Дорога в Гандольфо Ладлэм Роберт
Последовавшие вслед за этим звонки в несколько израильских расчетных палат позволили со всей определенностью выяснить и то, чем занимался Азаз-Варак во время своих поездок в Израиль. Оказалось, что он скупил почти половину недвижимости в Тель-Авиве, причем большую ее часть — в его бедных кварталах, и таким образом стал собственником тель авивских трущоб. Понятно, что «Буффало корпорейшн» собирала ренту со всех своих владений. Но это не главное. Если бы израильский майор, который ведал артиллерийским и техническим снабжением, подтвердил данные, полученные Хаукинзом от его старых приятелей из ЦРУ по Камбодже, то это бы означало, что у «Буффало корпорейшн» имелись и кое-какие иные направления деятельности, официально не заявленные. В частности, она довела до конца то, что не удалось ее владельцу, который, будучи самым настоящим арабом, до смерти боялся агентов по продаже недвижимости на Святом Томасе. Но этого мало.
Сведения, имевшиеся у Хаукинза, были предельно ясны, и единственное, в чем он нуждался теперь, так это в свидетельстве какого-нибудь военного чина. Суть заключалась в следующем: как выяснили ребята из ЦРУ, главным поставщиком нефти и топлива израильской армии во время ближневосточной войны была какая-то практически никому не известная американская компания «Буффало корпорейшн».
Шейх Азаз-Варак не только владел половиной недвижимости в Тель-Авиве, но еще и снабжал в самый разгар конфликта израильскую военную машину нефтью. Причем делал он это таким образом, что маньяки из Каира не могли нанести никакого ущерба его инвестициям.
Зная все это, считал Хаукинз, он просто обязан пойти на трансатлантический разговор с шейхом Азаз-Вараком.
Если Сэм Дивероу в полной мере мог оценить заботу и обходительность стюардессы из «Эр-Франс», то составить своего мнения о качестве пищи он не смог бы при всем желании. По той причине, что в «Боинге-727» ее просто-напросто не предложили. И это упущение должно было быть исправлено в Париже.
Явно, и в этом не приходилось сомневаться, немецкие грузовики, доставлявшие продукты питания для «Эр-Франс», попали в возникшие по вине русских дорожные пробки, и вся провизия, предназначавшаяся для их самолета, была украдена в Праге аэродромной командой. Но, что бы там ни было, в Париже с едой проблем не возникнет.
И Сэму ничего не оставалось, как только курить сигареты и, ловя себя на том, что он жует табачные крошки, попытаться поразмыслить над деяниями Маккензи Хаукинза. Время от времени он бросал взгляд на своего соседа, который, судя по его внешности, был сикхом: об этом! недвусмысленно свидетельствовали коричневая кожа с серым оттенком, небольшая черная борода, пурпурный тюрбан на голове и пронзительные глаза, которые были до невозможности близко расположены друг к другу и напоминали крысиные. Лицезрение индийца делало не такими тягостными размышления о Маккензи. Причем не исключалась и возможность того, что чуть позже он перекинется парой слов относительно путешествия в Париж.
Хаукинз в третий раз получил свои очередные десять миллионов. И теперь оставался только арабский шейх — четвертый, и последний, пайщик. Шантаж, основанный на необработанных документах, действовал с эффективностью термоядерного оружия. Боже, сорок миллионов!
Но что генерал собирается делать с ними? И разве могут стоить столь дорого «экипировка и обслуживающий персонал», какими бы прекрасными они ни были?
Конечно, никто не смог бы выкрасть папу с долларом и двадцатью пятью центами в кармане, но неужели для того, чтобы все-таки совершить это, требуется сумма, способная покрыть национальный долг Италии?
Одно несомненно: разработанный Хаукинзом план предусматривает перемещение огромных денежных сумм. И каждый, кто имеет хоть какое-то отношение к этим деньгам, является фактически соучастником самого дерзкого в истории похищения.
Пожалуй, самое лучшее, что мог бы сделать Сэм в сложившихся обстоятельствах, — это проследить путь следования денег. Если бы ему удалось заполучить имена хотя бы нескольких поставщиков Мака, он бы смог, запугав их, заставить выйти из игры. Понятно, что Хаукинз не намеревался говорить каждому из них: «Я покупаю поезд потому, что собираюсь украсть папу, и данное приобретение окажет мне в этом большую пользу». Такое вряд ли возможно для опытного боевого генерала, который расправился с половиной занимавшихся наркотиками курьеров в Юго-Восточной Азии. Но если он, Сэм, доберется до кого-нибудь из них и скажет: «Знаете ли вы о том, что поезд, который вы продаете этому бородатому идиоту, будет использован для того, чтобы похитить папу? Так что спокойной вам ночи!» — то это будет выглядеть совершенно иначе. Поезд не будет продан. А если ему удастся предотвратить продажу поезда, то он сможет помешать Хаукинзу приобрести и другие вещи. Маккензи был военным и прекрасно знал, что обеспеченность материальными ресурсами — главное условие успешного проведения любой операции. И если их нет, то меняется вся стратегия и пересматриваются планы. Это закон военного священного писания.
Глядя в иллюминатор лишенного продуктов питания самолета «Эр-Франс» на сгущающиеся немецкие сумерки, Дивероу размышлял над тем, что это самый что ни на есть перспективный путь претворения в жизнь его замысла по срыву операции. Он собирался выяснить, каким образом Хаукинз намеревался осуществить похищение, выявить те факты, с помощью которых генерал шантажировал своих инвесторов, и, наконец, найти поставщиков. Не зная ничего этого, он, Дивероу, не смог бы составить рецепт профилактического лекарства.
Сэм, закрыв глаза, перенесся мысленно в далекое прошлое. Он видел себя в подвальном помещении своего дома в Квинси, штат Массачусетс. На огромном столе в центре комнаты располагалась игрушечная железная дорога, по которой под крошечными мостами и через туннели между миниатюрными порослями кустарника бегали поезда. И было во всей этой картине нечто странное: за исключением паровоза и товарного вагона весь остальной подвижной состав имел одну и ту же надпись — «Вагон-холодильник».
В аэропорту Орли пассажирам, летящим в Алжир, было предложено оставаться в самолете. От нечего делать Дивероу принялся наблюдать через иллюминатор, как вдоль самолета двигался белый грузовик и обслуживающий персонал в белых комбинезонах перегружал с него стальные контейнеры. Он даже усмехнулся над сидевшим рядом Крысиными Глазами, заметив, что тюрбан у того съехал на коричневый лоб. Конечно, Сэм мог бы сказать ему об этом, поскольку хорошо знал, что даже такие странные люди ценят, когда им говорят о том, что «молния» на их брюках расстегнута. Но он так ничего и не сказал, понимая, что сикху сейчас не до него, поскольку несколько его братьев по крови в таких же головных уборах, поднявшись в самолет, поспешили засвидетельствовать ему свое почтение. Тюрбаны у всех у них были слегка сдвинуты набок. Возможно, в соответствии с обычаем какой-то особой религиозной секты.
И, кроме всего прочего, главное, что занимало в данный момент воображение Сэма, — это блестящие стальные подносы, уже находившиеся в термостатах самолета, из которых исходили сумасшедшие запахи эскалопов, цыплят, соуса по-беарнски и, если он не ошибался, мяса с перцем. Воистину, Бог обитал теперь и на небесах, и на самолете «Эр-Франс»!
Дивероу подсчитал, что он не ел уже в течение тридцати шести часов.
В установленных в салоне громкоговорителях послышались какие-то неразборчивые звуки, и самолет вырулил на взлетную полосу. Две минуты спустя они были уже в воздухе, и стюардесса принялась раздавать пассажирам самую желанную для Сэма литературу: меню.
И когда очередь заказывать блюда дошла до него, он делал это дольше всех. Отчасти потому, что ему то и дело приходилось сглатывать выделявшуюся в изобилии слюну. Затем последовал мучительный час ожидания. Впрочем, в обычных условиях он не был бы для Сэма столь уж мучительным, поскольку он взял бы себе коктейль. Но сегодня пить он не мог, так как желудок его был пуст.
Однако, как бы там ни было, обед приближался. Стюардессы, расхаживая по проходу, раскладывали миниатюрные скатерти, столовое серебро и просили пассажиров подтвердить выбор вина. Не в силах более сдерживаться, Сэм откинул голову на спинку сиденья.
Запахи пищи сводили его с ума. Каждый из них был сладостным угощением для его обоняния.
Но тут произошло то, что должно было произойти. Сидевший рядом с Сэмом странного вида сикх вскочил внезапно со своего места и начал распутывать тюрбан, пока из него не вывалился огромный револьвер, гулко упавший на пол самолета. Крысиные Глаза, быстро наклонившись и схватив оружие, заорал во все горло:
— Айяее! Айяее! Айяее! Аль-фатах! Айяее!
Эти вопли послужили сигналом для находившихся в самолете других «сикхов», и в следующее мгновение весь салон огласился дикими выкриками «Айяее!» и «Аль-фатах!». Крысиные Глаза выхватил откуда-то из брюк устрашающего вида длинный нож.
Сэм, пребывая в полнейшей прострации, уставился на него.
Странный «сикх», сидевший рядом с ним, на самом деле оказался арабом. Проклятым палестинским арабом.
И никем иным.
В следующую секунду палестинец кинулся к стюардессе, чье лицо тотчас покрылось смертельной бледностью, поскольку ствол огромного револьвера уткнулся ей в грудь.
— Сейчас же сообщи командиру корабля, — прорычал палестинец, — что самолет должен лететь в Алжир! Иначе вы все сдохнете!
— Понятно, мсье, — пролепетала стюардесса. — Но самолет и так летит в Алжир... Это место нашего назначения, мсье!
Араб явно был сбит с толку. Его насквозь пронизывавшие девушку глаза превратились в два вытаращенных грязных комочка, а затем снова налились буйной, безжалостной силой.
Угрожающе помахав перед лицом стюардессы револьвером, он дико завопил:
— Айяее! Айяее! Арафат! Ты слышишь меня, о Арафат?! Для вас же, жидовские свиньи и христианские собаки, не будет на этой земле ни пищи, ни воды! Это приказ Арафата!
Откуда-то из самой глубины тайников подсознания Сэма голосок прошептал: «Тебя вроде, парень, подставили!»
Глава 15
Режиссер поморщился: два скрипача и три трубача сфальшивили во время исполнения крещендо «Вальса Мюзетты». Последний акт опять испорчен.
Он сделал пометку насчет дирижера, который, как ему показалось, блаженно улыбался, даже не подозревая о досадном диссонансе. Очевидно, со слухом у него уже не все в порядке.
Присмотревшись, режиссер отметил также, что осветитель сцены снова то ли где-то уснул, то ли ушел в туалет. Прожекторный луч был направлен вниз, в оркестровую яму, на смущенную физиономию флейтиста, но не на Мими.
Он и это принял к сведению.
А на самой сцене возникла еще одна проблема. Впрочем, сразу две. Во-первых, дверь в кафе подвесили в перевернутом виде, что позволяло зрителям видеть все, что творится за декорациями, где переступали ногами, очевидно от скуки, несколько статистов. И, во-вторых, крышка люка слева на сцене оказалась откинутой, и в результате нога Рудольфе провалилась в открытое пространство, а на его трико появилась дыра до самой промежности.
Режиссер вздохнул и сделал для себя еще две пометки. Шло обычное представление «Богемы» Пуччини. Маннаггиа!
Когда он поставил три восклицательных знака после двадцать шестой пометки за этот вечер, к его пульту подошел младший кассир и передал ему записку.
Она была адресована Гвидо Фрескобальди, но, поскольку до окончания акта он находился вне пределов Досягаемости, режиссер развернул ее и прочитал.
А прочитав, затаил дыхание. Старину Фрескобальди может хватить удар. Такое вполне вероятно. И все потому, что среди публики находится газетный репортер, желающий встретиться с ним после спектакля.
Режиссер покачал головой, живо вспомнив слезы и причитания Гвидо, когда его в последний раз, — впрочем, и в единственный, — интервьюировали газетчики. Их было двое, этих репортеров: журналист из Рима и его молчаливый коллега китаец. Оба коммунисты.
Фрескобальди расстроило не само интервью, а статья, появившаяся позже. Она гласила:
«Оперный певец, доведенный до крайней нищеты, сражается за народную культуру, а между тем он — кузен папы римского, живущего в праздной роскоши за счет труда угнетенных рабочих».
Статья, опубликованная на первой полосе коммунистической газеты «Пополо», была рассчитана на простачков. В ней рассказывалось о тщательном расследовании, якобы проведенном журналистами газеты — непримиримыми противниками произвола, творимого альянсом капиталистов с организованной верхушкой католической церкви. И сообщалось, будто в ходе его была выявлена вопиющая несправедливость в отношении родственника самого могущественного и деспотичного главы клерикалов. Читателю вдалбливалась мысль о том, что этот Гвидо Фрескобальди жертвует собой во имя искусства, в то время как его кузен папа Франциск тайком оболванивает народ. В отличие от своего кузена папы римского, от которого нечего ждать, кроме новых методов выкачивания денег из карманов одураченной бедноты, Гвидо отдает свой талант на благо масс, никогда не требуя взамен материального вознаграждения и довольствуясь лишь тем, что его дар поднимает дух простого народа. Именно Гвидо Фрескобальди — подлинно святой в общечеловеческом понимании этого слова, его же кузен — скрытый негодяй, несомненно, совершающий оргии в катакомбах и купающийся в сокровищах.
Режиссер мало что знал о кузене Гвидо, тем более о том, что тот делает в катакомбах, но он хорошо знал Фрескобальди. А корреспондент «Пополо» изобразил его совсем не таким, каким он был известен всем. Но именно о таком Гвидо прочитали и составили мнение во всем мире, а не только в Милане. В редакционной врезке «Пополо» указывалось, что шокирующий рассказ будет перепечатан во всех социалистических странах, включая Китай.
Ох, как же бесновался Фрескобальди! Его вопли звучали протестом человека, впавшего в неистовство.
Режиссер рассчитывал перехватить Гвидо и передать ему записку в антракте, однако отыскать его в перерыве между актами не так-то просто. Оставлять же записку в гримерной было бы бесполезно, ибо Гвидо просто ее не заметит.
В роли Альциндоро Гвидо Фрескобальди был ослепителен. Это единственный триумф в его жизни, отданной любимой музыке, и свидетельство того, что упорство поистине может компенсировать отсутствие таланта.
Гвидо всегда находился на сцене до собственного выхода. Он прохаживался позади декораций, пока не заканчивалась обычная между актами суматоха. Глаза его были постоянно влажными, голова высоко поднята от сознания, что он отдает всего себя публике «Ла Скала Минускола» — одной из трупп известнейшего в мире театра оперы, имеющего в своем распоряжении пять составов. Он, этот театр, был не только учебным полем, но и музыкальным кладбищем — позволял неопытным певцам помахать вокальными крылышками, а достигшим высот оставаться там до тех пор, пока великий дирижер не призовет их на свой величественный фестиваль на небесах.
Режиссер перечитал записку, адресованную Гвидо. В зале находится журналистка по фамилии Гринберг. Она надеется встретиться с Фрескобальди по рекомендации такой известной организации, как Информационная служба американской армии. И режиссер догадывался, почему синьора Гринберг сослалась в своей записке на эту рекомендацию. После публикации коммунистами той ужасной статьи Гвидо наотрез отказывается говорить с кем-либо из газетчиков. Он даже отрастил густые усы и бороду, чтобы уменьшить свое сходство с папой римским.
Коммунисты, конечно, кретины. «Пополо» по обыкновению ведет свою войну с Ватиканом, но очень скоро ее газетчики узнают то, что давно известно всем: папа Франциск не из тех, кого можно так просто очернить. Он простой и милый человек.
«Гвидо Фрескобальди тоже отличный малый», — подумал режиссер. Сколько раз сидели они допоздна за бутылкой доброго вина, художественный руководитель средних лет и старый актер, отдавший жизнь музыке.
Какая же драма в действительности была в личной жизни Гвидо Фрескобальди? О, она достойна самого Пуччини!
Начать хотя бы с того, что Гвидо жил только ради своей любимой музыки, ради оперы, все остальное существовало для него как необходимость поддерживать свой организм и музыкальный дух. Женился он много лет тому назад, но спустя шесть лет жена ушла от него и, забрав шестерых детей, вернулась в свою деревню близ Падуи, на скромную ферму, принадлежавшую ее отцу. И отнюдь не из-за материальных трудностей. Что касается достатка Фрескобальди, а значит, как водится, и достатка его семьи, то он ни в чем не нуждался. И если его личные доходы были несколько меньшими, чем ему хотелось, то пенять, кроме как на самого себя, было не на кого. Фрескобальди всегда преуспевали, и их родичи Бомбалини были семьей тоже достаточно состоятельной, если смогли позволить своему третьему сыну Джиованни поступить на церковную службу: и лишь Господу Богу ведомо, каких денег им это стоило.
Сам же Гвидо отвернулся от всех дел, связанных с церковью, коммерцией и сельским хозяйством. Он с детства мечтал только о своей музыке, о своей опере. Он изводил отца и мать просьбами послать его на учебу в академию Рима, однако там вскоре открылось, что его страсть далеко отстоит от музыкального таланта.
Несомненно, Фрескобальди обладал горячим темпераментом и духом истинного романца, но он также обладал и никудышным музыкальным слухом. И папаша Фрескобальди нервничал, тем более что ему было не по душе окружение сына, нелепая одежда, какую носила вся эта публика.
Поэтому, когда Гвидо исполнилось двадцать два года, отец потребовал, чтобы тот вернулся домой в деревню к северу от Падуи. Гвидо проучился в Риме уже восемь лет, однако не добился каких-либо ощутимых успехов. Не было у него и работы — по крайней мере связанной с музыкой, и можно было предположить, что радужных перспектив на будущее тоже не предвидится.
Конечно, Гвидо возражал. Он был без остатка погружен в свои музыкальные дела — единственное, что имело для него какое-то значение. Отец не мог этого не понимать, однако прекратил оплату всех расходов Гвидо, и тому пришлось возвратиться домой.
Однажды старый Фрескобальди сказал сыну, что тот должен жениться на кузине из их деревни, Розе Бомбалини, у которой имелись некоторые сложности с подысканием мужа, и посулил к тому же подарить ему на свадьбу фонограф. Тогда он сможет слушать музыку, какую его душа пожелает. Но если он ослушается и не женится на Розе, отец набьет своему чаду задницу.
И вот шесть лет, пока святой отец Джиованни Бомбалини, его кузен и шурин, учился в Ватикане и работал за границей, Гвидо был вынужден терпеть брак с его стопятидесятифунтовой вздорной и истеричной сестрицей по имени Роза.
В утро седьмой годовщины их свадьбы он махнул на все рукой. Издав дикий вопль, перебил оконные стекла, расколотил мебель, разбил о стены горшки с цветами и заявил, что Роза и шестеро ее детей — самые отвратительные ублюдки, каких он когда-либо встречал.
Баста!
С него хватит!
Роза собрала детишек и вернулась на родительскую ферму, Гвидо же отправился в город, в мучную лавку отца. Там он схватил чашку томатного сока, выплеснул ее в физиономию папаши и покинул Падую. Навсегда. Уехал в Милан.
Если мир не примет его как великого оперного тенора, он хотя бы будет рядом с великими певцами, с великой музыкой.
Будет чистить нужники, подметать сцену, шить костюмы, носить копья в массовках. Он готов на все.
Он отдаст свою жизнь театру «Ла Скала»!
И вот более сорока лет режиссер провел рядом с Фрескобальди. Тот поднимался медленно, но счастливо — от туалетов до работы с метлой, от обметывания петельных швов до копий в массовках, пока в конце концов не был награжден несколькими словами со сцены: «Ради Бога, не пойте, Гвидо! Лучше говорите, понятно?» И все же полная обнаженность чувств сделала его любимцем не очень-то разборчивых меломанов. В оперном театре «Ла Скала Минускола», где цена билета пониже.
Фрескобальди со временем прижился там, стал для театра просто незаменим. Он всегда был готов помочь на репетиции, что-то подсказать, принять в чем-либо участие, рассказать что-нибудь: познания у него были огромные.
Только однажды за все годы Гвидо нанес вред другому человеку. Да и то не по своей вине. Разумеется, речь идет о попытке газеты «Пополо» опорочить его кузена, папу. К счастью, коммунистический писака не коснулся женитьбы Фрескобальди на его сестре. Воспоминания о ней причинило бы Гвидо боль, поскольку Роза Бомбалини умерла от невоздержанности в еде еще тридцать лет тому назад.
Режиссер заторопился в гримерную Фрескобальди. Но опоздал. Леди, беседовавшая с Гвидо, несомненно, была синьорой Гринберг. На вид — типичная американка, к тому же, хорошо обеспеченная. Ее итальянский звучал немного странно: она тянула слова, будто зевала, хотя сонной не выглядела.
— Видите ли, синьор Фрескобальди, моя задача нейтрализовать те мерзости, которые сочинили коммунисты.
— О да! Конечно, пожалуйста! — растерянно бормотал Гвидо. — Они поступили бесчестно! Во всем мире не сыскать человека более непорочного, чем мой кузен папа! Я плакал от возмущения!
— Уверена, он в этом не сомневался. Ведь он так хорошо отзывается о вас.
— Да-да, он все понимает, — ответил Гвидо, и влага заволокла его моргающие глаза. — Еще детьми мы частенько играли вместе, когда наши семьи бывали друг у друга. Я больше всего любил из всех братьев и кузенов Джиованни — о, простите меня! — папу Франциска. Даже мальчиком он был уже хорошим человеком. Впрочем, какое это имеет значение? А как он умен!
— Он будет рад снова увидеться с вами, — сказала синьора. — Мы еще успеем определить точную дату, но он надеется, что вы встретитесь и вместе сфотографируетесь.
Гвидо Фрескобальди не смог совладать с собой и растроганно заплакал, правда, беззвучно и без жестикуляции.
— Он такой замечательный человек! Знаете, когда вышла та ужасная газета, он прислал мне записку. Он написал мне: «Гвидо, мой кузен и дорогой друг! Почему ты скрываешься все эти годы? Когда приедешь в Рим, пожалуйста, позвони мне. Мы сыграем в бачче. Я все подготовил в саду. Да будет всегда с тобой мое благословение! Твой Джиованни». — Фрескобальди промокнул глаза уголком вымазанного гримом полотенца. — И ни намека на гнев или даже недовольство. Разумеется, я никогда не побеспокою такую высокую персону: кто я по сравнению с ним?
— Он знает, что вы неповинны в той мерзости. Но, поймите, ваш кузен не должен ничего знать о том, что мы с вами готовим антикоммунистическую статью. С такими политиканами, как они, надо...
— Ни слова больше! — перебил ее Гвидо. — Я ничего не скажу. Послушаюсь вас и съезжу в Рим. Если понадобится, кто-нибудь из коллег подменит меня. Пусть публика забросает меня помидорами, но для папы Франциска я готов на все!
— Он будет тронут.
— Знаете ли вы, — Фрескобальди наклонился вперед в кресле и понизил голос, — что без усов и бороды я очень похож на моего высокопоставленного кузена?
— Вы действительно так думаете?
— Да. Нас часто путали в детстве.
— Это никогда не приходило мне в голову. Но теперь, когда вы сказали об этом, я, кажется, улавливаю сходство.
Режиссер тихонько затворил дверь. Она была приоткрыта, но его не заметили, и, следовательно, не стоило тревожить их. Ведь Гвидо мог смутиться: его гримерная была такой маленькой. Выходит, он собирается поехать на встречу с папой. Возможно, он сможет уговорить папу Франциска учредить какой-нибудь фонд для «Ла Скала Минускола». Уж они-то сумеют найти применение этим денежкам!
Пение в тот вечер было поистине ужасным.
— Айяее! Аль-фатах! Арафат!
Палестинские революционеры с воплями вырвались из самолета и по трапу спустились на бетонку аэропорта Дар-эль-Бейда. Они обнимали и целовали друг друга и рубили ночной воздух своими кинжалами. Один неудачник отхватил напрочь себе мизинец, однако никто не обратил на это особого внимания. Потом вся банда под предводительством Крысиных Глаз бросилась к легкому ограждению, окружавшему летное поле.
Никто не попытался их остановить. Мало того, прожекторы были направлены в их сторону, помогая им найти дорогу. Администрация аэропорта понимала, что свет на руку идиотам, стремившимся покинуть посадочную площадку. Но если они побегут через здание вокзала. то может пострадать репутация самой администрации. И. наконец, чем быстрей они уберутся, тем лучше: пользы-то от них для туристического бизнеса никакой.
В тот самый момент, когда последний палестинец выскочил из самолета, Сэм, пошатываясь, зашел в буфетную авиалайнера «Эр-Франс». Просто так, без всякой цели. И в самый разгар хаоса «Эр-Франс» была на высоте. сохраняя деловую активность. Сверкавшие металлические подносы высились стопками в ожидании очередной партии пассажиров.
— Плачу за любое из этих чертовых блюд! — взмолился Сэм.
Стюард в ответ обворожительно улыбнулся.
— Сожалею, мсье, но правила запрещают обслуживание питанием после посадки самолета.
— Но, ради Бога, мы же были угнаны!
— У вас билет до Алжира. Вы в Алжире. На земле. После посадки. Значит, кормить вас не положено.
— Это бесчеловечно!
— Это «Эр-Франс», мсье.
Дивероу мыкался среди алжирских таможенников. В правой руке он держал четыре пятидолларовые купюры, раскинутые веером, словно игральные карты. Каждый из трех алжирских инспекторов пропускал его, улыбался и направлял к следующему коллеге, и лишь на четвертом закончилась вся эта карусель. Багаж даже не открывали. Сэм выхватил свой чемодане ленты конвейера и в бешенстве глянул в сторону аэродромного ресторана.
Он был закрыт. По случаю религиозного праздника.
Такси, которое везло его из аэропорта в отель «Алетти» к улице Энур-эль-Кеттаби не принесло успокоения ни его нервам, ни его пустому агонизирующему желудку. Машина оказалась древней, шофер не моложе, а дорога в город изобиловала крутыми поворотами, петлями и изгибами.
— Мы очень извиняемся, мсье Дивероу, — произнес темнокожий портье на безупречном английском, — но все алжирцы соблюдают пост с восхода и до заката солнца. Такова воля Мохаммеда.
Сэм перегнулся через мраморную стойку и понизил голос до шепота:
— Послушайте, я уважаю все существующие каноны религий, но я ничего не ел и готов выложить немного денег.
— Мсье, — глаза портье расширились в религиозном экстазе, и, вмиг отрешившись от всего земного, он вытянулся во весь свой пятифутовый рост, — такова воля Мохаммеда! Воля Аллаха!
— О Всевышний, не верю своим глазам! — донеслось откуда-то из холла отеля «Алетти». Освещение было слабым, потолки высокими, а фигура кричавшего скрывалась в тени. Единственное, что Сэм узнал, — это голос, глубокий, женственный. Кажется, он когда-то слышал его, но до конца не был в этом уверен. Да и как в эту минуту, находясь на последней стадии голодания, мог быть он хоть в чем-то уверен, вглядываясь в призрачный силуэт в холле во время алжирского религиозного праздника? Все вокруг было пронизано неопределенностью.
Но тут фигура прошла через смутное пятно света, неся две огромные груди, величественно рассекавшие воздух.
«Полные и круглые». Но почему же он так испугался, узрев этот сюрприз? Десять миллионов, тридцать миллионов и даже сорок миллионов не взволновали бы его сильнее. Каким образом оказалась тут вторая жена Маккензи Хаукинза?
Она прижала прохладное полотенце ко лбу Сэма, распростертого на кровати. Шесть часов тому назад она стянула с него башмаки, носки, рубашку и сказала, чтобы он лег на спину и прекратил дрожать. И не просто сказала, а приказала. И пусть перестанет бессвязно лепетать о нацистах, курином помете и арабах с дикими глазами, которые вознамерились сбивать самолеты только потому, что те летают там, где и положено. Такой вот разговор!
Но это было шесть часов назад. И заданный отрезок времени она отвлекла его от мыслей о еде, о Маккензи Хаукинзе и некоем шейхе по имени Азаз-Варак, а также — о Боже! — о похищении папы!
И, кроме того, ей удалось свести общее умопомешательство до уровня обычного кошмара средней величины.
Он вспомнил, ее звали Мэдж. И еще вспомнил, как она сидела рядом с ним в гостиной Регины Гринберг и то и дело касалась рукой его колена, чтобы подчеркнуть то, о чем говорит. Он отчетливо помнил это, потому что она всякий раз наклонялась в его сторону, и ему казалось, что ее полные и круглые груди вот-вот разорвут тонкую ткань крестьянской кофточки, как, похоже, они и сделают сейчас с надетой на нее шелковой блузкой.
— Чуть позже, — сказала она ему своим глубоким грудным голосом. — Портье заверил, что ты первым получишь поднос из кухни. А теперь, мой милый, расслабься.
— Повтори-ка еще раз, — попросил он.
— Насчет еды?
— Нет, насчет того, как ты очутилась здесь, в Алжире. Мысли о еде я уже выбросил из головы.
— Ты снова начал лепетать, как в бреду. Ты мне не веришь?
— Может, я что-то упустил...
— Ты просто дразнишь меня, — проговорила Мэдж, опасно наклоняясь к изголовью кровати, чтобы поправить полотенце. — Ладно. Расскажу коротко и ясно. Так вот, мой последний муж занимался импортом произведений африканского искусства и был известен на всем западном побережье Штатов. Когда он умер, оказалось, что более ста тысяч долларов вложено в статуи муссо-гроссаи семнадцатого столетия. Однако, черт побери, что было делать мне с более чем пятью сотнями скульптурных изображений голых пигмеев? Я мыслю реально и поступаю так, как должны поступать практичные люди. Я пытаюсь аннулировать заказ и вернуть обратно свои деньги. Алжир — лучшая расчетная палата для этих муссо-гроссаи, черт возьми! Но что с тобою опять?
Дивероу не смог совладать с собой. Он хохотал так, что по его щекам заструились слезы.
— Прости меня! Это куда изобретательней, чем бегство в Лондон от флиртующего мужа. Или гастрономическая школа в Берлине. Бог мой, это же прекрасно! Пять сотен голых пигмеев! Ты сама это сочинила или это выдумка Мака?
— Ты излишне подозрителен, — улыбнулась Мэдж — вежливо, понимающе — и убрала полотенце со лба. — Тут невозможно жить. Я намочу полотенце в холодной воде. Завтрак принесут минут через пятнадцать — двадцать.
Женщина поднялась с кровати и задумчиво поглядела в окно. В комнату ворвались оранжевые лучи нового дня.
— Солнце встает, — заметила она.
Дивероу разглядывал Мэдж. Лившийся из окна свет размывал очертания ее стройной фигуры, усиливал блеск каштановых волос и прибавлял мягкость и глубокую свежесть лицу. Не юному, но выглядевшему прекраснее юного. С выражением открытости, признающим возраст и вместе с тем изящно подсмеивающимся над ним.
Ее непосредственность тронула Сэма.
— Ты недурно смотришься! — восхитился он.
— Так же, как и ты, Сэм, — ответила она. — Ты поступаешь как истинный друг: говоришь то, что думаешь. У тебя добрые глаза. Наш старый приятель Мак любил повторять: «Наблюдай за глазами, особенно в толпе, и ты убедишься, что они слышат». Он прав. Мак говорил это много лет назад. Я знаю, это звучит глупо, но глаза и в самом деле слышат.
— Не думаю, что это звучит глупо. Глаза действительно способны слышать. У меня есть приятель в Вашингтоне, который вечно шляется по вечеринкам и бесконечно повторяет одно и то же слово — «гамбургер». И ничего больше. Одно лишь это слово. Он свято верит, что девяносто процентов окружающих его людей без конца говорят об одном и том же, вроде: «Сказали ли вы об этом своему заму?» Обычно этот малый сразу распознает тех, кто мелет подобную ерунду. А знаешь, каким образом? Он утверждает, что у этих людей глаза бегают.
Мэдж рассмеялась. Их глаза встретились.
— Я верю Маку, — призналась она.
— Ты хороший человечек, — улыбнулся Сэм.
— Стараюсь быть такой. — Она снова взглянула в окно. — Знаешь, Мак еще говорит, что люди слишком часто подавляют заложенные в них самой природой прекрасные наклонности ради насущных дел. Однако это вовсе не свидетельствует об их слабости. Как-то он сказал: «Черт возьми, Мэдж, мне тоже приходится от многого отказываться, но ни один сукин сын не называл меня за это слабаком». И я уверена на все сто, что никто никогда и не назовет его так.
— Быть верным чувству долга все равно, что быть красивым, — промолвил Дивероу, задумавшись над последним афоризмом Мака.
— Возможно, ты и прав, — произнесла Мэдж и понесла полотенце в ванную. — Я отлучусь на минутку, Сэм.
Она закрыла за собой дверь. Сэм мысленно повторил ее слова о природных наклонностях и насущных делах. Поразмыслив, решил, что Маккензи, несомненно, человек с еще большими странностями, чем он предполагал. Во всяком случае, до сегодняшнего утра.
Дверь ванной открылась. На пороге стояла Мэдж и задумчиво улыбалась. В ее глазах искрилось веселье человека, отдающего себе отчет в том, какое зрелище он сейчас представляет. С юбкой она рассталась. Груди же были аккуратно упакованы в кружевной бюстгальтер цвета слоновой кости, а темные трусики словно подчеркивали изящный изгиб бедер и белизну нежной кожи.
Она обошла кровать и взяла его неподвижно лежавшую руку. Затем грациозно села и склонилась над ним. Прикосновение ее огромной груди будто ударило его электрическим током, заставило вдруг судорожно вздохнуть. Она поцеловала Сэма в губы, потом, оттолкнув, расстегнула его пояс и быстрым изящным движением руки стянула с него брюки.
— О, майор, у вас в голове неплохие идеи... Но тут раздался телефонный звонок алжирского террориста.
Звезды погасли, как от мощного взрыва. Сознание померкло в неожиданном приступе истерии. Ласковые слова, ажурный бюстгальтер, податливое тело — все это внезапно исчезло. Остались только вопли на арабском языке, выкрики команд и угрозы в случае неподчинения подвергнуть Сэма немыслимому насилию и всевозможным карам.
— Если вы хоть на секунду прекратите визжать насчет свиней и собак, возможно, я пойму, что вы пытаетесь мне сказать, — проговорил Сэм и, отведя телефонную трубку от уха, твердо добавил: — Все, что вы уже услышали от меня, означает, что я не смогу спуститься к вам прямо сейчас.
— Я эмиссар шейха Азаз-Варака!
— Ну и что из того, черт вас подери!
— Собака!
— Собака? Вы хотите сказать: щенок?
— Молчать! Шейх Азаз-Варак — бог всех ханов! Укротитель ветров пустыни, глаза сокола! Он храбр, как львы Иудеи! Он повелитель грома и молний!
— И чего же вы хотите от меня? — промолвил нерешительно Сэм, невольно угадывая, что за всем этим скрывается четвертый объект Хаукинза. «О Боже, это стоит десяти миллионов!» Впрочем, сейчас он подумал об этом не с большим воодушевлением, чем о десятке пачек сигарет.
— Замолчи, собака! Не то вам обоим отрежем уши и выжжем раскаленным железом твой вонючий язык!
— Черт возьми, но это же грубо! Говорите вежливее, или я повешу телефонную трубку: здесь ведь женщина.
— Пожалуйста, мистер Дивероу, — произнес араб неожиданно почтительным тоном, даже с оттенком радости. — Во имя Аллаха и ради любви Аллаха, не упрямьтесь! Это мои уши окажутся Бог знает где, если вы будете упорствовать. Мы должны немедленно отправиться в Тизи-Узо.
— В Тизи... а дальше что?
— Узо, мистер Дивероу.
— Вы сказали, Узо, не так ли? Итак, Сэм попал в самую невероятную переделку, какую только мог предположить.
Мэдж протянула вдруг руку к телефонной трубке.
— Дай ее мне! — приказала она. — Я знаю, где находится Тизи-Узо. Мы с мужем однажды там останавливались. Ужасное место! Поверь мне, никогда в жизни не посоветовала бы я своему другу отправиться в этот Богом проклятый Тизи-Узо. Это же край света! Без единого приличного отеля и ресторана, не говоря уже о прочих необходимых заведениях.
Мэдж приложила к уху трубку и вслушивалась в течение трех-четырех секунд. Завывание на линии стало еще громче.
— Право, Мэдж, я постараюсь все уладить сам...
— Успокойся. Этот сукин сын даже не алжирец... Дала... — произнесла она в трубку. — Ладно, тогда мы оба спускаемся!.. Послушай, ты, вонючий комар пустыни, нравится тебе это или нет, но мы сделаем именно так... Нет, это будут твои уши, дорогуша! И еще: в ту самую минуту, когда мы прибудем туда, моего друга должен ожидать огромный кусок мяса... И никакого печенья из верблюжьего навоза, ты меня понял?.. Хорошо, через пять минут мы будем внизу.
Она положила трубку и улыбнулась Дивероу, лежавшему почти нагишом. Он был бледен.
— Это очень благородно с твоей стороны, но совсем не обязательно, чтобы ты...
— Не будь идиотом. Ты совсем не знаешь этих людей, а я знаю. Ты должен быть твердым. Они вполне безобидны, несмотря на свои проклятые ножи. Кроме того, разве могу я оставить тебя без присмотра хотя бы на минуту? Тем более после того, как я узнала, какие прекрасные мысли ты вынашиваешь? К тому же — в таком состоянии! — Она повернулась к нему и снова поцеловала его в губы. — А знаешь, это и впрямь очень трогательно.
Дивероу совсем не был готов к встрече с двумя переодетыми в арабов людьми в холле отеля «Алетти» и поэтому в первый момент подумал, что в его состоянии вполне возможны галлюцинации.
Это были Питер Лорре и Борис Карлов. Они выглядели несколько моложе, чем на старых фотографиях, но Сэм сразу же узнал их обоих.
Последующие двадцать минут прошли словно в тумане. Хотя ему необходимо было мыслить ясно. Азаз-Варак, кем бы и где бы он ни был, представлял собой последнего пайщика, так что самое время конкретизировать план противодействия замыслу Хаукинза.
Питер Лорре уселся на переднее сиденье рядом с Борисом, управлявшим машиной. Автомобиль резво понесся по улицам, опасно кренясь, когда приходилось объезжать не проспавшихся еще алжирцев.
Они преодолели уже более половины пути, поднимаясь на холм, когда Дивероу вдруг понял, что они едут в аэропорт Дар-эль-Бейда.
— Мы полетим на самолете? — спросил он с тревогой.
Ответила Мэдж:
— Конечно, милый! Тизи-Узо находится примерно в двухстах милях к востоку отсюда. И не вздумай чего-либо выкинуть. Помни, я была уже там.
Дивероу удивленно посмотрел на нее.
— Я буду помнить, — прошептал он. — Единственное, чего я не понимаю, так это почему ты здесь. Знаешь ли ты, во что вляпалась? И сознаешь ли, что делаешь?
— Я пытаюсь помочь тебе.
— Как Роз-Мари Вудз.
Внутри вертолета было чуть ли не так же просторно, как в зале ожидания на Пенсильванском вокзале. Повсюду лежали подушки, рядом с каждым сиденьем имелась отдельная, похожая на водопроводную трубка, прикрепленная к корпусу и соединенная с устройством вроде бунзеновской горелки, употребляемой для подъема воздушных шаров. В хвостовом отсеке размещалась маленькая кухонька.
Спустя три минуты, уже в воздухе, Сэм получил первую пишу — маленькую чашечку острой на вкус и черной по цвету жидкости, пахнувшей не кофе, а скорее горькой лакрицей, смешанной с протухшими сардинами.
Он осушил чашку за один глоток, сморщился и поглядел на низенького человечка, укутанного в простыню. Это он принес отвратное пойло. Недомерок покрутил какие-то маховички вокруг водопроводной трубки и сунул зажженную спичку в зев форсунки. Затем со стены была снята длинная резиновая трубка с наконечником для губ и подана Сэму.
Он взял ее и подивился. Вероятно, она не даст ему ничего хорошего, но, с другой стороны, сунув ее в рот, он сможет позабыть о муках голода.
Сэм сунул мундштук в рот, прикусил зубами и сделал вдох.
Это был не дым, а скорее пар. Сладковатый и пряный. По сути, весьма приятный. Даже восхитительный. И вдыхать его — одно удовольствие.
Сэм потянул из мундштука посильнее и почаще. Затем взглянул на Мэдж, сидевшую на подушках напротив пего.
— Чтобы это значило, дорогая? — услышал он собственный голос и сам же ответил: — Пожалуйста, разденься.
— С удовольствием, — ответила Мэдж своим зазывным, грудным шепотом. Шептала ли она? Казалось, ее голос звучит в его ушах на разные лады.
— Сначала блузку. — Сэм не был вполне уверен, что он действительно говорит то, что слышалось ему. — А теперь, когда скинешь юбку, поиграй немножко животиком, как в восточном танце. Это будет так мило!.. Снимай же это к чертям!..
— Все?
Он вдруг почуял запах ее духов. И резь в желудке. И одновременно ощутил неимоверную силу, которой наливалось его тело. Любые гигантские свершения нипочем! Он ведь был... Как это?.. Да-да, он был укротителем ветров пустыни. Повелителем грома и молний. И обладал храбростью львов Иудеи...
— Послушай, ты затягиваешься не дымком «Лаки страйк». Это же чистый гашиш.
Эта информация достигла лишь крошечной частицы его еще работавшего мозга. Но он все же сказал себе:
«Что ты делаешь, Сэм, черт тебя побери?» — и, выдернув мундштук изо рта, попытался выровнять самолет. Впрочем, наверное, это вертолет, потому что какая-то чертовщина все крутится и крутится над головой.
Лев Иудеи вдруг усох, а на его месте оказался запаршивевший ягненок.
И тут он услышал гнусавый голос Питера Лорре, который вышел из кабины пилота:
— Мы на подлете к Тизи-Узо с юго-юго-востока.
— Как, уже подлетаем? — Мэдж была встревожена и не скрывала этого. — Ты говоришь, Тизи, а под нами пусто, нет ничего! Знай, у меня друзья на проспекте Юсифа! Мой муж сделал много добрых дел для алжирского правительства!
— Тысяча нижайших извинений, леди Дивероу, но мое правительство — это Азаз-Кувейт. Мой шейх — шейх шейхов, бог всех ханов, с острым, как у сокола, зрением, и храбрый, словно...;
— Когда ты мне позвонишь... мне позвонишь... мне позвонишь!..
Сэм вдруг поймал себя на том, что напевает эти слова. Из какой-то песни.
— Заткнись, майор! — прикрикнула на него Мэдж.