Танец бабочки-королек Михеенков Сергей
На западный берег были брошены лучшие подразделения гвардейцев. Атаку поддержали залпы «катюш» и «тридцатьчетвёрки» 5-й танковой бригады. Но успеха достигнуть не удалось. Потери оказались огромными. К исходу дня от ушедших вперёд батальонов и рот стали поступать донесения: 175-й стрелковый полк удерживал несколько корпусов ткацко-прядильной фабрики и одновременно, ведя непрерывный бой, медленно продвигался к центру города; 3-й батальон этого полка вышел из окружения и занял оборону по восточному берегу реки Нары; батальон 6-го мотострелкового полка продолжал вести бой на южной окраине города, одновременно прикрывая левый фланг дивизии.
В 19.45 из штаба Западного фронта пришла повторная телеграмма, в которой говорилось о том, что ни полковник Лизюков, ни комиссар Мешков до сих пор не информировали Военный совет Западного фронта об исполнении приказа Сталина.
Командарм в это время находился на НП 1-й гвардейской.
О телеграмме доложил офицер по особым поручениям.
– Что докладывать Верховному, Михаил Григорьевич? – спросил Лизюков.
– Докладывай то, что есть, – сказал командарм.
Вскоре в Перхушково ушёл лаконичный ответ:
К 20.00 овладели северной, западной, северо-западной, центральной и юго-восточной частью города Наро-Фоминск. Упорные бои продолжаются. Подробности дадим шифром.
Командарм, зная взрывной характер Жукова, который, прочитав донесение Лизюкова, конечно же вспылит, ждал нервного звонка из штаба фронта. Верховный приказывал очистить Наро-Фоминск от противника. А о чём доносили они? О том, что батальоны рассредоточенно вошли в город и завязли в уличных боях, что никакой перспективы успешного их развития нет. Но реакции из Перхушкова от Жукова не последовало. Видимо, там тоже понимали, что значит ограниченными средствами, без авиационной поддержки, без артподготовки очистить от противника довольно большой город.
Хорошо, что успели эвакуировать в тыл все госпиталя и медсанбаты, подумал командарм. Вот только как они там устроятся, на новом месте? И решил в ближайшие же дни, если позволит обстановка, съездить в тыл, чтобы лично убедиться, что раненые обеспечены хотя бы самым необходимым. Пополнение в штабе фронта приходится вымаливать. Что же касается качества присылаемого пополнения… Многие и винтовку-то видели впервые. Командиры докладывают, что в первом же бою многие из них бросают оружие и бегут. Много дезертиров. Особенно из числа жителей Москвы. Те же, кто возвращается из госпиталей, в бою более устойчивы, опытны, умело маскируются и лучше стреляют. Среди бойцов этой категории меньше безвозвратных потерь. Результаты боёв тех подразделений, в которых преобладают старослужащие солдаты, значительно лучше.
Дивизии окапывались на восточном берегу Нары. Артиллерия вела пристрелочный огонь с новых огневых. Сапёры минировали мосты, дороги и танкоопасные участки. Диверсионные группы численностью до взвода, сформированные в каждом полку, ночами перебирались через реку и нападали на немецкие гарнизоны, жгли бензозаправки, взрывали склады, уничтожали огневые точки и радиостанции. С севера, от соседей из 5-й и 16-й армий, приходили тревожные вести. Там противник атаковал танками, пытаясь проломить брешь. И Ефремов, глядя на карту, понимал, что, если не выдержат Говоров и Рокоссовский, немецкая 4-я танковая армия прорвётся к Москве, одновременно выйдет во фланг и перехватит тылы 33-й армии. Разведка доносила, что в глубине, в стороне Ермолина, ночами слышен рёв танковых моторов. Местность плотно оцеплена войсками, мышь не проскочит. Означать это могло только одно: фон Клюге проводит перегруппировку своих потрёпанных корпусов и дивизий и выбирает место и подходящий момент для концентрированного танкового удара и на этом участке фронта. Самым же подходящим местом для предстоящего удара можно было предположить либо ось Минского шоссе, либо Киевского. И в том, и в другом случае между молотом и наковальней окажется 33-я армия. А поэтому надо было торопить командиров дивизий, чтобы энергичнее и основательнее, для долгой обороны, закапывались в землю и накапливали силы их полки. События в полосе 16-й и 5-й армий, а также относительное затишье на фронте его армии при одновременном оживлённом движении противника в своём тылу могли быть звеньями одной цепи. И цепь эту держал в руках командующий 4-й полевой армией фельдмаршал Гюнтер фон Клюге. Осторожный, привыкший действовать наверняка, он мог дёрнуть эту цепь в любой момент. Рёв моторов в ближних тылах под Ермолином мог означать только одно: немцы сосредоточивали свои ударные силы для решающего броска вперёд. Командующий 4-й полевой армией фельдмаршал фон Клюге сконцентрировал здесь свои основные силы. Предстоящая атака должна была решить многое, если не всё, в судьбе битвы за Москву. В немецких штабах прекрасно понимали: если это наступление провалится, то сил для нового уже нет.
Глава четвёртая
В один из дней старший Пелагеин сын, Прокопий, прибежал домой запыхавшийся. И сразу же кинулся к бане. Но сперва огляделся, нет ли кого на улице и во дворе. Так приказал старший из окруженцев, дядька Кудряшов.
– Немцы приезжали, – сказал он, стащив с потной головы шапку и расстегнув пальтецо, потому что в бане было жарко натоплено.
– Что они тут делали? – спросил Воронцов.
– На мотоцикле приезжали. С пулемётом. Трое. Приказ на школе вывесили.
– Какой приказ? Ты его прочитал?
– Не только прочитал, но и выучил наизусть. У меня память хорошая. Два раза прочитаю и страницу, до запятой, помню.
– Ну?! – похвалил его Кудряшов.
– Так пересказывать, дядька Кудряшов?
– Пересказывай.
– Тот, кто будет задерживаться около военных объектов, около телефонных проводов и железнодорожных путей, будет расстрелян без предупреждения. Тот, кто будет принимать участие в деятельности партизан, будет повешен. Тот, кто примет в своё жилище красноармейцев или партизан или будет их там укрывать, будет расстрелян. Тот, кто имеет оружие или военное снаряжение, будет расстрелян. Гражданскому населению запрещается покидать свои жилища с пятнадцати часов тридцати минут до восьми часов утра. Всякое хождение из одной сельской местности в другую, даже днём, запрещено. Лица, обнаруженные вне населённых пунктов без пропусков, будут расстреляны. Всё, дядька Кудряшов, больше ничего, – сказал Прокопий.
Воронцов и Кудряшов молчали. Они знали, что рано или поздно немцы начнут наводить свои порядки. Но не ожидали, что это произойдёт так скоро.
Задерживаться в Прудках им тоже был не резон. Но и уходить пока некуда. Дороги перекрыты. Похоже, фронт остановился где-то недалеко. Ночные зарницы на востоке и канонада, доносившаяся оттуда даже днём, подтверждали их догадки. Но куда идти? Как пройти линию фронта? Как отыскать то место, где нет сплошной обороны и с той, и с другой стороны?
– Надо снова попытаться перейти дорогу, – наконец нарушил молчание Воронцов. – Дорогу перейдём, а там разберёмся.
– Мы уже пытались. Ты знаешь, что из этого вышло.
– Но не можем же мы быть нахлебниками в этом доме. Смотри, сколько у неё едоков и без нас.
– Да знаю я… – Кудряшов откинулся на полок, закрыл глаза. – Если не выпадет снег, сегодня же ночью и пойдём.
Пока сидели в бане на довольствии у Пелагеи Петровны в ожидании удобного момента для перехода линии фронта, Воронцов и Кудряшов успели всё узнать друг о друге. Кудряшов сперва скрывал, неохотно вспоминал свою довоенную жизнь: мол, что в ней было хорошего, слёзы одни да злоба, но потом разговорился. И рассказал Воронцову вот какую историю.
Родом он брянский. Но всю их семью, и не только семью, а весь род Кудряшовых, три семьи и ещё несколько зажиточных дворов из родных брянских краёв, выселили в начале тридцатых, когда в стране проводили коллективизацию. И там, на Брянщине, у него, Кудряшова, никого из родни не осталось. Одни недруги. Кто кулачил, выводил из конюшни лошадей, выносил на улицу сундуки с нажитым добром, сваливал в кучи под жадные взгляды активистов шубы, мотки крашеных ниток, штуки нового холста и всякой рухляди, накопленной в сундуках и чуланах не одним поколением.
– И вот теперь я думаю, – поведал он Воронцову свою сокровенную злую думу, – а не махнуть ли мне туда? Через лес, напрямки?
– А что тебе там делать? Кто тебя там ждёт?
– Кто ждёт… Никто не ждёт. А я – вот он! Родина есть родина. Там всегда дело найдётся.
– Какое же у тебя там может быть дело? Хаты ваши наверняка заняты. А снег, как мой дед Евсей говорит, везде тёпел…
– Я и в снегу переночую. Когда надо будет. А на родине я кой-кого повидать хочу. Например, некоторых сельсоветских.
– Отомстить хочешь? За что?
– А за сестрёнок загубленных. И винтовочка у меня подходящая для такого дела имеется. Безотказная. – И он подморгнул Воронцову, кивнув на свой карабин, который разбирал и чистил чуть ли не по два раза на дню. – Вот ты, Сашка, про своих сестрёнок мне рассказывал. А я ж ведь тоже старший в семье был. И тоже любил их, своих, родных, без памяти. И должен был защитить их хоть как-то. А ни-че-гошеньки не смог сделать. Нас же тогда, как скот какой пропащий, дурной болезнью зараженный… Баржа среди тайги причалила. Связку лопат, с десяток топоров и несколько пил охранники на берег нам сошвырнули. И всё. Отчалила баржа и ушла. И только весной мы её опять увидели. А время, Сашка, вот почти такое же, конец сентября, и уже ночами подбивало землицу и лужи подсушивало. Ну, кинулись кто куда. А тятька, царствие ему небесное: давай, Савелий, землянку рыть да сруб рубить, девок спасать, говорит, надо. А в дороге, на пересылке, сестрёнки мои, Глаша да Надя, простудились. Уже больных мы их туда привезли, – Кудряшов умолк. Молча курил, сопел в тёмном углу докуренной до губ самокруткой, мерцал потемневшими от злобы глазами. Какие картины рисовались в его воспалённой памяти, Воронцов мог только догадываться. – Не перезимовали они, – вскоре продолжил он, загасив в ладони окурок. – Землянку я отрыл за сутки. День и ночь землю швырял. Земля там, на берегу Енисея, тугая, с каменьем. До кровавых мозолей. Сёстры с матерью у костра сидели. Тятя с брательником своим, а моим дядей, сруб рубили. И вот поставили мы тот сруб в землю, сверху два ряда брёвен накатали. Сложили печку. А Глаша с Надей уже кровью кашляли. Не перезимовали они той первой зимы…
– Значит, ты из раскулаченных?
– Значит… Ничего это ещё не значит, – в голосе Кудряшова была та уверенность человека, знавшего, что в трудную минуту лучше полагаться на себя самого, никому не доверять, чтобы потом горько не раскаиваться. – А ты же из каковских? Из сельсоветских, что ль? Вроде не похож.
Воронцов усмехнулся в ответ. Он и раньше предполагал, что жизнь, которая строилась и происходила вокруг, не так уж и проста. Что во всём есть чья-то воля. И не всем эта воля нравилась. И не во всём она была справедливой. Но взрослые об этом привычно и терпеливо молчали. А они, молодёжь, думали пока о другом.
– У нас в деревне никого не сослали.
– Что, все сразу в колхоз пошли?
– Все.
– Вот бараны! – и Кудряшов покачал головой. – Народ у нас – тьфу! Бараны. Вчера баранами в колхоз полезли. А сегодня вон в плен таким же бараньим стадом…
– Ты ведь тоже хотел в плен?
– Ничего я не хотел. Не хочу быть бараном. Ни там, ни там. Нигде.
– А кем же ты хочешь быть? Волком?
Кудряшов задумался. Попыхал самокруткой и сказал тем же спокойным тоном:
– И волком быть не хочу. Хочу спокойно жить на своей земле. Своим трудом кормиться. Чтобы никакая комиссарская сволочь не лезла в мой карман. В душу не плевала. А с волками справиться можно. Они не так страшны.
Воронцов вдруг вспомнил монаха Нила, который жил у них на Яглинке, на хуторе, а потом куда-то неожиданно исчез, когда сселили тот хутор.
– У нас монах один жил. Так вот только он один в колхоз и не пошёл. Тоже говорил: я человек божий, вольный. Раз весной зашёл к деду моему и говорит: пойду-ка я, говорит, Евсеюшко, ко святым местам. И ушёл. И пропал. Правда, люди его после не раз видели в лесу. Но никто ничего толком сказать не мог. А может, не хотел. Церкви у нас кругом позакрывали. Где мельницу устроили, где склад. А наши, подлесские, детей крестить куда-то всё же носили. Родится дитя, и вскоре его куда-то в лес уносят. А оттуда приносят уже с крестиком на шее. Сам видел. Крестики ненастоящие, из дерева вырезанные. Приехал раз в Подлесное милиционер. На коне, верхом. Седло хорошее, кавалерийское, наган на боку. Зашёл к нам и начал деда Евсея допрашивать. А дед прикинулся, что плохо слышит и не шибко что понимает. Так тот милиционер и ушёл ни с чем. А дед на болото ходил, всё утей стрелял там. Бывало, и переночует где-то на болоте. Где он ночевал, когда ночи весной ещё холодные, а кругом вода да снег ещё лежит? Спросим потом, а он только улыбается да рукой машет, чтобы отстали.
– У того монаха, что ль? – насторожился Кудряшов. – У нас, на Енисее, в тайге, староверские скиты. Вот где никто тебя не сыщет. На сотни вёрст вокруг – тайга, болота, буреломы, речки непроходимые. Вот и задумаешься: это ж куда человек забрался от людей, чтобы жить своей совестью и волей, чтобы никакая сволочь его взашей не толкала – то делай, а того не смей…
После этих слов Кудряшова они долго молча слушали дальнюю канонаду, сотрясавшую землю и их баньку, так что сверху иногда на их головы, на дощатый пол, шурша, просыпался песок.
И ещё один был разговор. И начал его тоже Кудряшов. Жгло у него в груди. Метался он, не зная, как поступить. Одно дело – в строю, где царствуют устав и приказ командира, где всё тебе скажут, где окапываться и в какую сторону палить. И другое – когда нет над тобой ни командира, ни устава…
– Я, Сашка, за эту власть голову класть на плаху не имею никакого желания. Говорю это, чтобы ты сразу понял меня. Я ведь всё равно уйду. Но и другая, которую немец здесь, на земле нашей, учреждать начал, тоже вряд ли слаще будет. Вот ты скажи мне, курсант, учёный человек, чем свой сукин сын от чужого, к примеру от немца, отличается?
– Ты ж говоришь, что вы там, на заимке своей, хорошо обжились? Так?
– Ну, обжились. Рыба, зверь, ягода, грибы. Тайга кормит, если руки не крюки и голова на плечах. Налоги сдавали исправно. Скотина повелась.
– Так, значит, обжились вы там, брянские, на новом месте. У тебя там семья, жена, дети. А теперь вот о чём задумайся: если немец Москву возьмёт, думаешь, он на этом остановится? Не остановится. Он и до заимки твоей захочет добраться. Ему всё к рукам надо прибрать. Перезимует в Москве. Отремонтирует свои танки и попрёт на Урал, а там и до твоего Енисея путь недолог.
– А вот наша ему с отворотом! – закричал вдруг Кудряшов, страшно сверкая глазами, и на шее у него вспухла синяя тугая жила.
После, успокоившись, и снова, видать, чтобы унять расходившиеся нервы, принялся чистить свой карабин. И сказал с улыбкой и прищуром:
– Ох, и политрук же ты, курсант. Политрук комиссарович… Но ты всё же прав. Эти сук-кины дети не лучше наших. Слыхал, что пишут? После такого приказа Пелагея Петровна долго нас держать тут не станет. Да и мы должны честь знать. Хозяйка со старухой и дети, считай, под дулом теперь ходят. Шепнёт какая сволочь… Да, Сашка, одна власть у меня сестёр живьём пожрала. А другая и детишек не пожалеет.
Вечером они ушли. Попрощались с хозяйкой. Поцеловали её на прощание. Отдали деньги, которые у них с собой были.
– Да что вы! Что вы! Родненькие! Мы ж денег не берём, – запротестовала Пелагея, когда они протянули ей розовые тридцатки.
– А больше ж нам дать нечего, – сказал Кудряшов и улыбнулся: – В женихи ты нас никого не выбрала. Так что возьми хоть это. Пригодятся. Может, ещё в ходу будут. Деньги есть деньги.
– Э, да мои женихи вон они, один другого краше, – и она кивнула на окно, откуда выглядывали русые головёнки её сыновей.
– И то правда, – согласился Кудряшов. – Береги их, Пелагея Петровна. Война пройдёт. Рано или поздно. А им ещё жить. Их для новой жизни сохранить надо.
– Пройдёт-то пройдёт, только когда ж это будет? Вы вон дальше уходите. Немец пришёл. Говорят, скот забирать будут. Как нам тогда жить?
– Тьфу т-ты! И эти сразу за скот! Ты вот что, Пелагея, баба ты смышлёная, расторопная. Поросёнка своего, которого за сараем в сене прячешь, зарежь. Пока не поздно, заколи и салом посоли. То-то детей продержишь до весны. А то ведь и правда, заберут. А живого поросёнка не схоронишь, найдут и в сене.
– Вот и тятька мне то же говорит, – призналась Пелагея и, взглянув будто нечаянно на Воронцова, вдруг сказала: – А ты-то, командир, чего молчишь? Молчишь и молчишь. Вот молчун, ей-богу. Хоть бы слово мне какое на прощание сказал? Иль не заслужила я от тебя доброго слова?
– Прощайте, Пелагея Петровна, – сказал и он, глядя ей в глаза. – И спасибо за всё.
– Прощай. Дай-ка я тебя ещё раз поцелую, – и она обхватила его крепкими руками и прильнула всем телом, обдав теплом и той нерастраченной нежной женской добротой, которую видел он в её глазах и которая, как ему на мгновение показалось, предназначалась только ему одному и о которой не надо было признаваться никому, даже себе самому.
Воронцов шёл и вспоминал прощальный поцелуй Пелагеи, дрожь её тела и тепло рук.
На этот раз дорогу перешли благополучно. Никаких постов на большаке не оказалось. Залегли на подходе, прислушались. Промчалась дежурная патрульная танкетка. Погодя, через полчаса, она же – назад. Голова в чёрном шлеме и комбинезоне торчала над приземистой башней. Наблюдатель. Как только затих за поворотом её мотор, они выскочили и перебежали на другую сторону просеки.
Ночью в лесу набрели на костёр. Возле огня сидели семеро. Сушились. Варили какую-то бурду из мороженых грибов. Густой грибной запах от чёрных закоптелых котелков так и расходился вокруг.
– Ну что, чудаки, портянки сушите? – окликнул их Кудряшов тем же тоном, каким несколько дней тому назад окликнул возле Прудков Воронцова.
Он вышел к огню один, закинув за спину свой кавалерийский карабин. Один из сидевших красноармейцев схватился было за винтовку, но Кудряшов остановил его:
– Тихо, тихо, служивый. На своих не кидайся.
– Ты кто такой? – опустив винтовку, спросил простуженным голосом красноармеец.
– Я тот, кто и ты. Кто ты такой… Я должен был услышать: стой! кто идёт? Что ж вы посты не выставили? Сидят загорают…
– А ты что, комиссар, службе нас пришёл учить? – перехватил разговор другой, постарше, с чёрной недельной щетиной и яркой проседью на крупном подбородке.
Кудряшов окинул его взглядом и сразу определил: старший среди них – он.
Все семеро сидели босиком, подставив огню белые пятки, распаренные от долгого хождения в сырой обуви. Ботинки их, аккуратно насаженные на колышки, как чучела на тетеревиной охоте, чернели тут же, вокруг костра, и от них шёл пар и разносился кисловато-приторный человеческий дух. Кудряшов кивнул на ботинки и сказал с усмешкой, обращаясь больше к тому, с седоватой бородой:
– Вас, пехоту, по одному только запаху за километр учуять можно.
– А на тебя, кавалерист, глянуть, так и не скажешь, что ты издаля идёшь, – отмолвил старший. Похоже, он уже пришёл в себя, говорил спокойно и уверенно, не скрывая своего старшинства.
Все остальные молчали. Молча переглядывались, ждали. Из оружия у них была одна винтовка и штык-нож от СВТ на поясе старшего.
– Вижу, кавалерист, ты не один пришёл?
– Не один, верно. С командиром.
– Ну, так зови командира. Решать будем, как через фронт переходить, – старший нагнулся, пощупал свой ботинок. – Тут уже недалеко, километра три. Или вы сами по себе?
– А вот сейчас и решим, как дальше быть.
Воронцов подошёл к костру совсем не с той стороны, откуда несколько минут назад вышел Кудряшов.
– Вы что, разведка? – спросил старший, сразу смекнув, что их ночные гости – народ бывалый.
И Воронцов представился:
– Курсант Подольского пехотно-пулемётного училища сержант Воронцов. Кто у вас старший?
– Ну, я старший. Боец Красильников, четвёртая рота… стрелкового полка, – старший запнулся и, будто итожа, усмехнулся с горечью: —…которого нет.
– Для начала, Красильников, давайте выставим посты.
– А чего ты, курсант, сразу командовать лезешь? Вот своего кавалериста и поставь. А нам просушиться как следует надо. Вы-то вон какие сытые откуда-то вылезли…
– В командиры я к вам не напрашиваюсь. Мы как пришли, так можем и уйти. Если же дальше мы пойдём вместе, то вы, Красильников, немедленно должны выставить двоих человек в дозор.
Красильников качнулся, шевельнул губами и сказал:
– Губан и ты, Пряхин, в дозор. Винтовку возьмёт Пряхин. Губан, на, возьми наган. И учти, там всего три патрона. Давайте быстро по местам!
Бойцы обулись и ушли за освещённый костром круг, который вздрагивал на стволах деревьев и лапах елей и иногда перемещался то в одну сторону, то тут же уходил в другую.
Ближе к рассвету потеплело, и пошёл мелкий дождь. Шаги стали неслышными. И Воронцов с облегчением подумал, что, если не набредут на немецкий пост, то, может, бог даст, и далее пройдут благополучно. Ведь не должны же они стоять сплошной линией. Он шёл впереди, пытаясь сверять открывающийся впереди ландшафт с тем маршрутом, держаться которого советовала им Пелагея Петровна и который он всё время держал в памяти. Вот миновали поле, обошли его стороной, березняком, вот ручей и овраги, от ручья должна быть лесная дорога, нашли и дорогу, и по ней дальше на восток. Всё им верно обсказала Пелагея Петровна. Хорошая она женщина, думал Воронцов, добрая. И правда что, как сестра родная.
– Стой! Кто идёт? – и тут же, не дожидаясь ответа, хлестнула навстречу, рассекла тишину короткая автоматная очередь.
Сразу охнул один из бойцов. Остальные залегли. Замерли.
– Не стрелять! Свои! – закричал Воронцов.
– Кто такие? – послышалось из-за деревьев, из смутно-серой предутренней хмари, наполненной дождём и усталостью.
– Выходим из окружения! Из разных частей! Документы имеются!
– Лежать! – приказывали им из серых промозглых сумерек. – Оружие отбросить в сторону!
Воронцов откинул автомат. Кудряшов, лежавший рядом, сделал то же самое и прошептал:
– Эх, Сашка, чует моё сердце, не на ту кочку мы наступили. Красильников вон помирает.
К ним подошли трое с автоматами ППД. Молча подобрали оружие. Ощупали, обыскали, охлопали бока, заставили перевернуться на спину. Снова обыскали. И в том, как их обыскивали эти внезапно появившиеся на их пути люди, Воронцов почувствовал, что для них это не обуза, а работа, и выполняют они её умело, даже с удовольствием.
– А ты, сволочь, почему приказ не исполняешь? – рявкнул один из автоматчиков.
– Не видишь, он же мёртвый, – сказал Воронцов и попытался встать. – Подстрелили вы его.
– Лежать! Я сказал, лежать! – закричал автоматчик и резким неожиданным ударом сапога сбил Воронцова обратно на мокрую землю.
– Что там, Родин? – послышалось из-за деревьев.
– Да вот, товарищ капитан, ещё девятерых взяли. Один готов.
– Веди их сюда. Обыскали?
– Обыскали. Все без винтовок. Та же самая картина. На всех две винтовки и автомат, – и автоматчик Родин с удивлением уточнил: – Автомат немецкий.
– Оружие неси в землянку. Этих – туда.
Воронцов поднял голову и выкрикнул:
– Товарищ капитан, разрешите обратиться? Мы вышли из боя в районе Юхнова!..
– Заткни ему глотку, Родин, – тем же бесстрастным голосом приказал капитан и тут же повернулся и пошёл назад, в ельник.
Воронцов не почувствовал удара. Просто в затылке что-то лопнуло как будто от чрезмерного напряжения, и он мгновенно перестал чувствовать и холод, и сырость, и усталость преодолённого пути, и отчаяние, внезапно охватившее его, оттого что их, с таким трудом выбравшихся из окружения, приняли, видимо, за кого-то другого, с кем допустимо было поступать как с дезертирами, забывшими присягу.
Так они вышли к своим.
Очнулся он всё в том же лесу. Кругом, приткнувшись спинами к стволам деревьев, сидели люди. Оборванные. Грязные. Голодные. Некоторые без шинелей. Но больше всего Воронцова поразили их лица: потерянные, безучастные, готовые претерпеть любое унижение и муку. Лица тихо, почти безголосо, перешёптывались. Воронцов прислушался.
– А что-что, – говорил один, – постреляют теперь. Как собак чумных постреляют.
– За что ж нас стрелять?
– За то… Кто ж об этом сейчас думает?
Воронцов понял, что они вышли на заградзаставу. И теперь судьбу их решал, должно быть, тот самый капитан, к которому он попытался обратиться. Вспомнилась Изверь и то, как командир десантников и ротный спасли от расстрела старшину Нелюбина и его людей. Теперь ни старшего лейтенанта Мамчича, ни капитана Старчака рядом не было. Он потрогал затылок. Кто-то успел перевязать ему разбитую голову. Повязка сидела плотно.
– Савелий, – позвал он.
– Что, Сашка? – отозвался Кудряшов.
Кудряшов тут. Значит, он и перевязал. Вот и подумай теперь, мелькнуло у Воронцова, кто из нас больше прав…
Кудряшов сидел рядом и мрачным, злым взглядом рассматривал маячившего за деревьями часового. Уже рассвело, и видно было, как падали вниз, просачиваясь через плотный полог еловых лапок, крупные серебряные капли дождя.
Вдруг часовой выпрямился, принял «смирно», и они увидели невысокого роста человека в командирской шинели и жёлтых ремнях. Капитан, тот самый капитан… Мысли, опережая одна другую, вспыхивали в гудящей голове Воронцова и гасли почти бесследно. Он не мог сосредоточиться ни на одной из них.
– Товарищ капитан! – он вскочил на ноги и тут же почувствовал саднящую боль в затылке и отдалённый звон разбитого стекла, который преследовал его с той самой бомбёжки под Юхновом, когда его контузило в первый раз. – Товарищ капитан, разрешите доложить! Я, сержант Воронцов, курсант шестой роты. Со мною группа бойцов четвёртой стрелковой роты. Мы вышли из окружения…
– Молчать, сволочь! – рявкнул капитан и выхватил из жёлтой кобуры наган. – Кто ещё хочет доложить о своей трусости и брошенных позициях? Ну? Да за такое – всех вас!.. Всех! У меня приказ самого товарища Мехлиса! Всех!
– Молчи, Сашка, – Кудряшов больно сжал ему руку. – Молчи, а то пристрелит. Видишь, какой свирепый? Стрельнет и не задумается, – и вздохнул: – Погубил ты меня, курсант. И меня, и себя. Посмотри вокруг, уже и проволочка натянута. Полный порядок. Как будто только нас с тобой тут и ждали.
Вскоре их вывели, сбили в колонну по четыре. Колонна получилась большая, человек сто, а может, и побольше.
– Шагом марш!
Капитан в своих нелепых жёлтых ремнях шёл впереди. По бокам – конвой с винтовками. Должно быть, капитан себя чувствовал в эти минуты по меньшей мере командиром отдельного стрелкового батальона, и он вёл своих людей на важнейшее задание, настолько ответственное и большое, что от его исполнения зависела судьба фронта. И он, капитан, был уверен, что батальон выполнит приказ. Эту уверенность подтверждали и его походка, и широкая отмашка, и осанка, и то, как сидела на голове шапка. Воронцов иногда видел его спину, перехлёст жёлтых ремней. Всё в этом человеке, уверенно шагавшем впереди, было ему ненавистно: и эти жёлтые ремни, и подчёркнуто строевая отмашка показного службиста, и самоуверенная осанка подчёркнуто военного человека, рождённого повелевать. Этот, да, расстреляет и глазом не моргнёт, подумал Воронцов.
– Куда ведут? В тыл? – красноармеец, которого Красильников называл Губаном и который всё время старался быть рядом, теперь снова шёл с ними в одной шеренге.
– В тыл… В овраг ведут, – Кудряшов поднял голову, огляделся.
– Расстреливать? – всхлипнул Губан.
– Нет, баранками кормить, – мрачно дразнил его Кудряшов, что-то соображая.
– Но почему? Мы же дрались до последнего! Я расстрелял шесть дисков! Пулемёт заклинило! Попал осколок! И только потому я его бросил! Вынужден был бросить! Если бы патроны не кончились, я бы никогда не бросил свой пулемёт. Клянусь!
– Заткнись! – скрипнул зубами Кудряшов. – Ноешь и ноешь… Бросил ты свой пулемёт. Бросил! И – хрен с ним…
Губан споткнулся, но не упал, налетел лицом на идущего впереди. Тот даже не оглянулся.
– Сказали: надо уходить, – снова заговорил он, ища у Воронцова сочувствия и оправдания случившемуся с ним несчастью, как будто других ждала иная участь и они могли защитить его. – Я и пошёл вместе с другими. Сказали бы оставаться, я бы и остался…
– Слушай меня, курсант, – торопливо зашептал Кудряшов. – Сейчас подойдём вон к той сосне. По моему знаку – сразу за мной. В лес. Понял?
– Думаешь, уйдём?
– А тут и думать нечего. Недолго думать нам осталось…
– А вдруг нас не расстреливать ведут?
– Когда-нибудь, когда кончится война, я обязательно поинтересуюсь у барана, что он думает о хозяине, который выведет его из хлева с ножом за голенищем… Давай-давай, решайся, курсант, ты же парень рисковый.
У Воронцова так сильно болела голова, что он порою не совсем понимал, где он, что с ним случилось и куда он идёт сейчас, в эту минуту. Но решительный блеск в глазах Кудряшова и его уверенный насмешливый тон заставили встрепенуться и сосредоточиться. Теперь он хорошо понимал, что о последствиях того, на что они только что решились, думать не следует. В худшем случае они умрут всего на несколько минут раньше остальных, зато без унижений. Пули, скорее всего, догонят их в тот момент, когда они добегут до леса. А если не догонят… Если стрелки промахнутся… Если промахнётся именно тот, который будет стрелять в него, в Воронцова… Так что шанс есть. Кудряшов прав. Надо попытать судьбу.
Впереди неровным косяком в поле вылезали сосны, так что просёлок вынужден был вильнуть влево, чтобы не задеть молодой сосновый подрост. И когда голова колонны подошла к нему, в поле, метрах в ста от них, ударила мина. Они даже не услышали её свиста на подлёте и сперва ничего не поняли. Но тут же, уже ближе к колонне, хрястнула другая. Побывавшие в боях, они тут же поняли, что происходит: их колонна обнаружена, и началась пристрелка, за которой последует обвальный огонь. Но капитан, видать, не имевший понятия о том, что такое миномётный обстрел, вместо того чтобы отдать команду рассредоточиться и изменить направление движения, чтобы таким образом миновать линию огня, крикнул:
– Вперёд!
Конвоиры закричали:
– Шире шаг, сволочи!
– Строй держать! Подтянуться!
И тут в хвосте колонны кто-то завопил:
– Братцы! Беги!
Хрустнули несколько винтовочных выстрелов. Да где там, разве ж остановишь хлынувшую лавину? Капитана в первое же мгновение смяли и протащили по земле, волоча за жёлтые ремни к лесу, вырвали из рук наган, затоптали. Конвой испуганно отступил в поле и, выстроившись реденькой неровной цепочкой, делал что мог: солдаты вскидывали винтовки и, тщательно прицеливаясь в спины, вели огонь по бегущим. Каждый из них уже понимал, что теперь и им, возможно, придётся отвечать по законам военного времени, и в овраг, к которому они только что вели колонну, полетят и их размозжённые пулемётными очередями головы. И что теперь оправданием им могут послужить только трупы подстреленных беглецов. И чем больше их будет, тем больше надежды на то, что их не потащат к оврагу, под пулемёт.
А тем временем немецкий корректировщик передал миномётчикам, расположившимся где-то на закрытых позициях, поправку к прицелу, и следующая серия тяжёлых мин с воем опустилась на сосняк, на край поля, на просёлок, накрыв и бегущих, и стреляющих по тем бегущим, разом примирив и тех, и других одной участью.
Глава пятая
Рана под ключицей, зараставшая дольше других, стала донимать нестерпимым зудом. И старшина Нелюбин выхватил из веника берёзовый прутик, обломал его, и, подсовывая под повязку то сверху, то снизу, с остервенением чесал окрестности зудящего места. Так зарастала последняя, четвёртая, сквозная рана, полученная старшиной полтора месяца назад у моста через реку Шаню.
А спустя несколько дней старший военврач Маковицкая, зайдя в перевязочную и увидев расчёсы на груди и спине старшины, спросила:
– Это что такое, Кондратий Герасимович? – и на её лбу обозначилась строгая морщинка.
– Нет-нет, это, Фаина Ростиславна, никакие не воши, – кинулся старшина объяснять свои обстоятельства. – Чешется. Спасу нет. Ну так я – прутиком…
– А если прутиком проткнёте рану и, хуже того, занесёте туда инфекцию?
– Да я ж легонько. А то ж невыносимо…
– Не смейте больше этого делать. Повредите рану, и это, знаете… В определённых обстоятельствах это может расцениваться как членовредительство и как дезертирство.
– Ох ты, мамушки мои! Какой же я дезертёр и членовредитель?
Маковицкая усмехнулась.
Что касалось вшей, то несколько дней назад все раненые, находившиеся на излечении в госпитале, весь медперсонал и все местные жители были обработаны средством от паразитов. К таким тотальным мерам пришлось прибегнуть потому, что во время перевязок вши буквально сыпались на пол, и медсёстры, особенно новоприбывшие студентки-москвички, стали бояться подходить к ранбольным. К тому же, помня рассказы родителей о Гражданской войне, Маковицкая знала, что вши у солдат – это прелюдия тифозной трагедии.
Прутик же старшины Нелюбина обеспокоил Маковицкую куда больше вшей. Младший политрук Гордон из госпиталя исчез. Случилось это по дороге из Наро-Фоминска. На колонну дважды налетали «юнкерсы». Одна бомба попала в санитарную машину, в которой находились раненые офицеры и медсёстры. Все погибли. Многих невозможно было опознать. Прямое попадание. Заниматься опознанием фрагментов останков тел было некогда. Маковицкая отдала распоряжение похоронить погибших, и, пока растаскивали с дороги обломки и обрубки грузовика, пока колонна осторожно объезжала воронку, санитары Яков и Савин подровняли воронку в двух шагах от обочины, сложили туда всё, что удалось собрать вокруг, и закопали. А на другой день, составляя список умерших и погибших, фамилии младшего политрука Гордона Маковицкая в него не включила. Рапорт на младшего политрука как на самострела, а также карточку учёта она уничтожила.
Педикулёз среди личного состава – болезнь короткая, излечивается при соблюдении всех медико-санитарных норм в течение нескольких дней и осложнений не имеет. Но болезнь, которую подхватил на передовой младший политрук, она лечить не умела. А потому не знала, помогла ли она ему тогда, после операции, когда посоветовала вернуться на передовую и разыскать там свой сапог, потерянный при слишком странных обстоятельствах…
Через несколько дней пришёл приказ: в медсанбатах, госпиталях, лечебных учреждениях тыла участились случаи немотивированного затягивания сроков лечения лёгкораненых, также имеются случаи умышленного воздействия на заживающие раны, вплоть до вскрытия их самими ранеными с целью затягивания сроков пребывания в лечебных учреждениях. В случае обнаружения подобных фактов о них предписывалось докладывать в установленном порядке, т. е. так же, как и о самострелах.
Раны старшины уже заживали. Три пробоины затянулись быстро, без особых осложнений. Четвёртая, сквозная, заживала больней. Из неё сочилась водянистая сукровица, розоватая пена. Бинты прилипали к коже, и их приходилось отдирать с неимоверной болью. Всякий раз, когда медсестра своими нежными пальчиками принималась снимать присохшую заскорузлую повязку, старшину Нелюбина сильно тянуло ругнуться матом. Нет, не на медсестру. Разве ж она виновата? Она вон как старается и тоже переживает, что ему больно.
– Ох, Танечка, скоро я совсем без волос в этом месте останусь, – горевал он.
– Давайте мы их ножницами подрежем. У нас, видите, и ножницы для такой процедуры имеются специальные, ничего лишнего не повредим.
– Ну, режь, Танечка, режь последние. Натурально петух ощипанный.
– Да что вы их так бережёте? – улыбалась медсестра.
– Как же не беречь, Танечка, дорогая моя? Вот приду ко двору, а баба, жена, стало быть, моя, Настасья Никитична, увидев такую безобразную картину, и скажет: где же ты, Кондрат, так износился?
В этот раз бинт оказался сухим. Рана затянулась тонкой живой синеватой плёнкой. Старшина скосил глаз и сказал удивлённо:
– Господи! Прямо как всё одно яйцо-голыш! Потрогать хочется.
– Да что вы в самом-то деле, как ребёнок, Кондратий Герасимович! – всплеснула руками Маковицкая.
Таня тоже смеялась, готовя свежий бинт.
И в это время в коридоре послышались голоса. В перевязочную вбежал санитар Яков и, подёргивая головой, доложил заполошно:
– Фаина Ростиславна, товарищ старший военврач, командующий армией прибыл! Сам генерал! И вся свита при нём!
Она удивлённо вскинула брови, так что тонкая морщинка удивления и испуга мгновенно скользнула над ними и исчезла. Сказать ничего не успела. Вторая половина двери распахнулась, и в проёме они увидела высокую фигуру командарма. Ефремов снял папаху. Кто-то из дежурных медсестёр накинул ему на плечи белый халат. Он поблагодарил и поздоровался.
– Старший военврач Маковицкая.
Командарм кивнул в ответ. Обвёл взглядом перевязочную. Спросил:
– Как удовлетворяются заявки на медикаменты и перевязочный материал? Есть ли какие жалобы?
– Бинтов и медикаментов хватает. Есть проблемы с транспортом. В последние дни потеряны три санитарные машины. Одна – в результате прямого попадания авиабомбы. Две серьёзно повреждены во время обстрелов на дорогах.
– Машин нет. Машин не обещаю. А лошадей с возницами дадим, – сказал командарм и остановил взгляд на раненом.
Старшина сидел к вошедшему вполоборота, но следы пулевых ранений хорошо были видны командарму.
– Как себя чувствуете? – спросил Ефремов.
– Старшина Нелюбин, товарищ командующий! – и старшина, вскочив с табуретки и повернувшись к командующему своей избитой и полуостриженной грудью, вскинул ладонь к виску: – Хоть завтра в бой, товарищ генерал!
– Ну, молодец, старшина. Из какой дивизии?
– До пятого числа октября месяца сто тринадцатой стрелковой, а затем, по выходе из окружения, зачислен командиром взвода в отдельный курсантский передовой отряд, товарищ командующий!
– Где ранены?