Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор
Военком улыбнулся и заметил, в тон со мною, что было не так уж плохо:
– Да, товарищи моряки, давайте все-таки соблюдать уставную форму.
Товарищи моряки вздохнули и застегнулись.
В первую линию Земскис решил не идти, сославшись на какие-то дела. У меня по горло хватало своих, настаивать я не стал. Нужно было успеть закончить всё к приходу Нестеренко. Старовольский сообщил, что он знаком с писателем по Киеву, да и просто было любопытно поглядеть на известного человека. Говорили к тому же, будто он хочет пообщаться с моряками, а значит, без меня ему было не обойтись.
Нестеренко появился ближе к вечеру. Политрук в новеньком черном кителе и фуражке с крабом, по виду – чистый моряк. На носу у него были очки, в глазах – живой интерес, значительно живее, чем у Земскиса. Последнее не удивляло – человек приехал за собственным хлебом. И хотя он немножко смущался и чувствовал себя в военном облачении неловко, впечатление он производил неплохое.
Мы встретили его у моего КП. Я, Земскис, нужные писателю моряки и Старовольский как их комвзвода. Нестеренко узнал лейтенанта и испытал облегчение – вроде того, какое испытал бы и я, обнаружив в чужой компании знакомого мне человека. Он долго жал руки – ему, военкому, мне и остальным.
– Нестеренко, корреспондент газеты «Красный флот», – каждый раз говорил он, улыбаясь худощавым и умным лицом. – Нестеренко, корреспондент…
– Младший лейтенант Старовольский, – звучало в ответ. – Старший лейтенант Сергеев. Батальо… старший политрук Земскис. Старшина второй статьи Зильбер. Краснофлотец Костаки.
– Шевченко, – заявил Мишка, когда очередь дошла до него, – но замечу, совсем не Тарас.
В глазах Нестеренко появился немой вопрос. Старовольский хмыкнул:
– Он тут не Байрон, он другой.
Шевченко не обратил внимания на лестное сравнение. Его занимало иное – черная морская форма киевского гостя.
– Как поживаете? – спросил нас Нестеренко с неловкой улыбкой гражданского человека, одевшегося вдруг в чужой костюм. Первым ответил Шевченко – с несвойственной ему в обычное время серьезностью.
– Все хорошо, товарищ политрук. Одно плохо. Демаскируете вы нас.
И бросил мстительный взгляд в мою сторону.
– Что? – не понял Нестеренко.
– Демаскируете, говорю, – строго продолжил Шевченко. – Товарищ старший лейтенант, скажите, ведь демаскирует нас товарищ писатель?
Возражать было бесполезно. Свое утреннее замечание я сделал Мишке на этом самом месте, а солнце, как и тогда, светило в полную силу.
– Однозначно демаскируете, – согласился я, всем видом показывая смущенному литератору, что это не более чем шутка и он не должен принимать ее всерьез.
– Вот и я говорю, – продолжал измываться надо мной Шевченко. – В таком виде перед немцами лучше не щеголять – враз засекут. Вы вот про адмирала Нахимова, скажем, слыхали?
– Ну как бы это сказать, – не очень уверенно ответил Нестеренко, – в общем-то, конечно, слыхал.
– Оно и видно, товарищ политрук, что в общем, – сочувственно вздохнул Шевченко. – А от чего он погиб, знаете? От того, что демаскировал. Своими золотыми эполетами. Тут его снайпер и засек. Но то адмирал, ему по чину положено.
– Демаскировать? – съязвил Нестеренко, слегка оправившись от неожиданного напора и переходя в контрнаступление.
– По всей форме одеваться. А нам здесь форсить ни к чему. Хотя вам, – спохватился Шевченко, – как комиссару виднее. Вы уж извините, если что…
Мы рассмеялись, и дальнейший разговор потек в правильном направлении.
Писатель спрашивал, краснофлотцы отвечали (Зильбер помалкивал, говорун он был неважный). Земскис контролировал ситуацию – чтобы не было лишних вопросов и несоответствующих обстановке ответов.
После беседы, когда стало темнеть, мы направились к Бергману обмыть нашу встречу. У писателя имелся коньяк, а у комбата отыскалась бутылка шампанского, из самого-самого неприкосновенного запаса. Старовольского рядом не было, и Земскис снова не удержался, сообщил о своем киевском прошлом.
– А ведь я у вас в Киеве был, в девятнадцатом году, – негромко сказал он писателю. Со значением, но чуть другим тоном, чем накануне Старовольскому.
– Много людей бывало в Киеве, – отозвался Нестеренко. – Я там и сейчас живу. Только временно отсутствую. Вы, товарищ старший политрук, угощайтесь.
– Вы напишете книгу или статью? – спросил Земскис, отпивая коньяк.
– Репортаж напишу непременно. А книгу – это уж как получится. Для книги надо многое увидеть. Мне, честно говоря, и для репортажа материала не хватает. Три дня в оборонительном районе – это несерьезно.
– Материал получить несложно. Обратитесь в политотдел, там располагают необходимой информацией.
Писатель усмехнулся. Разговор коснулся его ремесла. Тут он чувствовал себя на коне.
– Если бы всё было так просто, никто бы никуда и не ездил. Сиди себе в Москве, получай необходимую информацию и строчи, ни о чем не думая. Только людям такое потом читать неинтересно. Им нужны живые впечатления. Мне они тоже нужны.
– Что значит – интересно, неинтересно? – насупился Земскис. – Это не людям решать. И не писателям. Существует политическое руководство.
Нестеренко, я и Бергман с любопытством взглянули на военкома. Сам-то он читает что-нибудь, кроме инструкций ГлавПУРа? Или читать по-русски ему нелегко?
– Разве не так, товарищи? – обратился Земскис за поддержкой ко мне и Бергману.
– Будь оно так, – ответил комбат, – то политическое руководство не отправляло бы писателей и журналистов в командировки. И вообще бы обходилось без них. Само бы сочиняло и очерки и книжки.
Довод был железным. Почесав переносицу, Земскис согласился:
– Наверное, так и есть. Мнение читателей пока учитывать приходится. Не так-то легко, товарищи, наладить литературный процесс. Но прежнего хаоса в литературе нынче нет! Вспомните, что творилось в двадцатые годы. Вот мы тут вчера с товарищами, – он взглядом показал на нас, – песню конармейскую пели. Хорошая песня, правильная. А ведь была когда-то книжка одна про Конармию. Так и называлась.
– Нехорошая книжка, – сказал Бергман. – Вы ее, я так понимаю, читали?
– Нет. Конечно, нет. Я читал отзыв на нее товарища Буденного. И ответ Горького Буденному. И ответ Буденного Горькому. Поучительная была литературная дискуссия. Хотя дискуссии в принципе неуместны. В наше тяжелое время… и вообще.
Все-таки по-русски читает, подумалось мне. Не в том, конечно, смысле подумалось, что если нерусский, так уж совсем ни на что не способен, а в том, что нередко человек вроде бы и говорит неплохо на чужом языке, практически без ошибок, а книжку на нем ни за что не осилит, терпения не хватит, привычки нет. Кириллица опять же, а у латышей латиница. Но Земскис оказался начитанным, даром что изъяснялся с акцентом. Надо же – дискуссия Буденного с Горьким. Я о ней почти ничего и не знал, хоть до войны читал и много, и охотно. Надо мной еще в училище подтрунивали: «Сергеев, ты на танцы или в избу-читальню? Для Сергеева вина не покупать, он сегодня «Ленинград» получил». За одиннадцать месяцев треть шутников сгинула под Одессой, в Крыму или пошла на дно – а я давно не видел ни «Знамени», ни «Ленинграда», ни «Интернациональной литературы».
Покачивая кружку с коньяком на дне, военком неторопливо продолжал:
– Зачем я это говорю, товарищи? Представьте себе, если вот сейчас какой-нибудь такой литературный вредитель что-нибудь подобное напишет про нас, про защитников Севастополя? Выставит нас идиотами, пьяницами, насильниками, погромщиками. А?
Сказав это, Земскис насмешливо поглядел на Нестеренко. Тот пожал плечами. Бергман заметил:
– Тот вредитель разоблачен как враг и сурово наказан. Больше таких, я думаю, не осталось.
– Всё может быть, – возразил военком. – Бдительность необходима везде, в том числе на литературном фронте. Сейчас многие, знаете ли, ощутили некоторое, так сказать, опьянение и позволяют себе отдельные, прямо скажем, высказывания.
Мы переглянулись. Коньячно-шампанский коктейль оказал на комиссара еще более сильное воздействие, чем вчерашний неприкосновенный запас, и от суровой балтийской сдержанности не осталось и следа. А быть может, латыш просто любил говорить о культуре?
– Какие высказывания? – полюбопытствовал Нестеренко, открывая блокнот.
– Идущие вразрез… Вы меня, товарищи командиры и политработники, на слове не поймаете. Я свою меру знаю.
Мы рассмеялись. В этот момент в блиндаже появился Старовольский. Внимание Нестеренко естественным образом переключилось на земляка, и наш политический руководитель на время остался без аудитории.
– Как же мы давно не виделись с вами, Алексей.
– И года не прошло, Евгений Петрович.
– А кажется, целая вечность. До чего уплотнилось время. Ведь правда? Вы, я понимаю, закончили военное училище?
– Ускоренные курсы при Белоцерковском военно-пехотном.
– Белоцерковском?
– Так точно. В городе Томске Новосибирской области.
Писатель кивнул. Похоже было, что он хотел спросить о чем-то еще, но не стал. Однако был доволен – встретить на фронте старого и хорошего знакомого – и в самом деле редкостная удача.
– Присаживайтесь, товарищ младший лейтенант, – радушно показал на стол размякший Земскис. После чего снова взялся за писателя: – Я почему так болею за литературу, товарищ Нестеренко? Потому что очень ее люблю. Читать удается нечасто, работа, служба. Но когда есть время, читаю… – он поискал подходящее слово и завершил: – с наслаждением.
– И кто же ваши любимые авторы? – великодушно спросил Нестеренко. – Что вы предпочитаете – стихи, прозу?
– Стихи, – с легкой робостью признался военком. – Очень я, товарищ писатель, люблю стихи. Вот вы пишете поэтические стихи?
– Больше прозу. А кто вам нравится из поэтов?
Мы заинтригованно уставились на комиссара. Кто окажется в избранниках – Пушкин, Лермонтов, Иосиф Уткин? Или, быть может, Симонов?
– Вы знаете, – опять признался комиссар, – я не всегда запоминаю авторов. Но, например, мне очень понравилась вот эта книга. Совсем свежая, только что вышла – подарили друзья из политотдела фронта.
Он извлек из своей сумки тоненькую брошюрку и показал ее нам. На обложке, под шапкой «Смерть фашистским оккупантам» значилось: «Песни отечественной войны». Еще ниже указан был издатель: «Трансжелдориздат – ЦДКЖ».
– Действительно свежатинка, – согласился Бергман, повертев книжку в руках. – Подписано к печати 30 апреля сорок второго года. Знаете, что такое ЦДКЖ? А вот я уже знаю – Центральный дом культуры железнодорожников. Хм, песни братьев Покрасс. Интересно.
Он передал брошюрку Старовольскому, тот мне, я – Нестеренко. Пролистав, писатель заметил:
– Серьезные авторы. Прокофьев, Лебедев-Кумач, Я. Шварц.
– Правда? – расцвел Земскис. – Мне вот лично этот стих нравится. На тринадцатой странице. Называется «Городок».
И раскрыв брошюрку на тринадцатой странице, он прочел нам довольно длинное стихотворение. Про то, как на мирный городок в украинской степи налетели как звери враги – со всеми вытекающими для городка и обитателей последствиями. Голос Земскиса дрожал от сопереживания, и было, признаться, чему.
- На полях плодородной земли
- Храбрых воинов тлеют останки.
- В городские ворота прошли
- Черной тучей фашистские танки.
- Город пал,
- Запылал,
- Как безрадостный факел.
- Я стоял,
- Я молчал,
- Думал и плакал…
Плакать герою было о чем – в следующей строфе сообщалось, что в городке у него погибла мать. Земскис и сам чуть не заплакал в этом месте. Закончил, однако, бодро.
- Если память о ней дорога,
- Если видели груды развалин,
- Уничтожить, как зверя, врага
- Мы клянемся тебе, мудрый Сталин!
- Все кругом
- В бой с врагом
- Кто в сединах и молод.
- Будем жить,
- Будем мстить
- За свой любимый город.
Слушая Земскиса, я тоже думал. Не плакал, правда, а просто не мог понять одной-единственной вещи – чем именно плохи эти стихи. Вроде бы речь шла о том, что и в самом деле было нам до смертной боли близко, а всё равно выходило не так. Но военкому нравилось.
– Жалко, я не понимаю ноты, а то бы я спел, – сказал он, закончив чтение. Вздохнул и добавил: – Очень мне нравится этот стих. До самого сердца достал. – Глаза его увлажнились (или мне показалось?). – А вам? Вот что вы, товарищ Нестеренко, скажете как писатель?
Нестеренко взял книжку и пробежал глазами по тексту.
– Честно?
– Конечно. Как коммунист коммунисту.
– Мне не очень. Несколько, я бы сказал… безыскусно. Скажем, вот тут рифма странная: «факел – плакал». Ведь чтобы это зазвучало, надо говорить не «факел», а… «факал», но такого слова в русском языке не имеется.
– А может, товарищ Я. Шварц произносит не «факел», а «факэл»? – предположил повеселевший после коньяка Старовольский. – Тогда худо-бедно рифмуется. Особенно если хором запеть. – И выразительно посмотрел на военкома, потому что подразумевал не столько поэта Шварца и возможный хор ЦДКЖ, сколько некоего латыша, который минуту назад именно так произнес слово «факел». Нестеренко этого не заметил – он не очень прилежно внимал декламации Земскиса.
Военком пожал плечами. Противный младший лейтенант лягнул его второй раз за день, и пора было дать отпор. Авторитетным голосом грамотного человека старший политрук произнес:
– Почему бы и нет? Слово «факэл» иностранное. По-немецки – «ди факэль». Ведь мы говорим не «дЕпо», а «дЭпо».
И не «техника», а «тэхника», вспомнил я симпатягу Априамашвили.
– А зачем нам в русской песне вражеский язык? – плутовато усмехнулся Бергман. Слегка же захмелевший Нестеренко после некоторого раздумья выдвинул предположение.
– Возможен другой вариант. Поэт Я. Шварц – это переодетый учитель украинского языка, и все слова произносит на украинский манэр. И вообще его настоящая фамилия не Шварц, а Черненко. То есть, разумеется, Чэрнэнко.
– Или Чорновил. Или Чорнобик. Или Чорногуз, – предложил Старовольский.
– Это мысль! – поддержал прозаика комбат, решивший окончательно добить прибалтийского уроженца. – Я такых учителив багато бачив. Они даже Одессу «Одэсой» называют.
Но комиссар решил держаться до конца.
– Всё это, товарищи, маленькие недочеты. А если по существу вопроса?
– А если по существу, – сказал Нестеренко с глубоким вздохом, – то жуткая халтура. В Ташкенте и Алма-Ате многие этим кормятся.
– И в Уфе, – подсказал Старовольский, уж не знаю, чем ему не угодила Уфа.
– И в Уфе, – со странным удовольствием повторил Нестеренко. – А могли бы на заводе трудиться, полезную для фронта продукцию выпускать. И шестьсот грамм хлеба получать по рабочей карточке. А то и все восемьсот.
Земскис поперхнулся, но не сдался.
– А я вот, – сказал он со страстью, достойной Долорес Ибаррури, – так и вижу свой Днепропетровск. Как входят в него фашистские танки.
– В Днепропетровске есть городские ворота? – брякнул я. И потеряв окончательно совесть, спросил: – Вообще, в каком у нас городе имеются ворота?
– В Смоленске должны быть, – стал прикидывать Старовольский. – Или в Каменце-Подольском, в крепости. Но туда на танке не въехать. Подъем крутоват.
Земскис начал горячиться.
– Как же вы не понимаете, товарищи? Это поэзия! Это образ!
– Образ чего? – сдвинул брови Нестеренко.
– Городских ворот, – промямлил Земскис. Пассионария испарилась.
Тем временем Бергман опять пролистал брошюрку и, словно забыв про Земскиса, озабоченно хмыкнул:
– Да этот Шварц, я вижу, на все руки мастер. Он не только от имени степных городков сочиняет. Вин ще в нас козак, железнодорожник, москвич и гвардеец. Смотрите: «Великий город» – про Москву, дальше – «Песня гвардейских частей», «Казачий эскадрон», «Боевая железнодорожная». Во, послушайте, что у него железнодорожники распевают: «Строить счастье светлое гады помешали нам». А дальше припев:
- Только черный дым клубит,
- Только рельсы убегают.
- И оружие сверкает
- В свете дня.
- Нас на битву посылает,
- Нас в пути благословляет
- Изумительная родина моя.
И так два раза.
– Изумительная родина моя, – пошел наперекор стихиям Земскис. – Очень красиво.
– Поэт-многостаночник, – почтительно сказал Нестеренко. – Не всякому дано.
Уловив иронию, Земскис встал на защиту профессионализма.
– Если так рассуждать, товарищ Нестеренко, то писатели должны писать только о писателях. Но вы ведь пишете не только о себе?
– Не только.
– И к тому же, это очень важно, – резюмировал военком. – Такие стихи вдохновляют на борьбу с коварным врагом.
Нестеренко спорить не стал.
– Тут вы правы. Если стихи кого-то вдохновят, они имеют право на существование. В конце концов, если звезды зажигаются… Но люди петь такое всё равно не станут. Впрочем, скажу по совести – писатели часто халтурят. Идет война, обстановка меняется, реагировать нужно быстро. Опять же газета должна выходить в свой срок – не всегда найдется время как следует всё обдумать и написать так, как бы того хотелось. Смягчающее обстоятельство. Но от этого халтура литературой, увы, не становится. Еще по одной?
Мы чокнулись кружками. Все, и даже Земскис со Старовольским.
Нестеренко вообще сильно у нас повезло – ночью привели захваченных немецких саперов. Их взяли разведчики на нейтральной, где те возились с проволочными заграждениями и, похоже, снимали мины. Взяли тихо, без стрельбы и без потерь, сразу трех – удача не менее редкостная, чем неожиданная встреча старого знакомого. Что там редкостная – невероятная. Тем более перед ожидающимся немецким наступлением.
Их сразу же разделили. Старшего, унтерофицера, разведчики, показав в окопах Бергману, погнали в полк как ценного языка. Двух других, менее значимых, чтобы не таскать среди ночи по тылам целые группы пленных – мало ли что может произойти? – до утра оставили у нас. Бергман приказал Шевченко и Зильберу отвести их в блиндаж. Чтобы самому пообщаться и писателю показать.
Оба были напуганы и сильно помяты. Одного, молодого, высокого и кадыкастого, трясло так, что казалось, отвалится челюсть. Другой, мужичок средних лет, потолще, выглядел спокойнее, однако нашей встрече не радовался. Стоял, тяжело дыша, и теребил ворот куртки без погон, какие немцы носят летом, чтобы не париться в тяжелых суконных мундирах.
– Первый раз их вижу вот так, еще свежих, – прошептал Нестеренко, всматриваясь в немецкие лица.
– Мы их такими тоже видим нечасто, – утешил писателя Бергман.
Порывшись в планшетке, комбат извлек листовку – из тех, что сочиняют в политотделах для немцев. Протянул бумажку Зильберу.
– Дай им, пусть прочтут, а то ведь обложиться могут. Тут у нас и без того воздух не ахти.
Немцы уставились глазами в бумажку, пошевелили губами и, кажется, уяснили главное – никто их тут расстреливать не будет. Они, конечно, и раньше могли видеть подобные листки, не придавая им никакого значения, – но обстоятельства переменились. И если с ними церемонятся и здесь, значит, не всё, что пишут русские, есть ложь, обман и пропаганда.
– Спроси, какой они части, – приказал Бергман Зильберу.
Старшина что-то проговорил, но, судя по всему, его не поняли. Или же поняли превратно. Один из немцев приподнял брови, другой испуганно дернулся. Комбат прикрыл ладонью рот. Я с интересом посмотрел на Соломоныча.
– Тебя где немецкому учили, старшина?
– В школе, как и всех, – огрызнулся тот. – А больше дома говорили. У них язык на наш похожий.
– Заметно, – ухмыльнулся комбат.
Черт его знает, зачем понадобился Бергману Зильбер. Он, видимо, припомнил давний разговор, когда старшина обругал за глаза переводчика штаба дивизии («да я такого за пояс заткну»), – и решил дать Левке шанс показать лингвистические способности.
– Давайте я попробую, – предложил Старовольский и, получив согласие, повернулся к толстому пленному. Задал вопрос другими словами, и немец, закивав, быстро-быстро ответил. Другой посмотрел на товарища с осуждением и что-то неслышно пробормотал. Зильбер, отвернувшись к стене, обиженно пробурчал:
– Ну, мы университетов не кончали.
– Кончите, старшина, непременно кончите, – поспешил заверить его Старовольский. – Да и говорите вы гораздо свободнее, чем я. Просто терминологии не знаете, но это дело наживное.
Я мысленно усмехнулся. Странный он был парень, младший лейтенант Старовольский, выпускник ускоренных курсов Белоцерковского военно-пехотного училища. Другой бы поставил заносчивого старшину второй статьи на место да еще бы добавил при случае, а этот его ободряет. У них там в Киеве все такие? Вряд ли – Земскис вон тоже в Киеве ошивался.
– Что делали на нейтральной полосе? Зачем снимали мины? Что известно о предстоящем наступлении? Какие части стоят по соседству? Какие калибры заняли позиции? В каком количестве подвозят боезапас? – сыпал вопросами Бергман. Возможно, и не стоило этого делать при посторонних, но Нестеренко не был похож на трепача, да и секреты были немецкими.
– Хотите что-нибудь спросить? – повернулся комбат к писателю, вызнав у немца всё, что ему хотелось.
– Да, конечно, – ответил Нестеренко. Потом спросил: – Алексей, вы переведете? – и начал спрашивать: – Откуда вы родом? Сколько вам лет?
И так далее, совсем о другом, чем Бергман. Каждому свое, у артиллериста одни интересы, у инженера человеческих душ – другие. Немцы были родом из какого-то Люнебурга в Северной Германии. Одному было двадцать пять, другому под сорок. Были они саперами, по-немецки – «пионирами». «Но не штурм-, не штурм-», – поспешил заверить нас толстяк. Понятно было, куда он клонил, дескать только дороги чинят, окопы роют и проволоку путают. Но в атаки не ходят, наших не убивают. В отличие от «штурмпиониров», то есть той же пехоты, только посильнее оснащенной технически и знающей саперное дело.
– Жены? Дети? Родители? Образование? – продолжал Нестеренко, делая записи в блокноте. – Что вы чувствуете, когда идете в бой?
Так они ему и сказали, размечтался, прозаик.
– Как вы оцениваете сегодняшнее состояние рейха? Настроения народа? Много ли недовольных? Как воспринимаются британские бомбардировки?
Немного оправившись от потрясения, толстяк отвечал охотно и деловито. Настроения в Германии, как выяснялось по ходу беседы, были давно хуже некуда. Население поголовно испытывало недовольство и страдало от голода. Бомбежки вызывали страх и желание как можно скорее закончить войну. Если бы не НСДАП, гестапо и СС, она бы окончилась самое позднее через месяц. (Первое негодование на лице молодого и кадыкастого постепенно сменялось изумлением.) Идя в бой, немецкий солдат ощущал исключительно досаду на то, как сильно ему не повезло в этой жизни, а Россия была прекрасной страной с зелеными лесами, бескрайними степями, тучными коровами и красивыми девушками.
– Девушками, говорит? – зловеще прошипел Земскис, и немец без перевода понял, что ляпнул что-то лишнее.
– Нет, нет, никаких девушек. Дисциплина. Мы никого не трогаем. СС, айнзацгруппы, боже, что они творят, – быстро переводил Старовольский.
Военком, уставясь в дно кружки, мрачно изрек, похоже вновь цитируя газету:
– Мы не дрогнем, увидев перед собой презренного эсэс.
Немец основательно разговорился и заметно повеселел. Показывал на отобранных у него фотографиях, кто есть кто в его семействе, и чуть не плакал от счастья, видя, что мы не звери и не поставим их к стенке. Бергман даже плеснул им по капле шампанского – не так-то часто последнее время мы видели пленных, притом таких общительных. Уловив носом запах напитка, толстый немец вконец расчувствовался, обругал за что-то Геббельса и, зажмурившись, выпил. Кадыкастый, хотя и не одобрял его поведения, тоже ломаться не стал.
– Вот оно как, почти такие же люди, – сказал Нестеренко, когда немцев увели. – Пусть и трясущиеся от страха.
– Ну да, вроде нас, две руки, две ноги, одна голова, – задумчиво ответил Бергман. Старовольский кивнул. Но тут не выдержал Зильбер.
– А когда они, товарищ капитан… наших… тысячами – тоже люди, тоже как мы? Ну, пусть не они сами, но ведь всё видят, всё знают. Дорогу расчищают… саперы.
Стало тихо. Старовольский вздохнул, Нестеренко виновато посмотрел на старшину второй статьи. Военком перехватил инициативу и решительно высказался:
– Вот и я думаю, товарищи, что нам не следует поддаваться минутным настроениям. Гуманизм, чистоплюйство и прочие штучки не для советских людей. В отношении немецких захватчиков нужно следовать генеральной линии. – И, помолчав, добавил: – А не разбазаривать ценный напиток!
Вероятно, он пошутил, и это радовало. Военком с чувством юмора всегда лучше, чем военком без чувств.
Бергман поглядел на часы.
– Засиделись мы с вами, однако. На сон времени почти и не осталось. Предлагаю разойтись. Вам, товарищ писатель, лучше у меня устроиться.
– Спасибо, – ответил Нестеренко. – Но если вы не возражаете, я еще подышал бы воздухом.
Понятно было, что ему хотелось поговорить наедине со Старовольским, и никто не был вправе его осуждать.
– Разумеется, не возражаю. Если хотите, располагайтесь прямо под небом. Только имейте в виду – немцы могут среди ночи устроить обстрел. Если что – сразу в блиндаж.
Мы разошлись.
Они устроились в дальнем ходу сообщения, подальше от землянок, блиндажей, часовых. Никого рядом не было, только трещали кузнечики и зависали изредка в небе осветительные ракеты. Нестеренко спрашивал Старовольского – о матери, об отце, о фронте, об эвакуированном отцовском заводе. А потом высказал мысли, часто посещавшие его в последние несколько месяцев.
– Возможно, Алексей, это вам покажется нелепостью, да что тут говорить – огромный фронт от Баренцева до Черного моря, миллионы людей, сотни городов, чудовищная трагедия, какой никогда не бывало в истории. Но почему-то мне кажется, не сочтите интеллигентскими глупостями, хотя что уж тут – оно и есть, не говоря уж о пристрастности. Мне кажется, что если Россия когда-то началась отсюда, то отсюда, возможно, начнется ее возрождение.
– Что вы имеете в виду? – озадаченно спросил Старовольский. – Что значит – началась?
– Ну как же, – удивился Нестеренко, – древний Херсонес, Корсунь наших летописей. Я очень хотел увидеть эти камни, да вот пока не получилось, сразу оказался у вас, на Северной. Начало христианской Руси, крещение князя Владимира. Хотя и это еще не всё. Ведь с этим городом, этим краем связано и второе рождение России – России как завершенного целого, с Новороссией, Таврией, Черным морем, флотом, тем слиянием и переплавкой, что происходили на черноморских берегах и которые из прежних хохлов и москалей сотворили русский народ нашего времени, тот, что накануне первой войны существовал не только фактически, но и официально.
– Пожалуй, так, – согласился Старовольский, который в последние недели меньше всего думал о русском народе. – У меня это, кстати, второй исторический разговор в течение двух дней. И на близкую тему. Ну а возрождение? Что вы понимаете под возрождением?
Нестеренко задумчиво покачал головой.
– Видите ли, Алексей, меня всё чаще посещает мысль, что эта страшная война – при всех своих неисчислимых бедствиях – несет с собой возрождение того самого единого русского народа. Я много общаюсь с людьми и вижу, как буквально на глазах исчезает то, что разделило нас в последнее десятилетие. Нет больше «бывших» и «пролетариев», бедняков и кулаков, а нас, «украинцев», словно бы позабыв, чему учили в советской школе, снова запросто называют «русскими». Мы снова все вместе защищаем свою страну, мы снова единая нация. Я давно об этом думаю. Жаль, не могу написать, тема давно закрыта. Впрочем, вы не поверите, но я читал материалы, где Донбасс, Одессу и даже Киев запросто называют Россией.
– А вы о чем напишете?
– Если наберу достаточно материала, то о вас. Как воюете, бьете немцев, какие вы прекрасные люди – вот вы, Алексей, или этот Шевченко, Зильбер, Сергеев, Бергман. Ведь это тоже правда, и эта правда очень нужна.
– Думаете?
– Знаю.
– Ну, я-то немцев немного набил. Здесь так вообще неделю с хвостиком, – усмехнулся Старовольский. Помолчав, насмешливо спросил: – Про Земскиса нашего тоже черкнете? Он у нас заслуженный человек. Красный латышский стрелок, чекист, ответственный работник. Работал в Киеве, Днепропетровске. Ха-арошо работал, если ему верить.
– Пошел он на хер, копрофаг, – отмахнулся Нестеренко.
– Вы давно в «Красном флоте»?
– Недавно. Так себе пока газетенка, скучная, говорят. Моя первая командировка. Повезло – сразу же к вам угодил.
– Когда в Москву?
– К сожалению, завтра, в крайнем случае – послезавтра. Но, даст бог, еще приеду. Очень бы хотелось. Поверьте мне, я говорю вам правду. Когда же быть писателю в крепости, как не во время штурма?
– Не сомневаюсь, – успокоил его Алексей.
Транспортный «Дуглас», которым писатель Нестеренко убыл с аэродрома «Херсонесский маяк», на базу в Краснодар не вернулся.
Покушение
Флавио Росси
29 мая, пятница – ночь на 30 мая, субботу
Валя, Валентина, Валечка, Валюша. Как мне называть тебя, какими словами думать о тебе, кем ты стала для меня? Милая славная физкультурница, воплощение чистоты и бескорыстия – всего того, что на глазах исчезает в нашем жестоком и скаредном мире. Как это мало и как это много – ощущать на спине твои крепкие руки, осязать твои икры, яростно сжимающие мой торс в уносящем нас в небо порыве. Прошло уже полных два дня, мы с Грубером побывали в Евпатории, но и теперь, укачанный в его машине, я продолжал купаться в море безбрежного счастья. И совершенно нелеп и не нужен был этот голос со стороны, настойчивый и укоряющий.
– Довольно спать, Флавио! Посмотрите-ка лучше налево.
Я чуть приоткрыл глаза и увидел Грубера, принявшего утреннюю порцию коньяка и довольного жизнью. Грубое и бестактное вторжение привело меня в негодование. И оно было бы не меньшим, окажись на месте Грубера вождь итальянского народа, папа римский или сам Франциск Ассизский с Веспасианом и Титом в придачу. Я помотал головой и снова погрузился во внутреннее созерцание. И вновь увидел и услышал то, что хотел бы видеть и слышать всегда: ягодицы, крепкие как мячики, крутой изгиб упругого стана, мечущийся взад и вперед затылок, капельку пота в ложбинке спины и последний, отчаянный стон.
– Флавио, – снова раздался голос, на сей раз вкрадчивый и тихий. – Если вы после каждой русской девки будете терять работоспособность…
– Она не девка, – прошептал я, не размыкая век. – Она солнце.
– Русской поэзии? – язвительно спросил Грубер.
– Cosa? – не понял я. Зондерфюрер не ответил.
Да, вот именно, солнце. Девушка доброго поведения, солнце на мрачном киммерийском небосклоне. Тихие охи, робкие вздохи, нежные ахи, страстные… Боги! А кто тогда Надя? Милое, доброе, славное солнышко. Ты счастливец, Флавио Росси! А они? Доверились тебе, а стоило ли, право? Не настигнет ли их кровавая месть большевистских партизан? В состоянии ли ты защитить это чудо природы, ты, развратный и пустой макаронник? Уж если диверсанты добрались до главы имперской службы безопасности…
Но эти плечи, эти груди, эти руки, эти бедра. Стыдно, конечно, думать о живом человеке с анатомической точки зрения, оценивать не душу, а то, что для кинолога есть экстерьер, а для кавалериста – стати. Но так уж устроены скоты, что зовутся мужчинами. Фантастическая девушка, возможно даже фантастичнее, чем Зорица, не говоря о Елене, гром ее разнеси с идиотом Тарди. Какие там леды, какие там лебеди, какой там, к чертям, д'Аннунцио. Жалкие декаденты.
Само собой сложилось двустишие:
- О сколь отрадно среди тусклых лиц
- Узреть сиянье ваших ягодиц.
Жалко, не подходит для печати. Но может сгодиться на что-нибудь еще. Для той же Зорицы, если вновь доведется быть вместе. Или для другой, когда мне снова повезет. При надобности стишок можно будет варьировать. Например, меняя типы лиц – «пошлых», «подлых», «мерзких», «сонных», «гнусных». Впрочем, «гнусные» – это уже не лица, а морды. Их тоже хватает вокруг – где бы я ни очутился. Можно, кстати, изменять и вторую строчку – пусть будет, скажем, так: «О сколь отраден среди тусклых лиц мне светлый образ ваших ягодиц».
– Господин Росси, имейте совесть! – снова воззвал ко мне Грубер. – Я не умею мечтать подобно вам, мне хочется поговорить со спутником.
– Говорите, – рассеянно бросил я.
– И вы не будете думать о дамских прелестях?
– Не обещаю. Но постараюсь. Только, ради Бога, не о Гейдрихе. Я устал за вчерашний день.
– Тогда давайте обсудим наши планы. Большая война начнется со дня на день – и нам следует быть поблизости. Но Симферополь – это совсем недалеко. Поэтому предлагаю совершить двухдневный объезд позиций армии – от устья Качи, вот здесь, – Грубер ткнул пальцем в разложенную на коленях карту, – на восток, в район селения Камышлы, это здесь, а оттуда – на юг до Балаклавы, это вот здесь. Побеседуем с людьми, пощелкаем, если позволят, где-нибудь переночуем. Будет тихо – заедем в Ялту или вернемся в Симферополь. И будем ждать, занимаясь другими делами, скажем, освещением борьбы с бандитизмом. Идет?
Я кивнул. Других идей у меня не было. Грубер подкинул идею сам.
– Можно также завернуть к вашим флотским землякам.
– Прекрасная мысль, – согласился я, и наша экскурсия началась.
По всему было видно, что наступление ожидается со дня на день. В лесных массивах стояла замаскированная техника, местность кишела озабоченными солдатами, в небе проплывали шедшие на юг бомбардировщики и прикрывавшие их истребители. Нам позволили осмотреть огневые позиции тяжелой артиллерии – подобного количества стволов на километр фронта я прежде не мог себе даже представить.
– Писать об этом, конечно, пока не следует, – без особенного рвения предупредил нас командир батареи, расположенной неподалеку от морского берега, – но полагаю, вскоре вы сможете и снимки сделать, и подготовить хороший репортаж.
Так было везде на нашем обратном пути по рокадной дороге от устья Качи. Полная готовность. При разговорах с людьми, однако, бросалось в глаза различие в восприятии будущего в зависимости от рода войск. Если оптимизм солдат и офицеров тяжелой артиллерии был неподдельным, то пехота, особенно рядовой состав, скорее храбрилась. И было ясно почему – основные потери нести придется им. Многие из этих солдат уже штурмовали Севастополь зимой и знали, что за крепость стоит перед ними.
Постоянно останавливаясь для бесед, мы продвигались на восток очень медленно и за несколько часов проделали не более пяти километров. С тем же успехом можно было перемещаться пешком, а не высаживаться каждый раз из машины, вызывая молчаливое недовольство Юргена. Добравшись до одного из полков, Грубер предложил задержаться в нем подольше, поужинать и переночевать. У него и здесь имелись приятели.
– Начальник штаба полка – мой старый знакомый, – похвастался он. – Так что нам не только позволят заночевать, но накормят, напоят и развлекут. Правда, вместо солнечных девушек вам придется любоваться загорелыми стрелками и унтерофицерами.