Приводя дела в порядок (сборник) Карташов Алексей
– Ну все! – решительно сказала Лена и сходила за скотчем и ножницами.
– Тебе статья будет! – испугался покойник. – Глумление над трупами.
– Глумление трупов надо мной никто не возьмет в учет? Как смягчающее обстоятельство? – поинтересовалась Лена. – Или ты заткнешься, или…
– Что ты мне сделаешь, стерва? – равнодушно бросил Семен. – Мне уже ничего не сделаешь!
– Есть крематорий в городе, – сказала Лена.
– Ты не посмеешь! – испугался Семен. – Ты не сделаешь этого!
– Почему? – пожала плечами Лена. – Справку о смерти мне дадут… Скорую вот вызову сейчас. И все равно избавлюсь от тебя. Вякнешь что-то при докторах – отдам для опытов в больницу. Промолчишь – в крематорий отдам.
– Лена, а вдруг я еще оживу, а? – умоляюще прошептал покойный. – А? Может, подождем еще, а? Живой буду еще. Все будет как раньше. Ты же любишь меня.
– Кто тебе сказал? – прошептала Лена. – Не был ты живым никогда, Сень. Ты всю жизнь мертв. От собственного яда умер когда-то давно.
И ушла звонить в скорую.
Вандализм
Петр Степанович, опаздывающий на работу, стоял у перехода и наблюдал за табло, на котором издевательски моргала надпись: «Стойте».
– Стойте. Стойте. Стойте! – раздражался Петр Степанович. – Две минуты стоять и только двадцать секунд идти. Издевательство какое!
«Идите!» – приветливо моргнуло зеленым.
Петр Степанович, занятый ментальным брюзжанием, пропустил момент, когда стало можно. Табло ласково моргнуло и выдало бегущую строку:
«Чего тупим? Зеленей не будет».
Петр Степанович очень удивился, но совладал с собой и шагнул на проезжую часть. Табло свистнуло громко и выдало бегущую строку:
«Быстрей, утырок!»
Петр Степанович оскорбился и назло пошел очень медленно.
«Геморрой? – поинтересовалось табло. – Или от рождения небыстрый такой?»
– Вот гнида! – ругнулся Петр Степанович и пошел быстрее.
«Стоять! – сменилась надпись на табло. – Стойте, то есть».
– Чего началось сейчас? – вслух возмутился Петр Степанович. – Еще двадцати секунд не прошло.
«Так надо! – ответило красным табло. – Стойте на разделительной линии».
– Фиг тебе! – гаркнул Петр Степанович и рванул обратно. Под визг тормозов, под яростное бибиканье клаксонов, под мат автолюбителей Петр Степанович добрался до заветного тротуара, вытер пот со лба и победно посмотрел на табло.
«Ну не олень?» – бежала по табло ярко-красная строчка.
– Это что, скрытая камера такая? – осенило Петра Степановича.
«Ага. И УЗИ вам попутно сделали, – ехидно отозвалось табло. – Больно надо кому-то такое убожество снимать».
– Да что ж за хамство-то такое, а? – кипел Петр Степанович.
«А с вами, кеглями, по-другому нельзя», – не унималось табло.
– А не пошло бы ты… – ругнулся Петр Степанович и шагнул на проезжую часть.
Взвизгнули тормоза, раздалось возмущенное «Куда прешь, каззел?». Петр Степанович закусил губу и упрямо пошел по переходу.
«Во дурак. Красный же, – выдало табло. – Собьют же сейчас».
– И пусть! – упрямо мотнул головой Петр Степанович и продолжил идти.
Благодаря интеллигентности и вежливости автолюбителей, к середине дороги Петр Степанович узнал много нового о себе, о своих близких, о сексуальных пристрастиях водителей. Грудь жгло обидой, в глазах мигало красным обидное «Приветствуем почетного камикадзе нашего района!», «Не выключайте камер – вы станете очевидцем», «Куда вы прете, лох суицидный?».
На разделительной полосе Петр Степанович остановился передохнуть от переживаний и победоносно посмотрел на табло.
«Круто, – отозвалось табло и добавило: – Не всякий петух долетит до середины проспекта. А теперь давайте снова ломанемся обратно. Как это принято у жертв ДТП. В метаниях сбиваются придурки».
– Ага-ага, – закивал многообещающе Петр Степанович. – Сейчас я доберусь до тебя.
Он набрал воздуху и пошел дальше.
«Не подходи ко мне, псих!» – пробежала строка по табло.
– Сейчас-сейчас! – Если бы у Петра Степановича был щит, он бы его сгрыз в секунду от ярости.
«Петя, давай поговорим как интеллигентные люди?» – выдало табло.
– Куда прешь? – высунулся было из какого-то джипа очередной автолюбитель, но осекся под взглядом Петра Степановича.
– Рыло забил! – рявкнул страшным голосом Петр Степанович.
Автолюбитель закричал от ужаса, поднял стекла и попытался сдать назад. В ту же секунду в джип влетел белый «опель». «Опель» отбросило на соседнюю полосу… Дальше Петр Степанович шел под звуки разбивающихся автомобилей, пригибаясь, когда над переходом пролетал очередной подброшенный ударом автомобиль, и провожая взглядом летящих мотоциклистов.
«Чего творишь-то, беспредельщик?» – беспокойно мигало табло.
– Сейчас-сейчас… – рычал Петр Степанович, неумолимо приближаясь к бордюру.
«Люди! Остановите вандала!» – Табло светило с такой силой, что на доме напротив эта надпись горела, как неоновая вывеска.
– Сейчаааас! – закричал Петр Степанович и подскочил к одной из разбитых машин.
– Не надо! Не надо! Возьмите деньги! Все возьмите! – испугался хозяин автомобиля и попытался убежать на поломанных ногах.
– Молоток в багажнике есть? – обратился к нему Петр Степанович.
– Все заберите, все! – бился в истерике автолюбитель.
Из ноздрей Петра Степановича повалил дым, глаза его загорелись желтым цветом. Он шагнул к искореженной машине, оторвал крышку багажника и достал молоток, разорвав брезентовую сумку с инструментом.
– Я иду к тебе, тварь светодиодная! – закричал он.
От этого крика с близлежащих деревьев облетела листва и посыпались на землю оглушенные птицы.
«Петенька, ты меня неправильно понял», – выдало табло, переливаясь всеми цветами радуги.
Петр Степанович одним прыжком добрался до табло и начал крушить его молотком.
«Идите!», «Пожалуйста идите!», «Милый, бесконечно милый пешеход», – пыталось задобрить табло.
«И-ите», «-дите», «ите», «те», «е адо, Пет-нька» – табло от ударов теряло ясность изложения, свистело, пикало, хрустело…
«И», «ай», «э»… «Эхххх», – сокрушенно пикнуло табло и погасло совсем.
– Получил? Получил, тварь?! – закричал Петр Степанович и отбросил молоток. – Будешь знать теперь!
Затем он оглядел разбитые автомобили, послушал стоны раненых и закричал страшно:
– Что?! Покатались?!
Как по команде, в обморок упали наряд полиции и санитары, подкрадывающиеся к Петру Степановичу.
– Не злите меня лучше. Не злите! – попустило Петра Степановича. – На работу опоздал из-за вас всех. Сволочи!
И пошел на работу, с ужасом думая о предстоящем объяснении с начальством…
Поэт
В квартире Василия завелся поэт. Ему задолго до этого жена говорила, что пропадает выпивка из холодильника и хлеб из хлебницы, но Василий не верил и все списывал на обычную бабскую манеру заполошничать по пустякам.
– Ну откуда поэту взяться? – возмущался он. – Вроде ж и чисто тут, и гитары не держим, и вслух не читаем ничего. И на полках только проза. Ну откуда поэт-то?
– Д-а-а. А я в ночи на кухню зашла, свет включила… Каак метнется тень какая-то за плиту! Кому еще быть-то? А позавчера я случайно так крышкой от кастрюли – дзыынь. А мне шепотом: «Остынь, полынь, латынь». Рифмы подбирает. А самого, главное, не видно.
– Да показалось тебе, – отмахивался Василий.
И вот однажды Василий посреди ночи решил вдруг водички попить. Вошел на кухню, щелкнул выключателем и обнаружил за столом настоящего поэта. Поэт пил водку и закусывал хлебушком. От света он заморгал часто и потер сильно небритый подбородок. Может, руки чесались, а может, и подбородок.
– Твою мать! – удивился Василий присутствию поэта.
– Давайте восклицать, потом уж допивать. Затем уж доедать. О маме вспоминать! – засуетился поэт.
– Отвратительные стихи! – хлестнул наотмашь критикой Василий.
– Я знаю! – увернулся от критики поэт. – Я графоманю от тоски, сплетаю в рифмы буквы, строки. Кипят от творчества мозги. К чему так критики жестоки?
– Ну это уж наглость совсем! – задохнулся Василий и навис над поэтом. – Совершенно не выдержан размер, рифмы глупые, стихи ни о чем… – И остановился, глядя, как на глаза поэта наворачиваются слезы.
– К черту! – зарыдал в голос поэт. – Добивай уж. Давай! Про Бродского скажи! Давай-давай! Мешаю всем – чего б не добить. Давай. Скажи о стихах на уровне начальной школы.
Сжалился Василий, глядя, как вздрагивают плечи поэта. Он налил в стакан водки, достал из холодильника колбасы и сказал:
– Выпей вот. И поешь. Разнюнился весь…
Поэт заправски опрокинул в себя стакан, занюхал колбасой и сказал:
– Дааа. А знаешь, какие мы ранимые? Знаешь? А чего вы против нас имеете-то? Что мы вам сделали-то?
– Ничего. В этом-то и дело, – сказал Василий. – А ведь и не денешься от вас никуда. Куда ни плюнь – двух поэтов забрызгаешь.
– Убить поэта каждый рад, за рифму, за душУ, за слово…
– За душУ, – передразнил Василий. – Я неправильно поставил удобрение. Художественный прием такой. Эх, ты, рифмоплет…
– За рифму бить меня не станут, а за распитие прибьют, – опять забубнил поэт.
– ААААААА!! – закричала за спиной Василя супруга. – Поэт, поэт!! Господи! Прибей его!!! ААААА!
– Цыц, сирена! – цыкнул Василий. – Ну поэт и поэт. Чего орать-то? Ты посмотри на него. Он ручной совсем. Прозой иногда говорит.
– Не буду, не буду, не буду! – верещала супруга. – Противные они!
– Ну противные, конечно. А этот – ничего вроде. Ну посмотри, – уговаривал Василий.
Супруга посмотрела на поэта.
– Здравствуйте, – сказал поэт. – Вы очень симпатичны в этой ночнушке.
– Какой милый! – ахнула супруга. – Проза. Умничка какой.
– Я вашей статью очарован! И голоском почти взволнован! – выдал поэт.
– Ай-ай! – взвизгнула супруга Василия. – Пусть он не переходит на рифму.
– Ну ты, – осадил поэта Василий, – ты давай сразу не елозь. Пусть попривыкнет женщина.
– А пусть он у нас останется жить! – совсем уж нелогично предложила супруга. – Забавный такой.
Так и остался поэт у Василия. Гости, как приходили, удивлялись постоянно – надо же, ручной поэт. А поэт им улыбался мило, водку пил с ними, разговаривал о футболе, о политике, о бабах. И все в прозе. Все удивлялись – вменяемый какой поэт завелся у Василия. Злые языки утверждали, что это породистый, но одичавший поэт. Но Василий говорил, что у доброго человека и поэт-любитель будет вести себя как человек.
А уж детям сколько радости было! Сядут они вокруг поэта и слушают. А он им ерунду всякую читает про «Сядем, сядем на пенек, в этот пасмурный денек. И зайчатки, и жучок – все присядут на пенек». А детки веселятся, в ладошки хлопают. Дети – они такие. Им что не прочти – все им высокая поэзия и все в радость. Главное, чтоб дядька взрослый им читал, а не уходил водку пить.
Святослав Касавченко
След Сокола
Станица. Лето. Первая половина восьмидесятых.
Серьезный человек Иван Евлампиевич неспешно выходит из сада. Уже три поколения станичников за глаза зовут его Евлампием. Тридцать пять лет подряд (с одним-единственным, зато трехлетним, перерывом на войну) он учил детей физике и астрономии, оставаясь бессменным завучем. Беспартийным завучем. Сейчас – на пенсии. Здороваются с ним за квартал.
Дед Ваня склонен к полноте, но не толст, а грузен – в движениях, в поступи, во взгляде. Пройдет года три, и дедовы рубахи станут мне хороши в плечах, но коротки в рукаве. А пока мне одиннадцать, и дед кажется гигантом.
Он ставит на стол ведра с абрикосами и машет нам рукой. Ясное дело – сейчас будем «лущить» урожай на «курку». «Курка» – станичное название кураги. Бабушка уже закатала не один десяток банок абрикосового варенья. Но абрикос в этом году уродил так, что на закрутки не хватает ни сахару, ни посуды. И «фрукту» сушат.
Мы лущим – разламываем на половинки – абрикосины и выкладываем их на здоровенные листы тонкой, расслаивающейся от возраста фанеры. Мостим одну к одной ровными рядами. Дело идет весело – абрикоса лущится легче сливы. И в сто раз быстрее, чем яблоки, которые на сушку нужно нарезать пластинками не толще сантиметра. Вот это нудьга!..
Но с абрикосами мы с братом справляемся легко, и дед, оставляя нас одних, поворачивается к дому:
– Надя-я! Дай-мне-собаке!
Заслышав ритуальную фразу, рыжий звонок Тюбик – мелкий, гладкошерстый, кривоногий и толстозадый – демонстрирует умственные способности. Он хватает зубами пустую миску и подтягивает к деду настолько близко, насколько позволяет цепь. И даже подпихивает миску носом. Дескать, видишь, хозяин, как я забочусь о твоем удобстве.
– Подхали-им… – усмехается дед. Наваливает в миску бурду из недоеденного детьми супа, птичьих костей, жареных рыбьих голов, размоченного хлеба и бог весть чего еще. И подвигает миску терпеливо ждущему Тюбику.
Тюбик говорит «гав» и чинно приступает к трапезе. Несмотря на несерьезную кличку, он тоже уже не мальчик. Зрелый пес лет десяти. Уважение понимает.
– Надя-я! Дай-мне-под-задницу! – кричит дед, и бабушка, смеясь, выносит из хаты специальную подушечку. Раны у деда давно зажили, и нога исправно гнется, но на твердом сидеть по-прежнему тяжело. Зато с подушкой он комфортно устроится на тяжелом, как пень, «уличном» табурете.
«Уличный» табурет – как цепной пес. В станице он никогда не допускается в дом. В дождь и в зной он живет во дворе, спасаясь от непогоды дважды в год педантично подновляемым слоем масляной краски. Сейчас табурет изумрудно-зеленый, в цвет перекрашенного в мае забора. В декабре дед подновит истоптанные за сезон закруток полы на кухне, и табурет станет сочно-коричневым. На селе все зависит от сезона.
Дед снимает с навеса добрый десяток щитов с сушкой и устраивается рядом с нами переворачивать сухофрукты. Для того чтобы каждая долька яблока, каждая половинка абрикоса или сливы вывялилась равномерно, не загнила и не забродила, сушку нужно ежедневно переворачивать. По одной. Аккуратно укладывая рядами, чтобы всем фруктам в равной мере доставалось солнца. Перед вечерней росой или в случае дождя щиты с сушкой убираются под навес. После рассвета опять ставятся на солнце. И так – все лето. Потому что едва вывяливается одна партия фруктов, назревает другая, третья, четвертая. К осени «в сарайке» под потолком висят огромные сетки – с «куркой», с черносливом, с яблоками и грушами. Это будут компоты-узвары и пироги, пироги, пироги.
Но это – осенью. А пока – горе горькое – нужно все переворачивать, вместо того чтобы стрелять из лука по курам.
Соседские курицы – наша с братом законная незаконная добыча. Сосед Вовка плохо содержит свой птичник. Куры выбираются из него сквозь дырки в сетке и проникают на наш огород. Клюют виноград и помидоры – подвязанные к шпалерам розовые «богатыри», которые родят только у деда. Дед гневается. Кричит курам «кыш», с нашей помощью их ловит, перебрасывает через сетку в Вовкин дырявый птичник и грозит следующий раз свернуть разбойницам шеи.
Вовка (на самом деле мужик лет пятидесяти – длинный, усушенный солнцем, что наша «курка») искренне кается:
– Недоглядел, Иван Евлампиевич!.. – но дыры в сетке курятника не заделывает, а всего лишь прикрывает фанерками. И через день все повторяется.
Мы не можем простить Вовке дедовы огорчения. Поэтому охотимся на диких (домашние же в птичнике сидят!) соседских кур с луком.
Мы намерены уничтожить всех кур, не понимающих, где Вовкина земля, а где – дедушкина. Наши стрелы снабжены наконечниками из отточенных гвоздей. Сидя в засаде на ветке ореха над самыми помидорами, мы всерьез жалеем, что у нас нет яда кураре – смазать жала стрел.
Почему-то предполагая, что грозный дед может запретить нам священную войну за родной огород, мы охотимся, только когда дед уходит вздремнуть. Поэтому сейчас с удвоенным энтузиазмом переворачиваем сушку. Дед искренне радуется нашей помощи и… снимает с навеса еще пару поддонов.
– Деда, эта, наверное, уже готова! – пытаюсь схитрить я. Но деда с намеченного пути не сбить. О чем говорить, если, засаливая сало, он кладет в него листок с указанием дня засола и сроком возможного употребления в пищу. А вымачивая соленую рыбу, заводит будильник, чтобы не пропустить положенный по технологии срок.
Так что переворачивать приходится все. А одна курица уже шастает по винограднику, и дед прогонит ее, если увидит. Плакала тогда наша охота. Побивая все рекорды, мы приводим щиты с сушкой в требуемый вид и едва не силой загоняем деда в хату.
– Надя, мальчики мне так помогли! – слышим мы голос дедушки из кухни. – Пойду я прилягу. А «Известия» уже принесли?..
Вскоре в окошке перестает маячить и бабушка – не все же ей стряпать для нас, оглоедов.
Наконец краснокожие могут выйти на тропу войны.
…Мы крадемся по саду с луками, сделанными из тополиных веток, сжимая стрелы из тополиных прутьев. Через год у меня будет лук в мой рост из выпаренной, высушенной и укрепленной костным клеем лещины. Появятся струганые оперенные метровые стрелы в палец. Через два года луки уступят место самодельным «воздушкам» из велосипедных насосов. Через четыре года любимым оружием массового поражения станут гитара и классический «тяжелый пацифик на хорошем ремне». Но пока мы крадемся с луками, стреляющими от силы метров на десять.
Брат младше меня на полтора года. Надо ли объяснять, что я – командир? Во всяком случае, план охоты на курицу разработан мною, и брату приходится его принять. Сам бы он действовал иначе, но сегодня мы – индейцы, а про них я знаю больше.
Вообще-то у нас с братом баланс. Он – восхитительно тонок, я – умилительно упитан. Я почти брюнет, он – почти блондин (с возрастом мы стали одинаково сивыми). Я сильнее, он быстрее. Я способен концентрироваться и преодолевать трудности. Он – предусматривать их и обходить. У меня, городского, шире эрудиция, у него, станичного, богаче жизненный опыт. Я знаю, как сделать настоящий индейский лук (вот только сухожилий с хребта бизона не хватает) и по падению перышка рассчитать поправку на ветер. Он делает рогатки-пращи (из ветки сирени, бинт-резины и куска кожи) и с двадцати шагов «по карте промаха не даст». А я – дам.
Когда я стреляю из рогатки, брат кричит, что самое безопасное место для зрителя – за мишенью (да-да, мы и в нежном возрасте были вполне язвительными гадинами). Зато я могу на те же двадцать шагов метнуть метровый лом. Хватит и сил, и мозгов. Попасть не попаду, но испугаю точно.
Поэтому брат на время спрятал свою рогатулину в задний карман шорт и ползет рядом со мной вдоль виноградника. Стрелы уже легли на тетивы. Запасные зажаты в зубах (это индейский секрет скорострельности!). До курицы – шагов десять. Стреляем одновременно!
Промахиваемся.
Кура продолжает клевать помидор, которым мы жертвуем ради охоты. Второй залп. Моя стрела втыкается в помидор, висящий на метр выше курицы, а потому ею не клеванный. Брат попадает курице в бок, и та, возмущенно квохча, удрызгивает.
– Видал? Видал? – Брат цапает упавшую стрелу и ищет на наконечнике следы крови.
Не находит.
Я изучаю продранный гвоздем помидор, понимая, что его, от греха подальше, стоит съесть.
– Думаю, стрела на пере самортизировала. Ты попал в крыло, а оно погасило энергию! – излагаю я. – Так обсидиановые наконечники ацтеков пробивали стальные кирасы испанцев, но застревали в индейских панцирях, плетенных из просоленной соломы…
– Значит, надо бить из пряща, – переводит теорию в практику брат. – Гамайцом я бы ее точно кокнул.
– Какой пря-ащ? – негодую я. – Надо целиться в незащищенные места! Где перо потоньше – в шею, а лучше в брюхо. Но… это надо снизу стрелять. Или сверху – в спину. К силе лука добавится еще и сила свободного падения. Тогда стрелы точно воткнутся.
И мы забираемся на орех, несколько веток которого висят почти над помидорами. Позиция уникальная. Обзор великолепный. Одна сложность – труднехонько натягивать тетиву и целиться, лежа на покачивающейся ветке толщиной в твою руку, метрах в пяти от земли и метрах в семи от ствола. Да и забраться на эту ветку непросто. Зато слезть – легче легкого. Нужно проползти по ветке еще метра полтора вперед. Она под твоей тяжестью пригнется к земле, и ты спрыгнешь метров с полутора. А это уже целое Приключение.
У брата великолепное настроение. Пару часов назад он выяснил, что для бабушки и дедушки он такой же родной, как и я.
Вчера мы по какому-то поводу поссорились сильней, чем на стандартные десять минут. Брат во что-то не хотел играть. Кричал, что правила на самом деле не такие. Что у меня правила постоянно меняются! И вообще – почему это мы должны играть только по моим правилам?
– А потому, что мы находимся у моих дедушки и бабушки! – резонно ответил я. – У них фамилия – Касавченко. У меня фамилия – Касавченко. А у тебя – Прытыка, – (мы с братом двоюродные). – Значит, я роднее! Значит, слушаться надо – меня! А ты будешь главный в том дворе, где живет твоя бабушка – Прытыка.
Сказать по совести, в том дворе брат и так главный. Безоговорочно и навеки. Но мы же – в этом!
Убитый подлой судьбиной брат вчера признал мою правоту и согласился играть как хочу я. Правда, без особого энтузиазма. А нынче днем не выдержал и спросил у нагружавшей его пирожками бабушки Нади, верно ли, что он им менее родной? Ну и изложил: «А вот Славка сказал…»
Бабушка могла просто надрать задницу одному внуку и тем успокоить другого. Но поступила хитрее.
– Славка тебя дурит, а ты и уши развесил!
– Но он же и взаправду Касавченко, а я – нет…
– Зато ты Иван, как дедушка, а он – нет. Вот он и завидует.
– А еще у меня в станице две бабушки, а у него только одна! – воспрял духом брат и поскакал шкодить дальше.
И вот мы в засидке на орехе ждем явления кур. Стрелы отточены. Луки в руках.
Кур нет.
Вовкины куры – дуры клятые – бродят, как мамонты, на горизонте. Они клюют червяков «на паше» – на третий день как перерытой картофельной деляне. Там нет ни винограда, ни помидоров. Там вообще ничего нет. Только чужие куры.
Брат, мурлыкая себе под нос «Мамо моя, ты вже стара…», забирается на ветку повыше и навесом – метров с пятидесяти – посылает гамайцы в Вовкиных кур. Первый и второй проходят мимо, но третий камень входит в бочину ковыряющейся в пашне курицы. Она квохчет. Отбегает на пять шагов в сторону и замирает, пытаясь понять, откуда угроза.
Я карабкаюсь на верхние ветки ореха, надеясь отобрать у младшего брата рогатку. Убедившись, что я стою твердо и не чертанусь вниз с высоты четвертого этажа, брат протягивает мне прящ.
Я стреляю.
Стреляю.
Стреляю…
Брат выдал мне пять гамайцов – аккуратных, круглых и тяжелых. Все они прошли мимо, даже не потревожив дерзкую вражескую птицу, бродящую вдоль грядок с укропом и выбирающую из чернозема жучков.
У брата остается только два камешка. Он отбирает у меня прящ. Растопыривает ноги, как заправский Робин Гуд. На вздохе растягивает «бинтуху». И перед выдохом мечет заряд в курицу.
Чвак!
Уууу-ух!
Отдаленное: «Тка!»
Курица, мотнув головой, как подкошенная падает на пашу.
Присматриваясь, мы понимаем – не на нашу пашню. На соседскую.
Не заберешь!
Со скоростью воды в унитазе мы скатываемся с ореха на твердую землю и бежим во двор якобы играть в «дурака». Луки убраны в поленницу. Рогатуля – на крышу летнего душа. Мерные драгоценные гамайцы кучкой положены под верстак.
Мы ничего не делали!
Вы бы смогли беззаботно дуться в «дурака», зная, что тело жертвы еще не остыло?
Карты мы сдали, но даже не стали определяться, чей ход. Нас занимали более важные вопросы.
Первый – теоретический. Имели ли мы право уничтожать врага на его территории? По всему выходило – имели. Ведь его отступление носило вынужденный и явно временный характер.
– Мы нанесли предупреждающий удар! – двигал бровями брат.
– Как СССР по милитаристской Японии! – пучил очи я.
Звучало ладно, но точил червь сомнения: согласятся ли взрослые уравнять Вовкину пеструшку с самурайской военщиной?
Второй вопрос имел практическое свойство. Если добычу не освежевать в течение часа (максимум, полутора), она вспухнет. Жара. Солнцепек. Кровь не сточили. А мясо пропадать не должно…
Был еще и третий вопрос – как сладить такой лук, чтобы он по боевым характеристикам не уступал рогатке? Но это мы решили обсудить позже. Совет в Филях и без того затягивался.
Мы шептались, сидя на штабеле дубовых досок возле дровяного сарая. В дом уже провели газ, вместо дров в сарае стоял верстак. Но название сохранилось. Ему, кстати, я обязан своим первым филологическим открытием. Имена, названия живут дольше предметов. Хранят память о былом, даже когда предметы полностью меняют свою суть. Получается – слово сильнее реальности?
На стенах дровяного сарая в навсегда установленном порядке висели пилы и топоры, колеса и запасные рамы для велосипеда. Из деревянных инструментальных ящиков торчали пассатижи, плоскогубцы, кусачки, клещи, гвоздодеры. Зубила, рубанки, стамески, отвертки. Шпингалеты, засовы, печные заслонки и колосники. В жестяных закрывающихся банках, разобранные по размеру, под крышками таились тяжелые гвозди со следами солидола. На большом жестяном блюде высилась гора гвоздей старых – их выпрямляли на наковальне из обрезка рельса и снова пускали в дело. Коловорот. Вращающееся ручное точило. Полуторапудовая гиря. И даже взведенный крысиный капкан. Все двигалось, поворачивалось, вкладывалось одно в другое, образовывая немыслимые комбинации. Сладостное местечко. В другую пору мы бы уже или прямили гвозди, или тыкали палкой в капкан, глядя, как он ее кусает. Но сейчас близость полного сокровищами дровяного сарая служила для другого. Помогала упорядочивать мысли.
– Куру надо обпатрать! – резюмировал хозяйственный брат. – По-ско-рей!
– Ага, а как с огорода забрать?
– Сейчас, пока все спят.
– А следы останутся – там же все перекопано!
– А кто поймет, что это наши следы?
– А если поймут?
– А если наступать на картофельную ботву – следов не будет.
– Индейцы бы заметили.
– А Вовка – прям Зоркий Сокол?..
– А мы – Белые Волки!
– Га-га-га-га-га!
– Тссс, дедушка отдыхает!
– Да ты громче меня ржал.
– Че ты гонишь!
– Тсссс! Че ты орешь? Ладно, пошли, я все придумал. Мы пойдем по меже. Там же натоптано.
– Точно! Никаких следов!
– Возьмем грабли и прямо с межи куру достанем.
– Грабли нельзя – след протянем. Поднимем вилами!
– Точно! У них и ратовище длиннее…
…Вилы у деда были знатные. Не какая-нибудь заводская штамповка, а кованные кузнецом, может, даже еще дореволюционные. С личным клеймом кустаря. Зубья – тонкие, со следами молота на боках – изгибались с хищной грациозностью. Дед сжимал в кулаке пару соседних зубьев, и они смыкались остриями. Стоило отпустить – с певучим звоном становились на место. Что только деду за эти вилы не сулили! Вплоть до электродрели, дефицитной в ту пору вещи. Дед не соглашался.
С вилами наперевес мы прошагали через сад. Выдвинулись к натоптанной меже, разделяющей Вовкин и дедов огороды. По меже крались пригнувшись – для неприметности. Вот и щетка желтеющего укропа, за которой должна валяться жертва индейской меткости.
– А вам дед разрешал вилы брать? – громом средь ясного неба раздается голос соседа. – Куда собрались, шкода?