Опрокинутый рейд Шейкин Аскольд
Шорохову надо было как можно скорее остаться в одиночестве и все хорошенько обдумать.
— Мы, Павлуша, — сказал он, — обо всем с вами договорились. Единственное, что теперь надо: взаимно не терять друг друга из виду. Ну и ждать.
— Я понимаю, — почти беззвучно ответил Павлуша и отошел.
Шорохов поскорее завернул за угол дома, опустился на знакомую завалинку. Меньше всего сейчас хотелось встречи с кем-нибудь из компаньонов. Прежде надо было освоиться с мыслью о новом качестве Манукова. Теперь становилась понятна осторожность, с которой тот приглядывался к нему до отъезда. К Варенцову и Нечипаренко тоже, наверно, подходил с недоверием, как бы случайно, оставляя за собой право выбора. Вроде бы только через знакомство с варенцовскои дочкой. И если вправду его фамилия Мануков, то с Николенькой Мануковым они его просто спутали. И винить тут следовало самого Варенцова: уж очень хотелось ему, чтобы спасителем дочери оказался наследник всего мануковского дела Впрочем, и этот-то Мануков был не беден. Куда там!
«Связной приходил одиннадцать дней назад, — подумал он. — Целых одиннадцать! Вечная мука ожидания!..»
Из шороховской записи:
«.. В батареях англ. оруд. снаряды всегда. Подвоз морем. От него же: из разговора команд. 63 полка с главн. комендантом Козлова Сизовым — в Козлове в наст. вр. 200 казаков для охраны канц. коменд. Оборона города возлож. на отр. вооруж. буржуазии. Тамбов был оставлен через 3 дня. На ст. Пушкари взорвано сто тыс. снарядов. Среди офиц. слух о скором приб. на донск. фронт англ. кав. Он же: случайно подслушал разгов. есаула Корниенко с ком. 63 п., что нашу четверку считают секретными агентами Англии. Варен., Нечипор. исключаются. Мануков — несомненно. Сужу по его поведению. Прямых данных нет. Его цель — оценка использ. помощи Запада, успешности внутр. полит. Мамонт…»
— … А мне невыгодно, — сказал Калмыков, председатель Козловской городской управы, помещик, владелец мельниц, мучных и зерновых складов, некогда большевиками отобранных и теперь ему возвращенных, мужчина вальяжный, всей внешностью похожий на английского аристократа и даже женатый на англичанке. — Мне только что управляющий битый час толковал, — он протянул Сизову конторскую книгу в лакированном, под мрамор, переплете. — Цены на дрова, на дрожжи, на соль, на воду — да, и на воду, представьте себе — такие, что… Мука — это вообще товар по цене золота.
— Но в день вступления корпуса на козловском базаре мешок муки шел по сто рублей. Многие ее достаточно запасли.
— А теперь пуд дешевле чем за полторы тысячи не купить. Пуд! При такой цене фунт пшеничного хлеба будет обходиться в сорок рублей. Это еще без какой-либо прибыли. Но и она должна быть. Пусть не такая значительная, но все же…
Сизов, в кабинете которого происходил этот разговор, возмущенно поднялся из-за письменного стола:
— Что такое вы говорите? До нашего прихода большевики тут продавали хлеб по рубль тридцать копеек.
— Пшеничный. Ржаной так и по рублю четыре копейки за фунт, — с усмешкой ответил Калмыков. — Было установлено декретом.
— Вот видите.
— Но и громадные убытки на каждом фунте несли.
— И чем-то они их покрывали?
— Тем, что мужик по твердой цене им зерно продавал. Продразверстка! Слышали такое слово? Контрибуцию накладывали на того, кто побогаче. Что ни о какой прибыли на хлебной торговле не помышляли. Вообще в этом вопросе ни с какими затратами не считались. Да и продавали они такой хлеб лишь тем, кому паек выдавался. По талонам.
— Послушайте! Вы же не только фабрикант, вы городской голова. Мы тоже не намерены требовать, чтобы хлеб по низкой цене продавался всем. Но служащему вашей же управы — нужно, чиновнику почты, врачу больницы — нужно. Да и если такого хлеба в продаже нисколько не будет, что станет с базарными ценами?
— Э-э, куда вас занесло.
— Вы можете созвать в городской управе промышленников?
— Могу. Но бесполезно. И они скажут: «Не будем. Невыгодно». И я подтвержу: «Невыгодно». Сейчас любой товар каждый день дорожает. И как! А займись производством? Того нет, другого. Цены на любой сырой товар бешеные. Всякий торговец за три дня на простой перепродаже в несколько раз больше возьмет. Чего же морочиться? Да и какое дело вообще можно сейчас на целый год рассчитывать? В этом — то вы себе отчет отдаете?
Сизов перевел дух и лишь тогда спросил:
— Но вы-то, вы знаете, на чем господин Керенский власти лишился?
— Это не простой вопрос.
— Нет, простой. На том, что в Петрограде в его распоряжении хлеба осталось всего на полдня. Хлеб-то был! Да вот так же по амбарам да складам у господ спекулянтов.
— О господи! Что такое вы мне говорите?
— Да-да, из-за того самого и государь наш лишился трона. Февральские беспорядки с хлебных бунтов начались, не забывайте!
Калмыков удивленно взглянул на Сизова:
— Вы чего хотите? Чтобы предприниматель, как и при большевиках, разорялся? Комиссары знаете как говорили? «Немедленно открывай производство, а то фабрику совсем отберем». Опасно, господин Сизов, очень опасно, что и вы таким образом рассуждаете. Для нашего с вами единения это опасно. А промышленников соберем, почему не собрать?
Сизов швырнул конторскую книгу под ноги Калмыкову:
— Копеечники! По семь с половиной тысяч процентов на каждом мешке муки успели нажиться! Мало вам? Мало? На хлебе хотите то же самое брать?.. Нигде нет от вас спасу…
Это говорил человек, широко известный собственными спекуляциями на черных рынках городов Юга России. В ответ Калмыков лишь сдержанно улыбнулся.
Завтракали, пили чай, в третьем часу сели обедать. Все это почти в полном молчании, неторопливо. Поначалу так проходил в лесной деревушке следующий день. Шорохов даже подумал: «Не мое ли напряжение всех сковывает?» Но выдавить из себя не мог и двух слов.
Они еще сидели за столом, когда прискакал верховой, скрылся на казацкой половине дома. Через минуту Павлуша вбежал к ним в комнату:
— Господа! Боковой отряд правой колонны корпуса вступает в Раненбург! Бой за железнодорожную станцию завершается! Нам предлагается прибыть туда.
По Козлову в этот день усиленно патрулировали стражники — все, как один, из местных, в гражданской одежде, но только с белой повязкой на рукаве. По двое дежурили на углах улиц. Злыми глазами всматривались в прохожих, командовали:
— А ну стой! Стой! Я тебя знаю. Комиссар. Пошли в комендатуру!..
В городе они были теперь единственной властью.
Едва возникнув, громыханье мостов уже оставалось позади. Так быстро мчались экипажи, а сопровождавшие их верховые все прибавляли и прибавляли хода, настойчиво увлекали за собой. Пыль слепила, секла по лицу. Кусты, деревья мелькали мимо, словно вытянутые в линию. Ухватившись за поручни, вжавшись в сиденье, Шорохов едва удерживался, чтобы при особенно резких рывках не вскрикивать от боли в боку.
Наконец по обеим сторонам дороги потянулись квадраты огородов и одноэтажные беленькие домики.
— Раненбург! — торжествующе прокричал Мануков и попытался встать во весь рост, подобно тому как он это сделал при въезде в Козлов.
Экипаж качнулся. Манукова отбросило на сиденье, он навалился на Шорохова, повторяя:
— Победа! Победа!
Пронеслись возле каменной церкви, миновали мост. Теперь впереди был некрутой подъем и сразу за ним — широкая развилка улиц. Винтовочные залпы, раздававшиеся в той стороне, куда мчалась их кавалькада, и какой-то все нарастающий треск ворвались в грохот экипажных колес, стук копыт. Стреляли слаженно, с короткими промежутками, как это делает обычно лишь хорошо обученная пехота, а треск исходил с неба. Там летел аэроплан.
Сопровождавшие экипажи верховые тотчас рассеялись по улице, развернулись, поскакали назад.
Грянул взрыв. Шорохов так и не понял, что это было: бомба с аэроплана, пушечный снаряд? Кони шарахнулись в сторону, кучера-казака с его сиденья будто смело, экипаж начал крениться.
Еще через мгновение перевернулся. Они оба вывалились из него.
Мануков тут же вскочил на ноги. В одной руке его был фибровый чемодан, в другой пистолет.
— Стой! — кричал он. — Стой!
Но экипаж был уже саженях в пятидесяти. Лишенный передних колес, по-лягушачьи подпрыгивая, он уносился навстречу показавшейся в дальнем конце улицы цепочке людей и скачущим оттуда же лошадям без всадников.
Шорохов тоже поднялся с земли. Ушибся, нет ли? Болит ли бок? Сейчас было не до того.
Не сговариваясь, они свернули в ближайший переулок и побежали.
Переулок оканчивался у реки. Вдоль ее берега, огородами они наконец достигли моста, перешли на другой берег. Домов там уже не было. Через поле тянулась дорога.
Коротко о бое под Раненбургом можно рассказать так. Еще 26 августа мамонтовцы подкрались к этому городу несколькими разъездами. На конях, а где спешившись, покружили по окрестностям, высматривая. Неожиданно для себя обнаружили линии окопов, у мостов охрану, и вела она себя так настороженно, что было ясно: на внезапность рассчитывать нечего. Казаков, по пути к Раненбургу разграбивших Филатовский винокуренный завод и потому хмельных, это все же весьма озадачило.
Постепенно подтянулись другие части общей численностью всего четыреста сабель и с ними одна артиллерийская батарея. На следующий день, после полудня, начался штурм. Расчет был на то, что у защитников города ни кавалерии, ни орудий нет.
Конница всегда идет в атаку с улюлюканьем, визгом, свистами, слепит блеском выхваченных из ножен клинков. Жутко стоять на ее пути. Стремителен бег лошади, дрожит земля. Так и кажется: ничто уже не спасет, не отвратит удара.
В семь часов вечера белоказаки ворвались на улицы Раненбурга.
Маневр кавалериста зависит от быстроты лошадиных ног. Сбитый с позиции пехотинец пред ним беспомощен. Чтобы контратаковать, ему надо прежде оторваться от противника. А как это сделать, если у нападающего преимущество в скорости?
Среди частей, оборонявших город, был бронепоезд «Непобедимый». По условиям местности он не мог активно включиться в сражение. Но когда, не выдержав лобового удара конной лавины и орудийных залпов, красноармейцы начали отходить, бронепоезд подобрал их и перебросил на железнодорожную станцию. Расстояние было всего две версты. Эти версты, эти сбереженные переездом минуты, решили дело. Когда конники подскакали к вокзалу, пехота уже изготовилась к бою и открыла залповый огонь.
Отступление превратилось в удачный маневр.
В это время пришло подкрепление: красногвардейцы и коммунары из Ряжска, два бронепоезда, кавалерийская бригада, пять батальонов пехоты, отряды под командой товарищей Ораевского, Василенко, Фабрициуса. В небо взлетела авиаэскадрилья. Слишком большой кровью уже было оплачено первоначальное непонимание того, что Мамонтов всякий раз бросает в атаку весь корпус и всякий раз умело маскирует свой удар наступлением якобы лишь нескольких сотен. Что, если он и в этом случае поступил так? Потому-то и собрали тут такие силы.
Около девяти часов вечера того же дня белоказаки были из города выбиты. Попытки повторить штурм они не предприняли, потекли влево, на запад, вдоль железной дороги Раненбург — Лебедянь, в бессмысленной злобе взрывая мосты, громя полустанки, захватывая поезда. В том же общем направлении на запад, на Лебедянь, верстами пятьюдесятью южнее, двигались тем временем и все прочие мамонтовские полки.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Долгий рассвет
Второй экипаж, с компаньонами, Шорохов и Мануков обнаружили верстах в пяти от окраины Раненбурга. Уже стемнело, но все же еще издали они разглядели: кучера нет.
Мануков поставил в экипаж чемодан, неторопливо достал из кармана носовой платок, прижал к губам, откашлялся. Он вел себя так, будто не было никакой этой недавней гонки, стрельбы.
— Сбежал? — кивнул он на кучерское сиденье.
— Як з гарматы полюваты сталы, — сдавленным голосом ответил Нечипоренко.
Мануков обернулся к Шорохову:
— У вас что-нибудь из вещей пропало?
— Мелочи. Мыло, смена белья. — Документы, деньги?
— Это при мне.
— А вот я прихотлив, — он погладил рукой чемодан. — Обидно, если бы красные захватили.
«Значит, и ты считаешь, что бой проигран казаками, — подумал Шорохов. — Вот тебе и Раненбург!»
Мануков поднялся на ступеньку экипажа:
— Поехали.
— Куды? — надрывно спросил Нечипоренко.
— Прямо. Наша единственная задача сейчас: подальше убраться от этого места.
— Но куды? — повторил Нечипоренко.
— Не все ли равно? Или знаете иное решение? Ах нет? Тогда садитесь за кучера. Да не чинитесь. Будем сменяться по очереди. Сейчас не до жиру.
Отдохнувшие лошади бежали бодро. Шорохову стало казаться, что, кроме их экипажа, больше ничего и никого в мире нет, и едут они отчаянно долго, неизвестно откуда, неизвестно куда, и единственный смысл этого путешествия в том, чтобы ехать и ехать. Наверно, такое же ощущение владело и остальными компаньонами. Молчали, хотя никто из них и не спал.
— Стойте, — сказал Мануков. — Мы уже почти в каком-то поселке. Не видите, что ли? Огороды. Там вон сарай.
Нечипоренко остановил лошадей.
Мануков сошел на землю, подхватил чемодан.
— Ждите здесь, — проговорил он. — И никакой отсебятины. Жить, надеюсь, хотите.
Он пропал в темноте. Это произошло так стремительно, что никто из них троих не только ничего не успел разглядеть вокруг, увидеть огороды, сарай, о которых сказал Мануков, но и хоть что-нибудь у него спросить.
«И никакой отсебятины», — повторил про себя Шорохов.
Значило ли это, что он возвратится? Пожалуй, да. Тайные ревизоры из господ, даже когда едут по разоренному краю, не мыслят своей жизни без перин, скатертей, коньяка. Купеческая компания служила тут хорошим прикрытием. А походили бы, как тот связной, в веревочных лаптях, с пустой котомкой!
Вполне могло быть, впрочем, что Мануков посчитал свою задачу уже выполненной. В захваченных мамонтовцами городах белая власть способна к самоорганизации — один его вывод; в красном тылу есть ей сочувствующие — вывод второй; найдено политическое решение: грабь государственные магазины, склады, раздавай кулачью — вывод третий; в общем, несмотря на неудачу под Раненбургом, генерала Мамонтова поддерживать стоит — вывод четвертый. Ну и, значит, пришла пора отправляться с докладом к западным господам… Прощайте Нечипоренко, Варенцов и, конечно, он, Шорохов. И что переменишь?
Шорохов задремал. Проснулся он от громкого возгласа:
— Станция Троекурово! — Мануков стоял у экипажа, опираясь плечом о его крутой бок. — От Раненбурга отмахали двадцать пять верст. Знаете поговорку: страх — лучший погонщик.
Судя по голосу, он был в прекрасном настроении.
— Совдеповские? — спросил Варенцов.
— Без сомнения. Но вот какая подробность. У вокзала пассажирский поезд. Знаете, куда он утром пойдет? В Лебедянь. Отсюда это на юго-запад. Верст семьдесят.
— А там какие? — придушенно вырвалось у Нечипоренко. Он все еще сидел на кучерском месте.
— Естественно, красные, коли туда собирается идти поезд от красных. Разве неясно?
— Ой!
Нечипоренко наклонился и начал шарить у себя под ногами, нащупывая баул.
— Ну что вы, друг мой, — покровительственно отозвался Мануков. — Зачем гневить господа!.. Очень боитесь большевиков? На такой случай прошу запомнить: мы — козловские обыватели, бежали от мамонтовцев. Отговоримся, поверьте! Только не суйтесь, предоставьте объясняться мне. Пройдет превосходно. К такому повороту событий я вполне подготовлен. Но знаете, что всего замечательней? — он поднялся на ступеньку экипажа. — Следовательно, корпус из-под Раненбурга никуда не отступил. Все, чему мы вчера вечером были свидетелями, разведка боем, не больше. — Он наклонился к Шорохову. — Вам ясна моя мысль? — Не очень.
— Но если бы корпус отступил, то куда он мог повернуть? Прямо на юг? Исключается: не возвращаться же на Дон! Идти на юго-восток или восток? Однако это — опять на Козлов и Тамбов. С точки зрения военной и политической, смысла в таком решении нет. На запад или юго-запад? Но тогда неизбежно уже была бы перерезана железная дорога на Лебедянь, чего, как видим, не произошло. Иначе красные туда не отправляли бы поезд. Значит, корпус намерен идти в прежнем направлении и скоро — может, даже в ближайшие часы — всей своей мощью снова обрушится на Раненбург. Наш разговор, когда выезжали из Козлова, надеюсь, вы помните?
— Простите, я себя тогда скверно чувствовал. Я и сейчас… Мануков прервал его:
— Не верите. Вы за наступление с подтягиванием тыловых баз снабжения, с толпами интендантов и, разумеется, поставщиками из купечества. Вас я уже разгадал: вы во всем и всегда за чугунную поступь. А весь этот рейд — песня!
Он повернулся к остальным компаньонам:
— Вы, господа, сетовали, что прибыли в Козлов слишком поздно. Ну что же! Впереди Лебедянь, куда корпус еще не вступил. Но вступит! Есть возможность быть на месте в самый первый момент.
Нечипоренко уже отыскал баул, поставил себе на колени, задумался. Вжавшись в угол экипажного сиденья, застыл Варенцов.
— Итак, в Лебедянь, — продолжал Мануков. — Да сейчас и нет выбора. Возвращаться в Раненбург? Окажемся между жерновами.
«В Лебедянь! Быть там свидетелем смены власти, — за него договорил про себя Шорохов. — Для тебя это по-прежнему главная проблема войны. Умен же ты, брат. Не отнимешь — умен».
— А екипаж? — по-украински спросил Нечипоренко. — Таки здорови гроши!
— Пожалуйста! — ответил Мануков. — Берите с собой в пассажирский вагон.
— А мы в нем до Лебедяни. Кони добрые. За ночь поотдохнут, выпряжем, попасем.
— По красному тылу? — Мануков перешел на злой шепот. — Извольте хорошенько запомнить: наши колымаги видели в прифронтовой полосе с казачьим эскортом. А кучера? Думаете, они будут молчать, когда попадут в руки чекистов? Слышали про таких?
— Кто там нас видел? — С аэроплана!
Шорохов мог бы подлить масла в огонь: если вот-вот начнется предсказанное Мануковым широкое наступление корпуса на Раненбург, так ли уж твердо можно считать, что кучера попадут в руки красных? Но и в этот раз остановило его обычное осторожное «стоит ли?».
— Придем — и сразу к поезду, — заключил Мануков. — Судя по столпотворению на станции, никаких билетов не надо. Только зайти в вагон. В этом друг другу поможем, но без единого слова, будто совсем не знакомы. И не смущаться. Публика там самая разная. Выделяться не будем. Поистрепались изрядно. Как теперь очевидно — на счастье.
Поезд состоял из паровоза и трех пассажирских вагонов. В темноте казались они черными, будто были обмазаны сажей. Так же мрачно выглядело двухэтажное, с зубчатым карнизом здание вокзала.
Шорохов шел последним и услышал:
— Куда прешь?
— Как это куда? — закричал Мануков. — А-а па-аз-вольте про-ой-ти в вагон! Я покидал его всего на минуту.
В ответ раздалась ругань.
Они были уже возле поезда. Вдоль вагонов на мешках, узлах, а то и прямо на земле сидели и лежали люди. Была тут их не одна сотня. Компаньоны остановились. Нечипоренко задышал Шорохову в ухо, сказал:
— Силой надо. Вчетвером-то!
Подошел Мануков.
— Распоясавшееся хамье, — его голос дрожал. — Ни совести, ни стыда. Шорохову была приятна беспомощность компаньонов. Случись это на Дону, на Кубани, они бы знали, что делать. Разыскать стражника, кого-либо из железнодорожных чинов. Расчистят дорогу, усадят. Владыки жизни! Здесь иначе. И насколько же быстро они усвоили, что не могут проявить тут своей обычной напористости.
— Заплатить надо, Леонтий, — обратился к Шорохову Варенцов.
— Кому? — удивился тот.
— Машинисту, кондуктору… Сделай для ради господа бога. Злорадная мысль мелькнула у Шорохова: пойти к коменданту станции, сказать:
— Срочно свяжитесь с Агентразведкой армии.
Назвать, конечно, некоторые фамилии. Сразу найдется место в вагоне, будет и встреча со связным…
— Давайте еще раз пройдем вдоль вагонов, — предложил он. Дверь, от которой только что прогнали Манукова, была закрыта.
Трое здоровенных мужчин в шинелях навесили на буфера мешки. Такой же груз примостили на ступени. Стояли, привалившись к ним. Выражение лиц было зверское. У каждого рука за пазухой. Что там — граната? Наган?
Пошли дальше. Тамбур вагона, примыкавшего к паровозу, был завален шпалами. Поверх них сидели люди. Из-за темноты самих этих людей рассмотреть не удавалось, видны были только огоньки цигарок. Ремонтная путевая бригада.
— Здорово, товарищи! — обратился Шорохов в темноту. — Наших здесь нет?
— Наши уехали, остались только ваши, — насмешливо раздалось в ответ.
— Так я ваш и есть, — он взялся за поручень.
— Да ну? — послышался тот же насмешливый голос.
— А что? Всю жизнь у металла.
— И как же ты с ним? Ты его или он тебя?
— Токарничаю. Вот и сейчас со своими ребятами в Лебедянское депо направлен.
— Сам-то откуда?
— Спроси лучше, где меня не было.
— И где же?
— Мариуполь, Бердянск, Таганрог… По всему Югу России мотался.
— В Мариуполе на каком заводе работал?
— На «Никополе».
— И Гиля знаешь?
— Зануду эту? Разговаривает, а к тебе затылком становится. Переспросишь — с завода вон!
— Видно, что знаешь. Сюда-то как занесло?
— Кормиться надо. Сейчас в лебедянское депо… — Ты говорил.
— Товарищи! Помогите в вагон попасть. Ходим, ходим… Народ расталкивать?. Где там! Скарба у каждого — горы.
— А у самих и барахла никакого?
— Яко наг, яко благ. Табачишко есть неплохой.
— Ладно, мужики, лезьте, — донеслось из тамбура. — Жрать нечего, хоть покурим…
Когда Горшков еще только приближался к тому человеку у «Гранд-отеля», он уже знал, что перед ним агент. Метод исключения подсказал. Троих из этой компании Горшков прежде успел повстречать у Торговых рядов, наметанным глазом быстро выделил из общего числа маститых козловцев, ни на одном опознавательного знака не обнаружил. Следовательно, знак должен быть на четвертом. Вот, наконец, и четвертый. Горшков устремился к нему, облегчая себе начало как бы случайного разговора, протянул ладонь с серебряным шейным образком и отшатнулся: знака на агенте тоже не было. Притом подбородок и правая щека залеплены пластырем, ворот рубашки расстегнут, из-под нее виднеется бинт.
Для Горшкова все увиденное могло означать только одно: в данное время агент предполагает за собой слежку и снял опознавательный знак, чтобы предупредить связного. Тем спасал его.
И Горшков, естественно, не произнес пароля, однако незаметно последовал за этим человеком до самого дома, куда наконец тот вошел. Присев на другой стороне улицы на лавочку возле чьих-то ворот, Горшков дождался прихода в тот же дом двух пожилых купцов, а затем налета мародеров и появления последнего из их четверки. Все было правильно. Приезжие ночевали здесь.
Он даже вознамерился просидеть на этой лавочке до утра. В городе ему идти было ни к кому нельзя. Тем более не мог он возвратиться на свою собственную квартиру. В такую же тихую улицу конные патрули наверняка не заедут. Ну а какие-то возможности для контакта с агентом это могло открыть.
Вероятно, все так и вышло бы, но в одном из офицеров, сопровождавших купца, возвратившегося последним, он узнал бывшего сотрудника штаба Южного фронта, с которым прежде неоднократно общался по службе, человека ничтожного, а теперь, очевидно, изменника. Проходя мимо лавочки, где Горшков примостился, этот бывший сотрудник приостановился, вглядываясь.
Потому-то, едва он скрылся в доме, Горшков поскорее поковылял к базару, чтобы под видом ходока из какой-либо неурожайной губернии переночевать между возами. По Козлову таких хлебоискателей бродило немало.
Да, так он и сделал. Ну и ранним утром увидел, что экипажи с его купцами в сопровождении десятка верховых промчались мимо базара. У каждого из верховых перед седлом лежал мешок с добром, за некоторыми из них шли лошади под вьюками. Говорить это могло лишь об одном: купцы покидают Козлов насовсем, и, значит, поручение Кальнина выполнить Горшков не сумел.
К этому времени его раненая нога распухла, стала сильно болеть. Оставалось опять добраться до какой-либо родни за пределами города. Отлежаться. Потом идти дальше. Он прикинул: самое лучшее — попасть в село Таробеево, к тетке, но ради этого надо отпрыгать на костылях пятнадцать верст! По силам ли ему сейчас такое?
Больше всего хотелось возвратиться домой, в свою холостяцкую комнату на Мясницкой улице, свалиться на койку, положить рядом с подушкой наган. Будь потом, что будет. Дешево он свою жизнь не отдаст. Но — Кальнин. Как он узнает, что за разведсводкой нужно посылать нового связного? И не в Козлов, нет! Кто сообщит, наконец, что агент предполагает за собой такую активную слежку, что снял опознавательный знак? Сигнал тревоги! Он тоже не дойдет по назначению. А в конце концов, ради чего он, Горшков, остался в Козлове, тут теперь пропадает?..
Около восьми часов утра, предварительно в отхожем месте утопив наган — важную улику, если в пути случайно задержат казаки, — он покинул базар.
День лишь начинался, но как раз на тех улицах, по которым Горшкову предстояло идти, конные полки выстраивались, чтобы выступить в северном направлении, на Кочетовку, и потому толпился народ. Прямо тут — так сказать, уже без отрыва от строя — казаки продавали сукно, муку, сахар, чай, пластины кожи. За ценой не гнались, очень спешили.
Горшкову, впрочем, было не до того, чтобы вдумываться, что все это значит. Конные сотни пришли в движение, заполнили улицу, и ему никак не удавалось перебраться на другую ее сторону. И вот, пока он выгадывал удобный момент, стоявший рядом с ним старик в армяке ехидно заулыбался:
— Что? Удираешь?
Горшков сразу узнал: Гулыпин, из богатеев села Покровского. Был случай — жаловалась на него местная беднота. Приходилось приезжать разбираться.
— Да, — сделав вид, будто ничуть не растерян, ответил он Гулыпину. — Нахожу лучшим удрать.
Тот снова ехидно заулыбался. Горшков же поскорее рванул в промежуток между двумя конными сотнями, пересек мостовую, затем сразу свернул в боковую улочку и пошел, пошел, запрыгал на своих костылях, хотя каждое движение отдавалось в раненой ноге толчком боли.
Встретились потом еще два конных разъезда. Казаки одного ехали с гоготом, помахивали нагайками. Внимания парню на костылях не уделили. Зато другой разъезд остановился. Не сходя с лошадей, верховые окружили Горшкова. Старшой разъезда спросил:
— Кто такой?
— Из Рязанской губернии, за хлебом, — ответил Горшков.
— У вас там голод, что ли? — Да. Хлеба нет.
— Но вот скоро придем к вам, хлеб будет, — сказал старшой. Горшков не стал возражать, хотя подумал: «Нет уж. Там, куда вы приходите, и последнее прахом идет».
В селе всего в трех верстах от Таробеева, у церкви, путь ему преградила полдюжина мужиков, одетых по-праздничному: начищенные сапоги, сатиновые яркие рубахи, добротные черные пиджаки и жилеты, картузы с лакированными козырьками. Смотрели эти мужики так неприязненно, что Горшков еще издали определил: прицепятся.
Смело подковылял к ним, попросил пить. Сперва не ответили. Глядели с презрительным недоверием. Потом бородатый мужик, в синем картузе и с большой серебряной бляхой на груди, спросил:
— Из города, что ли?
— Из города.
— Коммунистов-то всех там перебили?
Горшков с тоской огляделся: сельская улица, церковь, тишина. И мужик такой пожилой, сразу видать — домовитый, а смотри, что его сейчас интересует! Вздохнул:
— Их, дедушка, не перебьешь.
— Почему так? Ты сам-то не коммунист? — Я из Рязани.
— Все вы из Рязани да из Казани…
Никак не отозвавшись на эти слова, Горшков туг же поковылял дальше. Шагах в тридцати обернулся: мужики стояли прежней гурьбой. В его сторону даже и не смотрели. Пронесло.
А вскоре он уже стучался в дверь знакомого дома. Дали умыться, накормили, разместили за ситцевой занавеской, на рану положили примочку из трав.
Еще часа через два той же дорогой от Козлова, которой он только что шел, селом двинулись пехота, конница, артиллерийские батареи. Горшков лежал у оконца, всматривался. Путь через Таробеево вел к Лебедяни. Значит, в этот день мамонтовские части выступили по меньшей мере в двух направлениях: на север — на Кочетовку, что сам он видел утром в Козлове, и на запад — на Лебедянь.
Конники и пехота рыскали по селу. Требовали хлеба, молока, кур. Если кто отвечал: «Нету», — двор обыскивали. Когда что-либо съестное все же находили, забирали дочиста и зерно, и скотину.
Два казака вломились в избу, где лежал Горшков. Потребовали яичницу. Пока ели, один из них углядел, что за занавеской кто-то есть.
Спросили об этом у тетки. Та ответила, прибегнув к обычной в ту пору хитрости:
— Племянник. Тифом болеет.
Казаки поскорее ушли.
Ночью в селе было светло. Горел винокуренный завод на окраине.
Он горел и весь следующий день. И опять шли войска, вереницы груженых телег. Горшков делал запись. Простой подсчет говорил: это главные силы корпуса. Следуют на Лебедянь. Однако и на Кочетовку немало ушло. Кто же теперь в Козлове?
Ответ он получил через сутки. В селе состоялся сход. Председательствовал местный учитель. Образовали новую власть. Называлась она сельской управой. Вошли в нее мужики побогаче, первым делом учредили самоохрану, чтобы ловить всех подозрительных и доставлять в Козлов.
Горшков заскрипел зубами, когда это узнал: управа из богатеев! Чего же тут нового?
Вечером за занавеску заглянул теткин муж:
— Приходил один из тех, что теперь правят. Спрашивал про тебя. Я сказал: «Племянник. Очень больной». Думаю, не лучше ли тебе уйти?
Горшков поднялся, попробовал без костылей пройти по избе. Рухнул на пол. Как подняли, не помнил. Очнувшись, не спал почти всю ночь, думал: «Сколько еще продержится эта их власть? Неделю? Две? И всего-то. Но мне-то как ее передюжить?»
Утром узнал: у околицы теперь стоят караулы. На костылях вообще не уйдешь: надо красться. Осторожно встал с койки, держась за стенку, допрыгал на одной ноге до угла избы, взял рогач. Попробовал с ним пройти. Получилось, но плохо. На раненую ногу наступать еще не мог.
Под вечер опять явился тот вчерашний мужик, о котором накануне говорил муж тетки, но теперь уж он настырно шагнул за занавеску, вглядывался в Горшкова. Ушел, ничего не сказав.
В тот день случилась, правда, еще одна встреча. Уже в темноте постучали в окошко. Горшков, опираясь на рогач, добрел до двери. У порога стоял незнакомец примерно такого же возраста, что и он сам. Сказал: