Опрокинутый рейд Шейкин Аскольд
Шорохов недоумевал: не нарочно ли их конная группа вот уже второй день никак не может уйти от обоза? Дорога забита телегами? Выбрать другую. Обогнать боковыми проселками. Разве их мало?
Наконец и вообще остановились. Возле тачанки сразу вырос Никифор Матвеевич.
— Там впереди мостик, — беззастенчиво вглядываясь в то, как они разместились в тачанке, объявил он. — И такой добрый, крепенький. Так нет же! Какая-то бестия подрубила подпоры… Впрочем, чего бога гневить? Осень для конных походов самое золотое время. Еще месяц — другой — начнутся дожди, снег, морозы. Тогда запоешь. Но мы-то будем уже далеко.
— И где же? — язвительно скривился Варенцов.
— В Москве, — с радостной готовностью произнес Никифор Матвеевич. — Все, господа, идет по четкому плану. Ни малейшего срыва, отклонения. И бога ради, забудьте нелепый случай с арестом. Кто мог ожидать, что вы окажетесь в совдеповском поезде?.. Доверительно могу сообщить: сейчас идем на Елец.
— Елец! — воскликнули разом Варенцов и Нечипоренко.
— Бывали? Я тоже. Давненько, правда, — Никифор Матвеевич подкрутил правый ус. — Восемнадцать соборов! Дьяконы заревут: «Многие лета!» — свечи гаснут. Вороны с карнизов замертво падают. Верите?
— А Лебедянь? — прервал его Мануков.
— Что — Лебедянь? Вчера взята. Знаете казацкую тактику? Перемахни на всем скаку через нитку окопов, зайди с тыла — никакая защита не устоит.
«А Раненбург? — сурово подумал Шорохов. — Бронепоезд все же от Троекурова шел. И посмотрим, что будет вам под Ельцом!» Никифор Матвеевич посерьезнел:
— Цель нашего рейда прежняя — Москва! Но, конечно, не через этот, — большим пальцем своей здоровенной ручищи он ткнул себе за спину, — не через Раненбург. Обманное движение! Вот к чему там сводилось. Тактическая хитрость. Но стратегически — повсюду полный успех, хотя, если честно признаться, воевать стало труднее. Не от противодействия красных. Война есть война. Но вот вступаешь в поселок, а там — ни коней, ни скотины, в лавках и на складах пусто. У обывателя что же взять? Да и кричит он как резаный… Не буду скрывать от вас, господа, многие казачишки теперь подзагрустили. «Мы-то думали, говорят, всегда будет, как под Тамбовом». Мой интендант считает, что большевики перед нашим приходом специально все увозят.
— Чего же мы тогда там найдем? — спросил Нечипоренко и оглянулся на Варенцова, на Манукова.
Никифор Матвеевич тихо рассмеялся:
— На вашу-то долю… Другое дело — весь корпус. Мануков презрительно поморщился:
— Корпусу надо быстрее идти вперед. И ни в коем случае не обарахляться, как эти, — он указал на вереницу неподвижных телег, вытянувшуюся до самого горизонта. — Боевой офицер! Вы-то отдаете себе отчет, чем это может грозить? — Отдаем.
— Тогда почему допускаете?
— А что прикажете делать? Истинная причина совершенно не в том, о чем говорит мой интендант. Просто-напросто благодатные края уже позади. Это, господа, вам не Дон да Кубань. А войско довольствовать надо. Потому и тащим с собой. И всего-то.
— Но погодите, — сказал Мануков, — по отношению к Москве Елец еще южнее, чем Лебедянь.
— И что? — хохотнул Никифор Матвеевич. — Нельзя потом повернуть на север?
— Так вы же с севера в Елец вступите, если идете к нему от Лебедяни, — Мануков говорил злым шепотом. — Перестаньте морочить мне голову. И запомните: я должен въехать в этот город с первой колонной. Собственными глазами увидеть восторги местного населения, которые вы мне уже не первый раз живописуете. Что, если их вообще нет? Не из-за отсутствия ли оных вы теперь сворачиваете на юг да на юг?
— Да-да, — деловито согласился Никифор Матвеевич. — Будет сделано. Пожалуйста! С первой колонной, так с первой. Войдете. О чем разговор!..
— … За ночь из нашей камеры забрали восьмерых. Семь осталось.
Горшков говорил негромко, с частыми паузами. Кальнин слушал его, понимающе кивал. В комнатушке, которую, как и прежде, занимал Отдел управления Уисполкома, в этот поздний час были только они двое. Сидели возле стола у тускло светившей коптилки.
— Да, всего семь. Утром смотрю: посерели, осунулись. Дрожь колотит. От холода, от усталости. «1905-й год» попросил у охранника воды. В ответ услышал: «Сегодня вашего брата все одно прикончат. Потерпишь». И, такая скотина, швырнул в камеру газету с названьем для идиотов: «Черноземная мысль». И ведь наша, козловская. Было в ней напечатано, что казаки взяли Рязань, в Москве Советская власть свергнута восставшими рабочими.
— Вранье, — устало проговорил Кальнин. — Спят и видят.
— Ну а днем уже, часов в двенадцать, донесся звук орудийного выстрела. Переглянулись. Один — что один? Потом слышим — стреляют еще и еще. «1905-й год» подошел к двери, благо окошко в ней было открыто, спросил, где стреляют. Странное дело! Охранник обычно отвечал руганью на любой вопрос, а тут — по-человечески: «Проверяют взятые у красных пушки. Какие годны, какие нет». Может, и так. Разве узнаешь? А в сердце все же закралась надежда: наши? Еще часа через три — пулеметный стрекот. И с разных сторон. «1905-й год» опять к охраннику. Тот ответил: «Обучают дружины», — но уже не очень уверенно, и, главное, когда «1905 — й год» затем залез на подоконник, охранник будто ничего не заметил. С подоконника было видно далеко, и вот «1905-й год» говорит, что к тюрьме скачут всадники с выхваченными из ножен шашками. В атаку, что ли, идут? Тут с вышки на тюрьме начал бить пулемет. Конные все же подскакали. Я из-за ноги своей на подоконник забраться не мог, но услышал: «Товарищи! Сейчас освободим!» Это кто-то из подскакавших кричал. Радость была — не передать, и вместе с тем не мог я не сомневаться: если не наши, а белоказаки? Ты же знаешь, что они перед своим уходом в тюрьмах творят.
— Знаю, — сказал Кальнин.
— Ну а потом… Из окна от соседней камеры слышу: «Один из тюремщиков вышел на площадь, что-то кричит, его зарубили, ворвались во двор». Наши! Тут мои силы кончились. Сижу на полу, и такое чувство, будто и рук никогда не смогу поднять. Поглядел на тех, что рядом со мною лежали, — они в такой же беспомощности. А стрельба уже в коридорах! Утихла наконец. Силы, конечно, нашлись. И у меня, да и у всех остальных. Как только оттуда, из коридора, дверь камеры нашей сломали, мы вышли. В тюремной конторе обнаружил себе приговор: «Расстрелять в восемь вечера». Взглянул на часы. Было ровно четыре. Подумал: «Поживу по их приговору еще четыре часа, да по — своему сколько влезет». Пришел домой. Нигде ни крошки еды. Заглянул к соседу. Он говорит: «Да ведь тебя расстреляли!» Я смеюсь, не могу себя удержать: «Дайте расстрелянному поесть». Спал потом. Сегодня с утра работа. Но уже не тут, не в уисполкоме.
— И куда тебя?
— Пока на вторую пекарню. Хлеб!.. А там все поломано. Вообще сколько убытков, бессмысленных жертв. Одно лишь хорошо во всем этом: истинное лицо многих теперь очевидно.
— Но и плата…
— Еще бы! Да и мне-то на пекарне как? Дров ни полена, воды нет, лошади ни одной, муки нет, дрожжей нет, соли нет. Говорят: «Отбирай у тех, кто растаскивал». Пойди отбери. А приказ: «Любой ценой. Хоть на себе самом дрова и воду вози. Служащих, рабочих со своих мест на это снимай — любых! Но чтобы хлеб был. И пусть даже тысячу рублей каждый фунт его пекарне обходится. Хлеб — это вопрос политический…» Да, вот еще, — Горшков достал из бокового кармана пиджака бумажный пакетик.
Кальнин уже знал, что в нем, — золотая галстучная булавка. Не разворачивая, спрятал в полевую сумку, покачал головой:
— Все же зря ты этого типа. Допросили бы. Может, вышли бы на какой-то след.
Горшков через силу рассмеялся:
— Знать бы мне тогда, что всего только двое суток пройдет, буду я сидеть напротив тебя, все это рассказывать.
— Понимаю.
— Не вышло, брат, по-другому. Ночь. Вот-вот твою фамилию назовут. А тут сиди рядом, дыши одним воздухом. И мысль такая: «За что же мне с ним одинаковая расплата?»
Кальнин уже не слушал Горшкова. Мамонтов наступал теперь на Елец, и вероятность того, что он город захватит, а затем и будет стоять в нем со всей своей свитой, была очень велика. Туда и направился новый связной. Но агент, на встречу с которым он шел, в Козлове погиб. Связной об этом не знает и будет в Ельце, значит, особо настойчив, разыскивая. Станет потому вдвойне рисковать. И как-то предупредить его, возвратить, невозможно.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Елец
Около пяти часов вечера 31 августа тачанка с компаньонами выехала наконец на вершину бугра, с которого открывался вид на Елец. Город стоял на высоком крутом берегу, над простором широкой реки. Лучи уже склонившегося к закату солнца щедро золотили купола и стены его соборов. Было этих соборов так много, высились они такими громадами, что Шорохов не сразу заметил у их подножий дома и кроны уже начавших желтеть деревьев.
Сопровождавшие компаньонов верховые прибавили хода. Тачанка тоже рванулась вперед. Шорохову показалось, что теперь они не едут, а словно бы падают в речную пологую долину, за которой начинался крутой подъем в гору, к подножию особенно большого бело-голубого собора.
Слева и справа от дороги скакали конные. Издалека доносились пушечные выстрелы. В гуще крыш и деревьев кое-где вспухали клубы черно-серого дыма.
Винтовочной стрельбы Шорохов не слышал. Видимо, она шла слишком далеко от них. Зато по мере приближения к собору все более нарастали звуки колокольного перезвона.
Мостовая, мощенная плитами белого камня, вынесла тачанку вверх. На мгновение открылся вид на реку. За ее водной гладью, над зеленью занятого деревьями берегового склона, Шорохов увидел цепочки железнодорожных вагонов. Они горели. Сквозь дым прорывались там языки пламени.
Но собор заслонил от Шорохова эту картину. Они выехали на площадь. Откинувшись назад, едва не валясь со своего сиденья, кучер-казак изо всех сил натягивал вожжи. Лошади резко умерили бег. Ворота собора были распахнуты, толпа празднично одетых священников, высоко подняв над головами иконы, выливалась из его красновато-коричневой темноты. Влажно розовели открывающиеся рты, колыхались густые бороды. Эти люди истово пели, но звон колоколов заглушал их голоса.
Тут же на площади выстроился духовой оркестр. Размахивал руками капельмейстер. Было видно, что трубачи и барабанщики стараются как только могут. Их игру тоже заглушал колокольный звон.
Края площади заполняла публика. Как и в Козлове — барышни в белоснежных блузочках, дамы в широкополых шляпах, мужчины в сюртуках и мундирах, мальчики и девочки в матросских костюмчиках, беленьких платьицах. Насколько же сильно Шорохов сейчас всех этих людей ненавидел!
Мануков склонился к нему:
— Вы знаете название этой площади? Красная! Как и в Москве. Превосходно, не правда ли? Но если здесь так встречают, почему в Москве будет иначе?
Тачанка притормозила. Там, впереди, произошло замешательство. Какая-то девица подбежала к едущему на лошади офицеру, протянула букетик цветов. Тот мгновенно осадил лошадь, наклонился, подхватил девицу, усадил перед собой в седло, поскакал дальше. Из-за всего этого ритм прохождения колонны несколько сбился.
«Но я почти не слышал стрельбы!» — с ужасом подумал Шорохов.
Напротив входа в собор стояли военные. Перед ними на белой лошади восседал генерал в синей шинели. Мамонтов!
Их тачанка прошла в пяти шагах от него. Шорохов успел заметить: взгляд Мамонтова направлен на Манукова. Даже в такой момент! Ростовский торговец и впрямь занимал очень видное место в кругу интересов командира казачьего корпуса. Впрочем, так и должно быть, если на самом деле это эмиссар одной из главнейших союзных держав!
Площадь осталась позади, въехали в улицу и остановились так круто, что кони присели.
— Господа! — с тротуара их приветствовал Никифор Матвеевич. — Вот мы и прибыли, господа! — он протянул руку в направлении ажурных литых ворот, за которыми, в глубине заросшего травой двора, стояло массивное трехэтажное здание. — Прошу! Часок-другой подождем, пока подыщется для вас подходящий особнячок. В этом городе все теперь наше. Наше! — хохоча, он хлопал себя по голенищу сложенной вдвое плетью.
Варенцов с живостью пододвинулся на край сиденья, свесился в сторону Никифора Матвеевича:
— Чего ждать? Нельзя ли прямо сейчас…
— Именно, — Нечипоренко потянулся вслед за Варенцовым. — Тут у меня родни полно и компания. Четверку бы казачков для охраны. Будьте ласковы!
— Сколько угодно, — бодро ответил Никифор Матвеевич. — Я с вами моего интенданта отнаряжу. Пожалуйста!
Нечипоренко и Варенцов восхищенно подхватили:
— Боже мой! Боже!
Никифор Матвеевич испытующе взглянул на Манукова.
— Завтра, — кивнул тот. — Сегодня предпочту походить по городу, — он обернулся к Шорохову. — Хотите вдвоем? Соглашайтесь. Может быть интересно.
Где-то за домами и не так уж далеко от них ухнул пушечный выстрел.
Никифор Матвеевич наклонил голову:
— Последние очаги. Но вопрос решенный.
Нечипоренко и Варенцов остались в тачанке, Мануков и Шорохов вошли в здание. Там уверенные быстрые офицеры, громко переговариваясь, сновали по коридорам, хлопали дверьми. На лестничном марше, ведущем на второй этаж, пришлось прижаться к стене: навстречу два казака за ноги волокли человека в гимнастерке и галифе. Никифор Матвеевич стал пояснять:
— Мы, господа, в апартаментах бывшего окружного суда. Три этажа вверх и столько же вниз. Когда-то говорили: «Самое высокое здание Ельца. Из него Сибирь видно». Сейчас оно занято под штаб корпуса, ну и… и тут, естественно, его контрразведывательный отдел. Тайн у меня от вас нет, господа. Мы не либералы.
Мануков усмехнулся:
— Чтобы доказать это, вы меня сюда и доставили.
— Что вы, — наигранно залебезил Никифор Матвеевич, — как можно такое подумать.
К ним подошел мужчина лет тридцати в наглухо застегнутом сером плаще, в черной шляпе с полями, низкорослый, худощавый. Что-то вполголоса сказав Никифору Матвеевичу, он представился:
— Поручик Иванов. Разрешите проводить, господа.
Путь был свободен, они вчетвером двинулись дальше и вскоре вошли в небольшую, очень солидно обставленную комнату. Стену, противоположную входу, занимал обтянутый черной кожей диван из темного дуба. У широкого письменного стола стояли массивные кресла. Зеленые плотные гардины занавешивали окна.
— Отдыхайте, господа, — Никифор Матвеевич указал на диван. — Малый кабинет председателя окружного суда. Бывшего… Святая святых. Сюда стороннему человеку попасть было — у-у! Громадные деньги давали. Простой писарь, господа, если только он у этих дверей стоял, за два-три года в богатейшие люди выходил.
Мануков прервал его:
— И-и когда я смогу повидать Константина Константиновича?
— Конечно, — поспешно, будто он все время только и ждал этого вопроса, ответил Никифор Матвеевич. — Но не сегодня. И думаю, не завтра. Во всяком случае, не с утра. Согласитесь, сейчас очень многое зависит от его приказаний. Оперативная работа! Сюда он должен прибыть, но когда?
— И сидеть в этой клетке? — Мануков взял Шорохова под руку. — Так вы не побоитесь выйти в город?
Никифор Матвеевич собой заслонил выход:
— Господа! Какой смысл? Случайная пуля, осколок… Еще не закончено, господа!
Как будто в доказательство его слов, орудийный раскат ворвался в глухую тишину кабинета.
Мануков жестом отстранил Никифора Матвеевича.
— Я с вами, — говорил тот, следуя за ними. — Мне приказано. Поймите же, господа!..
Как можно было судить по доносящимся взрывам, бой шел не только за рекой, в Засосновье, как называлась та часть города, но и совсем близко от того места, где они находились. На звуки этого, ближнего, боя Мануков и направился. По дороге, забегая перед ним, поручик Иванов без умолку говорил:
— Это, знаете, в конце Орловской улицы, у мужского Троицкого монастыря. Стены там — из пушки не прошибешь. Не нами строено… Были монахи, молили господа. Кому мешали? Так нет же! Выселили, коммуну устроили. Название дали — Пролетарская. Знаете все эти бредни? Соберутся мужики, добро свое в кучу свалят, чтобы, значит, вместе хозяйствовать. А сами — голь перекатная. И думаете, в чем сейчас дело? Они бы сдались, да там у них детский дом. Комиссарские сироты. Вот и уперлись. Казаку, известно, на коне бы ворваться. А тут выколупывай. Под пулю-то кому захочется?
Он говорил и ловил взгляд то Манукова, то Никифора Матвеевича. Очень, ну просто очень и очень желал им обоим понравиться. Весь дрожал от усилий.
Безлюдные улицы, которыми они шли, заливало яркое, но уже вечернее солнце. В его лучах красным золотом поблескивали окна, огненно алела тронутая осенью листва кленов внутри двориков.
В одном из переулков остановились. Отсюда были видны белые монастырские стены, за ними — крыши домов, колокольни. С одной из них время от времени недолгими очередями бил пулемет. Неподалеку полтора десятка казаков вручную пытались перекатить через канаву орудие. Работа шла трудно. Подбадривающие крики и матерщина не помогали. Подошедших никто из казаков не удостоил и взглядом.
Никифор Матвеевич с решительным видом обратился к Манукову:
— Полагаю, здесь смотреть уже нечего. Что тут у красных? Пулемет, десяток винтовок. И чего там! Монастырь можно брать и не брать. Голодом поморим. Главный бой сейчас за рекой, у железнодорожной станции. И богатство там главное: тыловая база Тринадцатой армии красных. Артиллерийские склады.
— Туда тоже пойдем, — спокойно подытожил Мануков. Никифор Матвеевич и Иванов переглянулись.
— А рванет? — спросил Иванов. — Снаряды же!
— Пойдем, — брезгливо повторил Мануков. — Я наконец хочу собственными глазами увидеть, как вы воюете, — он кивком указал на казаков, копошащихся у орудия. — Здесь уже убедился: бездарно.
— Главная атака не отсюда, — проговорил Иванов.
— Базарная суетня, — продолжал Мануков, не меняя тона. — Одного того, что вас у собора хорошо принимали, да того, как лихо ваши люди поезда грабят, мне мало.
— Можно, — с обычной своей деланной покорностью ответил Никифор Матвеевич. — Только отсюда это не близко. Через мост, за Сосну. Но — пожалуйста! Сколько угодно! Да зачем?
— Послушайте, — Мануков возмущенно взглянул на него. — Вы отдаете себе отчет в том, что происходит? Большевики дурака тут валяли, в этом Ельце. Играли в свободолюбие. Им бы всего неделю назад взять заложниками десяток наиболее активных деятелей прежнего режима и еще столько же, не церемонясь, расстрелять. И не было бы никакого колокольного звона, девиц с букетиками. Гордитесь: с оркестром вошли! С оркестром встречали! За этими стенами сотня мужиков и баб. Оружия у них, сами говорите, с гулькин нос. В чем же дело?
Он повернулся на каблуках и, не оглядываясь, чтобы удостовериться, следует ли кто за ним, быстро пошел от монастыря.
Солнце совсем уже садилось. Махины соборов и редкие облака в вышине еще были освещены его лучами, но между домами, под крышами крылечек, под пологом кустов у заборов начинала разливаться темнота.
Шли в полном молчании серединой мостовой. Теперь кое-где возле калиток и парадных входов появились группки людей, одни из которых, завидев их, рассеивались, другие, напротив, устремлялись им наперерез. Что-то намеревались сказать, спросить? Мануков и его спутники не обращали внимания.
Крутым поворотом улица вывела их к мосту. За рекою по-прежнему вставали столбы дыма, полыхало пламя, но стрельбы больше не было слышно.
Навстречу показались верховые. Поперек одной из лошадей, вниз лицом, кто-то лежал.
Никифор Матвеевич и Иванов метнулись к этим конным. Те остановились. Когда Шорохов и Иванов тоже подошли к ним, Никифор Матвеевич объяснил:
— Там уже кончилось, — он указал на человека, лежавшего поперек седла. — Главный их комиссар. Если изволите интересоваться фамилией — Вермишев. В беспамятстве. Везут на допрос. Желаете видеть, как это бывает? На станции делать все равно больше нечего. Одних перебили, другие успели бежать.
Снова вмешался Иванов:
— Он у большевиков трибуном был. Известная личность. Художник. Стихи писал, пьесы. Теперь запоет!
Мануков сощурясь смотрел на него:
— Вы-то, простите, откуда знаете? Вы что же? У красных служили? Не так ли?
— Служат — это когда стараются, чтобы власть укреплялась, — усмехнулся тот. — Я по-другому старался.
Мануков повернулся к Никифору Матвеевичу:
— Как мы узнаем, где нас разместили на ночь?
— Очень просто. Надо возвратиться в штаб корпуса. Но вы же намерены…
— Уже не намерен, — оборвал войскового старшину Мануков. — И поскорей валяйте в свой штаб, выясняйте. Я устал.
Никифору Матвеевичу подвели лошадь, он ускакал вместе со всеми верховыми, Шорохов же и Мануков в компании Иванова пустились в обратный путь. Теперь жителей на улицах было гораздо больше. Кое-где они обступали конных и пеших казаков, и тогда мешки, свертки, охапки чего-то переходили из рук в руки. «Так скоро все это наладилось, — Шорохов тоже очень устал и думал теперь как-то совершенно без злости, просто отмечал еще один факт. — Только вошли — и уже успели нахапать. Корпус грабителей».
Когда Шорохов наконец остался один в небольшой, с низким потолком чистенькой комнате особняка, который их компании предоставили, обессиленный, он долго сидел на кровати.
Он видел, как умер Вермишев. Это было во дворе возле здания бывшего окружного суда. Они с Мануковым как раз туда подошли.
Слышал глухие удары, крики:
— Будешь молчать? Молчишь? Молчишь? Слышал, как Вермишев прохрипел:
— Да здравствует Красная Армия!..
И доброжелательные искорки в глазах, и щедрая улыбка на лице Мамонтова, и вообще все его уверенное поведение во время прохождения войск у собора было актерской игрой. На самом-то деле в эти минуты ничего и никого ему не хотелось ни видеть, ни слышать, мрачное отчаяние владело им, и причиной этого послужило сообщение, которое часа за три до вступления в Елец частей корпуса привез курьер от Сизова: накануне, 30 августа, Козлов пал. Сам Сизов спасся, но канцелярия его захвачена, как и та часть обоза, что при ней состояла, причем жители города почти все поголовно красных приветствовали. С отступившими казаками ушло всего лишь с полсотни дружинников.
Удар был тяжелейший. Власть, утвержденная по самому, как считал Мамонтов, надежному, классическому образцу, после ухода корпуса продержалась всего только три с половиной дня. Из козловцев не сформировалось и роты. Больше не существовало никакой хоть сколько-нибудь обширной территории, которая «дышала бы по-казацки». Опять все владения корпуса состояли из одного-единственного города, и, поскольку тыл корпуса снова оказывался не защищен, в Ельце нельзя задерживаться, надо как можно скорее идти дальше, только так и спасая себя от отрядов, которые брошены красным командованием, чтобы уничтожить его полки.
«Мой следующий шаг? Но какой? — растерянно спрашивал и спрашивал он себя, внешне так горделиво восседая на лошади у Вознесенского собора, так благосклонно поглядывая на поющих попов, на ликующую елецкую знать, в приветствии поднося руку к козырьку фуражки. — Да. Что же все-таки делать?»
Как и под деревней Елань-Колено, бросить обоз, благодаря этому обрести особую быстроту маневра и повторить рывок на север? Но позвольте! Тот обоз был общий — и, значит, ничей. Да и отправляли его на Дон. Теперешний почти нацело состоит из личного имущества командиров и рядовых корпуса. И его-то бросить в красном тылу?..
Чего не был способен тогда понять Мамонтов? И не только он, но и все офицеры его штаба, командиры дивизий, полков? Той истины, что корпус уже превратился лишь в боевое охранение тысяч повозок и железнодорожных вагонов с награбленным. Ведь потому-то и для участия в такой решающей для корпуса операции, как наступление на Раненбург, был выделен всего один конный полк. Остальные упрямо пошли на Лебедянь — Елец, то есть все более заворачивая к югу, в сторону Дона. И самое поразительное: штабы полков, дивизий, всего корпуса такое решение обосновали, объявили оперативно необходимым и достаточным для успеха, и даже потом поражение не слишком их огорчило: обоз-то не пострадал!
Так что же все-таки делать? Мечта: корпус движется по красному тылу и тысячные толпы, ликуя, стекаются под его знамена — еще не угасла, еще манит…
Около шести часов вечера Мамонтов покинул площадь. Два часа провел в здании, где размещался штаб, обмениваясь суждениями с Калиновским.
Потом состоялся ужин в компании торгово-промышленных деятелей города и еще два разговора опять же в штабе корпуса: с командиром пешего отряда Мельниковым и с Родионовым.
Ужин проходил в помещении бывшей фондовой биржи. В ее самом большом и парадном зале «покоем» расставили столы, накрыли белыми скатертями, сервировали. Закуску и напитки подали великолепные.
Звенели бокалы. Впрочем, перед Мамонтовым с самого начала был поставлен всего лишь стакан крепкого чая без сахара.
Началось приветственными речами:
— …на клинках шашек, на острых своих штыках вы принесли нам избавленье от ужасов комиссарского произвола…
— …Кто, ну кто сказал, что Россия оскудела героями? Они среди нас. Вот они! Вот! Это вас мы сегодня чествуем, господа, наши отважные освободители, это вашими подвигами восхищаемся, это вас сегодня так беззаветно славим…
Когда очередь дошла до Мамонтова, он изложил программу. В ней было почти такое же, как обнародованное в Козлове, обращение к населению, но еще и-«Совет районных организаций», главный орган гражданской власти в городе и уезде вместо управы, и «квартальные попечители» вместо полицейских, и «дежурные» вместо дворников и сторожей, и агитация посредством искусства — словом, весь тот набор обманных словесных вывертов, который навеял ему разговор с Поповым в селе Вязово. Закончил же Мамонтов так:
— И вот я был там, у собора, и, убежден, все вы, господа, тоже были там и приветствовали наше доблестное воинство, принесшее вам свободу… И вот я был там и ликовал сердцем, и в то же время я напряженно думал тогда над тем, как много работы предстоит совершить всем нам по восстановлению разрушенного. Нужно прежде всего восстановить деятельность общественных учреждений, учебных заведений, торговых предприятий, а для всего этого необходимо восстановить разрушенные и сожженные здания, наладить транспорт, запастись на предстоящую зиму топливом.
Да-да, он так и сказал тогда. В двух фразах его трижды в той или иной форме прозвучало слово «восстановить».
Далее Мамонтов продолжал:
— Но у кого же теперь, господа, в руках главный рычаг? По-прежнему у нас, у казаков? Не-ет. Мы, посланцы вольного Дона, сделали для вас все. Большевистские национализации отменяются. Устанавливается свобода торговли. Ни малейших препятствий в предпринимательской деятельности. Это наш дар вам, господа. Щедрый дар. Он оплачен кровью казацкой. Процветайте! Но и вы со своей стороны должны сделать так, чтобы уже завтра — не позже, чем завтра! — рабочий мог прочитать на воротах вашего завода, мастерской, фабрики, торгового предприятия объявление, приглашающее его на работу с честной оплатой. И чтобы обыватель уже завтра вошел в лавку, где сумел бы за приличную цену купить себе продукт первой необходимости. Я понимаю, вы сейчас в стесненных обстоятельствах. В чем-то это будет ваша жертва. Но это еще и ваш долг, святая обязанность граждан свободной, истинно свободной России… Вот мои мысли там, у стен собора, и моя в них надежда.
Молчание потом длилось долго. Сидевшие за столом господа в сюртуках и визитках, не произнося ни слова, ели и пили. Снова пили.
Мамонтов, все более хмурясь, ждал.
Потом один из торгово-промышленных деятелей Ельца, Владимир Глебович Малов, «министр иностранных дел», как за особую изворотливость ума его величали среди местного купечества, интеллигентного вида мужчина лет пятидесяти пяти, поднялся с ответным словом. В нем были вступительная, доказательная и заключающая части.
Во вступительной он воспевал подвиги мамонтовского корпуса и лично его командира: могучие, бескорыстные, самоотверженные.
В доказательной — сравнивал ужасы положения заводчика и фабриканта при большевиках с прекрасным положением заводчика и фабриканта в цивилизованных странах.
Заключающая часть прозвучала так:
— В лихую годину велики испытания воина. Да. Велики. Но велики тогда и горести, которые выпадают на долю любого предпринимателя, владельца имения. Возможно ли, чтобы уже завтра открылись фабрики, мастерские — и те, которые при большевиках оставались за владельцами, и те, что были у них отобраны либо просто не действовали? Трудно. Почти непосильно, но все же в пределах осуществимого. Да, господа, и это в пределах человеческих сил, но, конечно, лишь при условии, что у владельца предприятия найдется — и это, увы, неумолимая действительность — достаточный оборотный капитал, — Малов изящно, слегка и в чем-то насмешливо поклонился в сторону Мамонтова. — Простите, ваше превосходительство, что смею говорить столь откровенно. На искренность чем еще и ответить? Не скрою, кое-что у некоторых из нас, — широким жестом он обвел всех присутствующих, — осталось. Сберегли. Но, во-первых, далеко не столько, сколько в настоящих условиях необходимо для разворота любого дела, способного хотя бы лишь окупить себя. И во-вторых, возможно ли рисковать этим последним достоянием в обстоятельствах, когда в душе каждого промышленника еще велико сомнение: а достигнута ли уже достаточная стабильность — военная, политическая, экономическая? И как рассеять его? Скажу прямо. В настоящих условиях достичь этого можно только одним путем: не просто призывами к какой-либо деловой активности, но широкой финансовой поддержкой новой властью усилий частного капитала, а говоря совсем уж открыто и честно — их изначальным, совместно разделенным материальным риском… Мамонтов встал и, не обронив ни слова, вышел. На сегодня у него было намечено еще много совершенно неотложных дел. И внимать речам, в которых все будет сводиться к вопросу о собственной копеечной выгоде елецких торгашей-фабрикантов? К тому, что добытое в боях достояние корпуса — трофейную казну — надо немедля швырнуть в их ненасытные глотки? Так ведь? Так!..
Мельникову он с ходу сказал:
— Завтра конные дивизии, я и штаб корпуса идут на Задонск. Нужно, чтобы ваш отряд со вступлением в город не запоздал.
— Уже прибыли квартирьеры, — ответил тот. — Прочие завтра до полудня подойдут. Но, Константин Константинович, почему Задонск?
— Что вас смущает? Сам этот город или вообще юго-восточное направление? Мы поступаем в соответствии с общим приказом штаба Донской армии: удар с тыла по фронту красных частей.
Мельников тут же подумал: «Больше трех недель ни разу не заикались об этом приказе и теперь вспомнили», — но спорить с начальством было не в его правилах.
— Ну а в дальнейшем?
Он имел в виду свой пеший отряд. Мамонтов ответил:
— Оставаться в Ельце. Задача: помочь утверждению новой власти. Они разговаривали, стоя у письменного стола. Но тут, не спросив
разрешения, Мельников опустился в ближайшее кресло и тогда лишь испуганно спросил:
— Навсегда?
— Ну что вы, право! — Мамонтов сел в кресло напротив. — На два — три дня. Максимум до третьего сентября. Причем вы уже сегодня назначаетесь военным комендантом. И должны быть им не номинально. Действовать! Так, чтобы после вашего ухода Елец навеки остался бастионом белой государственности. Это мой вам приказ.
Расставшись с Мамонтовым, Мельников думал: «Теперь погуляют мои ребята. Господь молитвы услышал. Всеблагий, всеведущий… Только бы конные дивизии из Ельца поскорее убрались. Бог дал — погуляют».
Разговор с Родионовым Мамонтов начал быстрым вопросом:
— Что Мануков?
— В городе.
— Это я знаю. Чем он занят?
— Ходит, смотрит. Впечатление: как-то всем не очень доволен. Причина, думаю, в том, что он на какое-то время выпал из-под контроля. Глупая история. Его при этом едва не отправили в мир иной.
— Ну? И кто же?
— Урядник Сорок девятого полка Артамон Качка. Участвовал в захвате поезда под Лебедянью. Видит: какие-то странные личности. По глупости решил: комиссары! Коли так, то не выбрать ли сосну пораскидистей…
— Дальше. Дальше!
— Что-то ему в первый момент помешало. Потом их везли в телеге. Поскольку Мануков называл мою фамилию, меня известили. Я послал Антаномова. Он извинился. Сгоряча приказал урядника отдать под суд, но это… Судить-то, собственно, не за что. Нормальные действия. Ну, может, лишь некоторая нервозность. Но там и другие командиры были, повыше. Я приказал отпустить.
— Позвольте! Почему же? Снова арестуйте, сразу — военно-полевой суд. Самая суровая мера. Вы поняли? Самая!
— За что, Константин Константинович? На лбу же у них написано не было. И ничего плохого он с ними делать не стал. Мелкие неудобства, вскоре все разъяснилось… Это правда, что завтра корпус идет на Задонск?
— Да. Но пехота здесь еще постоит.
— А в дальнейшем?
— Вернемся к Манукову. Вы поняли, почему я говорю об этом уряднике?
— Прошу извинения, пока еще нет.
— В судьбе господина Манукова, — с расстановкой сказал Мамонтов, — нам сейчас донельзя необходим слепой случай. Я выражаюсь достаточно ясно? Мы знаем о его донесении, которое ушло из Козлова. Оно было благоприятно.
— Бесспорно.
— И других донесений от него больше не нужно. Вообще не нужно. Никаких. Никогда. Вы меня поняли? Никаких и никогда.
— По-онял, — протянул Родионов.
— И превосходно. Рад, что я в вас не ошибся. В чем сложность? Неизбежно расследование. Не только на уровне штаба Донской армии. Это мелочь. И ставка — пустое, хотя большевики потом начнут подливать масла в огонь. Расследование на уровне международном, вот к чему надо быть готовым. Значит, непременно должны будут отыскаться истинно виновные, масса свидетелей — так, чтобы мы не только могли бы, скажем, сами устроить суд по всей форме, но и предоставить это сделать кому угодно. Той же британской миссии в Новочеркасске. И тут будет очень удобно ткнуть им случай с урядником. Что мы даже за простую, как вы сказали, нервозность, проявленную в отношении этого господина, и то наказали. И как! С предельной суровостью. Что потому и тень подозрения не может пасть на нас. Хорош был бы, например, случайный снаряд от красных. Очередь из пулемета. Но только если действительно их снаряд. Их пулемет. Ни в коем случае не результат неосторожности сопровождающих. Напоролись на засаду — не годится. Случайная пуля — тоже. Расследователей это не убедит. Нужна такая подлинность, чтобы мы с вами потом до самой смерти могли всему свету спокойно смотреть в глаза. Риск тут огромен. Карьера, доброе имя, сама наша с вами жизнь.
Родионов не отрывал глаз от лица Мамонтова.
— Но предположим, относительно этого господина ничего предприниматься не будет. Однако при том, как сейчас складываются обстоятельства, очень многое тогда, даже этот наш временный поворот на Задонск, — повод для самой негативной оценки с его стороны. И она, я убежден, произведет на ставку, на штаб Донской армии крайне сильное воздействие. Опала! Лично на меня, на весь корпус, на его штаб. Ну бог с нею, с моей судьбой. Опала помешает нам довести до конца главную идею похода: взорвать красный тыл — вот что ужасно. Но имеется еще одно соображение. С вами я откровенен. В корпусной трофейной казне уже только деньгами более пятидесяти миллионов рублей. Драгоценностей, сообщу вам, на еще большую сумму. И сотая часть этого — состояние. В случае хотя бы малейшей тени на репутации корпуса все оно будет для участников похода потеряно. Любителей рассыпать по своим карманам добытое другими добро и в Новочеркасске, и в Таганроге найдется немало. Только дай им хотя бы ничтожнейший повод. Вы поняли?
— Да-а, — ответил Родионов. — И с вами вполне солидарен.
— Прекрасно. Словом, чтобы непременно был конкретный, тут же на месте обнаруженный нами виновник. Действуйте. И хорошо бы не позже, чем завтра. Еще до нашего ухода в Задонск.
Шорохов проснулся рано. В доме царила тишина. Его комната была угловая. Те ее два окна, которые смотрели на улицу, закрывали ставни, но два других выходили во двор. Сквозь них врывались лучи солнца.
«Спят? — подумал он о компаньонах. — Едва ли».
Одна мысль теперь не давала ему покоя: Мануков больше нисколько не таится от него. Даже не пытается перед ним изображать из себя купца. Разве не потому ли и пригласил вчера вечером с собой? Этим, в сущности, помешал ему отправиться вместе с Нечипоренко и Варенцовым. Считает, что и для Шорохова торговые интересы не самое главное? Не так уж, в общем, это безобидно. Может обернуться любой неожиданностью.
Шорохов поскорее оделся и вышел на улицу.
Только в это утро он по-настоящему понял, насколько красив Елец. Город стоял над рекой на высоком берегу, и потому его строения вовсе не заслоняли друг друга, были щедро подставлены лучам солнца. Это Шорохов заметил еще вчера. Но теперь он увидел еще и то, что каменные, как и соборы, старинные дома Ельца в изобилии украшены карнизами, крылечками, балконами, на каждом шагу радуют своей неповторимостью.
Одной из улиц, проложенной вдоль реки, узкой, извилистой, Шорохов неожиданно для себя вышел к Красной площади, где Мамонтов вчера принимал парад. В соборе уже шла служба, и молящихся собралось столько, что в здание они не вмещались, заполняли ступени высоких боковых крылец, соборный двор и добрую половину площади. Судя по одежде, почти все это был народ небогатый: крестьяне, фабричные. И что же? Каждый из них теперь горел желанием возблагодарить господа за приход мамонтовцев?
«За что же возблагодарить? — думал Шорохов, снова и снова оглядывая толпу. — Налетели, разграбили. Кто-то, конечно, при этом нажился. Но и ему надолго ли хватит? А уж всем остальным-то за что возносить молитвы?»
Красную площадь полукругом окаймляли лабазы. Были они на запорах, у дверей и окон стояли сторожа, но на пятачке перед лабазами шла торговля. Казаки предлагали сукна, ситцы, фарфоровую посуду, мыло, сахар. Можно было даже делать заказы:
— Медку бочонок, мучки белой пять мешочков…
— Сделаем! Только платить не советскими.
— Что вы, как можно, господин казак!
— Ладно, будя. Говори куды, через часок привезем…
Бывало, впрочем, и так, что хмельной продавец, получив деньги, товар покупателю не отдавал. Поднимался гвалт, пострадавший бросался искать квартальных попечителей, но таковых всякий раз не обнаруживалось. От казаков эти попечители вообще шарахались как от огня.
Здесь-то Шорохов и набрел на парня лет семнадцати, в суконном картузике, в косоворотке навыпуск, продававшего акции Русско-Азиатского банка. У него их было больше двухсот штук, притом с листами купонов, не срезанных за два последних года, и все до одной на предъявителя.
Держался этот парень пугливо. Шорохов понял, что он совершенно не понимает, что именно у него в руках. Особенно, видимо, смущала его некруглая -187 рублей 50 копеек — стоимость, обозначенная на каждой акции.
— Сторублевки, — нерешительно сказал он, протянув Шорохову сразу всю пачку. — Хочешь, дядя? Давай в обмен.
— И сколько ты просишь?