Историко-политические заметки: народ, страна, реформы Явлинский Григорий

Шло формирование демократических институтов, проходили выборы, в которых, пусть в неравных условиях, но участвовали представители всех сословий, работала Государственная Дума, в которой шли жаркие политические дебаты, создавались политические партии, развивались СМИ и журналистика, шли состязательные процессы в суде присяжных.

После крушения самодержавия в 1917 году в сложнейших условиях были проведены всеобщие равные выборы в Учредительное собрание, в которых приняло участие большинство населения.

Исказивший процесс трансформации большевистский переворот был не логическим следствием развития общества и общественного сознания и не результатом систематического сопротивления традиционного сознания модернизации вообще. Вероятно, что, продолжая путь к представительной демократии и гражданскому обществу, Россия его прошла бы. Не без потрясений, но без социальной катастрофы. Всё же Россия, пусть и обладая рядом особенностей, в первые полтора десятилетия XX в. принадлежала к числу ведущих держав предвоенного мира[94].

Процесс эмансипации крестьянства, разложения общины, жизненного уклада, связанного с трудовым крестьянским хозяйством, в результате реализации Великих реформ шел весьма активно.

Б.Н. Миронов, в частности, приходит к выводу, что «за 1861–1905 гг., к началу Столыпинской реформы, всего около 3,7 млн дворов из 9,5 млн, или 39 % всех крестьян – членов передельных общин, разочаровались или не доверяли вполне передельной общине и в большей или меньшей степени отказались от ее традиционных принципов»[95]. После Столыпинской реформы, к 1917 г., по его расчетам, «полностью порвали с общинным укладом жизни, укрепив землю в собственность, 3,1 млн дворов, наполовину порвали с передельной общиной, перейдя к фактически подворной собственности, 2,3 млн; испытывали неудовлетворение общинными порядками, но остались в общине 0,747 млн дворов, следовательно, всего в той или иной степени недовольных общинным строем жизни в 1907–1916 гг. насчитывалось около 6,1 из 10,9 млн дворов или 56 % всех крестьян, живших до Столыпинской реформы в условиях передельной общины»[96].

Грамотность среди мужчин старше 9 лет, составлявшая в конце XVIII в. 6 %, в 1850 -19 %, в 1913 – 54 %, у женщин – 26 %[97]. Б.Н. Миронов отмечает, что «грамотность стала быстро повышаться, обгоняя даже текущие потребности народа в ней, развивалась склонность к серьезному чтению, наметился переход крестьянства от устной культуры к письменной»[98].

Кроме того, рассматривать надо весь комплекс Великих реформ, который очень значительно изменил условия жизни крестьянского сословия и затрагивал общие основы социального устройства России.

А. Медушевский отмечает: «Концепция реформ включала создание системы институтов обеспечения обратных связей общества и государства. Последующими реформами закладывались основы гражданского общества и правового государства, причем общий вектор состоял в унификации гражданских прав и расширении общественного представительства в институтах самоуправления. Земская реформа, правовые основы которой сформулированы в «Положении о губернских и уездных земских учреждениях» (от 1 января 1864 г.), способствовала привлечению населения к управлению и закладывала институциональную основу преодоления сословной замкнутости – каналы вертикальной социальной мобильности. Впервые создавалась система выборных всесословных учреждений, выборы гласных в которые осуществлялись на цензовой основе не только от землевладельцев, торговцев и промышленников, но также от сельских обществ. В результате была создана (первоначально в 34 губерниях) система уездных и губернских земских собраний, формировавших земские управы соответствующего уровня. Активная деятельность земства в хозяйственной сфере, строительстве, школьном образовании, страховании и медицинской помощи способствовала кооперации социальных слоев, формированию новой гражданской этики. Эти принципы были распространены на городское самоуправление… Переход от сословных судов, созданных еще законодательством Екатерины II в 1775 г., к суду бессословному, равному для всех подданных, стал ключевым результатом Судебной реформы 1864 г., действительно обеспечивавшей «суд скорый, правый, милостивый и равный для всех подданных». Несмотря на то, что правовой дуализм не был преодолен полностью (крестьяне получили особые волостные суды для решения дел, возникающих в их сословной среде), реформа качественно переломила ситуацию в пользу принципов правового государства… Смысл Судебных уставов 1864 г. состоял в установлении независимости и несменяемости судей; отделении судов всех трех инстанций – мировых, окружных и судебной палаты – от администрации; в реализации демократических основ судопроизводства – его открытость и гласность, состязательный характер – рассмотрение аргументов обвинения (прокурора) и защиты (адвоката), вынесение вердикта присяжными и установление судебного приговора… Уравнивание сословий перед законом и государством стало смыслом военной реформы, осуществленной А. Милютиным: воинская повинность была распространена на все сословия (устав о воинской повинности 1874 г.), причем принципы судебной реформы были положены в основу деятельности военных судов (Военно-судебный устав 1867 г.). В концептуальной форме новая социальная практика выразилась в идее земского либерализма о «мелкой бессословной единице» как ячейке формирующегося гражданского общества и основе перехода от монархии к представительному образу правления»[99].

Вместе с тем надо учитывать, что разрушение общины, а также жизненного и экономического уклада, связанного с трудовым крестьянским хозяйством, не было симметрично изменениям в массовом сознании. В частности, увеличившийся приток населения из деревни в город влек за собой размывание рабочей среды, архаизацию «рабочего сознания», в сочетании со специфическим представлением о господской собственности формировал устойчивую традицию воровства на производстве (у хозяина, работодателя, но не у товарищей).

Автор исследования о ментальности русских «низов» в годы Первой мировой войны О. Поршнева констатирует распространенность этого явления: отсутствие уважения к чужой собственности и убеждение в несправедливости распределения общественного богатства, стяжательстве «верхов» обусловливали устойчивость такого явления, как воровство. По свидетельству В. Плетнёва, «оно было для многих этически не возбуждавшим особых мыслей фактом: «поймал карася» (подшипник), «увёл» пару-другую болтов, кусок бабиту или меди – дело простое: «они» больше воруют». Рабочие рассматривали воровство как дополнительный заработок, поэтому оно оставалось обыденным явлением. Часто встречалось обусловленное этими же ментальными установками нарочито небрежное отношение рабочих к оборудованию и материалам… при том, что к своему инструменту рабочие (выходцы из крестьян) относились весьма бережно[100].

Кроме того, если необратимость социальной трансформации была задана Великими реформами, то ее темп прямо зависел от дальнейших осмысленных действий политического руководства, а эти действия вплоть до Первой русской революции и премьер-министерства П. Столыпина ускорению перемен не способствовали. В результате социальная трансформация к 1914 г. была далеко не завершенной и продолжалась она в условиях большевистского социального эксперимента.

Исторический характер, крестьянское общинное сознание

Мы намереваемся говорить не об этносе, а о народе в социально-политическом понимании. А с этой точки зрения нет обобщенного и усредненного «народа», на протяжении столетий сохранявшего общие типические черты. Этой характеристике наиболее соответствует крестьянство, долгое время составлявшее абсолютное большинство населения страны и действительно обладавшее оригинальным мировоззрением, изучение которого возможно. Правда, говоря о чертах крестьянского сознания в применении к сегодняшним реалиям, надо делать поправку на то, что процесс интеграции крестьянства в индустриальное общество и соответствующей трансформации сознания был искажен коллективизацией, превратившей трудовое крестьянство, кровно связанное с землей, в обезземеленную и тотально пораженную в правах «рабсилу».

Кроме того, специфика российской истории в том и состоит, что крестьянская масса и образованное общество долгое время были разделены фактически цивилизационно. Поэтому черты сознания европеизированного образованного общества, сформировавшегося в XVIII–XIX вв., заслуживают отдельного изучения.

Еще один элемент мозаики отечественного общественного сознания – ментальность коммерсантов и предпринимателей. Учитывая важность представлений о частной собственности, предпринимательстве и конкуренции и вообще «духа капитализма» для формирования всех институтов буржуазного общества, отметить особенности этой части общественного сознания в рамках данной работы особенно важно.

Отдельно надо ответить на вопрос о влиянии на образ мысли всех категорий общества православия. Здесь много стереотипов, которые кажутся аксиомами, но на поверку являются атавизмами воинствующего атеизма, целенаправленно подменявшего знания о религии клишированными инвективами.

Наконец, особого внимания заслуживают этно– и геополитические мифы, воспроизводимые и транслируемые государством, исторически отделенным от общества.

* * *

В центре традиционного крестьянского сознания – мифический образ земли, который, возможно, более значим, чем все остальные крестьянские идеи вместе взятые. Земля и работа на ней определяет весь ход жизни крестьянина.

Далее приведем цитату из исследования, основанного на материалах Поволжья начала XX в., но, по нашему мнению, дающего представление об архетипах крестьянского сознания в целом.

«К мифам крестьянства и о крестьянстве можно отнести следующие сюжеты:

мифический образ Земли;

основная доктрина социальной утопии – идея «черного передела»[101] как способа преодоления кризиса потребительского хозяйства;

миф об идеальном варианте социальной организации, выстроенной на приоритетах общинного архетипа;

миф о Воле как синкретическое представление, поглощающее все прочие элементы политического сознания крестьянства;

миф о Царе в смысле эмоционального восприятия верховной власти, выражающий сущность одной из опорных конструкций национального менталитета;

образ Государственной Думы как результат нового мифотворчества;

фанатичная убежденность в необходимости и неизбежности реального воплощения социальной утопии;

сакрализированное представление о войне как воплощение социального идеала службы государству;

представление о «бунте» как ритуале социального поведения, выступающем каналом «настройки» механизма властного регулирования, а кроме того, наиболее радикальным способом регуляции сверхсильных переживаний»[102].

Все перечисленные «мифы» так или иначе связаны с землей: воля – это, прежде всего, возможность работать на земле, царь – хранитель земли, война – служба государству, ожидаемая награда за которую – земля и т. д.

Особое внимание обратим на появление в приведенном списке образа Государственной Думы.

В принципе, для общинного сознания характерна привязанность к устоявшемуся укладу, приоритет стабильности.

Говоря об общинном сознании, Б.Н. Миронов отмечает: «Уверенность в том, что завтра будет так же, как сегодня, представляла для крестьянства более значимую ценность, чем движение вперед, обещавшее с большей или меньшей вероятностью, что завтрашний день будет лучше сегодняшнего. Стабильность они ценили выше, чем эффективность, уверенность – больше, чем прогресс, связанный с риском и неустойчивостью: «Лучше синица в руке, чем журавль в небе»[103].

В то же время присутствует ожидание качественного прорыва, связанного с реализацией крестьянской земельной утопии.

Устойчивое, характерное для массового народного сознания явление, фиксирующееся, по крайнее мере, со второй половины XVIII в., – ожидание качественного изменения отношения государства к народу после каждой крупной военной победы. Во время русско-турецких войн 70-х гг. XVIII в., Отечественной войны 1812 г., Крымской войны (1853–1856) – ожидание «воли», то есть отмены крепостного права. В конце и сразу после Великой отечественной – ожидание отмены колхозов.

Появление в списке важнейших для крестьян образов Государственной Думы – также свидетельство пластичности крестьянского сознания, его способности приспосабливаться к переменам, осваивать новые реалии, опираясь на традиционный образ народного представительства, альтернативный царской власти.

О. Сухова пишет о нем: «В начале XX в. в системе политических представлений крестьянства появился новый, освященный религиозной традицией образ Государственной Думы, трактуемый в традициях корпоративной этики как собирательный образ крестьянства, как «голос земли». Однако все остальные институты государственного управления нарушали идиллию мифа и были отмечены явно выраженными негативными характеристиками. Гарантией победы над начальством выступала в представлениях крестьянства идея выборности всех властей сверху донизу»[104].

Надо отметить, что формированию пластичности, умения трансформироваться в соответствии с меняющимися внешними условиями способствовал исторический опыт. Пластичность – оборотная сторона конформизма и готовности терпеть – черт менталитета, которые традиционно относятся к антимодернизационным. Однако в действительности при четком модернизационном векторе, заданном «сверху», и продуманности самих реформ эти же особенности «народного характера» могли стать для реформаторов опорными точками.

Что касается общинного коллективизма и подавления самостоятельности мышления, то, несмотря на привязанность крестьянина к общине, он не превращался в обезличенный «винтик»:

Б.Н. Миронов: «Современники прозападной ориентации полагали, что всесторонняя и мелочная регламентация, сильное давление традиции сковывали человека, не оставляли малейших возможностей для проявления инициативы и выражения индивидуальности, приводили к полному поглощению личности общиной. Община, бесспорно, очень сильно ограничивала самостоятельность крестьянства, но превратить его в робота она не могла по той причине, что не существовало, да и не может существовать правил на все случаи жизни. Жесткие нормы поведения были выработаны для некоторых принципиальных и часто повторяющихся случаев. Но в большинстве ординарных, а также и неординарных ситуаций, когда одни нормы поведения вступали в противоречие с другими и требовали выбора, крестьянин должен был самостоятельно применять общие руководящие принципы поведения, и здесь оставалось достаточно места для личной инициативы»[105].

Иное дело – свойственное общинникам стремление делать и быть «как все», ориентация на единые нравственный идеал и представление о правильном образе жизни. Это действительно значимый фактор, обусловливающий склонность традиционного сознания к конформизму.

Мы также считаем упрощением тезис о превалировании в традиционном сознании русского общинника коллективной ответственности над индивидуальной. Есть разница между отношением общины и государства, в которых община действительно выступает в качестве единого целого, и индивидуальными психологическими чертами. Защита «круговой порукой» от внешнего мира не означает снятия с члена общины ответственности за свои поступки, образ жизни, следование моральным нормам, перед семьей, общиной, наконец, как христианина перед Богом[106].

При этом говорить о некоем «перераспределении», облегчении индивидуальной ответственности все же можно. Мы имеем в виду возложение ответственности за бедствия, неудачи, бедность и т. д. на непреодолимые внешние обстоятельства – судьбу, «долю», «лихо», «горе-злосчастье».

Тема горя-злосчастья, например, широко присутствует в русских сказках. И есть только один способ избавиться от «горя-злосчастья» – перехитрить и уйти. Впрочем, сказки – столь древний, многослойный и неоднозначный источник, что весьма обоснованным выглядит и альтернативное мнение о смысле сказок об обманутом «горе-злосчастье»: в их сюжете видится самостоятельность героя, уверенность в себе, готовность противостоять судьбе, обстоятельствам и выигрывать[107].

Закрывая тему сказок как источника сведений о национальном характере, скажем еще, что расхожее противопоставление бездельника Ивана Дурака (или Емели) как якобы главного героя русских сказок, трудолюбивому английскому поросенку Наф-Нафу, безосновательно. Во-первых, центральное, смыслообразующее место в корпусе русских сказок занимают волшебные сказки с главным героем, скорее Иваном Царевичем, чем Дураком. Во-вторых, аналог «Трех поросят» среди русских сказок о животных есть, это «Зимовье Зверей»[108]. Там предусмотрительный бык строит на зиму дом, а понадеевшиеся «на авось» баран, гусь и петух, чтобы не замерзнуть, приходят к нему, тем самым признавая правоту его позиции. Их отношения складываются не столь идиллически, как у братьев-поросят: бык беспечных гостей пускать не особенно хочет, но вынужден это сделать, потому что в противном случае они угрожают повредить (каждый по-своему) его крепкий дом. Однако вынужденная ставка на коллективное взаимодействие оправдывает себя: когда дом подвергается атаке волка, усиленного медведем и лисой, победить их удается только «всем миром». На пространстве этой разницы с английской сказкой было бы интересно порассуждать о национальных характерах, индивидуализме и коллективизме, но это предмет для другого разговора, потому что общего у сказок оказывается больше, чем различий.

Еще одна ключевая характеристика традиционного крестьянского сознания – локальность, ограниченность реальной жизни общиной. При этом в категорию «чужого» попадает всё, что находится за пределами общины, внешний мир скорее опасен и враждебен, ничего хорошего оттуда прийти не может. Локальность ослабляет как вертикальные (между обществом и государством), так и горизонтальные (внутри общества) связи.

Заведомо гротескно, но небезосновательно эта черта так описана Ф. Решетниковым: «Подлиповцы уже привыкли к такой жизни, свыклись и с своими болезнями. Они знают, что помочь им некому; даже самые люди против них. Все они жители своей деревни, родня друг другу – отцы, братья, сестры, кумовья и кумушки: родни у них много и в других деревнях, но те не любят их, не знаются с ними, потому что и сами-то они голые, и от подлиповцев нечего взять. Со своей стороны и подлиповцы не любят их и не ходят к ним. Подлиповцев не любят жители других деревень еще и за то, что подлиповцы своей пермякской веры держатся, слывут за ленивых, самых бедных, и их называют колдунами: захочет подлиповец посадить килу (грыжу) – посадит, захочет, чтобы такой-то умер – умрет»[109].

Комбинация идеи «черного передела» и политической локальности крестьянского сознания – причина того, почему большевики победили в Гражданской войне, опираясь на крестьянство, а потом смогли осуществить стратоцид в отношении самой многочисленной социальной группы России.

Исследователи отмечают: «Крестьянство, отстраненное и изолированное в течение своей истории от участия в государственных делах, не имевшее никакого опыта интегрированности в политическую структуру государства, объективно не могло выработать политическую альтернативу в виде собственных программных установок. Локальность аграрного мира, дополненная сезонным циклом сельскохозяйственных работ, объективно создавала преграду для организации крестьянского движения на централизованной основе, объединяющей, не говоря об остальной части территории страны, хотя бы отдельные регионы»[110].

Религиозная составляющая крестьянского сознания – православие. Существует весьма распространенное в интеллигентской (а также и в научной и даже отчасти в клерикальной) среде мнение об исторической неглубокости и неукорененности христианства, на низовом уровне подменяемого фактически сохранившимся язычеством.

В действительности сложносоставное и одновременно цельное общинно-народное сознание невозможно определять через однозначные суждения.

В низовом, народном понимании православия, а тем более в традиционном быте, конечно, легко найти яркие примеры сохранения языческих традиций и верований. Однако сосредоточиться на них – значит забыть о глубоком базовом преобразующем воздействии христианства. Все-таки, религиозный мир русского крестьянства, морально-этическая основа его бытования – это не язычество, подернутое внешними христианскими обрядами, он христианский в своей основе, хоть и весьма своеобразный.

Частный, но показательный пример. Современное исследование писем к Иоанну Кронштадтскому[111] «публики» самого разного происхождения, социального положения, уровня образования показывает, что больше всего «язычества» (магизма, отношения к молитве и религиозным обрядам как к своего рода волшебству) не в просьбах необразованных людей помолиться за них и их близких, а в посланиях светских образованных дам, европеек в быту.

В художественной литературе яркий образ «народного» православия, в котором при наличии множества своеобычных черт и даже предрассудков сохраняется и передается из поколения в поколение духовный смысл христианства, создал Иван Шмелев. Один из главных героев его произведений «Лето Господне», «Богомолье» и др. старый плотник высокой квалификации Михаил Панкратович Горкин – воплощение народной веры. Именно он вводит в мир православия хозяйского сына мальчика Ваню, то есть самого автора: «Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленницу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, – священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… – так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надо мной колышет.

Вставай, милок, не нежься… – ласково говорит мне, всовывая таз под полог. – Где она у тебя тут, масленница-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел Пост – отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут – «душе моя, душе моя» – заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем особенный, – тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, – чистый сегодня понедельник! – только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие – угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить чай – «за сахар»[112].

Завершая описание базовых черт крестьянского сознания, еще раз подчеркнем его пластичность, способность и готовность осваиваться в новых условиях, наполнять старые формы новым содержанием. Сталкиваясь со стереотипными представлениями о русском крестьянстве, надо постоянно задаваться вопросом, не скрывается ли за маской забитого и отсталого тугодума сметливый и рациональный хозяин, не желающий открывать свое истинное лицо чужому[113].

* * *

Традиционное отношение крестьянства к реальному государству, представленному чиновниками – отрицательное, как к чужакам, появление и вмешательство которых ни к чему хорошему привести не может.

Реальное государство, представленное чиновниками, не только «нарушало идиллию мифа», как об этом справедливо пишет О. Сухова, но и воспринималось как притеснитель, источник проблем, способный в любое время нарушить привычный ход жизни.

Это государство для общины – чужая чуждая внешняя сила.

Покорность «начальству» при этом – это покорность непреодолимым обстоятельствам, а не выражение поддержки или признание его требований справедливыми.

Весьма точные слова для описания отношения крестьянства к власти за пределами общины нашел А.И. Герцен: «Кроме царя и духовенства, все элементы правительства и общества совершенно чужды, существенно враждебны народу. Крестьянин находится, в буквальном смысле слова, вне закона. Суд ему не заступник, и все его участие в существующем порядке дел ограничивается двойным налогом, тяготеющим на нем и который он взносит трудом и кровью. Отверженный всеми, он понял инстинктивно, что все управление устроено не в его пользу, а ему в ущерб, и что задача правительства и помещиков состоит в том, как бы вымучить из него побольше труда, побольше рекрут, побольше денег. Понявши это и одаренный сметливым и гибким умом, он обманывает их везде и во всем. Иначе и быть не может: если б он говорил правду, он тем самым признавал бы над собою их власть; если б он их не обкрадывал (заметьте, что со стороны крестьянина считают покражею утайку части произведений собственного труда), он тем самым признавал бы законность их требований, права помещиков и справедливость судей.

Надобно видеть русского крестьянина перед судом, чтобы вполне понять его положение; надобно видеть его убитое лицо, его пугливый, испытующий взор, чтобы понять, что это военнопленный перед военным советом, путник перед шайкою разбойников. С первого взгляда заметно, что жертва не имеет ни малейшего доверия к этим враждебным, безжалостным, ненасытным грабителям, которые допрашивают, терзают и обирают его. Он знает, что если у него есть деньги, то он будет прав, если нет – виноват.

Русский народ говорит своим старым языком; судьи и подьячие пишут новым бюрократическим языком, уродливым и едва понятным, – они наполняют целые in-folio грамматическими необразностями и скороговоркой отчитывают крестьянину эту чепуху. Понимай как знаешь и выпутывайся как умеешь. Крестьянин видит, к чему это клонится, и держит себя осторожно. Он не скажет лишнего слова, он скрывает свою тревогу и стоит молча, прикидываясь дураком.

Крестьянин, оправданный судом, плетется домой такой же печальный, как после приговора. В обоих случаях решение кажется ему делом произвола или случайности.

Таким образом, когда его призывают в свидетели, он упорно отзывается неведением, даже против самой неопровержимой очевидности. Приговор суда не марает человека в глазах русского народа. Ссыльные, каторжные слывут у него несчастными»[114].

Надежды Герцена на крестьянскую общину как прообраз нового общества, конечно, сегодня выглядят необоснованными, но верность характеристики отношений между общиной-общинниками и государством-чиновниками подтверждают и современные исследования. Б.Н. Миронов, в частности, называет крепостное право и чиновников в числе объектов, вызывающих наиболее негативное отношение крестьян.

Важно также отметить, что традиционно негативное отношение к суду и закону, объективно отраженное, в частности в фольклоре, не является свидетельством правового нигилизма.

Б.Н. Миронов: «Между законом и обычаем имелись серьезные противоречия, что являлось главным фактором частых конфликтов между крестьянами, с одной стороны, и помещиками и государством, с другой. В сущности, все бунты крестьян имели правовую основу – расхождение между законом и обычаем, так как многое из того, что казалось справедливым крестьянам и соответствовало обычаю, не казалось правильным администрации и помещикам, не соответствовало закону, и наоборот. В сборнике В.И. Даля все пословицы отзываются о законе отрицательно («Где закон, там и обида», «Хоть бы все законы пропали, только бы люди правдой жили»), напротив, обычай уважается, ставится выше закона… Необходимо подчеркнуть, что негативная оценка крестьянами закона вовсе не свидетельствует об их нигилизме к правовому регулированию общественных отношений, как часто думают и ради доказательства чего цитируют эти пословицы. Негативизм к закону указывает лишь на наличие противоречий между ним и обычаем»[115].

Помимо реального государства, представляемого чиновниками, в общинном сознании существовало идеальное представление о государстве (в целях идентификации назовем его Державой), основная функция которого – защита Земли.

Держава совпадает с государством, когда речь идет о защите от внешних посягательств. При этом речь идет не о внешнеполитической, военной функции вообще, а о противостоянии вторжению чужеземцев.

Это польско-шведское вторжение начала XVII в. и народное движение, фактически восстановившее разрушенное государство; вторжение «двунадесяти языков» и Отечественная война 1812 г.; вторжение гитлеровской Германии и Великая отечественная. В этих трех случаях война с чужеземцами воспринималась как народная[116]. К другим войнам иное отношение. Это «затеи» государства, которому надо подчиняться по необходимости и платить за реализацию его целей жизнями, тем более в случаях, когда война не связана (реально или по слухам) с приобретением земли. Один из ключевых процессов, предшествовавших революциям 1917 г., – трансформация массового, «низового» отношения к войне – от образа борьбы против иноземцев за царя и свою землю к образу бессмысленной бойни, которая ничего не дает крестьянству.

Еще один элемент, связывающий общинное сознание с государством, – идеальный образ царя – защитника, выразителя народных чаяний и идеального мироустройства.

«Царь предстает в образе поставленного и, следовательно, ограниченного богом и избранного народом судьи, исполняющего закон в пользу убогих и притесняемых и несущий ответственность в виде божьего гнева»[117].

«Крестьянский политический менталитет еще в начале XX в. сохранил от XVI–XVII вв. идею богоустановленности власти – власть от Бога и принадлежит царю, идею, что царь – это земной Бог, заботливый отец бедного люда, представление о царе как персональном государе (т. е. крестьянин понимал царя как своего господина), как о верховном собственнике всей земли, всего государства, как о патриархе всех русских людей, который может сделать все на земле. «Царь-государь наш земной Бог. Царь – примерно отец в семье, а отечество – мать, да сестра». Эти наивные парадигмы были столь же стойкими, как и наивная крестьянская вера в Бога без твердого знания веры и догматики»[118].

Отождествление царя с «земным Богом» отнюдь не равно обожествлению конкретной личности по языческой модели. Самодержец волен в своих действиях только в той мере, какой они отражают Божью волю, то есть представление общинного сознания о справедливости, нравственном идеале.

Десакрализация конкретного правителя может произойти и без разрушения традиционной модели сознания. Царь, не соответствующий народным представлениям об идеальном правителе, либо превращается из Божьего помазанника в антихриста (Алексей Михайлович и Петр I в сознании приверженцев «старой веры»), либо противопоставляется альтернативной фигуре, признаваемой «истинным царем» (широкое распространение самозванства в XVII–XVIII вв. – от Лжедмитриев до Пугачева – Петра III)[119]. Отделением конкретного человека от идеального образа объясняется и резкое падение популярности в массовом сознании Николая II. Архетип авторитарного лидера, народного защитника при этом, в целом остался значимым, что способствовало вождизму большевистского периода. Впрочем, перенесение отношения к царю на отношение к вождю не было единственным путем трансформации царско-державного мифа традиционного сознания. Возможным было и «перенесение сакральных свойств с одной ипостаси национального абсолюта – власти – царя – на другую – народ»[120].

Наконец, важное место в системе взаимоотношений крестьянского общества с «начальственным» миром – помещиком, чиновником, государственной властью в целом, занимает бунт.

Бунт не является полностью иррациональным, бессмысленным всплеском насилия, как это может показаться со стороны. Однако это и не акт гражданского действия, направленный на достижение логически обоснованных целей. Это социальный ритуал, приспособленный к существованию в неизменном кругу вещей. Его суть – спонтанная эмоциональная реакция, одна из двух главных функций которой – снятие психического напряжения. Политическая функция бунта – не претензия на власть и даже не претензия на влияние на власть. Власть от пространства ритуального бунта принципиально отделена. Функция бунта – только той или иной силы сигнал власти о том, что что-то не так, сигнал о необходимости «настройки механизма властного регулирования», не претендующий на изменение самого механизма[121].

* * *

Крестьянское отношение к частной собственности и к труду неотделимо от земли и работы на ней. Традиционно русское негативное отношение к частной собственности и богатству, о котором довольно часто говорят публицисты и ученые, – это именно отношение к единоличной частной собственности на землю, которая для общинного сознания «божья» и должна находиться в распоряжении тех, кто на ней непосредственно работает. Если же говорить о фактической собственности, реализуемой через использование и (частично) распоряжение, то таким, практическим, собственником земли в крестьянском сознании была община, причем фактически своей крестьяне-общинники считали и помещичью землю, на которой работали. Претензии на помещичьи земли правильнее рассматривать не как отрицание в принципе права частной собственности и защищающего его закона, а сквозь призму социокультурного разделения русского общества, а также актуальной и сейчас проблемы совмещения уважения к частной собственности и соблюдения исторической справедливости, необходимой для ее легитимации[122]. С точки зрения крестьянского сознания претензии на помещичью землю и захват помещичьей земли были не покушением на чужое, а взятием своего, исконно им принадлежавшего.

Важно также то, что представление о невозможности единоличной частной собственности на землю не мешало существованию четких границ как земель, принадлежавших различным общинам, так и наделов, которыми пользовались отдельные семьи. Разграничение своего и чужого было четким, а межевые споры и конфликты – одними из самых жестоких.

При этом признание верховенства общины в распоряжении землей нередко соседствовало со стремлением закрепить наследственные права на конкретное держание.

«Взгляд на «старинную деда и отца пашенную землю» или «природную родительскую и отцовскую пашенную землю», был одновременно обращен и против посягательств землевладельца, и чрезмерно ретивых сторонников переделов. Соотношение противоположных сил внутри общины зависело от конкретной исторической и местной ситуации. В целом, у государственных крестьян представление о том, что своим держанием можно «владеть вечно, и на сторону продать, и заложить, и во всякие крепости укрепить», было более выражено. Однако и помещичьи крестьяне оценивали значительную часть земель таким же образом»[123].

С потребительским аграрным хозяйством связана и крестьянская трудовая этика, не поощряющая труд ради одной лишь наживы, накопления богатства ради богатства.

Эти представления, связанные с работой на земле, некорректно распространять на отношение к частной собственности, богатству и труду вообще. Земля сакральна, поэтому и не может принадлежать никому, кроме Бога. Иная крупная частная собственность такого сакрального статуса не имеет. Она для крестьянина скорее нечто чужое, не относящееся к его миру.

За глубоко коренящееся негативное отношение или, по крайней мере, неуважение русских крестьян и их потомков к собственности вообще, на наш взгляд, часто принимается совсем другая черта традиционного сознания – локальность, ограничивающая действие этических норм «ближним кругом» или своей социальной группой. Она сопрягалась с представлением о заведомо несправедливом распределении благ в мире. Результат – мораль, не допускающая покушения на собственность соседа и позволяющая воровать на производстве.

Еще одна актуальная черта сознания, восходящая к крестьянской этике – увязка отношения к индивидуальному богатству с соблюдением его обладателем ряда этических норм. Впрочем, четкая связь обладания богатством и следования этическим нормам, диктуемым религией – это одна из основ протестантского «духа капитализма».

Говоря об общинном землевладении, также надо отметить, что общинная земля распределялась между крестьянскими хозяйствами – не индивидуальными, конечно, а семейными, но самое главное здесь в том, что ответственность за работу и ее результат не была коллективной, общинной. Работники каждого крестьянского хозяйства осознавали связь между своим трудом и его результатами.

* * *

Мы уделили так много внимания общинному, крестьянскому сознанию, потому что именно крестьянство составляло львиную долю населения добольшевистской России. Более того, характерные черты сознания и образа жизни объединяли и деревенскую, и недворянскую городскую (мещанскую, купеческую) культуру, включая характер мышления, образ жизни, ценностные ориентиры, включая своеобразный сплав христианских догматов и народных верований. Это база национальной ментальности, в которой стоит в первую очередь искать некие специфические глубинные черты, отличающие здешнее сознание, миросозерцание, миропонимание. К этой базе приникала и дворянская культура – через сказки и песни Арины Родионовны и других, для нас безымянных нянек, кормилиц, через общение с дворовыми, через уклад жизни помещичьего дома и городской дворянской усадьбы, через землю, воздух, язык…

Нашей задачей не было всестороннее описание крестьянского быта и крестьянской ментальности[124]. Сама по себе трансформация общества от аграрного к индустриальному скорее универсальна, чем специфична. Ключевая особенность России в том – как завершался этот процесс – уже в условиях тоталитарного государства с национализированной экономикой, когда крестьянство было насильственно лишено земли и стало объектом государственного террора. И все же, и крестьянская община, и трудовое крестьянское хозяйство, и соответствовавший им уклад жизни давно ушли в прошлое.

Сегодня нас интересуют, главным образом, не отголоски аграрного уклада, каким-то образом дожившие до XXI века. Если они и есть, то явление это окказиональное и уходящее. Интерес представляет воспроизведение моделей мышления и поведения, связанных с разрывом между обществом и государством и феноменом ухода.

Мы полагаем, что они действительно присутствуют в массовом сознании и представляют собой фактор, с которым необходимо считаться.

Коммерсанты, предприниматели, буржуазное сознание

Традиционное крестьянское сознание было кровно связано с потребительским хозяйством. Однако делать из этого очевидного факта вывод об онтологическом противоречии между «культурным кодом» нации и капиталистическим укладом не стоит.

Относительно купеческого сословия, состоявшего из русских православных людей, принадлежавших, скорее, к традиционной культуре в ее широком понимании, можно говорить о формировании буржуазного сознания.

Мотивация деятельности многих русских купцов была проникнута «привычкой к делу», «духом капитализма», о котором писал Макс Вебер.

О специфике формирования предпринимательского сознания, конечно, говорить можно. Исследователи русского купечества XVIII в. отмечают, что обязательным свойством образа «совершенного купца» было признание непременным результатом его деятельности не только личного обогащения, но и общественной пользы[125].

Однако искажающее влияние на формирование сознания российских коммерсантов и предпринимателей наложил дворянский характер государства XVIII–XIX вв.

Н.В. Козлова, знаток исторической ментальности российского предпринимательского сословия пришла к следующему выводу: «Осознание купечеством возрастания общественной значимости их деятельности пробуждало у купцов чувство собственного достоинства, вызывало стремление «быть в почтении, а не в пренебрежении»… Однако в условиях укрепления сословного строя, дальнейшего развития прав и привилегий дворянства, это общественное настроение купечества выражалось не в идее ликвидации сословных ограничений и создания «равенства шансов для буржуазных конкурентов», претворение которой вытекало из начавшегося генезиса капитализма, а в борьбе за собственные права и привилегии, которые обеспечивали бы упрочение их экономического, социального и сословного положения. На наш взгляд, выступить за претворение потребностей буржуазного развития купечество не могло не в силу своей субъективной, так сказать, изначальной консервативности, а из-за реальных объективных условий своего существования, выдвигавших на первый план борьбу за осуществление сословных интересов»[126].

Сословное государство под руководством дворянства самим своим характером, а равно и сознательно проводившейся политикой, сдерживало развитие массовой предпринимательской активности.

Уже к середине XIX в. архаичные черты предпринимательского сознания, такие как «двойная мораль», стали нивелироваться, а в эпоху Великих реформ и бурного промышленного роста русская буржуазия по духу и отношению к делу уже вряд ли существенно отличалась от европейской, тем более что деловые связи стремительно расширялись.

О политическом сознании буржуазии так сказать сложнее. Ориентация предпринимателей, особенно крупных, на власть, особое отношение к государству, стремление к государственной защите деловых интересов остались.

«Развиваясь в условиях сословного строя, неся в себе «старое» купечество, формирующаяся буржуазия в XIX в. продолжала «чувствовать» себя сословием, противостоящим другим сословиям со своими особенностями и характерными чертами. А это, в свою очередь, оказывало воздействие на социально-политические запросы класса капиталистов последующей эпохи»[127] – отмечает Н.В. Козлова.

Однако причины этого можно усматривать не только в исторически сложившихся особенностях ментальности, но и в осознании крупным капиталом государства как союзника в социальном противостоянии с формировавшимся рабочим классом и рабочим движением.

* * *

Довольно часто, даже в работах весьма серьезных исследователей[128], приходится сталкиваться с мнением о негативном отношении православия к богатству, его накоплению и, соответственно, предпринимательской деятельности. Так как в православной доктрине и практике очевидных оснований для подобного рода заявлений нет[129], остается предполагать, что они основаны на жесткой увязке буржуазного сознания с протестантской этикой.

Мы не согласны с противопоставлением протестантской этики, рождающей «дух капитализма», и православных этических норм, якобы этому духу противоположных[130].

Выше уже был приведен тезис о распространении «духа капитализма» в преимущественно глубоко православной среде российского предпринимательства. Добавим свидетельство представителя одной из видных династий предпринимателей В. Рябушинского.

В. Рябушинский: «Хозяин-православный во многом отличается от кальвиниста… Отношение к богатству тоже другое. Оно не считается греховным, но на бедность не смотрят как на доказательство неугодности Богу. Поэтому в России нет того сухого, презрительного отношения к беднякам, которое появилось на Западе после Реформации… Что же касается сознания своего положения, лишь как Божьего доверенного по управлению собственностью, то оно было внедрено в православного еще прочнее, чем в пуританина… Сложна и полна противоречий природа русского человека, и «хозяин» не составляет в этом исключения. Классический его тип до сих пор сохраняется в лице хозяйственного великорусского мужика. Кто знает этого упорного стяжателя, прижимистого, твердого, настойчивого в труде, смекалистого, ловкого, часто очень одаренного, но одновременно обуянного большой духовной гордостью, тот поймет, что не всегда ему легко склонять свою умную, но упрямую и обуреваемую соблазнами голову перед заповедями Христа»[131].

Приведем еще один аргумент-наблюдение: среди русских предпринимателей видное место занимали старообрядцы, для которых православные догматы и традиции имели особое значение. Пример со старообрядцами, ревностно придерживавшихся «правил веры», но в силу исторических причин находившихся на особом положении в обществе и в особых отношениях с государством, позволяет предположить, что для распространения «духа капитализма» социальные обстоятельства играли первостепенную роль.

Один из исследователей отмечает: «Весьма примечательной была непропорционально большая доля староверов в числе русских купцов и промышленников. По некоторым оценкам, старообрядцы в начале XX в. составляли 1,5 % населения, дали 2/3 предпринимателей-миллионеров… данный парадокс объяснялся прежде всего тем, что староверы не привыкли рассчитывать на государство, «доброго барина», но, напротив, сформировались в постоянной борьбе с властями. Они привыкли полагаться только на себя и свою семью, а их вера и нелегкая судьба выковали у них трудолюбие, бережливость, обязательность и твердые моральные устои»[132].

В родной для Макса Вебера Германии в землях с историческим преобладанием католиков делают «Мерседес» (католики 36,9 % и протестанты 33,3 %), и «BMW» (католики 57,2 %), а на территории с преобладанием протестантов (75 % протестанты, 20 % католики) – «Фольксваген». Как это сказывается на качестве автомобилей?

Если продолжать немецкий пример, то для сегодняшней Германии очевидно, что гораздо большее влияние на менталитет, в том числе отношение к труду и предпринимательству, оказывает не религиозная принадлежность, а то, жил человек на Востоке или Западе Германии в период разделения страны.

Мы не находим в отечественной культурной или религиозной традиции (во всех ее составляющих) специфических элементов, препятствующих проявлению предпринимательской инициативы.

Элементом торможения в этом плане в XVIII–XIX вв. был не менталитет, а жесткая сословная структура и политическое устройство дворянской империи. Впрочем, даже учитывая этот фактор, надо признать, что «дух предпринимательства» проникал во все слои русского общества и предприимчивых людей было много. Говорить о том, что крупные отечественные предприниматели каким-то образом «не вписывались» в общеевропейскую (общемировую) среду также не приходится.

* * *

В этом разделе также коснемся вопроса о частной собственности и отношении к ней. Частично мы уже затрагивали его, когда говорили о крестьянском менталитете, однако вопрос об отношении к собственности в России выходит за пределы крестьянского мира.

На русских землях представление о праве собственности существенно отличалось от сложившегося в Западной Европе еще в ранее средневековье.

Оно изначально, в домосковский период (когда крупная наследственная аристократия еще не была «вымыта»), менее четкое, размытое, не является «священным», не имеет четкой связи с писаным законом, представление о котором также отличается от западноевропейского.

В Московском государстве Царь (Великий князь) занимает исключительное место и обладает исключительным правом распоряжения жизнью и имуществом своих подданных. Однако считать его единственным легитимным собственником земли русской, как это делает, например, Р. Пайпс, тоже нет оснований. Тезис о невозможности перенесения на русскую почву западноевропейских представлений о собственности в полной мере относится и к государю. Он хозяин земли скорее в библейском, чем в юридическом плане. А это значит, с одной стороны – проекция Всевышнего в земном мире, с другой – главный ответственный перед Ним.

В служилой системе, которая начала складываться сначала в Московском государстве, а затем была закреплена Петровскими реформами, государство – основной источник наделения собственностью дворянства.

Кроме того, торгово-промышленное сословие в Российской дворянской империи имело статус отчетливо и подчеркнуто ниже дворянского.

Однако все отмеченное выше не означает отсутствия понятия о собственности или права собственности как такового или восприятия государя как единственного легитимного собственника. Служилое сословие постоянно стремилось превратить владение, обусловленное службой, в безусловную наследственную собственность и относилось к поместьям как к собственности. В 1762 г. цель была достигнута. Указ о вольности дворянства разрывал формальную связь между поместьем и службой. Знатнейшее дворянство, крупнейшие землевладельцы во второй половине XVIII – начале XX в., вполне ощущало себя древней родовой аристократией, источник положения и богатства которой скорее не монаршая милость (кого хочу – жалую) и не владение выделенным поместьем на условиях службы, а древность рода, доблесть предков и т. д.

При этом государство во второй половине XVIII – начале XIX в. продолжало оставаться главным источником новой собственности, которую верховная власть раздавала уже не в качестве обеспечения службы, а как награду за верность и поддержку, теперь уже неформально подразумевающую необходимость сохранения лояльности и в дальнейшем.

Однако связь между лояльностью и полученной собственностью совсем не прямая и очевидная. Крупные дворяне-собственники XIX в. ощущали себя именно собственниками, а не временными владельцами своего имущества. Да и государство – дворянская империя – относилось к своему опорному слою бережно. Во второй половине XIX в., особенно после Великих реформ, Россия с точки зрения наличия института собственности, обладавшего правовой защитой, была вполне европейской страной.

Ощущение того, что поместья – это временное, условное владение, прямо связанное с волей государя, скорее, было распространено в крестьянской среде.

Фундаментом сегодняшнего отношения к частной собственности и, в особенности, к крупной частной собственности, стали не особенности ментальности, уходящие корнями в историческую Россию (крестьянскую, купеческую или дворянскую), а события и процессы XX в.: во-первых, советские десятилетия, в течение которых выросло несколько поколений, на практике совсем не сталкивавшихся с какой бы то ни было собственностью, кроме личной и государственной; во-вторых, реформы 90-х гг.

«Государевы люди»

Мы исходим из того, что российское государство отделено от общества. Соответственно, социокультурные модели, свойственные придворной, а затем бюрократически-чиновной среде – предмет отдельного изучения.

Именно в придворной среде (как мы уже отмечали – сначала при дворе Андрея Боголюбского, затем – при формировании и централизованного Московского государства) появилась модель, концентрирующая все властные полномочия в руках одного лица.

В XII в. (или XIII, но до монгольского нашествия) создано «Слово (или моление) Даниила Заточника» – произведение, поэтически, образно восхваляющее князя и княжескую власть как основу жизни и источник блага:

  • Птица бо радуется весни, а младенець матери;
  • Весна украшаеть цветы землю,
  • А ты оживляеши вся человекы милостию своею,
  • Сироты и вдовици, от велможь погружаемы.
  • Княже мой, господине! Яви ми зракъ лица своего,
  • Яко гласъ твой сладокъ, и образ твой красенъ;
  • Мед истачають устне твои, и послание твое – аки рай с плодом[133].

Эта модель и оторванность от общества крайне затрудняет формализацию и институционализацию отношений внутри власти. В.О. Ключевский, описывая становление Московского государства, отмечал большое значение «личного интереса» как политического фактора.

В.О. Ключевский: «У каждого времени были свои герои, ему подходящие, а XIII и XIV века были порой всеобщего упадка на Руси, временем узких чувств и мелких интересов, мелких ничтожных характеров. Среди внешних и внутренних бедствий люди становились робки и малодушны, впадали в уныние, покидали высокие помыслы и стремления; в летописи XIII–XIV вв. не услышим прежних речей о Русской земле, о необходимости оберегать ее от поганых, о том, что не сходило с языка южнорусских князей и летописцев XI–XII вв. Люди замыкались в кругу своих частных интересов и выходили оттуда только для того, чтобы попользоваться на счет других. Когда в обществе падают общие интересы и помыслы его руководителей замыкаются в сердоликовую коробку, положением дел обыкновенно овладевают те, которые энергичнее других действуют во имя интересов личных; а такими чаще всего бывают не наиболее даровитые, а наиболее угрожаемые, те, кому наиболее грозит падение общих интересов. Московские князья были именно в таком положении…»[134].

По наблюдению П. Седова, жизнь русского двора в XVII в. была основана на личных отношениях придворных с государем до такой степени, что даже боярство не выступало как единая социальная группа, осознающая свои интересы и стремящаяся к их достижению, а распадалось на придворные кланы.

П. Седов: «Придворный клан мог включать множество людей, но при этом не все они состояли между собой в родстве. Такой клан возникал на почве дележа власти и царских милостей и имел сложную структуру. Он состоял из нескольких семей, внутри которых существовали более тесные связи. Интересы отдельных семей или их убеждения могли разрушить клановое единство. <…> Придворный клан не имел четких границ: родственные и иные клановые связи можно было распространять во все стороны, пока они не охватят если не всех, то абсолютное большинство придворных. При этом на периферии одного клана могли оказаться заклятые враги. Поэтому попытки поделить всех без остатка думных и прочих ближних людей на два противоборствующих придворных клана представляются не совсем корректными.

Роль боярства в политической жизни страны в целом была результатом межклановой борьбы и отражала позицию победившей боярской группировки, а не всей придворной знати. Такая ситуация позволяет говорить скорее о соотношении сил в боярской среде, чем о единой позиции боярства. В этом контексте история придворной знати предстает как череда взлетов и падений отдельных бояр и придворных группировок в борьбе за влияние на государя и вокруг принятия важнейших государственных решений»[135].

Формирование в XVIII в. регулярного государства, которое в XIX в. приобрело вид бюрократической, чиновничьей империи, не уничтожило эту черту. Подчеркнем, что речь идет не просто о фаворитизме и интриганстве, свойственных придворной среде, а о ситуации, когда личные отношения с «первым лицом» и случай становятся чертами, определяющими лицо государства.

Ю.М. Лотман: «Пересечение принципов «регулярной государственности» и пронизывающего все здание общества произвола создает ситуацию непредсказуемости. Образом государственности становится не «закономерная» машина, а механизм азартной карточной игры. Такую картину вселенского «фараона» мы находим в оде Державина «На Счастье»:

  • В те дни, как все везде в разгулье:
  • Политика и правосудье,
  • Ум, совесть, и закон святой,
  • И логика пиры пирует,
  • На карты ставят век златой,
  • Судьбами смертных пунтируют,
  • Вселенну в трантелево гнут;
  • Как полюсы, меридианы,
  • Науки, музы, боги – пьяны,
  • Все скачут, пляшут и поют…»[136].

Клановость, «кружковщина», решающее значение личных связей и возможности прямого доступа к «первому лицу» – устойчивые характеристики российской власти вне зависимости от эпохи и формы правления.

Стабильное воспроизведение ситуации во власти в различные исторические эпохи, сохранение одних и тех же правил выживания тех, кто имеет отношение к власти, подтверждает верность предположения о разделенности общества и государства как главной причине, определяющей отечественную специфику.

Кстати, именно наблюдения за придворно-чиновной средой часто становятся основаниями для выводов о «национальном характере».

Снова обратимся к меткой характеристике А.И. Герцена, который писал о записках Астольфа де Кюстина[137]: «Оказавшись в придворном кругу, Кюстин уже его не покидает; он не выходит из передних и удивляется, что видит там только лакеев; за сведениями он обращается к придворным. Они же знают, что он писатель, боятся его болтовни и обманывают его. Кюстин возмущен; он сердится и относит все на счет русского народа. Он едет в Москву, он едет в Нижний Новгород; но всюду он в Петербурге; всюду петербургская атмосфера окружает его и придает всему виденному им однообразную окраску»[138].

Однако в том-то и особенность нашей страны, что власть является не вершиной общественной пирамиды, пусть с той или иной степенью искажения, но все же отражающей правила, по которым существует все общество, а самостоятельной социокультурной единицей со своими правилами, традициями, менталитетом.

Образованное общество

Говоря об образованной и интеллектуально активной части населения, которую в России традиционно и называют «обществом», и ее позиции, надо учитывать социокультурный разрыв с большинством населения, который наложил свой отпечаток на механизм формирования общественного мнения.

Идеи и концепции, вызывавшие жаркие споры и идейно-политическое противостояние, отражали не столько потребности сколько-нибудь количественно значимых групп интересов (крестьянство, купечество, начинающий формироваться и отделяться от крестьянства рабочий класс), а представления образованной части общества об этих потребностях.

Об этой черте метко пишет Я. Коцонис, комментируя тезис об «отсталости» крестьянства в дискуссии начала XX в. о крестьянской кооперации:

«Антагонистические во всем остальном группы могли вести дебаты устно или в печати, обходясь друг с другом как «культурные люди» и становясь, своего рода, сообщниками, когда заходил откровенный разговор о тех, кто «культурным» не был. И тот факт, что очень немногие идут настолько далеко, чтобы назвать самих себя отсталыми, должен предупредить нас о некоторых риторических и делегитимизирующих функциях этого термина. Человек, в чьем словаре этот термин занимает видное место, утверждает, что он сам «передовой» и способен высказывать свое мнение о тех, кто ему представляется неправоспособными из-за своей отсталости. Этих спорщиков занимал вопрос не о том, было ли крестьянство отсталым, а о том, кто из них более подготовлен к борьбе с крестьянской отсталостью»[139].

Влияние на власть образованное общество оказывало, формируя общественное мнение. Общественное мнение чаще всего учитывалось властью при принятии тех или иных решений, особенно в конце XVIII–XIX вв., но сами решения принимались властью. Мы уже отмечали успешный опыт соединения политической воли власти и интеллектуального потенциала общества в период подготовки и начала осуществления Великих реформ. Однако этот опыт так и остался уникальным.

Социокультурное разделение общества и отсутствие легальных механизмов влияния на власть толкали общественную дискуссию к радикализму. Между крайностями общественного сознания «разрывались» Великие реформы. Тот же разрыв характерен для начала XX века – с одной стороны, призывы хранить в целости самодержавные традиции, полагаться на традиционно-мистическую составляющую русской державности (Святая Русь, третий Рим) и силу молитвы, с другой – радикал-демократическая общественная мысль.

Как правило, такую ситуацию жестко увязывают с отсутствием в России массового слоя частных собственников, прежде всего крестьян-собственников, который мог бы стать опорой либерально-демократически ориентированных политических сил. Этот взгляд характерен и для сторонников политических реформ начала прошлого века, и для ряда современных исследователей. На наш взгляд, перспектива, так и не ставшая реальностью, идеализируется. В действительности, массовое юридическое оформление частной крестьянской собственности на землю вряд ли привело бы как к быстрым изменениям в крестьянском сознании (в частности, в том, что касается отношения к помещичьей земле и «черному переделу»), так и к изменению атмосферы идейно-политических споров.

Радикализм общественно-политической дискуссии имел глубокие корни, уходящие в разрыв между народом и государством, образованным обществом и народом, обществом и государством. Ситуация разрыва объективно способствовала поляризации общественной мысли, идейному господству радикалов, к какому бы лагерю они не принадлежали.

При этом «лагерь», как правило, характеризуется по крайним проявлениям. Радикалы, которые по своей сути должны бы быть маргиналами, становятся центром группы, ее нравственным ориентиром. Тот, кто в радикальный «мейнстрим» не вписывается, воспринимается как предатель – враг еще худший, чем представители противоположного лагеря.

Эта ситуация закреплялась сугубо теоретическим характером большинства общественно-политических дискуссий: механизмов влияния общества на государство просто не было, а именно государство, замкнутое в себе и подчиняющееся своей внутренней логике, было единственным реальным действующим лицом отечественной политики.

В результате, политической дискуссии не хватало рациональности, конкретики, умеренности.

Знаковые проявления общественной активности в начале XIX в. – крайне консервативная «Записка о древней и новой России» Н.М. Карамзина[140], утверждавшего, что «самодержавие есть палладиум России, целостность его необходима для ее счастья»[141], и тайные общества, деятельность которых вылилась в восстание 14 декабря 1825 г.

Кроме того, для «просвещенного» общественного сознания России XIX – начала XX в. характерна крайне напряженная работа по осознанию места страны и нации в меняющемся мире, сопровождавшаяся появлением разного рода масштабных концепций «особого пути», «особой миссии» страны. В результате рациональная конкретно-политическая дискуссия об обустройстве жизни подменялась социально-философскими спорами, такими как дискуссия славянофилов и западников.

Еще одна черта общественного сознания – повышенная чувствительность к вопросу об отношении к власти и отношениях с властью, рождающая радикальное противостояние.

С одной стороны – склонность к конфронтации с властью, завышенные ожидания в отношении реформ и их эффекта, идеализация революции. В результате в либерально настроенной части общества формировалось убеждение, что дело организации государственного управления не так важно, как смена власти, что управлять страной легко.

Консервативная среда была склонна смешивать (вплоть до подмены одного другим) тему развития страны вопросом о сохранении власти в неприкосновенности[142].

Причина – в отсутствии внятного механизма влияния общества на власть, участия общества во власти, абсолютном превосходстве теоретических дискуссий над политической практикой.

Отсутствие реального опыта государственного управления, отстранение от «рычагов» власти вело к концентрации общественной дискуссии на вопросе о том, кому принадлежит власть, а не о том, что надо делать.

К тому же, в нестабильной переходной ситуации социальные группы, общественные объединения, государственные институты, ветви власти видели себя не элементами системы, выполняющими свойственные им функции, а носителями высшей истины, исполнителями миссии по реализации «должного».

Так, пореформенный суд присяжных пытался быть политическим институтом, принимая решение о полном оправдании Веры Засулич, стрелявшей в московского полицмейстера Трепова.

Явление того же порядка – противостояние между президентом и парламентом в начале 90-х гг. XX в., когда каждая сторона видела себя не частью государственной системы, призванной выполнять определенные законом функции, а исполнительницей высокой миссии.

* * *

Смысл этого раздела в том, чтобы показать: в исторически сложившемся менталитете, в образе жизни, мышления, традициях различных социальных групп, составлявших российское общество до большевистской катастрофы, не было глубинных, онтологических препятствий для следования по общеевропейскому пути. Распространение просвещения, рационализация сознания, модернизация – все это исторические черты России нового и новейшего времени. В то же время, мы зафиксировали особый характер политической системы и политической ментальности, главное в котором – разрыв между обществом и государством и между различными социальными группами.

Советский тупик

Десятилетия большевистской власти сделали практически общепризнанным убеждение в том, что иной перспективы развития у России не было (по принципу «все действительное разумно, все разумное действительно»). Для Ричарда Пайпса, например, очевидна одинаковая природа сталинского режима и диктатуры Ивана Грозного, это отправная точка всех его исследований, и эта точка зрения весьма распространена, в том числе и в России.

Сам большевистский режим такую точку зрения приветствовал и культивировал. С 30-х гг. XX в. он, во-первых, сознательно конструировал идеологию наследования великодержавным традициям (прославление военных побед, включение в исторический пантеон князей и царей (Александра Невского и его потомков, основателей Московского царства, Ивана Грозного (при Сталине), Петра Великого), во-вторых, подогнал всю отечественную историю под Октябрьскую революцию как высшую точку исторического развития России.

Однако эта концепция внутренне противоречива и поддерживает ее только инерция мышления. Опорой советского строя была идеология, но считать русскую традицию глубинным источником коммунистического мировоззрения оснований ровно столько же, сколько проделывать то же самое с христианством. Что же касается реставрации некоторых внешних элементов эпохи Николая I при Сталине, то они служили только декорацией системы, которая последовательно уничтожала историческую Россию как институционально, так и физически – убивая и выдавливая из страны и старую аристократию, и буржуазно-интеллигентскую новую элиту, и вообще всех наиболее самостоятельно мыслящих, активных, осуществляя стратоцид в отношении крестьянства.

Да и сама по себе декорация представляла собой лоскутную идеологию, в которой одновременно с уже упомянутыми государственными и военными деятелями почитались Степан Разин и Емельян Пугачев, а школьники в форме, напоминающей гимназическую, изучали краткий курс истории ВКП(б). Этот своего рода ранний переход от революционного модерна к постмодернистскому сочетанию несочетаемого принципиально отличается от архаизации, возвращения к прошлому.

Частью этого оруэлловского процесса создания суррогатной исторической памяти было внедрение в общественное сознание тезиса о большевистском государстве как преемнике тысячелетней России.

Главный вопрос – как так получилось, что этот социально-политический оксюморон господствовал в стране на протяжении большей части XX в.?

* * *

Конец самодержавия и созыв Учредительного собрания – закономерное продолжение развития страны, к сожалению, реализованное с запозданием и в экстремальных обстоятельствах.

Кризис власти в 1917 году разразился в очень неудобный момент – была война. Однако он, собственно, потому и разразился. Сторонники отречения в элитах, в широкий круг которых входили люди очень разных взглядов, были убеждены, что отречение и политическая реформа (прежде всего – создание «ответственного», то есть подотчетного парламенту правительства) были критически нужны для победы.

Глубинная, долго назревавшая причина обрушения власти в феврале 1917-го – нежелание и неспособность российского самодержавия как политической системы эволюционно реформироваться, то есть развиваться, адекватно отвечая на требования времени, соответствовать условиям, складывавшимся в Европе во второй половине XIX – начале XX в.

Понимание событий февраля 1917 невозможно в отрыве от событий предшествовавших 12-ти лет – с первого кризиса власти в XX веке.

Результатом того кризиса, развивавшегося на фоне трагической русско-японской войны, стал манифест 17 октября, давший жителям России определенные гражданские свободы и парламент – Государственную Думу.

Избирательное законодательство было составлено таким образом, что наиболее весомую долю представительства получало крестьянство, которое, как предполагалось, должно было стать опорой трона.

Выборы состоялись в начале 1906 года, относительное большинство на выборах получила конституционно-демократическая партия. После того как Дума попыталась вмешаться в решение важнейших для страны вопросов, в частности, аграрной реформы, она была распущена.

Избранная следом вторая Дума была более радикальной, популистской, недоговороспособной. Ее роспуск 3 июня 1907 г. сопровождался внесением в избирательное законодательство изменений, ограничивающих избирательные права рабочих и крестьян.

Работа третьей Думы с правительством П.А. Столыпина очень во многом напоминала нормальную парламентскую деятельность: споры, дебаты, эмоциональные выступления, поиск компромиссов и их достижение. Однако в этом большая заслуга самого премьера Столыпина. Он стремился сделать Думу своей опорой и проводить свои реформы (прежде всего, земельную и образовательную) при поддержке народного представительства. Эта поддержка была нужна Столыпину, в том числе и для преодоления сопротивления окружения царя, радикальных монархистов.

Последний парламентский кризис, в котором участвовал Столыпин был инициирован именно крайними консерваторами из Государственного Совета (верхней палаты парламента, назначаемой царем). Летом 1911 года они провалили представленный премьером и одобренный Думой законопроект о самоуправлении в западных губерниях, усмотрев в нем угрозу Империи.

Роль премьера в работе с парламентом была так велика, потому что согласно законодательству полномочия Думы оставались очень ограниченными. Правительство не было ей подотчетным, она не имела рычагов влияния на формирование правительства, в кризисных ситуациях Дума и Государственный совет могли быть временно распущены, а нужный закон проведен указом императора. Не было особых ограничений лишь в возможности заявлять свою позицию, критиковать правительство.

Легальные механизмы, адекватные требованиям времени, дополнялись, а потом и заменялись коррупционными схемами. Более того, они становились неотъемлемой частью державноадминистративной системы, которая эти самые легальные механизмы отвергала как либеральную заразу. Окружение государя, Распутин не только естественно вписывались в разраставшиеся коррупционные схемы, но и создали новые. Соприкосновение растущего рынка и неподконтрольной обществу бюрократии породило феномен чиновников-миллионщиков.

Премьер Столыпин выбрал стратегически верный путь экономических реформ, но в тактическом, политическом и человеческом плане оставался придворным, не умевшим налаживать отношения с зарождавшимся публичным политическим сословием в Государственной Думе и в земствах и, тем более, с крестьянами, которых его реформы коснулись больше всего. К тому же, жизнь двора при Николае II была устроена так, что все то время, когда Столыпин нес на себе груз и ответственность крайне радикальных реформ, он «для разводки» все более третировался ближайшим окружением царя и крайними консерваторами, для которых любые институциональные перемены были нежелательны, потому что вели к перетряске сложившейся структуры отношений, сложившихся связей. Найден был и «патриотический» ответ на неудачи – обвинение во всех бедах «подрывных элементов» и еврейские погромы.

В условиях войны отсталая и коррумпированная государственная система рухнула из-за пронизывавшей все управленческие уровни коррупции, дезорганизации снабжения фронта и тыла, роста пораженческих настроений в войсках и тотального недоверия к власти.

К началу войны опорой трона и самым близким к царю человеком был уже не монархист-реформатор Столыпин, а «мистический старец» Григорий Распутин.

Символом нехватки у Думы полномочий стало назначение незадолго до войны на должность председателя правительства безынициативного, зато управляемого и верного трону старого бюрократа Горемыкина.

Война сначала консолидировала общество вокруг власти, но потом, как и русско-японская в 1905-м, высветила все те же проблемы: неповоротливость гражданской и военной бюрократии, воровство интендантов, некомпетентность и трагические ошибки в управлении экономикой и войсками.

В 1915 г. разразился «снарядный голод» – систематическая нехватка боеприпасов на фронте.

Дума пыталась влиять на ситуацию, ее представители работали в особых совещаниях по снабжению армии и промышленности (наряду с представителями правительства, Госсовета, крупных промышленников).

Однако полномочий не хватало и в 1915 г. большинство фракций Думы, за исключением крайне правых и социал-демократов, сформировали Прогрессивный блок, объединившийся вокруг идеи «ответственного министерства», то есть подотчетного Думе правительства.

Требование не было выполнено, а сессия Думы 3 сентября 1915 была прекращена царем.

С начала 1916 г. началась правительственная чехарда – хаотичная смена председателей и членов правительства. За год сменилось 4 председателя правительства: Горемыкин, Штюрмер, Трепов, Голицын.

Все это происходило на фоне роста общественного недовольства как трудностями войн и положением страны в целом, так и лично императором, императрицей и их ближайшим окружением, всем тем, что вошло в историю под названием «распутинщина».

Речь здесь идет не только о «массах», в которых распространялись самые фантастические слухи о Распутине, царской семье, царице-немке и т. д.

Ситуацию считали нетерпимой и большинство представителей элиты, и не только либеральной: от членов семьи Романовых до генералитета. После того как в декабре 1917 г. царь, расстроенный убийством Распутина, досрочно покинул совещание высших офицеров всех фронтов, оно только усилилось.

Февральские волнения 1917 года в Петрограде только начались с выступления недовольных хлебными очередями работниц 23 февраля. Они очень быстро переросли в массовые многочисленные демонстрации. Большую роль в обвальном росте числа демонстрантов сыграл объявленный накануне локаут на Путиловском заводе из-за нехватки сырья, в результате которого тысячи рабочих остались на улице.

25 февраля царь, находившийся в ставке во Пскове, решил, как в сентябре 1915-го, приостановить сессию, но Дума не подчинилась и вновь выставила требование «ответственного министерства».

26 февраля руководство Петроградского гарнизона попыталось остановить массовые выступления, войска стреляли в демонстрантов, однако 27 февраля гарнизон перешел на сторону демонстрантов.

Телеграфная переписка Думы и Ставки продолжалась до 2 марта. Николай II так и не согласился на «ответственное министерство». 2 марта он принял делегацию Думы – Александра Гучкова и Василия Шульгина и подписал манифест об отречении в пользу брата Михаила. В манифесте об отречении говорилось, что новый монарх должен «править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены». Это было провозглашение конституционной монархии.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

История любви женатого начальника и секретарши превратилась не просто в стихотворный цикл, а в целую...
Возможно, мы с вами и не такие сильные, чтобы изменить немедленно к лучшему весь этот окружающий мир...
Авторы этих легких и жизнеутверждающих рассказов как акыны – описывают то, что видят вокруг себя, ме...
Безбедная жизнь одинокой молодой леди Анноры Прайс-Эллис в родовом поместье подходит к концу – согла...
Случайно оказавшись на свадьбе бывшего возлюбленного, принцесса горного королевства Ава не знала, чт...
НОВЫЙ военно-фантастический боевик от автора бестселлеров «“МиГ”-перехватчик» и «“Як”-истребитель». ...