Танец бабочки-королек Михеенков Сергей
– Прокопий, – допытывался Воронцов, – ты вспомни. Хорошенько вспомни, где, в каком месте там, в лесу, ты нашёл эти пилотки?
– Там был большой дом, – вспоминал Прокопий. – С лестницей. Вначале было темно, но потом я всё увидел. Большие полки. На них много всего. Я взял это и пошёл.
– А что там ещё было?
– Одежда. Штаны, рубахи. Вот как твоя.
– А почему ты взял только пилотки?
– Они со звёздочками. Папка мне обещал пилотку со звёздочкой с войны привезти. И не привёз.
– Дом? В лесу? Как же это может быть? А, Прокопий?
– Да, дом. Но он не виден. Он стоит под землёй.
– А как же ты туда попал?
– Шёл-шёл и провалился.
– И ты не слышал, как тётя Зина звала тебя?
– Слышал. Это она меня не слышала. Я позвал её, а она сразу куда-то убежала.
Из разговоров с Пелагеей и Прокопием Воронцов понял, что склады в лесу остались, что их, возможно, оставили специально. А потому устроены они были основательно.
Прокопий то место не запомнил. Испугался. Но должна же хоть что-то запомнить Зинаида. И Пелагея пообещала поговорить с сестрой.
– Только чтобы отцу об этом – ни-ни. Поняла?
– Ой, командир! Ой, командир! – засмеялась Пелагея. – Тятька-то такой же, как и вы, – призналась она. – Уже несколько раз туда ездил, в Красный лес. И лопату брал, и лом. Всё искал. Ничего не нашёл.
– Я найду. Вот увидите.
– Может, и найдёшь, – сказала Пелагея. – Только зачем он тебе? Склад-то этот? Одежды у нас для тебя хватает. А что штаны Ванины тебе маловаты, так и то не беда – перешью.
Вот липучая баба, подумал он. Правду говорит брянский: свяжет баба, словами оплетёт, руками и ногами обовьёт, и не ворохнёшься, и не поймёшь, как окажешься в её власти. Главное, не давать ей повода. А там, глядишь, в лес уйдём, всё само собой и развяжется. Склады найдём и уйдём.
– Тебе что, здесь плохо? Я что, плохая хозяйка? – ткала и ткала свою основу Пелагея.
– Да с чего вы взяли, Пелагея Петровна? Я очень вам благодарен. Я обязательно отработаю. Вот скоро за дровами поедем. Дров вам напилю, наколю. На целых две зимы.
– На две зимы?! – притворно улыбалась она, и глаза её вспыхивали не притворным, а настоящим светом. – Знаю, ты хороший, работящий. Дети тебя полюбили. Вон как привязались. Только ты зови меня просто – Пелагеей. Я же не тётя тебе какая-нибудь. Не дальняя родственница. И не начальница.
– Хорошо, Пелагея Петровна, – мучительно выдавливал он из себя, понимая, что оборона его всё же слаба и, видимо, долго не продержится. И тут же, чтобы миновать опасную тему, сказал: – А склады надо найти. Они нам помогут выжить. И вам с детьми тоже.
– Ладно, – согласилась Пелагея, – я поговорю с Зинаидой.
Как охотник, Воронцов знал, что, если есть лаз, туда, под землю, в тепло и сушь, на зиму побегут мыши. А за мышами полезут и лисы. Так что зимой склад отыскать будет легче, чем осенью. Звериные следы приведут. К тому же, чтобы скатывалась вода, сверху должен быть насыпан или выложен дёрном курган. Пусть пологий, пусть малость просел от осенних дождей, но он всё-таки будет заметен. И отводная канавка по периметру. Однажды в лесу под Серпуховом он видел нечто подобное. Двухметровой глубины срубы из свежей берёзы и осины, с такими же рублеными перемычками через каждые четыре метра, в перемычках присады для дверей, хотя самих дверей нет. И он ещё тогда понял, что двери здесь и не нужны. Нужна, наоборот, вентиляция, чтобы воздух не застаивался. А присады держат концы брёвен, чтобы, если земля задвигается, сруб не выдавило и не перекосило.
– В лесу есть склады, – сказал Воронцов технику-лейтенанту. – Вещевые – точно. Может, есть и оружие, и продукты.
– Откуда знаешь?
– Знаю. На днях поедем пилить дрова. Постарайтесь в лес выбраться и вы. Поищем.
За дровами в лес нарядил их Пётр Фёдорович. Новая власть отвела прудковцам делянки в Красном лесу, далеко. Пётр Фёдорович пробовал уговорить Кузьму Новикова, чтобы выделили какой-нибудь подходящий березнячок поближе. Но Кузьма сказал:
– Где указано, там и пилите. И вот ещё что: на каждый двор – повинность, по три воза трёхметровок. Бревно должно быть не менее пятнадцати сантиметров в отрезе. Мерить, понятное дело, в комле. С четырёх сторон сделать продольные протёсы. Куда возить и куда складировать, я укажу потом. Пока можете заготавливать брёвна в лесу. Чтобы были готовы по первому требованию.
– Это ж зачем, позволь узнать, германцам такой подтоварник?
– Дороги строить. Лежнёвки. Немцы дело знают. Они – не советская власть, грязи и на дорогах не любят.
– А кто ж строить будет? Нас, что ли, погонят? Как на расчистку снега.
– Навряд. У них для этого пленных полно. Все сараи забиты. В райцентре все подвалы – битком. В Юхнове – концлагерь. Несколько тыщ. Что им без дела сидеть? Даром баланду хлебать…
И Кузьма взаимно поинтересовался другим делом:
– Ну, как у вас тут зятьки поживают? Бабы небось довольны?
– Зятьки ведут себя смирно. Работают, хлопочут. Хозяева не жалуются.
– Особенно хозяйки, – опять не утерпел вставить своё слово Кузьма.
– Ну, и это дело житейское. В чём деду стыд, в том бабе смех. Да и другое сказать: я ж над ними, как ты знаешь, старостой поставлен, а не свёкром.
– Вот суки, – усмехнулся Кузьма. – Не успели мужей похоронить, а уже новых пахарей в дом привели.
– Так за всякой же зимой – весна, – рассудил Пётр Фёдорович. – И она обязательно придёт.
– Весна… До весны ещё дожить надо.
– Как-нибудь доживём.
Кузьма покосился на старосту, думая про себя: чего это он, старый хрыч, намекает, что ли, что к весне на фронте всё может перемениться? Немцы остановились под Наро-Фоминском. Ну и что? Постоят, перегруппируются, как это раньше уже не раз было, и дальше пойдут. Надавят и пойдут. И – до самой нах Москау. А народец-то в деревнях себе на уме, подумал Кузьма. Ещё надеются, что советская власть вернётся. И решил пошарпать прудковского старосту с другой стороны:
– Я знаю, кони у вас армейские есть.
– Кони? – искренне изумился Пётр Фёдорович.
– Да, три коня. Из лесу привели. После боя в Аксиньиной лощине. Кто нашёл? Кто туда ходил? Почему не сдали, как положено?
– А, эти… – виновато согласился староста, потому что вдруг понял: деваться-то некуда, надо как-то вилять, да так, чтобы обвилять и эту власть. – Одна хромая. Другая в круп ранена. У третьей холка сбита. А кто тебе это сказал?
– Разве ваши скажут что? Сам узнал. Все кованые? Ведь кованые. Кавалерийские!
– Да нет, что ты! Копыта разбиты. Во, как лапти! Сроду, видать, не обрезались. «Стрелки» не чищены. Дрянь лошади. Брошенные. Бегали, скитались… Ну мы их и привели. Других-то нетути. Не знаю, доживут ли до весны. Кормим, кормим… А германцы, поди, тоже налогами обложат. А? Вон уже и подтоварник понадобился… На чём возить?
– Ты, Пётр Фёдорович, так ловко дурака валяешь, так жалостливо прибедняешься, что тебя действительно хочется пожалеть. А кони-то кавалерийские! Кованые! Что ж, я дурак совсем, следа не разбираю?
– Да что ты, Кузьма Семёныч?
– Не крути, старый лис. А то ты у меня!.. – незло прикрикнул на старосту Кузьма.
Кузьме Новикову нравилась его новая служба. Он сразу понял, что значит – власть. Нравилось, что в его подчинении в один миг оказались такие люди, как Петр Фёдорович. Опираясь на таких, как староста, всю округу можно держать в кулаке.
Чувствовал свою выгоду под властью такого олуха, как Кузьма Новиков, и Пётр Фёдорович. Но ему всё время было страшно. Всякая власть – власть. И всякая власть – насилие. И разница лишь в степени насилия, которое распространяет на человека власть. Кузьма-то – свой. Хоть и дураковатый, а всё же – свой. А кто за ним? За ним-то – чужие. Кузьма же Новиков вёл себя в Прудках наподобие тех же зятьков – смирно. Палку не перегибал. Когда ему надобно было выкроить что-нибудь лично для себя, не наглел. Получал своё и тихо, как сытый клещ, отпадал. То ли ещё не вошёл во вкус, не почувствовал своей ярости и потому дорожил как с неба свалившейся должностью. То ли имел насчёт Прудков иные виды. А скорее всего, то и другое вместе.
А Зинаиды тебе, Хапок сопливый, вовек не видать, вспомнив довоенное прозвище Кузьмы, подумал Пётр Фёдорович, глядя мимо своего гостя. Породу нашу портить… Каких ты мне можешь внуков нарожать, выродок проклятый? Только как мне от тебя повежливее отвязаться? Вот задача. А привязался-то крепко. То ему барана зарежь, то окорок отмахни. То пару мешков картошки. Да и чёрт с ним. Этого добра не жалко. Сытый волк смирнее завистливого человека. Волка-то в Кузьме он и прикармливал, по свирепой его морде гладил осторожной и нежадной рукой. Но вот если в этом волке человеческое проснётся, если опять начнёт к Зинаиде приставать…
– Слышь, Пётр Фёдорович, зять твой, Иван Стрельцов, так и не объявлялся?
– Нет.
– Тоже где-нибудь юбку гладит, – ухмыльнулся Кузьма.
Утром Пётр Фёдорович запряг коня в розвальни, кинул вожжи младшей дочери и наказал строго-настрого:
– Вы там по сторонам – ни ногой. К обеду приеду за трёхметровками. Пелагее скажи, чтобы детей в лес не брала. Ладно, поезжай с богом.
Зинаида ростом повыше сестры, постройней. Но глаза такие же, как и у Пелагеи, – зелёные, глубокие, с белёсыми лучиками. Она правила к дому Стрельцовых, поторапливая коня, и, сама того не замечая, спешила повидать и сестру, и, главное, еёприёмыша, как она звала того, которого ещё ни разу вблизи не видела, а только издалека и которого все в деревне звали Курсантом. И когда, подъехав к знакомой калитке, ловко спрыгнула в рыхлый снег и увидела на крыльце высокого красивого офицера, то невольно позавидовала Пелагее. Вскинула ломливую бровь и весело бросила с вызовом сестре, выглянувшей из-за спины офицера:
– А приёмыш-то у тебя парень видный! Ой, сестрица!
– А ты на чужое не зарься, – тем же тоном ответила Пелагея и бросила в сестру ком снега.
Они рассмеялись, все трое. Повалились в розвальни, на солому, пахнущую конским навозом, Зинаида хлестнула вожжами, и конь понёс их на околицу, за которой виднелись поле и дальний косяк леса. Седовато-сизый иней охватывал тот лес, будто лёгким пеплом. И взгляд туда, к горизонту, легкому пепельному окоёму, так и уплывал.
Воронцов придерживал коленом пилу и топор – не дай бог потерять чужое добро. Сёстры сидели впереди. Он сзади. Конь бежал резво, так и швырялся из-под кованых копыт оковалками твёрдого, как лёд, снега. Иногда, когда с ходу перемахивали бугры и горочки, сани заносило, подбрасывало вверх, и тогда Пелагея и Зинаида опрокидывались Воронцову на колени, и он удерживал их на руках и тоже смеялся. Рана уже не беспокоила, и он её почти не чувствовал.
В Красный лес приехали вскоре. Дорога оказалась наезженной. Навстречу уже везли несколько возов берёзовых и осиновых дров. Пришлось сворачивать в снег. Конь разом ухнулся по грудь, разволновался, потянул вдоль леса надсадной рысью, пока Зинаида не выправила его обратно на санный путь.
Все делянки были размечены. Они сразу нашли свою. Распрягли коня, кинули ему охапку сена и принялись за работу.
Воронцов взял с саней топор, поплевал на руки и весело сказал:
– Приказывайте, Пелагея Петровна, откуда начинать?
– Ну-ну, приёмыш, поглядим, не напрасно ли тебя сестра кормит! – засмеялась Зинаида, с любопытством разглядывая Воронцова.
Он расчищал ногами глубокий снег под очередной берёзой, подсекал её в нужную сторону. А Пелагея с Зинаидой пилили. Работалось весело. Поглядывали друг на дружку, посмеивались, подзадоривали то словом, то взглядом. Но вскоре начали уставать. Всё чаще Воронцов перехватывал ручку пилы то у Пелагеи, то у Зинаиды. Те по очереди отдыхали.
Воронцов подсёк очередную берёзку, подошёл к Пелагее и сказал, ловя её руку, сжимающую посаженную накосо, по-плотницки, ручку пилы:
– Дайте-ка, Пелагея Петровна…
Но Зинаида устало повалилась на колени и засмеялась, глядя на него с укоризной. И сказала:
– А ведь очередь моя. Как ты сестру мою жалеешь! – и тут же, с вызовом: – А ну-ка, приёмыш, давай-давай, чья возьмёт!
Они взялись за ручки пилы, быстро поймали надрез и, без роздыху, выбиваясь из сил, на одном терпении смахнули толстую, в четверть пилы, берёзу. С гулом ухнула она в снег, поднимая искрящуюся пыль.
– Ну, кто кого? – победно сияя белёсыми лучиками зелёных глаз и стиснув зубы, улыбалась Зинаида.
К обеду на чалой кобыле подъехал Пётр Фёдорович. Развернул сани возле штабеля и сказал, щуря в улыбке глаза:
– Не знаю, кто у вас бригадир, а кто бригада, но получается у вас ладно.
Слова отца тут же рассудила Пелагея. Она кивнула на Воронцова, который обрубал сучья на той самой берёзе, которую на спор в один мах пилил на пару с Зинаидой:
– Топор в доме хозяин.
И Пётр Фёдорович, поняв бабий смысл её слов, вздохнул, обошёл кобылу и, привязывая к берёзе конец вожжей, издали посмотрел на старшую дочь и пожалел её. Подумал о зяте. Где он теперь? Погиб ли? Или где мыкается? А может, в лесу? Говорят, в лесах партизаны объявились. Между Мятлевом и Износками уже несколько раз рвали железную дорогу. В Угодке разгромили немецкий штаб. Полицаям покоя не дают. То там поймали, на осинке повесили, то из другой деревни в лес увели и на берёзах растянули. Кузьма разволновался, реже приезжать стал. Боится через лес ездить. А парень этот, Курсант, Сашка, Зинаиде никак на сердце лёг. Ишь, как она голову при нём держит и бровь гнёт… Ой-ёй-ёй… Как бы до Кузьмы не дошло. Надо молодых-то дурней попридержать малость. Чтобы ненароком горя себе не наделали. И он сердито прикрикнул:
– А ну-ка, расщебетались, щебетухи!.. Дело надо делать! Курсант, помогай!
И они начали грузить трехметровые брёвна. Пётр Фёдорович знал порядок. Любой власти угодить в первую очередь надо. А потом уже можно и о своём подумать. Первый воз из лесу должен быть с подтоварником для германской армии. Так-то, и не иначе. Пётр Фёдорович должен показать пример. Пока шесть возов не вывезет, за себя и за Пелагею, ни одного дровна из Красного леса двору он не повезёт. А примак Пелагеин брёвна ворочает со знанием дела. К штабелю-то вон как стал, чтобы с комля брать. Чтобы ему, Петру Фёдоровичу, стало быть, полегче было. Откормила его дочь, силушку-то нагулял, вот и работает – не скупится, за двоих. И как будто ненарочная щепка из-под топора, выскользнула на волю вот какая мысль: а что, хороший был бы зять, а Зинаиде мужик. Надёжный. Степенный. Парней-то нынче побьют. Не всякая и красавица с женихом останется. Надо бы, правда что, Зинаиду пристроить. Только бы Кузьму не взъярить и первым врагом не сделать. Ладно, подождём. А время дело покажет…
– Ну, будет, а то наша кобылка в гору не потянет, – сказал Пётр Фёдорович.
Они стянули хвосты брёвен верёвкой. Пётр Фёдорович стукнул обухом по верхнему бревну – упругим гулом отозвался весь воз.
– Теперь не растеряю. Порядок, – и, похлопав рядом с собой по берёзовому пню, белевшему свежим сахарным срезом, сказал: – А ну-ка, парень, садись рядком, поговорим ладком.
Воронцов послушно сел рядом. Насторожился.
– Слыхал я, ты складами интересуешься?
Воронцов молчал.
– Ну, твоё дело военное, понятное. Поменьше болтай, побольше смекай да действуй. А только знай вот что. Отряд, который в Аксиньиной лощине перебили, сюда шёл, в Красный лес. А чего он, спрашивается, сюда направлялся? Да потому и направлялся, что командовал тем отрядом районный уполномоченный НКВД товарищ Артёмов. Он в перестрелке убит. Заместителем у него был участковый Холин. Он тоже убит. Инструктор райкома Петин, говорят, раненый застрелился. Остальные кто убит, кто в плен захвачен. Но все пленные – окруженцы. Такие же, как и вы. А они не знают, куда их вёл уполномоченный Артёмов. Никто ничего толком и не сказал на допросах. Вот так-то. К складам шли. Значит, склады тут. Но девок моих туда, в лес, не смей водить. И сам головой думай, прежде чем шаг-другой ступить. Потому как мины могут быть. Хотя мины – не самое страшное. Всё понял?
– Понял, – ответил Воронцов. – Спасибо вам, Пётр Фёдорович.
– Пой молебен тому святому, который милует, – сказал Пётр Фёдорович и кивнул на Пелагею.
Он развязал вожжи. Указал хворостиной на узел, стоявший под берёзой, сказал:
– Вот вам, полесовщики, луста[2] материна, а я поехал. Сегодня больше не приеду. А вы чтобы к комендантскому часу воротились. Коня ещё распрячь надо…
И пошёл Пётр Фёдорович позади воза, завязав конец вожжей за верхнее бревно. Чалая и сама хорошо знала дорогу домой.
Всех колхозных коней забрали на войну. Три раза в Прудки на конюшню приезжали из райвоенкомата. Вначале мобилизовали самых гожих. Ох, как жалко их было отдавать! Фронт тогда остановился под Рославлем. Туда и гнали всю силу, в том числе и лошадиную. Потом забрали тех, которых забраковали в первый раз. А после вывели из станков и остальных. Осталась только чалая старая кобыла Нивка. В тридцатом году, когда повсеместно и поголовно народ погнали в колхозы, Нивку, тогда ещё молодую лошадь, Пётр Фёдорович и привёл в артель, на общее подворье. И теперь, когда одна власть ушла, а другая ещё особо не навела порядок, он сказал сельчанам, что Нивку забирает назад. Никто ему не возразил. К тому же, по доброте сердечной, в помощи он никому и никогда не отказывал. И Нивка работала не только на его хозяйство. А недавно в лесу мужики поймали трёх коней. Один хороший, кавалерийский, жеребец. Остальные же два так себе, тоже, видать, где-нибудь в таком же колхозе мобилизованные. Пётр Фёдорович развёл их по домам. Кормить велел хорошо. Приказал вывезти из конюшни колхозное сено. Всё равно прахом пойдёт. Развезли по дворам, всем по колхозному клоку досталось. На тягло выделил особый пай. Приговаривал:
– Зима зимой, война войной, а весна всё одно зерна в землю попросит…
Оставшись на вырубке одни, Воронцов, Пелагея и Зинаида кинулись потрошить узелок с едой. Воронцов тут же расчистил до земли снег, развёл небольшой костерок. Нарезал прутиков. И они принялись жарить на огне сало.
– Как хорошо в лесу! – сказала Зинаида и посмотрела на Воронцова. – Что помалкиваешь, приёмыш? О чём с тятей говорили?
Пелагея тоже заметила, как разом изменилась сестра, как смотрит она на Курсанта, как по делу и без дела задевает его то словом, то плечом. И ведь подумывала втайне, что парень-то действительно красавец, и характером хорош, хоть и молчаливый малость, но, должно быть, это оттого, что в такие обстоятельства попал. Вот бы, думала, сестре такого жениха. А теперь, наблюдая за Зинаидиной игрой, вдруг шевельнулась в сердце какая-то ревность, что ли… Откуда? Почему? У неё ведь муж есть. И, может быть, совсем скоро Иван вернётся домой. А этот поживёт и – благодарствуйте, хозяюшка, за хлеб-соль и сладкую постелюшку. Хотя сладкой-то постелюшки и не было. И не будет никогда. И называет он её не Пелагеей, как ровню, а Пелагеей Петровной. Должно быть, чтобы на расстоянии держать, её – от себя, а себя – от неё. Ну держи, держи. Посмотрим, на сколько твоей державы хватит. Вон как Зина разрумянилась. Давно её такой весёлой и счастливой не видела.
– Ой, вспомнила я то место! – вскрикнула вдруг Зинаида и уронила в снег свой кусочек сала, который несла-несла к скибке хлеба, да так и не донесла.
Воронцов поднял обронённый румяный кусочек, обдул с него снег и бережно положил на подставленный Зинаидой хлеб.
– Слышите, что я говорю? Я знаю то место, где Прокошка от меня сбежал. Тут, недалеко. Надо поехать вон по той дороге, с километр, а там, справа, будут пологий холм и три сосны. Приметные. Мимо них не пройдёшь. Внизу, по всему холму, пни стоят. Высокие. Вот на тех пнях я и рвала опёнки. Где-то там. Больше ничего вспомнить не могу. Туда надо идти. Там, может, ещё что вспомню.
Они быстро доели остатки обеда.
– Ждите меня здесь, – сказал он Пелагее и Зинаиде, взял топор и на лыжах пошёл сперва по главной дороге, а потом – вдоль лесного просёлка, наполовину заросшего орешником, про который, как видно, и говорила Зинаида.
Зинаиду он с собою не взял. Наказ Петра Фёдоровича переступить не посмел.
Воронцов так и держал, не выбираясь на саму дорогу, чтобы не показывать следа, чтобы лыжня его походила на охотничью. На всякий случай.
Прошёл с километр. Никаких сосен не встретил. Но нашёл ещё одну дорогу, более глухую. Пошёл вдоль неё. Снова пробежал с километр. И – вот он, холм с тремя соснами и старыми пнями, почти до срезов заваленными снегом.
Воронцов огляделся, прислушался. Лес жил своей жизнью. Что ему война? Шуршали по коре сосен шустрые дымчатые поползни, осыпали с высоких ветвей искрящийся иней. Где-то неподалеку долбил дятел. На снегу темнели заячьи следы. Заяц ему ни к чему. А вон и лисий, даже два. И он пошёл по лисьему следу. След петлял. Лиса явно мышковала.
Лаз он нашёл сразу. Лисий след и привёл к нему. Чтобы не топтаться вокруг, поставил лыжи крест-накрест и спустился вниз. Внизу было темно, морозно. Зажёг спичку. Свет выхватил заиндевелую лестницу и ближнюю стену сруба, край то ли нар, то ли стеллажей в три яруса, бревенчатый потолок, тоже обмётанный свежим искрящимся инеем.
– Нашёл! – вскрикнул он и увидел керосиновую лампу, прикреплённую к стойке в глубине прохода.
Он зажёг ещё одну спичку, снял с лампы стекло, пошевелил пальцем сырой, пахнущий керосином фитиль, поднёс к нему огонь, и пространство света в чёрном зеве землянки сразу расширилось до пределов всех четырёх стен. Он огляделся и увидел в глубине, куда уводил узкий коридор, зияющий чёрный проём. Значит, здесь не четыре стены, понял он. И, держа над головой лампу без стекла с трепещущим живым пламенем, осторожно, ощупывая каждым шагом земляной пол перед собой, двинулся вперёд.
Сколоченные из тёсаных жердей полки в три яруса были сплошь уставлены ящиками и завалены мешками. В них лежало солдатское обмундирование: комплекты летнего х/б, шинели, тюки портяночной фланели, брезентовые ремни, сапоги. Оружия не было. А вот и пилотки. Как же Прокопий их разглядел? Стопы пилоток лежали на дальнем стеллаже.
Воронцов подошёл к дверному проёму и заглянул в смежное помещение. Оно было меньше первого. Такие же жердевые полки с укосинами. Узкие проходы. На полках ящики с банками. Он осмотрел и этот склад: тушёнка, рыбные консервы, кули с сухарями. Бумажные мешки были проедены мышами. Воронцов обшарил всё. Осмотрел все углы. Оружия не оказалось и здесь.
Он набрал консервов, загрузил ими мешок. Выкрутил фитиль, погасил лампу и осторожно, чтобы особо не обламывать снег, намёрзший вокруг лаза, выбрался наружу.
Глава одиннадцатая
Когда машина с командующим и грузовик с охраной исчезли за еловой посадкой, старшина Нелюбин наконец-то стал приходить в себя. Он задумчиво качнул головой и вдруг спросил бронебойщика, который все эти дни ни на шаг не отходил от него:
– А кто это был?
– Да генерал какой-то, – ответил бронебойщик и поморщился; его то бросало в озноб, то тошнило – после контузии он никак не мог прийти в себя. – Ты ж его сам генералом называл. Я думал, ты его знаешь.
– Братцы! – закричал старшина. – Это ж наш командующий был! Генерал Ефремов!
А братцы уже весело курочили банки, разламывали хлеб. Пошла делёжка.
– Смотрите, ёктыть, чтобы всем поровну досталось, – на всякий случай бранил разводных старшина Нелюбин.
Он ещё раз обошёл свой сгрудившийся у костра взвод, посмотрел на дорогу, по которой минуту назад проехали штабные машины, удивлённо качнул головой, сел на корточки, привалился спиной к нагретому пламенем костра шершавому стволу старой ели и тут же уснул.
После того как Нелюбин несколько дней назад на минуту прикорнул под танком, он так и не сомкнул глаз. И не мог уже точно сказать, сколько времени прошло со дня первого боя, двое суток, трое или больше. Не спал, не ел. Ту помятую шоколадку, которую он нашёл у немецкого танкиста, поделил на троих в первый же день. Вот и всё его солдатское довольствие. Как они выбрались с той опушки и где плутали всё это время, он потом так и не смог вспомнить как следует.
К вечеру поймали коня в лесу неподалёку от артиллерийских позиций. Конь был под седлом. Положили поперёк седла раненого Калинкина и пошли в сторону Малых Семёнычей. В лесу к ним прибились трое артиллеристов. Все они были из одного расчёта. Их «сорокапятку» раздавил танк. А они спаслись в ровиках. Хорошо, автоматчики не добралась до артиллерийских позиций. За это спасибо стрелковой роте, которая приняла бой в своих неотрытых как следует ровиках, стойко держалась до последнего и почти вся так и осталась на опушке.
Возле Малых Семёнычей повернули вправо, снова в лес. Потому что в самой деревне и вокруг шёл танковый бой. Стояла сильная стрельба. Уже смеркалось, и понять в той стрельбе, кто где, где свои, а где немцы и кто кого одолевает, было невозможно. Горели и «тридцатьчетвёрки», и немецкие штурмовые орудия, и бронетранспортёры.
В лесу ночью набрели на другую такую же группу. И сперва открыли друг по другу огонь. Но вскоре кончились последние патроны. Стали материть друг друга и судьбу, и только тогда поняли, что встретили и чуть не перебили своих. Все оказались из 479-го полка. Все с винтовками. Только без патронов.
Пришёл санитарный грузовик. Раненых забрали и повезли в тыл, по той самой дороге, по которой к ним приехал генерал. А им, оставшимся, передали приказ следовать на сборный пункт в Рассудово.
Старшина помог погрузить Калинкина. Тот был уже без памяти.
– Не знаю, довезём ли, – сказал пожилой санитар, глядя, как старшина устраивает своего товарища, подтыкая под бока солому и поправляя голову.
– Довезёте. Он терпеливый.
Машина уехала. Старшина Нелюбин поправил на плече винтовку Калинкина с пустым магазином, потрогал пустой подсумок, пощупал за пазухой тяжёлый «парабеллум», который никому пока не показывал, и скомандовал бодро, как ни в чём не бывало:
– Взвод! Стройся! На первый-второй рассчитайсь!
– Да что тут рассчитываться? – устало зароптали артиллеристы.
Но старшина строго повторил:
– Сполнять приказ! Чётные номера – шаг вперёд! Взвод, напра-ву! Шаг-г-арш!
Пошли. Заскрипели снегом. Шестеро – в строю. Один – за коновода. Он, старшина, – восьмой. На коня навьючили разобранный станковый пулемёт. Патронов к нему тоже не осталось ни одного. Последнюю горсть расстреляли из винтовок, по своим.
Всюду у дороги они видели следы прошедшего боя. Разбитые орудия, машины, мотоциклы, тягачи. Многие из брошенных орудий были взорваны. Не хотелось немцам расставаться со своей боевой техникой. Из снега торчала то скрюченная рука, то разутая нога. Трупы валялись и в лесу, и у дороги. Не всех убитых успели собрать. Бой ещё шёл. В стороне Нары гремело. Там продолжалось то, что бушевало ещё вчера здесь. И туда вскоре пронеслась на бреющем четвёрка штурмовиков. «Илы» летели низко, над самым лесом. Вскоре они в том же порядке, немного растянувшись, проследовали назад.
– Разгрузились, – одобрительно говорили в строю, провожая свои самолёты возбуждёнными и благодарными взглядами.
Охрана командующего оставила им порядочный кулёк махорки. И теперь взвод старшины Нелюбина на ходу вольно дымил самосадом. На душе у бойцов посветлело. Уже не так придавливала усталость. Не так угнетало чувство потери товарищей. Всякая боль притупляется. Но теперь это произошло очень быстро. Потому что немцам наконец-то дали по зубам, отогнали прочь с огромными потерями, навалили их трупов по всем дорогам. Так что не зря полегли на опушке у Малых Семёнычей москвич Святослав и бронебойщики, не зря мучился Калинкин, дай ему бог дожить, дотянуть до госпиталя!
В лесу встретили обоз. С десяток саней, нагруженных ящиками со снарядами и минами. У ездовых узнали, что немцев отогнали до самой Нары, что в некоторых местах батальоны заняли свои окопы, отрытые ещё в октябре и ноябре, а кое-где даже перебрались на западный берег и пытаются теперь там закрепиться. Угостили ездовых табачком, уточнили дорогу на Рассудово и пошли дальше.
И взвод, и старшина втайне рассчитывали на то, что, так как основные бои позади, их сейчас накормят и отправят на отдых. А там – по своим частям. Артиллеристов – в свои дивизионы. Стрелков – в свои роты. Миномётчиков – тоже к своим. А ему предстоит отыскать курсантскую роту и доложить начальнику курсов о прибытии. Должны ж ему когда-то, рано или поздно, вручить петлицы младшего лейтенанта с одним кубарём.
Но в Рассудове произошло вот что.
Когда они отыскали штаб полка и доложили о прибытии, незнакомый майор, командовавший всеми войсками, которые находились в тот момент в селе и его окрестностях, тут же приказал выдать им сухпаёк, по сотне патронов, по три гранаты. Рота, в которую их вливали, уже стояла на краю Рассудова и слушала боевой приказ. Ротой командовал старший лейтенант из штаба полка.
– …с ходу Малые Семёнычи! – кричал старший лейтенант, рубя перед собою кулаком. – Очистить деревню от противника и сосредоточиться на противоположном конце. Нам придан взвод танков.
Опять эти Малые Семёнычи, невесело подумал старшина. Горевать о том, что рухнули все их надежды на котелок горячей каши и хотя бы часа четыре беспрерывного сна, у него уже не оставалось сил. Все завидовали раненым. И он, грешным делом, тоже. Они уже в тылу отдыхают. Попробуй угадай свою судьбу, может, через час-другой и тебя без рук, без ног в тыл поволокут. Но до своей пули ещё добежать надо. И тут старшина Нелюбин прервал свои мысли: не сметь думать об этом, не сметь, драться надо до последнего. Что ж ты, Кондрат, раскис? Похуже бывало. Так ты, ёктыть, корил он себя, совсем дойдёшь до щебля…
Подошли танки. Нелюбин и его взвод вскочили на броню, ухватились за поручни и выступающие детали «тридцатьчетвёрки», чтобы на ходу их не смело на дорогу, под гусеницы следом идущих машин.
– Держитесь, ребятушки! – крикнул старшина. – Нашему брату, окопнику, видать, тыловой похлёбки сегодня не хлебать!
И увидел в снежной кутерьме и вихре, поднятом гусеницами и своего, и впереди идущих танков, оскаленные рты бойцов своего взвода. А больше он им помочь ничем не мог.
Промчались полем, миновали лесок, нырнули в лощину, пролетели какую-то деревушку. То ли это и были те самые Малые Семёнычи, к которым они раз уже выходили, только, видимо, с другой стороны, то ли другое какое селение. За этой деревней виднелась другая. И в предполье той деревни, где сидели немцы, сразу, с ходу вступили в бой. Всё произошло быстро.
– В цепь! В цепь! Вашу мать!.. – орал штабной старший лейтенант в новеньком полушубке.
– Интеллигент, а матюгами пуляется! – одобрительно отозвался взвод.
– Где немцы?
– А вон там, в хатах.
– Что это за деревня?
– А хрен её знает. Тебе-то какая разница, старшина?
– Вперёд!
Уже и так понятно, что вперёд.
Танки полезли через овраги. Снесли изгороди по краю огородов. На ходу бестолково палили из пушек в сторону деревни. Снаряды их рвались за дворами и перед ними, подбрасывая вверх сивые от снега столбы взрывов.
– Ребятушки, не отставать! – кричал старшина, размахивая винтовкой Калинкина.
Они гурьбой – какая там цепь? – бежали по танковой борозде, едва поспевая за своей «тридцатьчетвёркой».
– Эх, старшина, сейчас грохнут нашу «коробочку»! Восьмидесятивосьмимиллиметровка бьёт! – закричал артиллерист, указывая на одинокий стожок на краю деревни.
Оттуда, из-под стожка, часто вспыхивали дымки выстрелов. Болванки со свирепым воем пролетали над их головами. Одна из них ударилась неподалёку, левее, и, отрекошетив от мёрзлой земли, вырвалась из-под снега и с упругим вибрирующим стоном ушла дальше по курсу, лишь немного изменив угол. А взвод старшины Нелюбина обдало снежной пылью и ужасом. Не дай бог оказаться на пути у этой сатаны.
– Стрелок-то не ахти, – заметил всё тот же артиллерист и вдруг рванулся вперёд, вскочил на корму танка и прикладом винтовки начал стучать по башне.
«Тридцатьчетвёрка» остановилась. Открылся люк. Показалась голова танкиста. Башня тут же сделала доворот. Один за другим прогремело несколько выстрелов. Но, должно быть, и в танке стрелок был неважнецким. Тут же несколько болванок врезались в броню танка. «Тридцатьчетвёрка» вздрогнула. От удара с брони сдёрнуло грязный снег. Башню окутало дымом, а через минуту яркое пламя ударило из люка.
– Глотова тоже убило! – закричали залёгшие бойцы.
И точно, артиллериста на броне не было. Не разглядел его старшина и на снегу возле танка.
– Вот садят, сволочи!
– Пожгут танки!
– Эх, сейчас бы сюда мой «самовар» и десяток мин, – сказал один из миномётчиков.
Но левее несколько «тридцатьчетвёрок» уже ворвались в деревню, уничтожили там пулемётные гнёзда и миномётные позиции, развернулись и атаковали немцев во фланг и с тыла. Нелюбин и его бойцы увидели, как из-под стожка сыпанул в разные стороны расчёт 88-мм зенитки.
– Вот так и нас давили, – злорадно скрипнул зубами кто-то из артиллеристов. – Сейчас пойдут наматывать шинельное сукно на траки…
– Становь пулемёт! Живо! – закричал старшина Нелюбин пулемётчикам.
Те уже залегли за «максимом», и через несколько секунд в сторону позиции немецкой зенитки ушла трасса. Бойцы палили из винтовок и с жадным злорадством наблюдали, как пулемётная трасса подбирает разбегавшихся немцев. Одного за другим. Пулемётчики во взводе старшины Нелюбина оказались опытными.
Вошли в деревню. Стали прочёсывать двор за двором. В сенном сарае, откуда только что стрелял пулемёт, нашли двоих немцев. Те стояли у задней стены, тяжело дыша и затравленно глядя по сторонам. Один из них, постарше, что-то сказал, и немцы тут же торопливо бросили под ноги винтовки и подняли руки.
– Тихо, тихо, ребятушки! Этих – берём! – пытался остановить бойцов старшина. – Это не пулемётчики!
Да где там? Бронебойщик первым кинулся вперёд и вонзил свой штык в живот одного из немцев. На другого тоже накинулись и забили прикладами.
– Вы что?! Озверели! – кричал старшина, растаскивая своих бойцов и чувствуя, что взвод выходит из повиновения.
– Отойди, старшина! – рычал бронебойщик.
Кто-то из артиллеристов оттолкнул его и замахнулся прикладом:
– Это им за Глотова!
– За танкистов!
Старшина на четвереньках выполз из сарая, сунул в рот горсть снега.
– Господи, господи… – шептал он.
Бой вскоре утих. Прибежал старший лейтенант. Заглянул в сарай. Увидел старшину, засмеялся:
– Живой, взводный?
– Живой. Одного потеряли. И танк наш сгорел. И звери мои… пленных покололи.
– Правильно сделали, – сказал старший лейтенант и снова нервно засмеялся: – Не до пленных сейчас. Слушай приказ: место сосредоточения – вон та лощина в ракитнике. Видишь? Атакуем вдоль неё направлением на соседнее село.
«Тридцатьчетвёрки» уже выходили на исходные. И в это время вдоль горящих дворов заскользили лыжники в белых маскхалатах. Это наконец подошёл лыжный батальон, который и должен был вместе с «тридцатьчетвёрками» атаковать деревню, но опаздывал с выходом на исходные, и потому в десант сунули сводную роту, набранную из остатков растрёпанных частей.
– Смотри, лыжники-то все с автоматами, – с восхищением смотрели на них бойцы старшины Нелюбина.
– Ну, эти им дадут сейчас!
– И «самовары» волокут, – заметили миномётчики.
Лыжники ушли вперёд, вслед за танками. Бойцы старшины Нелюбина месили снег в танковой борозде. Вскоре они услышали, как за перелеском, куда уходил след «тридцатьчетвёрки», загрохотало. Но, пока они миновали лощину, потом молоденький осинник и выбрались в поле, за которым виднелась деревня, дворы уже горели, а в дальнем конце, в старом парке, на кладбище, лыжники добивали из миномётов окружённых немцев. Там слышались автоматные очереди и матюги атакующих. Изредка их разрубала торопливая стрельба немецких пулемётов. Но снова лопались две-три гранаты, и всё тонуло в автоматных очередях и крике лыжников, которые, видать, ни в какую не хотели выпускать окружённых с кладбища. А те не хотели сдаваться.
Вот это, ёктыть, война, думал старшина, вытягивая шею и подтыкая под каску подшлемник, чтобы освободить ухо и понять, что там делается и чья берёт. Ребята какие злые стали, даже ему чуть голову не проломили, когда он хотел было заступиться за тех двоих пленных в сеннике… Такая война старшине Нелюбину нравилась. А кухня их ещё догонит. Главное теперь – не отбиться от войска. И он побежал вперёд и, щупая в карманах ватных штанов гранаты, целы ли, на месте ль его артиллерия, скомандовал:
– Шир-шаг!
В деревне между дворами стояли «тридцатьчетвёрки» и время от времени стреляли в сторону кладбища. В проулке горел немецкий танк. На снегу чернели трупы танкистов. «Тридцатьчетвёрки» стреляли всё реже и реже. И вскоре на кладбище затихло. Оттуда лыжники привели троих пленных. Все трое были ранены, некоторые по нескольку раз, и, видимо, контужены. У одного судорожно моталась голова, и немец пытался придерживать её чёрными от копоти руками, но руки тоже тряслись, и у него ничего не получалось.
– И чего их повели, – раздувая ноздри и будто принюхиваясь к чужим враждебным запахам, сказал бронебойщик. – Поставили бы к берёзке. Вон какая берёзка стоит-пропадает!
– Дурак ты, бронебой, – сказал ему артиллерист. – Его сперва допросить надо. А к берёзке поставить ещё успеется. За пленных, если они много знают и ценные сведения передадут, лыжники ордена получат. Понял?