше вежливое прилагательное. И сам глубокий смысл этого слова источает очарование.

Бедняга Юмето, японо-английский переводчик, вообще не улавливает, о чем мы говорим. Я боюсь, что ему скучно, тем более что он давно уставился в свои колени. Мельком заглядываю под стол и вижу, что он читает «Фейсбук».

Потом мы занимаемся грудой ракушек и морепродуктов. Вскрываем, высасываем, соскребаем и вздыхаем от удовольствия. Похоже, Юмето позабыл о своей социальной сети. Выбранное для нас Ринри отменное белое вино ласкает душу.

Ринри вежливо расспрашивает режиссера о ее литературных пристрастиях. Девушка упоминает о своей любви к Луизе Лабе.[15] Какой-нибудь бахвал воскликнул бы: «А, Прекрасная канатчица!» – или прочел бы стихотворение поэтессы, единственное пришедшее на память. Ринри ограничивается уважительным кивком.

– А вы любите поэзию? – спрашивает она.

– Больше, чем прозу.

– Кто ваш любимый поэт?

С неописуемой улыбкой Ринри отвечает:

– Омар Хайям.

– Замечательно, – одобряет его выбор девушка. – Рубаи великолепны.

Я так и сияю от гордости, но недолго, потому что Ринри оборачивается, чтобы задать мне вопрос о любимом поэте. Я уже собираюсь раскрыть рот, когда вдруг замечаю, что мои мозги перегорели: мысленно обратившись к папке «Поэты», я констатирую, что она пуста. Обычно это не так. Но сейчас, разумеется из-за переизбытка эмоциональных впечатлений от путешествия, а особенно от сегодняшнего дня, четвертого апреля, у меня точно не все дома.

Все собравшиеся смотрят на меня, включая Юмето, который, похоже, принял решение овладеть французским. Наверное, для того, чтобы написать в «Фейсбуке», кто мой любимый поэт. Мое длительное молчание позволяет рассчитывать на самый неожиданный ответ. Увы, его нет.

Чтобы быть точной, единственное имя, которое приходит мне в голову, – это Виктор Гюго. Но не буду же я его произносить. Не то чтобы я не восхищалась поэзией Гюго, просто подобный ответ лишь еще больше подчеркнул бы скудость моего ума.

– Ну, так все же? – настаивает Ринри.

На вопрос «Что вы читаете?» Виктор Гюго – снова он! – надменно отвечал: «Корова не пьет молока». Так сложилось, что я не Виктор Гюго и нуждаюсь в молоке. К несчастью, нейроны в моей голове бастуют. Малларембодлаполверлавийонкатубанвибашметерверхарпетраркламарвиньи – в моей черепной коробке бурлит магма поэтических имен, но я не могу вычленить ни одного.

Меня подмывает назвать Луизу Лабе или Омара Хайяма, но последний проблеск самолюбия не позволяет мне сделать это. Признав свое поражение, молча пожимаю плечами.

У огорченного Ринри такой вид, будто он недоумевает, что могло произойти с той начитанной особой, которую он когда-то знал. Разумеется, он думает, что я теперь этакий самодовольный автор, который читает только себя. Что с нами делает жизнь!

Подают десерт. Машинально съедаю, даже не ощутив вкуса. Права я была, когда оставила Ринри. Этим я оказала ему услугу, он был слишком хорош для меня. Пью вино, кажется, это единственное, что я еще понимаю. Меня здесь нет. Разговор продолжается в параллельном мире.

Я уже почти прикончила бутылку, когда нахожу ответ: с девятнадцати лет мой любимый поэт – Жерар де Нерваль.[16] По утрам, когда я в час пик вхожу в метро, то, чтобы не умереть от удушья, читаю себе «El Desdichado».[17] По независящим от меня причинам любое стихотворение этого поэта ворошит во мне что-то потаенное, и я плачу. Тут не салонное обожание: это любовь, которую я вижу в обыденности и которая спасает меня, одновременно пронизывая отчаянием. Я закончу свои дни, как Лабрюни повесившись в Париже на фонарном столбе.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Дается постатейный комментарий к Инструкции Центрального банка Российской Федерации от 14 сентября 2...
Если твоя сестра – звезда телевидения, если твоя мать – светская львица, отец преподает в Оксфорде, ...
Две сестры из старинной колдовской фамилии Лемм решили, что не хотят жить, как их родственницы: носи...
Отвоевав положенный срок, Клаус Ландер возвращается домой на планету Бристоль, где нет суши, только ...
Хорошо еще, что вертолет рухнул на склон ущелья с небольшой высоты. Так что уцелели почти все – и бо...
Майору ВДВ Андрею Лаврову по прозвищу Батяня приказано укрепить своим батальоном границу с непризнан...