Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор
– А они у нас самые красавчики, – сказала Валя с мечтательной ноткой в голосе. – Южные, смелые, денег не считают, прямо как ваши. Только они азиаты, а ты европеец.
И, положив мне головку на грудь (волосатость которой представлялась ей достоинством), Валя быстро уснула. А я еще долго глядел в потолок. В раздумье о войне и мире, о сладком бремени белого человека и гордом счастье называться европейцем.
Тишина. Младший сержант Волошина
Красноармеец Аверин
Двадцатые числа мая 1942 года, седьмой месяц обороны Севастополя
Дни проносились со скоростью, я бы сказал, «Мессершмиттов», меняя всё вокруг до неузнаваемости. Менее двух месяцев прошло после прибытия в запасной, а казалось, будто и не было никогда другой жизни – без портянок и обмоток, винтовки и каски, подсумков и вещмешка. Меньше недели я пробыл на речке Бельбек – и уже с трудом верилось, что можно прожить без пыли и пота, кирки и лопаты, свирепого солнца над головой и голоса старшины Зильбера. И что не только в окопах полного профиля можно передвигаться не сгибаясь в три погибели, а лишь наклоняя голову.
В моей жизни появлялись новые люди, а кто-то навсегда исчезал или на время терялся. И я почти не вспоминал о тех, кого не было рядом, и мало что знал о тех, кто рядом был. Например, о Шевченко, в первый же день спасшем меня от глупой, по собственной моей дурости, смерти. Или о том же Зильбере.
В один из дней тяжело ранило осколками разорвавшегося над траншеей снаряда и в придачу засыпало землей военкома Зализняка.
Я увидел комиссара вечером. Меня вызвали к Бергману для тех самых бумажных дел, о которых говорил Зализняк. Недавно миной убило батарейного писаря, и в канцелярии скопилась писанина. Нужно было провести регистрацию прибывшего пополнения (то есть нас самих), оформить заказ на котловое довольствие и заполнить кучу других бумаг. Мне объяснили, как это делается, и оставили в закутке при блиндаже командира батареи.
Кроме телефониста, сидевшего с аппаратом в другом закутке, никого там больше не было. Так мне показалось поначалу. Что совсем рядом лежит Зализняк, мне в голову не пришло. Пока не появились Бергман и Сергеев.
С ними была незнакомая девушка, как я понял, из полковой санчасти (батарейного санинструктора Гошу Семашко я знал), а вместе с нею два немолодых, но здоровых санитара-носильщика. Санитары остались у входа, девушка, открывая на ходу медицинскую сумку, уверенно прошла за командирами. Я успел ее разглядеть, и она показалась мне красивой – несмотря на шаровары, которые и на мужчинах нередко выглядели по-уродски. Коротко подстриженные волосы были темными, нос немножко клювиком. В темно-зеленых петлицах тускло поблескивали треугольнички младшего сержанта. Я давно не видел женщины, но подумал совсем не о том, о чем был должен подумать мужчина. Посетившая меня мысль была на редкость идиотской: куда же она, бедная, по нужде-то бегает, неужели тоже, как мы…
– Вот, отправляюсь на отдых, – услышал я голос комиссара. – В самое неподходящее время. Понимаете, хлопцы-запорожцы?
– Понимаем, Федор Игнатьевич.
Я осторожно заглянул в окошко, проделанное в стенке, отделявшей «канцелярию» от главной части блиндажа, и увидел лежавшего на деревянном топчане военкома, возле которого сидела девушка. Сергеев стоял рядом с нею, Бергман устроился за грубо сколоченным из некрашеных досок столом.
Было видно – комиссару худо. Его лицо то и дело искажала боль, дыхание становилось прерывистым. Но он держался. Закончив говорить о делах, принялся балагурить.
– Вам вредно разговаривать, товарищ старший политрук, – сказала девушка.
Тот не согласился.
– А чем мне еще прикажешь заниматься? Дело мое такое, комиссарское, языком чесать. Правда ведь, Бергман?
– Правда, правда, – вздохнул капитан, – но Маринку слушай. За медицину она лучше знает.
Тут комиссар заметил меня. Выдавил улыбку.
– И ты здесь. А мне… не повезло. Ничего, оклемаюсь. Вот таким образом.
Девушка метнула на меня не самый приветливый взгляд. Я растерянно кивнул и нырнул обратно в тень. Зализняк опять обратился к командирам:
– Одних вас оставляю. Скорее бы уж Некрасов вернулся.
Младший политрук Некрасов был политруком нашей роты и находился в госпитале по причине нетяжелого ранения. Шевченко говорил, что парень он толковый, хотя и немного нервный, но что значит «нервный», не объяснял.
Когда санитары унесли комиссара и девушка – младший сержант удалилась, Бергман через окошко заглянул ко мне.
– Всё закончил?
– Так точно.
– Как служба?
– Хорошо.
– Жалобы имеются?
– Никак нет.
Сергеев не обошелся без замечания.
– Ты где, боец, по-старорежимному отвечать научился?
Я не стал объяснять, что от мертвого уже Рябчикова.
– Не знаю, товарищ старший лейтенант. Как учили.
– Слава богу, не «не могу знать», – усмехнулся Сергеев. – Ладно, если все сделал, дуй к своим, там сейчас Лукьяненко паек раздает. Не возражаешь, комбат?
Комбат не возражал.
Старшина нашей роты Лукьяненко был мужиком до крайности вредным. «Мужиком» в дореволюционном смысле слова, то есть деревенским жителем. При этом хитрым, прижимистым и сильно недолюбливавшим городских. Мне довелось однажды столкнуться с его предрассудками, но тогда я был в коллективе и рядом со мной был Шевченко. Теперь малоприятный разговор произошел с глазу на глаз.
Когда я появился рядом, старшина уже закончил выдачу и, завидев меня, в резкой форме проявил недовольство. Впившись в мое лицо небольшими и злобными глазками, скрипучим голосом проговорил:
– Где шляешься, как там тебя?
– У комбата был. Писал. Только что отпустили.
– Писатель… Не описался еще? Пролез ведь, гаденыш, втерся в доверие. Попадешься мне как-нибудь. Пшел к своим, получили на тебя давно.
От его жуткого сельского говора сделалось тошно, но виду я не подал. Спросил: «Разрешите идти?» – и отправился в отделение. Вид у меня был расстроенный. Шевченко сразу понял почему.
– Имел приятный разговор с Лукой? Вот козлище – ведь дождался тебя, проявил принципиальность. На, жуй.
Он пододвинул мне котелок с разведенным в воде концентратом из пшенки. Вытащив ложку, я принялся уныло жевать.
Лукой они с Зильбером за глаза называли Лукьяненко. Старовольский именовал старшину еще смешнее – Лукианенко, сильнейшим образом напирая на «иа». Старшине это, похоже, нравилось. Вероятно, он считал – так принято среди «образованных», поскольку звучало не по-деревенски. Хоть не любил городских, а всё же было приятно.
«Не вздумай при нем ничего сказать», – предупредил меня Шевченко несколько дней назад, когда я впервые увидел долговязую и жилистую фигуру со старшинской «пилой» в петлице и подозрительным выражением в маленьких узких глазах.
«Чего именно?»
«Всего. И вообще держись от него подальше».
Я и держался. Зато с Лукьяненко быстро снюхался Мухин, нашедший в старшине замену Рябчикову. «Хотел бы я знать, какие есть промежду них гешефты», – хмуро прокомментировал их взаимное расположение Зильбер и постарался сделать так, чтобы наш «шмаровоз» пореже встречался с «Лукой». Благо работы хватало всегда, у нас своей, у «Лукианенко» своей.
Все еще злой на старшину, я ел пшенку и перебирал в уме своих начальников, выстраивая некую феодальную лестницу. К концу недели я знал их всех и почти со всеми так или иначе познакомился. Бергман командовал батареей. К ней была придана стрелковая рота Сергеева, кога-то состоявшая сплошь из моряков, но теперь на четыре пятых разбавленная обычной пехотой. С нами взаимодействовали минометный, бронебойный и пулеметный взводы. Всё это называлось опорным пунктом, образуя целый батальон – или дивизион, как говорили в артиллерии. Начальником над ним стоял всё тот же Бергман. Военкомом батареи числился Зализняк, политруком моей роты – временно отсутствовавший Некрасов. Бергман подчинялся командиру полка, подполковнику, и командиру дивизии, полковнику. На нашем первом взводе стоял Старовольский, его помощником был Зильбер. Хозяйством роты ведал Лукьяненко. Он же временно командовал вторым взводом. Других взводов в нашей роте не имелось, и капитан Бергман насмешливо называл нас полуротой – такое подразделение существовало когда-то в царской армии. Самым непосредственным моим начальником был старший краснофлотец Шевченко.
– Михаил, ты давно командиром отделения? – побеспокоил я Мишку, в состоянии глубокой задумчивости жевавшего концентрат, вещь питательную, но не самую вкусную.
– С тех пор как вы здесь появились, – ответил тот. – Правда, у меня старшинского звания нет. Присвоить не успели.
– Почему? Долго оформить, что ли?
– Писаря ранило, бумагу в полк не отослали. Так что теперь моя карьера от тебя зависит. Ну и от Старовольского с Сергеевым, как бы не позабыли. Они ведь люди занятые.
Хорошие отношения с Лукой не спасли Мухина от новой жестокой обиды. Случилось это на следующий день, когда мы, переждав вечерний минометный обстрел, возвращались в свое расположение с работ по углублению траншей в первой линии обороны. Пока мы там трудились, с немецкого самолета раскидали листовки. Как водится, с предложением не проливать кровь за комиссаров с жидами и добровольно переходить на сторону победоносного рейха. Я слышал о таких бумажках и раньше, но своими глазами видел в первый раз. Невзирая на строгий запрет, их поднимали – прикидывали, не сгодятся ли на самокрутки. Но бумага была слишком грубой. Мухин высказался, что может хоть на подтирку сойдет. Пимокаткин усомнился: «А вдруг они того, отравленные?» – на что Шевченко ответил: «Намазаны ядом свирепой ливонской гадюки. Действует, попадая в кровь. Если нет геморроя, будешь жить». – «По мне, так лучше травкой», – состорожничал Пимокаткин.
На обратном пути, когда мы медленно перебирались по ходам сообщения, зашел негромкий разговор о пленных, о перебежчиках и о том, как с ними обращаются немцы. По всему выходило, что обращаются хуже некуда, но добровольные переходы тем не менее случаются, находятся людишки, и не только среди бывших кулаков и вредителей. За иным порой и поглядывать нужно, бывали такие случаи. Тут-то Мухин и пошутил на свою голову.
– Кто у нас здесь самый надежный, – ухмыльнулся он, – так это товарищ Пинский. С его стриженым хреном в плен точно попадать не стоит.
Пинский, обычно тихий и молчаливый, смолчал и на этот раз, только наклонил ниже голову, обиженно пряча глаза. Костаки тоже промолчал, но промолчал по-своему. Без слов, почти не оборачиваясь, врезал Мухину в лицо кулаком. Тот, поперхнувшись, свалился на дно окопа и в ярости прошипел:
– Ты чё, совсем рамсы попутал, пиндос сраный?
Вскочил и кинулся на Константина. Но тут же был сбит на землю новым ударом. На этот раз полученным от Шевченко, что оказалось для Мухина не меньшей неожиданностью. Ладно бы Зильбер, но Зильбера-то рядом не было.
– За что? – просвистел он сквозь зубы.
– За фашистскую пропаганду, – злобным шепотом бросил Мишка. – Понял, урка недоделанная?
Мухину, оскорбленному до последней крайности, только и осталось, что пробурчать – тихо, чтобы слышал только я:
– Фраера позорные… Правда, Леха?
Нашел у кого сочувствия искать.
В этот раз вместе с нами был Сергеев, шел себе впереди, погруженный в свои командирские мысли. Заслышав неподобающий шум, вернулся и резко спросил:
– Шевченко, что там у тебя?
Михаил попытался замять инцидент.
– Все в порядке, товарищ старший лейтенант.
Сергеев не поверил и, ткнув пальцем в Мухина, приказал:
– Ко мне!
Мухин подбежал чуть ли не рысцой и в несвойственной ему манере доложился:
– По вашему приказанию прибыл, товарищ ста…
Не дослушав до конца, Сергеев взял его за грудки и, прижав к стене траншеи, прочел короткое дисциплинарное наставление, завершив его следующими словами:
– И запомни, морда уголовная, здесь фраеров нету. И блатных нету тоже. Здесь все солдаты – и ты среди них пока самый распоследний. Будешь выкобениваться – придушу своими руками. А чтоб не сомневался, получи для профилактики.
И раза два, с виду легонько, встряхнул бытовика, аккуратно приложив того спиной о земляную стенку. На лице у Мухина застыло удивление – откуда старший лейтенант узнал про фраеров? Не мог же услышать на таком расстоянии. А я обратил внимание на кое-что выпавшее из его кармана при вторичном падении. Поднял и в свете взлетевшей в небо красноватой ракеты удостоверился – мой ножик. Тот самый, что пропал месяц назад.
– Слушай, друг, – сказал я Мухину, когда старший лейтенант отошел и мы, отстав от прочих, остались наедине, – где-то я уже встречал этот предмет.
– Нравится – бери, – предложил с готовностью Мухин. И, размазывая по физиономии сопли и грязь, побрел следом за мною, то и дело спотыкаясь в темноте и вполголоса чертыхаясь.
Так, под тихую брань Мухина, пение кузнечиков и редкий треск немецких пулеметов, я в очередной раз убедился – для исправления людей порою нужно совсем немного. Но характер такое исправление, как правило, имеет временный, и забывать об этом не следует никогда.
И еще я подумал – надо бы спросить у младшего лейтенанта, кто такие пиндосы.
Тишина. Человек по имени Земскис
Старший лейтенант флота Сергеев
27-28 мая 1942 года, двести десятый и двести одиннадцатый день обороны Севастополя
Ничего еще не началось, а мы за один день потеряли двух людей. Из числа самых нужных, сколь бы несправедливо ни звучали такие слова по отношению к другим. Сначала ранили Семашко. Не сильно – но батарея осталась без санинструктора, знающего, опытного, да еще с подходящей фамилией. А спустя час засыпало Игнатыча – и мы оказались без комиссара. Теперь вся надежда была на скорое возвращение Некрасова. Так я думал. Но оказалось – ошибался.
– Можешь себя и меня поздравить, – сказал мне Бергман, когда я, побывав с отделением Шевченко на одной из ближних наблюдательных точек, завернул перед сном к нему в блиндаж.
– С чем еще? – спросил я с опаской, поскольку радости в голосе комбата не услышал. У меня и самого настроение было не очень – пришлось провести воспитательную работу с одним неприятным товарищем из третьего взвода. А от работы такого рода я удовольствия не испытывал, скорее наоборот.
– Человека нам нового присылают вместо Игнатыча. Большого и важного. Целого батальонного комиссара. Представляешь?
Я слегка присвистнул. Политотдел разбрасывался кадрами. Целый батальонный комиссар, почитай – майор, на четыре полковые пушки и роту пехоты на самом почти на переднем крае – это была серьезная жертва. Правда, Бергман тут же уточнил, что этот батальонный комиссар уже не батальонный комиссар. Поскольку понижен в звании. Хотя и не сильно, всего на одну ступень – до старшего политрука.
– И зовут его Земскис, – добавил он, помня о моей коллекции не вполне обычных имен.
Имя старшего политрука меня тронуло меньше всего. Тем представителям Красной Армии, Красного Флота и государственной безопасности, кого я когда-то внес в свой реестр, Земскис конкуренции составить не мог. Сейчас у меня в роте имелся таинственный Пимокаткин. Я лично знал капитана Хренова. Один начальник особого отдела именовался Ярилов, а помощником его был Дамскер – как хотите, так и трактуйте. После успехов колхозного строительства меня бы не удивила и Гертруда Свиноматкина. «Земскис» на общем фоне звучало вполне пристойно, не хуже Бергмана или Сергеева. Бергман клялся, что до войны был у него в батарее младший сержант Тугодрищенко, которого начштаба дивизиона за глаза называл ходячим парадоксом. Но похоже, комбат заливал.
Я задал вопрос по существу:
– Знаешь про него что-нибудь?
Бергман ответил не сразу.
– Разное говорят. Во-первых, красный латышский стрелок, партработник, имеет правительственные награды. Служил в агитотделе политуправления Южного, а потом Крымского фронта. Это, так сказать, плюс.
Я что-то промычал. Безо всякого энтузиазма. Больно уж высокого полета птица для нашего скромного опорного пункта.
– Но, – Бергман поднял указательный палец и ухмыльнулся в усы, – как бы выразился «по-гусски» мой сосед Наум Самуилович Гопман, на все плюса есть свои минуса. По слухам, этот Земскис редкостный мудак и ухо надо держать с ним востро. Понял? Опять же в звании понижен. За что? Может, под раздачу попал после Керчи. А может, другое.
Я кивнул. Мудаков в Красной Армии и на Красном Флоте хватало всегда. Как в любой другой армии, любом другом флоте и во всяких иных местах.
Бергман, по-прежнему безрадостно, продолжал:
– Вероятно, его просто сплавили в СОР, так сказать, на перевоспитание в боевых условиях. И теперь, вполне возможно, он займется перевоспитанием батареи и роты. Чтобы вернуть свое высокое звание и восстановить порушенную честь. Понял?
Я вновь равнодушно кивнул. Воспитателей я не боялся.
– Так что постарайся произвести на него должное впечатление. Я со своей стороны постараюсь тоже. Чтобы товарищ Земскис начальство понапрасну не беспокоил и от работы не отрывал. Но воли ему давать не следует, а то он всех замучит. Будем учиться дипломатии.
– Заняться нам больше тут нечем.
– Такова наша тяжкая доля. Кстати, привет тебе от Зализняка. Пришел в себя. Может, на Кавказ отправят.
– С этого бы и начал, – ответил я. – А то Земскис, Земскис. Нам тут что Земскис, что Небескис. Хотя если мудак, то что – другого места для него не нашли?
– А кому он на хер нужен? Все, кто мог, от него отбрыкались, а дальше нас его ссылать уже некуда. Разве что к немцам – Геббельса разоблачать.
Следующий день был вполне обычным. С ружейно-пулеметным и артиллерийско-минометным огнем по нашим окопам и обстрелом порта из тяжелой артиллерии. Кроме того, город ночью бомбила авиация. Моя рота с утра копошилась в земле, охранение вело ответный огонь в немецкую сторону.
Ближе к вечеру к нам наведалась целая делегация. Комиссар полка батальонный комиссар Ханевич, начарт полка капитан Лукашов и наш полковой особист, сержант госбезопасности Котиков с автоматом Дегтярева на груди. Вместе с ними прибыл новый комиссар батареи, тот самый пресловутый Земскис. По случаю визита высоких гостей меня со Старовольским, командирами огневых взводов, взвода управления, а также комвзводами минометчиков, бронебойщиков и пулеметчиков вызвали к Бергману, где и состоялась встреча с нашим новым боевым товарищем.
Я бы не сказал, что Земскис с первого же взгляда произвел на меня плохое впечатление. Скорее наоборот – вполне представительный мужчина, лет сорока, с сединой в волосах, подтянутый и аккуратный, в еще не мятой гимнастерке. С комиссарскими звездами на рукавах и шпалами в петлицах. Может, и не мудак вовсе, подумалось мне, когда мы жали друг другу руки. Мало ли чего могут люди наговорить. Я знал лейтенанта, о котором шептались, что он неисправимый трус, – пока тот не погиб, в одиночку с пулеметом прикрывая отход подразделения.
– Водички выпить дашь? – спросил у Бергмана Ханевич.
Комбат развел руками.
– Еще не подвезли. Шампанское будете? У меня холодное, храню для торжественных случаев. По-моему, в самый раз.
Комиссара полка передернуло, и не так чтобы совсем притворно.
– Я после войны на эту гадость еще пять лет смотреть не смогу.
Мы рассмеялись, только Земскис не понял юмора. Еще поймет, если жив останется, подумалось мне.
Мы посидели над картами, уточнили обстановку. Фланги, соседи, связь, ориентиры, боевая подготовка расчетов и пехотных подразделений. Потом начарт Лукашов, серьезный как никогда и даже слегка взволнованный, произнес небольшую, но крайне содержательную речь.
– Товарищи командиры и комиссары! – начал он. – После… разгрома Крымфронта обстановка вокруг СОРа серьезно обострилась. Нет сомнений, что вскоре фашисты атакуют главную базу. Положение трудное. В частях некомплект, боезапас ограничен.
Мы это прекрасно знали и без него, но всё равно стало немножко не по себе. Одно дело думать самим и другое – удостовериться, что наверху думают так же. А значит, нет каких-то неведомых тебе резервов и непредусмотренных тобой возможностей. И вся надежда лишь на то, что удастся выстоять наличными силами. И с наличным боекомплектом. Именно об этом Лукашовым было сказано далее.
– Да, положение трудное. Но если удастся сдержать первый натиск, то немецкое наступление выдохнется, как это было в декабре и январе.
Разумеется, если сдержим, выдохнется – кто бы сомневался. Но боезапас есть боезапас, а с его пополнением последние месяцы дело обстояло гораздо хуже, чем раньше. Лукашов не стал говорить, где остались наши боеприпасы, но и так было ясно – их сожрал более перспективный, с чьей-то точки зрения, Крымский фронт, и все неизрасходованное в боях попало теперь в руки к немцам.
После того как Лукашов окончил, а окончил он скорее за здравие, комиссар полка Ханевич ознакомил нас с директивой недавно сформированного Северо-Кавказского фронта, в подчинение которому был передан оборонительный район. Директива была приятной во всех отношениях, ничем не хуже известной дамы.
В первом ее пункте сообщалось, что с 20 мая противником ведется интенсивная переброска сил к Севастополю. По данным разведки – четырех пехотных, одной танковой и одной легкой пехотной дивизии. Понятное дело, из-под Керчи, и об этом мы тоже могли догадаться сами. Второй пункт звучал успокаивающе: Севастопольский оборонительный район имеет прочную систему обороны, могущую противостоять любому наступлению противника. Так и было. От себя я бы мог добавить, что не далее как сегодня мы ее, систему обороны, совершенствовали и тем же самым будем заниматься завтра.
Затем шли три пункта приказа, один решительнее другого. С особенным чувством, слегка волнуясь и от этого волнения произнося мягкое «ре» как «рэ», Ханевич прочел первый:
– Предупредить весь командный, начальствующий, красноармейский и краснофлотский состав, что Севастополь должен быть удержан любой ценой. Переправы на Кавказский берег не будет.
Прочел и выразительно посмотрел. Как будто бы кто из присутствовавших стремился попасть на Кавказский берег. Но звучало тревожно. Второй пункт непосредственно нас не касался. Речь шла о необходимости создания армейского резерва и резервов в секторах для нанесения мощных контрударов. Зато третий (и последний) снова был по нашу душу, и комиссар опять прочел его с чувством:
– В борьбе против паникеров и трусов не останавливаться перед самыми решительными мерами. Подписано: Буденный, Исаков, Захаров. Уяснили?
– Уяснили, – не стал разводить турусы на колесах Бергман. – Наше дело маленькое – стоять и не уходить. Стояли в декабре, постоим и сейчас.
– Ну и славненько, – заключил батальонный комиссар, складывая бумажку и засовывая ее в полевую сумку. Видно было, однако, что у него на душе поскребывают кошки. Как и у начарта. И то сказать – отразили в декабре – январе. Но тогда, перед Новым годом, был десант в Феодосии и Керчи.
И тут подал голос Земскис. Мягко и словно бы извиняясь перед старшим по званию, бывший батальонный комиссар заметил:
– Я думаю, товарищи, нам не стоит поддаваться паническим настроениям. И что за выражения такие – «разгром Крымфронта»? С политической точки зрения недопустимые выражения. Мы ведь с вами в Красной Армии.
Он подчеркнул слово «красной», шут его знает зачем. Лукашов был явно задет его словами и, недовольно поморщившись, сразу же взял быка за рога.
– Тут, товарищ старший политрук, – ответил он, подчеркнув, в свою очередь, слово «политрук», – никто не паникует. Мы обсуждаем сугубо военные стороны создавшегося положения. Правильно, товарищи?
Мы все закивали, в том числе сержант госбезопасности Котиков – тощий, бледный юноша в очочках, хороший тем, что не лез не в свои дела, а занимался с немногими приданными ему бойцами боевой подготовкой и очень хорошо стрелял из автомата. Он с самого начала своей службы в полку сообразил что к чему, и когда писал, писал по существу. Мы это знали – не потому, что он знакомил нас со своими сочинениями – вещь заведомо невозможная, – а потому, что в полку не случалось неприятных неожиданностей, да и вообще присутствия в нем особого отдела особенно не ощущалось. (У нас с излишней бдительностью было поспокойнее, а вот про Крымфронт доводилось слышать пакостные вещи. Расстрел как мера пресечения, воспитания и психологического воздействия. Вот и воюй с немцем после такой педагогики. Петров, конечно, тоже крут, однако с ума не сходит.)
– И всё же… – попытался продолжить дискуссию Земскис. Ханевич его остановил.
– Мы знакомы уже с вашей точкой зрения, Мартын Оттович. Однако в узком кругу можем себе позволить называть вещи своими именами. Не впадая при этом в панику. Верно, товарищи?
Мы снова согласно кивнули. Начарт поставил задачи на ближайшие дни. Земскис больше не вмешивался, и слава богу. Хотя и мог бы проявить побольше интереса, а не гордо сидеть в углу за коптилкой. Зализняк на его месте намотал бы всё на ус, да еще предложил бы что-нибудь дельное. От Земскиса, конечно, как от человека нового и далекого от артиллерии, предложений ожидать не приходилось, но всё, о чем шла речь, касалось его не в меньшей степени, чем прочих. А он даже в карту не заглянул, и это был нехороший признак.
Наше знакомство с Земскисом продолжилось после ухода начарта и комиссара полка (за ними следом ушли командиры артиллеристов, бронебойщиков, минометчиков и пулеметчиков; Старовольский тоже порывался удалиться, но я его задержал – мне не хотелось возвращаться одному). Как раз принесли воду и вечернюю овсянку. В дополнение Бергман достал шампанское, а комиссар извлек из чемоданчика бутерброды с сухой колбасой, которые, после некоторого колебания, вероятно вызванного прирожденной стеснительностью, предложил отведать и нам.
– Вы очень хорошо и капитально устроились, – сказал он, внимательно оглядев блиндаж. Неясно, чего было больше в этом замечании – одобрения наших фортификационных усилий или намека непонятно на что.
– Время у нас было, – ответил Бергман. – Мы вам позиции покажем, еще не то увидите.
Он некоторое время подождал ответа, но Земскис не отозвался. Засунул в рот остатки бутерброда и сразу же взялся за новый. Дожевав, пояснил:
– Я имею сегодня нечеловеческий аппетит. Ничего не ел с утра.
– Такое бывает часто, – улыбнулся военкому Бергман. – Полагаю, можно выпить за знакомство?
Комиссар покосился на шампанское. Этаким понимающим взглядом. Дескать, вот оно то, чего и следовало ожидать. Однако кивнул и продублировал Бергмана:
– Я думаю, нам можно выпить за знакомство.
Мы и выпили. Старовольский с явным удовольствием, комиссар с неявным. Очень сдержанный оказался человек. Бергман даже крякнул, чтобы его подзадорить. Но тот лишь взглянул на него, а потом на меня.
Первая бутылка ушла, но разговор никак не клеился. Бергман извлек еще одну, из неприкосновенного запаса, однако лишь ближе к ее концу комиссар вдруг проявил интерес – к младшему лейтенанту, который, прикрыв глаза, на минуту о чем-то задумался. Это было, к слову, наше первое совместное распитие с момента его появления на батарее – Бергман подобными вещами почти не баловался. И это был, кажется, первый раз, когда со Старовольского сошла его улыбчивая строгость и он позволил себе хоть чуточку расслабиться и ненадолго уйти в себя. Однако военком был начеку.
– Вы имеете очень необычную фамилию, товарищ Старовольский, – заметил он со странной интонацией.
Старовольский раскрыл глаза и удивленно ответил:
– Самая ординарная, товарищ старший политрук.
Мы с Бергманом переглянулись, вспомнив недавний разговор о фамилиях. Комиссар между тем не унимался. Должно быть, тоже захотел, чтобы склеилось подобие беседы.
– Откуда вы родом?
– Из Киева.
Собственно, ничего странного в вопросе Земскиса не было, скорее наоборот, но ни меня, ни Сергеева он о месте рождения не спросил, а к Старовольскому привязался. Но я решил поддержать разговор. Знакомиться так знакомиться.
– А вы откуда, товарищ старший политрук? Если не секрет, конечно.
Земскис развел руками.
– Ну, какие могут быть секреты между большевиками? Ведь вы член партии, товарищ Сергеев?
– Да.
– А вы товарищ Бергман, конечно, тоже?
– Так точно, – усмехнулся комбат.
– А вы, товарищ младший лейтенант?
Старовольский отрицательно повертел головой.
– Комсомолец?
Старовольский посмотрел на комиссара и что-то промычал про возраст. Комиссар в ответ посмотрел на него. Очень пристально, надо сказать, посмотрел. Некоторые так смотрят, скажем, на гусениц, невесть откуда взявшихся у них на письменном столе. А моя теща, Маргарита Васильевна, так смотрела на тараканов. Перед тем как прихлопнуть их тапкой.
Бергман мягко вернул комиссара к теме заданного мною вопроса.
– Так откуда вы будете, товарищ Земскис?
– Что? – переспросил тот, отводя глаза от Старовольского, по лицу которого пробежала тень – но не раньше, чем комиссар отвел свой взгляд. – Я родился в городе Либава, она же Лиепая, на Балтийском море. С девятнадцатого года работаю в Украине. Перед войной работал в Днепропетровске. В райкоме ВКП (б).
– Хороший город, – отозвался я. Совершенно искренне, поскольку бывал в Днепропетровске и мне действительно там нравилось. Парки, девушки, днепровский пляж.
– Хороший, – согласился Земскис. – Начинал я работать в Киеве. Но не в райкоме. В девятнадцатом году было много другой работы. Ты ведь, младший лейтенант, был в Киеве в девятнадцатом году?
Произнося эти слова, он снова пристально поглядел на Старовольского. И получил не менее пристальный взгляд в ответ. Впрочем, «пристальный» – не то слово. Взгляд был, я бы сказал… Ну нет, не ненавидящий, конечно, но… Даже не знаю, как объяснить. Словно бы искра какая промелькнула в глазах лейтенанта, злая такая искра, понимающая, нехорошая. Мне потом Бергман сказал потихоньку, что увидел такую же искорку в глазах латыша. Я-то видеть не мог, сидел рядом с Земскисом, а Бергман как раз был напротив.
Кстати, Старовольский так латышу и не ответил, был ли он в Киеве в девятнадцатом году. Вернее, ответил одним лишь взглядом – и нашему новому военкому оказалось взгляда вполне достаточно.
Так началась странная вражда младшего лейтенанта и старшего политрука. Невысказанная, молчаливая, но от того не менее заметная, хотя и совершенно необъяснимая. Мало ли кто и зачем в девятнадцатом году был в Киеве? Мой отец, военмор Сергеев, скажем, не был, а запросто мог побывать. И в девятнадцатом, и в двадцатом. С каким-нибудь отрядом революционных моряков, идущих из красного Питера на Деникина, Врангеля, белополяков. А если человек родился в Киеве, то чего же ему там не быть, пусть и во время гражданской войны?
Пауза затянулась. Земскис и Старовольский уставились друг на друга так, словно бы играли в гляделки и теперь дожидались, кто первый сморгнет или опустит глаза. И трудно сказать, как долго неприличная, с учетом разницы в званиях, сцена могла бы продолжаться, если бы не комбат.
– По военной дороге, – вполголоса запел вдруг Бергман любимую песню нашего Игнатыча, – шел в огне и тревоге боевой девятнадцатый год…
Земскис вздрогнул от неожиданности, хотя ничего не случилось. Командиры приняли и запели, как водится в Красной Армии. Да и тему он задал сам, заговорив о своем девятнадцатом годе. В песне, между прочим, речь шла о восемнадцатом, это уж Бергман переиначил на новый лад. Короче, я подхватил.
- Были сборы недолги,
- От Кубани до Волги
- Мы коней собирали в поход.
После некоторого колебания Земскис тоже решился вступить, и следующий куплет мы пропели втроем. Негромко, но внушительно, отчеканивая каждую строчку, как будто и сами шли в поход по выжженной солнцем кубанской степи.
- Среди зноя и пыли
- Мы с Буденным ходили
- На рысях на большие дела…
И так далее. Про горбатые курганы, речные перекаты, белые кости в Замостье и на Дону с шумящими над ними ветерками. Со стороны поглядеть – встреча давних конармейцев. И ведь подумать только – совсем недавно была Гражданская, а кажется – в другом столетии. Но закончили мы как надо, лихо пропев заключительные строчки:
- Если в край наш спокойный
- Хлынут новые войны
- Проливным пулеметным дождем, —
- По дорогам знакомым
- За любимым наркомом
- Мы коней боевых поведем!
Новая война уже целый год бушевала в недавнем спокойном краю, и не было ей ни конца и ни края. Поэт Алексей Сурков сочинял теперь другие стихи. Мне лично нравилось про «Землянку», да и не только мне.
Пока мы пели, Старовольский молчал. Опустив голову и отдыхая от гляделок с комиссаром. Мы же с Бергманом и Земскисом, не останавливаясь на достигнутом, исполнили «Красная Армия всех сильней» и «Красных кавалеристов» (прежде удивлявшее меня «Дай Берлин!» звучало нынче очень даже к месту). У Бергмана отыскалась еще одна бутылка, из самого неприкосновенного запаса, и контакт с латышом худо-бедно наладился. Он опять мне показался мужиком что надо, а до того, что Старовольский попросил разрешения уйти, никому уже не было и дела. У прибывшего за мной Шевченко была довольно удивленная физиономия, но я неловкости не испытал. Имеем право. Редко, но имеем.
Потому и имеем, что редко. Жалко, не все в Красной Армии понимают. И пьянством на посту… позорят комсостав.
Тишина. Изящная словесность
Старший лейтенант флота Сергеев
29 мая 1942 года, пятница, двести двенадцатый день обороны Севастополя – ночь на 30 мая, субботу
Визиты продолжались. На следующий день нас посетила пресса в лице киевского литератора Евгения Нестеренко. О скором его появлении нам с утра сообщил Земскис, которого, в свою очередь, известили из политотдела.
– Киевлянин за киевлянином, – сказал наш новый военком, поглядывая на стоявшего рядом с мной Старовольского. – Это очень приятно. Люблю ваш город с девятнадцатого года. Я ведь там не чем попало занимался, а в чрезвычайной комиссии работал. Много киевлян повидал. Очень разных и интересных. Вот так-то, младший лейтенант.
И снова уставился на Алексея. Но тот не стал в этот раз играться с военкомом в гляделки. Только спросил, твердо и даже чуть строго:
– Разрешите вопрос, товарищ старший политрук?
– Пожалуйста, – ответил Земскис без прежней уверенности.
– В какой именно чрезвычайной комиссии вы работали? В девятнадцатом году их в Киеве было минимум три. Всеукраинская. Губернская. И особый отдел 12-й армии. И в какой период? До августа или с декабря? И кто был вашим начальником?
Он произнес эти слова совершенно спокойно, разве что без обычной своей улыбки да еще слегка побледнев.
– В губернской, до августа, – пробормотал Земскис, чем-то сильно смущенный. – А вы, я вижу, разбираетесь… в истории гражданской войны.
– Я киевлянин, – напомнил младший лейтенант. – Настоящий. Разрешите идти?
И ушел, не дождавшись ответа. Я поглядел на Земскиса. Тот стал задумчив и бледен – сильнее, чем Старовольский. Между тем причин для бледности не было вовсе. В небе сияло солнце, немцы не начали обстрела, и ожидались интересные, можно сказать столичные, гости.
– Пойдемте знакомиться с ротой? – спросил я у Земскиса.
Тот кивнул, и мы пошли по ходу сообщения.
Знакомство затянулось ненадолго. Я представил нового военкома, тот пожал руки сержантам и старшинам, покивал бойцам и произнес дежурные фразы. Пока он разговаривал с Зильбером, я шепотом сделал замечание Мишке, из-под расстегнутой гимнастерки которого, как обычно, сияла застиранная тельняшка.
– Краснофлотец Шевченко, застегнуться.
Тот, не обращая внимания на военкома, насупился.
– Что же нам теперь, совсем как армейским ходить?
У Костаки был расстегнут ворот и целых две пуговицы. Совершенно нахальное нарушение формы одежды – но без него морская пехота чувствовала себя так, как если бы с нее стянули штаны. Весенний приказ о замене в стрелковых подразделениях флотской формы на защитного цвета армейскую, несмотря на его разумность, отдельные моряки восприняли крайне болезненно – и хотя бы в мелочах стремились подчеркнуть свое отличие, выставляя наружу тельняшку и надевая при случае бескозырку. Как правило, на это форменное безобразие смотрели снисходительно, однако бывают ситуации, когда надобно знать меру. Поди разбери, что на уме у товарища Земскиса. Он же как раз обернулся и внимательно рассматривал своеобразные наряды Костаки, Ковзуна и Шевченко (хорошо хоть Зильбер не выпендривался). Я слегка повысил голос, постаравшись, чтобы новое замечание прозвучало как можно добродушнее.
– Вы мне тут своими тельняшками, нижним, замечу, бельем, позиции демаскируете.