Приводя дела в порядок (сборник) Карташов Алексей
– Четыре, – лезу я под стол за очередной ускользнувшей красноперкой. – Последний раз я сам… леску оборвал.
– Точно… Последний – сам. Но мы, правда, все были рыбаки. Рядом с нами мужик удил, забыл его имя… За радиоузлом живет… Папа, он – Квачам сват, худый такый, в возрасте вже…
– За радиоузлом? Там Подпалый… Алексей…
– Ни-и! Подпалый-то Лешка Дранка! А цый – напротив его…
– А кто там – напротив? – задумывается дед.
– Бздюха-а! Квачам сват – Бздюха!.. – доносится из кухни голос колдующей там над борщом тети Люси.
– Точно! Бздюха! Люсенька-любоф-моя-любимая, а как ты все помнишь?
– Я завуч во втором поколении! – кричит Люсенька. – У меня профессиональная память на хулиганов и оболтусов!
– Мама, ты страшный человек! – голосом командира пионерского отряда заявляет наша строгая сестрица Аленушка. С тазом свежевыстиранного белья она выплывает во двор и достает прищепки из висящей на шее торбочки: – …ты нам и папеньку выбрала из профессиональных склонностей – хулигана и оболтуса?
– Ого, ты, Лена! – делано расстраивается дядька. – Люся! Меня Лена обижает!
– Она тебе правду говорит! – отзывается тетка.
– Мамо, шо воны меня уси забижают? – поворачивается Прытыка к теще.
Бабушка беззвучно хохочет, закрывая лицо ладошкой и отмахиваясь…
– Так вот – Бздюха!.. – возвращается к нашей рыбалке дядька. – Прикатил на велосипеде на час позже, встал от Славки в двух шагах – и ну тягать. Удочка – какой-то дрын метра в полтора. Точно, ветку с акациевины срубил, только листья посшибал. Поплавок – из пробки со спичкой. Один крючок. Ловит на хлеб – не успевает забрасывать!
А у нас снасть – трехколенки бамбуковые на медных стыках. На каждой по два крючка. Поплавки – перо. Черви – сам бы ел. А Бздюха быстрее нас троих ловит…
Я у него наживки попросил. Глубину посмотрел – такую же сделал. Он тягает – мы стоим…
Потом у него крючок оборвался, я ему запасной дал – как у себя. Он ловит – мы стоим…
Потом у него хлеб кончился, мы ему червей отсыпали. Он на наших червей окуньков таскает, а у нас – хоть бы клюнуло…
Он посцять отошел, я на его место поплавок забросил. Ни поклевки. Он вернулся – стал удить там, где я был. И опять – одну за одной. Наловил на свою акациевину столько же, сколько мы втроем. И уехал на час раньше. Вот как так получается?
– Не плачь, папенька, – подходит развесившая стирку сестра, – зато ты брэшэшь лучше.
– Лю-юся! Вона мэни забижае!
– Она любя!
– А-а, ну если любя… Да-а – я брэшу складно!.. Да, доня моя?..
…На керогазе перед крыльцом шкворчит сковорода. Сестрица Аленушка, уже переросшая бабушку, заняла ее место. Бабушка далеко не уходит. Присматривает. Наверное, переживает, чтобы внучка не обожглась. Но внучка пошла в мать, в бабушку. У нее и руки на месте, и характер такой, что не забалуешь. Сказала, «сама пожарю», – значит, с советами лезть нечего. Отличница и активистка.
На желтом эмалированном блюде уже целая пирамида из золотистых рыбешек. За ними пристально наблюдают бабушкина кошка, два соседских кота и мы с братом. По карасику сестра нам выдала и велела больше не клянчить. Мы и не клянчим. Ленка – не бабушка. Может лопаткой по рукам дать. Может и по лбу.
Из кухни выходит дядь Слава. Сразу устраивает бузу, толкая под локоть дочку:
– О! Ты чи вже хозяйка? – и, смеясь, ловко уворачивается от стальной лопатки в тяжелой Ленкиной руке.
Усаживаясь на лавочку рядом с бабушкой, закуривает «Космос» и рассказывает нам, что в станице, вообще-то, тощую летнюю рыбу жарить не любили. Потому что «вона богато масла жрэ». Мы не понимаем – при чем тут масло? Его ж – вон сколько. Пять десятилитровиков в летней кухне… «То сейчас… – поддерживает зятя бабушка, – то сейчас…»
– Саламур! – Тетя Люся царственно выносит из кухни исходящую паром кастрюлю.
В ней – в соленой-пресоленой воде и с целым веником укропных бодылок – отварены окуньки из нашего улова. Чистить окуней – занятие противное. Особенно когда они небольшие. Потому их варят в рассоле целиком, не чистя и даже не потроша. И уже в тарелке с отваренных снимают чешую вместе со шкурой. И добираются до сладко-соленого плотного белого мяса, чем-то напоминающего раков.
Саламур у нас любят все. Кроме меня, кривящегося от клейкого ощущения вареной рыбы на пальцах. Пройдет лет двадцать, когда я вдруг захочу саламура так, что хоть вой. И кинусь искать окуней. А пока я оттанцовываю от стола, надеясь под шумок стянуть у сестры пару жареных рыбок.
Тут стукает калитка. Во двор влетает мой четырехлетний братик Илюшенька. За ним – наши мама и папа. Все кидаются целоваться. Большой Прытыка ухитряется шуметь наравне с малым Илюшенькой. Весь этот гвалт перекрывает лай цепного Тюбика, требующего от прибывших своей доли поцелуев.
Семья в сборе.
Дед
Начало восьмидесятых. Поздняя осень. Моросящий дождь.
222, 223, 224…
Я считал столбы.
Сидел на заднем сиденье отцовской «копейки» – моей ровесницы – и считал проплывающие мимо электроопоры. Не то чтобы мне было нечего делать (хотя и это тоже), просто хотелось понять – сколько же опор нужно, чтобы протянуть провода от Краснодара до Бриньковской? Это же целых сто шестьдесят километров!
Мысль, что электроэнергия может подаваться в станицу не только из краевого центра, мне – десятилетнему – в голову как-то не приходила. Если Краснодар – центр… Если автобусы в станицу идут из Краснодара… Если дефицит – сливочное масло для бабушки – мы везем из Краснодара, покупая его всей семьей по четыреста граммов в руки… Ну, значит, и ток должен подаваться отсюда же. Как иначе?
566, 567, 568…
«Жигуленок» бежал бойко. Дед, сидевший рядом с отцом (на переднем, куда меня в силу малолетства еще не пускали), заинтересованно обсуждал расход топлива. Отец полгода назад растачивал двигатель и заодно поставил дополнительную прокладку под головку блока (это словосочетание для меня до сих пор звучит музыкой), которая позволила вместо дорогого девяносто второго бензина заливать экономичный семьдесят шестой. По расчетам деда именно на этом рейсе затраты на расточку должны были полностью окупиться.
– Ну да… Пожалуй, уже окупилось, – соглашался отец.
– А главное, семьдесят шестой почти на каждой заправке есть, а девяносто второй еще поищи…
Как раз в этот момент мы ехали мимо АЗС, на всех трех бензиновых колонках (семьдесят второй, семьдесят шестой и девяносто второй) которой шланги были замотаны «восьмерками».
– «Восемьдесят восьмой» продают, – язвил отец.
Дед задумчиво кивал.
976, 977, 978…
Я сбился сразу после тысячи. Просто под Тимашами опоры торчали неправильно. Там сходились обычная линия, высоковольтная и отводок куда-то на ферму. Попытавшись учесть все, я запутался и попросил у деда ручку – она всегда торчала у него из нагрудного кармана.
Тяжелое подарочное стило в стальном корпусе дед протянул вместе с записнушкой:
– Рисуй с конца – там телефонов нет.
«1002» – накарябал я в самом уголке листа (чтоб не забыть) и принялся ждать приметного места, чтобы продолжить счет. Какой-нибудь развилки или фермы. Завтра нам этой же дорогой ехать обратно. Я просто пересчитаю опоры на пропущенном участке, приплюсую их к сегодняшнему результату и получу ответ на свой вопрос. Жаль, что не узнаю все сразу, прям вот аж сегодня! Зато завтра уж точно буду знать цифру, не известную никому.
Даже так – НИ-КО-МУ! Наверняка до меня никто не считал столбы от Бриньковской до Краснодара. Я буду первым.
1601, 1602, 1603…
– Внучик, а что ты там бормочешь?
– 1607 – столбы считаю, – 1608 – деда, не сбивай, – 1609…
– Ну считай, считай…
2015, 2016, 2017…
Из-за сложной развилки у Старонижестеблиевской и остановки для санитарной прогулки в лесополосу я сбивался дважды. Контрольные цифры аккуратным столбиком теснились на последней страничке дедовой записнушки. Напротив них кратким шифром были отмечены точки, меж которыми столбы требовали пересчета. Я был крайне горд изобретенной системой, страхующей от неверного решения. Я уже предвкушал, как завтра скажу деду, что точно знаю, сколько столбов вдоль нашей трассы.
2135, 2136, 2137…
Беда пришла откуда не ждали. До дому оставалось всего ничего, но сумерки превратились в ночь, а морось – в нудный, но плотный дождь. Я не видел столбов!
Хуже!
Я не засек место, на котором сбился со счета!
Я не знаю, какой участок требует пересчета!
– Ыыыыуаы!!! Ну почему?!
Взрослые вздрогнули:
– Проснулся? – спросил сосредоточенный на дороге отец.
– Сбился со счета? – обернулся дед.
– Сбился! Из-за темноты! И завтра пересчитать не смогу! Я же место, где сбился, не запомнил.
– Ты считал от дома до дома?
– Ну-у…
– Три тысячи пятьдесят семь и шесть десятых столба, плюс-минус пять штук. – Дед смотрел на меня особым «хитрым» взглядом.
Такой взгляд у него появлялся, когда он говорил что-либо, призванное поставить внуков в тупик.
Смысл сказанного до меня дошел не сразу.
Зато потом!..
Он что – знает?
Откуда?
Я же видел – он не считал.
Что это за загадочные «шесть десятых столба»?
– Деда, откуда ты знаешь?
– Мне в детстве укол сделали.
– Какой укол?
– Чтобы все знал!
– Ну де-е-еда!..
Дед, конечно, не признался. Увиливал от моих вопросов и довольно улыбался. От шока я отошел только дома и тут смог задать правильный вопрос:
– А почему ты думаешь, что плюс-минус пять столбов, а не пятьдесят?
– Потому что я знаю. Я считал.
– Столбы?
– Опоры.
– Ты не считал! Ты с папой говорил!
– Я считал в прошлую поездку. На каждый километр приходится от восемнадцати до двадцати двух столбов. В среднем – девятнадцать и шесть. От дома до дома по спидометру – сто пятьдесят шесть километров. Получается именно то, что я назвал. И погрешность, с учетом отступлений строителей и моей невнимательности. Я ее отинтерполировал.
– Че?
– Привел к среднему значению.
Я молчал.
Обдумывал.
Потом отец рассказал, что в позапрошлую поездку дед заинтересовался количеством столбов. Он отмерял участки от одного километрового столба до другого и считал столбы электрические. Разброс был велик. Но и дед был велик!
Он посчитал двадцать один километровый отрезок из ста пятидесяти шести – просто так, потому что хотелось, и вывел среднее число столбов на километр. Потом учел количество километров им не просчитанных и вывел погрешность. Учитель физики, что ты от него хочешь. И подсчитал ожидаемое число столбов на трассу.
– С точки зрения математики расчет безупречный! – заявил отец. Как один из первых системных программистов Краснодара, он имел право на такие заявления.
Я был посрамлен.
Все уже подсчитано!!!
Зачем дед считал столбы, учитывая погрешность?
Ему что, больше нечего было делать, находясь в кабине с единственным сыном?
А зачем считал столбы я?
Любимая говорит, что боится даже представить, каким нудным я стану в старости.
С каждым годом в Любимой я вижу все больше черт моей бабушки.
Правда, бабушка меня так не высмеивала.
Так она высмеивала деда.
В родной станице двоюродные дядья называют меня Евлампием.
Это станичное прозвище деда.
Внешне я на него не похож. Я крупнее и ужаснее во гневе.
А на кого я похож?
От моего дома до дедовой хаты три тысячи пятьдесят девять столбов.
Я пересчитал.
Губная гармошка и отсутствующий рояль
Рояль «Бехштайн» звучит очень насыщенно. Особенно – упав с четвертого этажа.
…Инструмент слегка накренился в сторону изогнутого крыла и исчез из виду. Потом раздался тупой стук, заглушаемый многоголосым «Ба-умммммм!». После – взрыв и «БуоММ!» исключительно на басах. Потом три или четыре «Пиу!». Это, взвизгнув, лопнули несколько тонких струн. Я отчетливо помню именно такую очередность. Но помню и иное: все «Бауммм», «БуоММ» и «Пиу» звучали почти одновременно. Они начинались последовательно, но с таким мизерным зазором, в какой не вставишь и иголку. И все же паузы были колоссальными. В промежутке от звука до звука я успевал и умереть, и родиться.
А потом предсмертный всхлип рояля начал затихать и по улице раскатилось «Твою ма-ать!..» рядового Кожуры.
…Дежурный по полку капитан Измирский шел как утка на манок. В просторной рекреации отданного военным бывшего техникума всхлипывал «Summertime». В третьем часу ночи. Первого января тысяча девятьсот девяносто шестого года.
Едва капитан – длинный и тонкий, как дирижерская палочка, – сбежал с лестницы, мелодия сменилась на разухабистого «Августина». Звуки неравномерными комками вываливались из дежурки. Там в зарешеченном «аквариуме» из оргстекла, сидя на тяжелой сварной табуретке, помдеж терзал губную гармошку.
…Обычно «губнушку» я с собой в дежурку не брал. Оставаясь ответственным по роте – баловался. А заступая помдежем по полку – нет. Люди вокруг, все на виду. Да и по уставу не положено. Но в новогоднюю ночь…
…Измирский, иронично улыбаясь, выложил на заставленный телефонами стол несколько апельсинов:
– Августин?
Я «кивнул» одними глазами, не вынимая гармошку изо рта.
– Я-я! Хенде хох! – Капитан бросил апельсин посыльному. – Зольдат, яйки, гурки, млеко! Шнель, шнель!
– Товарищ капитан, только чай, хлеб и масло.
– Годится! – И ко мне: – Ну так любой сможет. Ты «Мурку» сыграй!
Я затянул «Сент-Луис блюз».
Мой «губнушечный» репертуар тогда был на пике. Кроме «Августина», «Саммертайма» и «Сент-Луис блюза» я наигрывал «Когда святые маршируют» и «Степь да степь кругом».
Игорь Измирский приподнял бровь, взял стакан и принялся как-то хитро в него поквакивать. То – приглушая руками. То – давая звуку волю. То хрюкая. То крякая. И не забывая отбивать ритм лаковой туфлей музыканта. Посыльный перестал чистить апельсин и глядел на нас, удивленно улыбаясь. Его заспанный напарник выполз из комнаты отдыха и жмурился на свету.
Напраздновавшийся до усталости сверхсрочник из автороты плюхнулся на свободную табуретку:
– Если бы меня так вставляло, я бы тоже не пил…
…Дирижер полкового оркестра Игорь Измирский обладал редким для военных недугом – аллергией на алкоголь. Это автоматически выносило капитана за пределы системы координат, в которой обитали остальные офицеры. И обеспечивало гарантированные дежурства по праздникам.
Когда полковник Зингер знал, что пьянки по ротным канцеляриям неизбежны, он поступал иезуитски. У командира полка хватало крутых подчиненных, способных обуздать лихую вольницу пятый год воюющего полка. Сам Зингер одним топорщеньем рыжего уса ставил на грань инфаркта бравых «летех» и отвязных «прапоров». Но бывали ночи, когда никакой ус не действовал. Например – новогодняя.
Зингер ни секунды не сомневался: при любых запретах и инструктажах, даже при его личном присутствии в части после боя курантов народ все равно начнет отмечать по каптеркам. Полковник мог лично пройтись по подразделениям и отчихвостить нарушителей. Но тогда поутру пришлось бы объявлять выговор каждому второму офицеру и всем контрактникам. То есть – выставить себя на посмешище.
Если же, выявив «залеты», оставить их безнаказанными, удар по авторитету окажется еще болезненней. Простил однажды – прощай всегда. Следственно – прощай, дисциплина. А позволить народу спокойно напиваться командир не мог, он свою бедовую «кадру» знал. Спокойно не получится.
Но у Зингера был Измирский. Никто, кроме непьющего дирижера, не рискнул бы впереться в поддатую компанию героев со словами: «Хелло, братья по оружию! Я вижу алкоголь? У меня галлюцинация? Я хочу прийти через полчаса и в этом убедиться. Слышали – полчаса!»
Время Игорь устанавливал произвольно. Смотрел на средний градус коллектива и назначал. Самым пьяным – четверть часа. Только начавшим поддавать мог отпустить сорок пять минут. Но это – максимум.
С приговором Измирского никто не спорил. Никто не пытался торговаться. Не протягивал рюмку. Знали – бесполезно. Измирский не выпьет, не скостит, не простит. Придет с проверкой, как обещал. Увидит продолжение банкета – поутру доложит Зингеру о происшествии с указанием фамилий всех участников. Если же принять приговор музыканта, то можно дернуть еще рюмку-другую и быстро свернуться. И не волноваться – выполнивших его требования Измирский никогда не сдаст начальству.
Любого другого офицера за такое обращение с боевыми командирами считали бы стукачом и нещадно били. Похожего на смычок музыканта безропотно слушались. Только уважительно разводили руками: «Дирижер, гля!..»
…После Нового года мы часто дежурили вместе. Без совпадений и мистики. Вписывая подчиненных в «простыню» графика полковых нарядов, мой ротный специально ставил меня помдежем к Измирскому. Настоящий командир всегда знает, чем дышит личный состав, а ротный еще и обладал специфичным чувством юмора:
– «Пиджак» «чувака» видит издалека! – намекал ротный на мое ущербное гражданское прошлое и на сомнительную «военность» военного дирижера Измирского. – Смотри, гармонист, опозоришь меня перед лабухом, буду тебя помдежем к Громозеке ставить.
Громозекой звали дурковатого майора из артдивизиона. На его дежурствах постоянно случались ЧП по причине неумной Громозекиной принципиальности. То он, прикопавшись к наряду по кухне, задерживал обед и ломал сложный, но отлаженный распорядок жизни полка. То выявлял какой-то пустячный непорядок и раздувал его до ЧП на полста рапортов. То докладывал в дивизию о самовольной отлучке бойца, который на десять минут опаздывал из увольнения. Помдежами к Громозеке ротные и комбаты любили вписывать проштрафившихся подчиненных. Он это знал и, заступая дежурным по полку, своих помощников называл «штрафничками». Я с Громозекой дежурил трижды и всегда к концу наряда хотел его разорвать. После такого наряд с Измирским был истинным санаторием.
– Я – ваш импресарио, – усмехался ротный. – Когда отчисления пойдут, а, дуэт?
– Старший лейтенант Фомин, покиньте дежурное помещение! – командовал Измирский, после чего другим – «гражданским» – голосом добавлял: – Программа «По вашим заявкам» начнется в час ночи.
…Час ночи – самая славная пора наряда. К этому времени ответственный по полку сваливает домой или засыпает на диванчике в штабе. Уходит в казарму наряд по столовой. Даже вечно копошащаяся авторота засыпает.
Идеальный час для совместного музицирования на фоне дежурки. Я с губной гармошкой. Измирский со стаканом, расческой, телефонами вместо барабанов, имитирующий и трубу, и саксофон, и кошачью свадьбу. Плюс акустика огромного пустого вестибюля. Благодать.
У нас появились почитатели. Несколько раз забредал даже прослышавший о «спевках» Зингер.
Предупрежденные посыльным о приближении полковника, мы успевали чинно сесть перед пультом. Но «вождь краснорожих» (это было подпольное погоняло рыжего и моментально багровеющего во гневе Зингера), выслушав доклад Измирского, садился на табуретку, наливал чаю из котелка и шевелил усами:
– Ну начинайте, что ли, концерт «Для тех, кто так и не заснул».
…Грозный Зингер казался мне – вчерашнему студенту – глубоким стариком. Ему было тридцать девять. Сейчас мне на год больше. Боюсь, нынешним двадцатичетырехлетним я кажусь таким же угрюмым танком, каким чудился мне комполка. Впрочем, у того, что ни день, находились поводы для шевеления усами и отработки тяжелого взгляда.
…Дисциплина в части не хромала на обе ноги только из-за отсутствия ног. За пять лет существования оперативный полк не воевал двести сорок один день. То есть по бумагам полк как бы не воевал. Но от половины до двух третей личного состава постоянно находилось на том или ином выезде. В самом полку оставались только бойцы последнего призыва. Они заступали в наряды через сутки и ждали отправки на боевые. Дембелей предпочитали увольнять прямо из «района» – чтобы в часть они возвращались только за документами и не успевали бузить.
С офицерами было сложнее. После штурма Грозного во всех батальонах образовались дыры. На бумаге уже к февралю тысяча девятьсот девяносто пятого штаты залатали спешно призванными «пиджаками» – вчерашними студентами военных кафедр.
В июле появились и свежеиспеченные «летехи» из училищ. В реальности прорехи остались.
Одни офицеры, числясь в штате, залечивали раны. Другие решили проститься со службой, ставшей вдруг чересчур военной. Эти, оставаясь в списках, в части не появлялись, хлопоча об отставке или переводе. Реальный некомплект взводных и ротных (даже если считать «пиджаков» полноценными командирами) достигал трети. Это добавляло тягот армейской службе полковника Петра Зингера.
…Заглянув в дежурку за полночь, Петр Петрович выпивал кружку сладкого и крепкого чая. Минут двадцать молча слушал наши импровизации. Поправлял усы:
– Только службу тут не забывайте, оркестранты…
И уходил спать.
…Общага, в которой две комнаты на пятом этаже занимал командир полка с семьей, стояла прямо за забором части и окнами смотрела точнехонько на полковой плац. На нем ежедневно перед отбоем пятнадцать рот и батарей проводили положенную по уставу прогулку. То есть по двадцать минут маршировали с песнями.
У каждой роты песня своя. Время совпадает. Плац один на всех. Что это значит? Это значит – ежевечерне у тебя под окнами топочут сапожищами четыреста – пятьсот человек (примерно по взводу от каждой роты – остальные перманентно на выезде или в наряде). Топочут и горланят разом пятнадцать припевов. Причем стараясь перекричать и перетопать друг друга.
Зато при отсутствии какой-либо песни в полковой полифонии комполка знал, кто из офицеров не вывел роту на прогулку. И делал выводы.
А пели полковнику разное.
От «У солдата выходной» и «Солдаты в путь» до «Артиллеристы, Сталин дал приказ». За право исполнения последнего хита однажды чуть не подрались сержанты зенитного дивизиона со старослужащими противотанковой батареи.
Группа спецназначения маршировала и бегала под дикое «Оооо-О! О! О! О! Оооо-О! О! О! О!..».
Жуликоватые «маслопупы» из ремроты сделали строевой лирическое: «Стюар– десса пои-мени Жанна!» Не знаю, как передать этот ритм на письме: «Я идУ-У-У, И сердце плыВЕТ! И все блИ-И-ИЖЕ НАШ самоЛЕТ» Представьте, что на выделенное жирным приходится особо четкий удар полусотни сапог.
Наша рота всегда выводила «Варяга». С помощью него я выиграл у Измирского пари. Игорь жалел, что в России не маршируют под джаз. Я пообещал показать класс и подгадал к ближайшему строевому смотру.
Тогда в роте была проблема с запевалой. Лучший голос призыва – обладающий звонким тенором огроменный рядовой Кожура – катастрофически не попадал в ритм. Он заводил песню со слабой доли и сбивал строй. Едва бойцы подлаживались под запевалу, опять синкопировал ритм. Бойцы снова сбивались. Но у меня был козырь – младший сержант Ичеджиев, когда-то в техникуме игравший на ударных.
За вечер я приучил роту маршировать под барабан. За следующий вечер – маршировать под барабан не отвлекаясь на пение Кожуры. На третий вечер нашелся десяток деревенских хрипунов, способных вторить запевале, при этом не сбиваясь с ноги.
…На смотре рота прошла печатая шаг на слабые доли, словно негры в церкви.
Звонкий голос Кожуры раскачивал воздух.
Оркестранты боролись с желанием танцевать.
Полковник Зингер побагровел.
После Петр Петрович прокаркал мне, что «строевой смотр – не дежурка» и «отставить шуточки». На следующем смотре заинструктированный Кожура молчал, а запевал лично врио командира роты старший лейтенант Касавченко. Но на вечерних прогулках лелеющая собственную уникальность рота маршировала под джаз еще полгода – до отъезда Кожуры «в район». А Измирский, услыхав джаз на родном плацу, пообещал мне сюрприз.
В очередной понедельник на полковом разводе я, оставшись за ротного, выводил бойцов на прохождение торжественным маршем.
Кося глазом на личный состав, перекрывая оркестр удалым «РРРРотАААА!..», я вдруг… утонул в пронзительных трубах.
Это Измирский махнул палочкой, и вместо привычного «Встречного марша» взвилось «Прощание славянки».
С тех пор (если по каким-либо причинам на разводе роту вел я) под мое «Смирно!» Измирский вступал «Прощанием». Отчего-то мне к горлу тут же подкатывал комок, делавший особенно хриплой команду «Вольно».
А вообще – полковой дирижер так шутил. В ту пору «Прощание славянки» я никак не мог подобрать на губной гармошке. И Измирский, дразня считающего дни до дембеля «пиджака», глумливо напевал:
…В жо-пу клю-нул жареный петух!
Остаюсь на сверхсрочную службу я.
Надоела гражданская жизнь…
С фамилией Студнев сам Бог велел дослужиться до начпрода, но подполковник заведовал дивизионной КЭЧ. Среднего роста, пухленький (но крепкий) русоволосый мужичок с подвижным лицом и цепким взглядом, подполковник часто приходил из штаба дивизии в полк, чтобы вырвать полтора десятка солдат на какую-нибудь дуракоемкую работу.
Обычно к приданным Студневу бойцам приставляли сержанта. На этот раз ротный отправил старшим меня:
– Славентий, там роялино на четвертый этаж переть. Смотри, чтобы орлы друг друга не передавили. И смотри, чтобы инструмент не кокнули, а то поедем на Кушку взводами командовать.
Про Кушку, давно отошедшую к Туркмении, он по привычке ляпнул. Чтобы ответственность подчеркнуть. Потому что рояль мы должны были поднять в новую квартиру замполита дивизии.
«Бехштайн» был немолод, солиден и тяжел.
И велик.
Настолько велик, что не проходил в лестничный пролет блочной новостройки.
Он не проходил ни вдоль, ни поперек, ни поставленный на попа – цеплял потолок. Это стало ясно уже после обмера (от клавиш до дальнего изгиба крыла выходило двести пятьдесят пять сантиметров), но мы все-таки почти час вручную пытались экспериментально обмануть геометрию.
Не смогли. Только умаялись.
Вернули «Бехштайна» на улицу и предложили Студневу взять кран и впереть роялину в окно. От крана подполковник отмахнулся, как от нереального.
Ушел.
Вернулся.
Еще раз ушел.
Вернулся. Щедро бросил на рояль пачку «Магны»:
– Закуривай, орлы! Я договорился с соседями сверху. Мы с пятого этажа подтянем рояль к окну четвертого. Заведем его внутрь. Потравим. Примем. И все! В часть я уже позвонил. Нам везут триста метров стропы.
– Не вытянем, товарищ подполковник.
– ЮрИваныч, Слав. ЮрИваныч. Вытянем. Вы ж его по лестнице вшестером поднимали. Ввосьмером ворочали. Воинов двенадцать. Плюс ты, я и водитель. Вытянем!
Возможно, затея имела право на жизнь. Если сперва потренироваться на кошках, отработать ее на роялях попроще. Но у нас «черновика» не нашлось.
…Представьте себе перехваченную крест-накрест коробку с тортом. Привяжите к ней четыре веревки.
Дайте каждую веревку отдельному человеку, стоящему у окна на пятом этаже. И велите, не выглядывая из окна, аккуратненько подтянуть торт к форточке этажом ниже. Не хватает синхронности? Вот-вот.
Тогда привяжите не четыре веревки, а одну. К центру торта. Тяните за нее. Опять перекашивается?