Медный гусь Немец Евгений
— В аду не бывал, говоришь? Сейчас побываешь! — воинственно заверил вогула пресвитер. — Вот я из тебя дух выбью, так прямиком в ад и отправишься!
Агираш укоризненно покачал головой, ответил:
— Ты пришел на нашу землю, потоптал наши святилища, порубил божьи деревья, меня погубить хочешь. Что сделал тебе мой народ, шаман-роша? Откуда в тебе столько лютости?
— Когда народ твой крещение примет, в Иисуса уверует, болванов отвергнет, тогда и я к ним любовью проникнусь! Иначе души свои вам не спасти!
— А от чего надо душу спасать? От ада? Так ведь не было бы вас, не было бы и вашего ада. Нет у нас надобности в спасенье души. Ежели вогул или остяк в мире с богами и родней живет, его душа после смерти в новом человеке возродится. А ежели он при жизни лихо творил, то новой жизни ему не видать. Этого человеку как раз впору. Желать большего — значит посягать на то, что человеку богами не отмерялось. Были отыры, которые богам вызов бросали. Все они прахом стали. Или менквами.
— Сие ересь балвохвальская! — взъярился отец Никон.
— Сие истина наша, — спокойно ответил Агираш.
— Истина одна, и она — Господь всемогущий!
— А в чем его всемогущество, шаман-роша? Ты хочешь, чтобы мы своих богов отвергли, а твоего приняли. Так где же твой бог? В чем его сила?
— Того, кто к Нему приходит и веру православную сердцем принимает, Господь благодатью одаряет! От бед и несчастий бережет!
— Благодать у нас и без вашего бога имеется. Она в мире с землей, рекой и небом, в радости к человеку, зверю и птице, к деревьям и цветущим травам. А от бед человеку самому себя защищать надобно. Вертопрашным боги помогать не станут.
— Да что ты можешь знать о силе Господа нашего?! — возмущение пресвитера кипело и клокотало. — Ты — темный шайтанщик! Вокруг оглянись! От Тобольска до Березова православные церкви стоят! В Демьяновском, в Самаровском, в деревеньках малых! А в Кодском городке, там, где раньше остяцкие князья при себе таких, как ты, держали, Троицкий монастырь корни пустил, так что никакие бесы его оттуда не выкорчуют, а при нем церковь Благовещения Пресвятой Богородицы! Время пройдет, от болванов твоих следа не останется, всюду по Югре православные службы справляться будут, да колокола звенеть, славя Иисуса Христа!..
— Время пройдет, говоришь? — перебил пресвитера Агираш. — Я покажу тебе, шаман-роша, что время с твоими крестами сделает. Готов узреть великое грядущее твоего бога?
Отец Никон осекся, растерялся. Он не понял, что собирался показать ему старый вогул, но Агираш и не ждал от пресвитера разрешения. Шаман взмахнул руками, и Гусь тут же расправил крылья, взмыл в небо, а горностай с плеча старика спрыгнул и метнулся к берегу, туда, где остров кончался и начиналась бескрайняя водная хлябь. Достигнув границы суши с водой, горностай не остановился, а побежал дальше, прямо по воде, как по сухому. Но зверек не отдалялся от берега, вместо этого вода неслась-стелилась ему под лапы, словно он крутил под собой землю, как барабан. Звуки смолкли, остров погрузился в тишину, как в воду.
На горизонте появилась черно-зеленая полоска тайги. Она быстро приближалась, и вот уже распалась на два монолита, обтекая клочок суши, словно остров рассекал тайгу, как наточенный нож сукно. Показался зигзаг Кевавыта, и пресвитер понял, что горностай отматывает путь тобольчан назад, через все пройденные ими городки и деревни. Но там, где на вершине Каменного мыса должны были стоять остяцкие юрты, священник разглядел несколько покосившихся срубов, у которых суетились светловолосые бабы в сарафанах и бородатые мужики в льняных рубахах. «Русские, — удивился отец Никон, — не остяки».
Избы пронеслись мимо, справа тускло блеснула Обь. А следом снова надвигался лес, обтекая остров по левую руку. Мелькали желтые песчаные пятна по высокому берегу; возвышались и опадали, как волны, покрытые лесом холмы. А потом у пристани Кодского городка пресвитер увидел странное судно. Оно было полностью сделано из железа и имело размеры дюжины промысловых барж. Два огромных водобойных колеса подле каждого из бортов медленно вращались, лениво выгребая из реки воду, но ни гребцов, ни коней, которые могли бы привести колеса в движение, пресвитер не видел. Огромная труба речного монстра пыхтела густым дымом, будто это не судно, а рудоплавильная печь. И еще на мачте трепыхало знамя цвета крови, словно факел пылал.
«Что движет колеса? Не иначе в трюме адский котел кипит! Неужто чертей на работу подрядили?» — с тревогой подумал отец Никон.
Горностай умерил свой бег, свернул к берегу. Остров возвысился над Кодским холмом и поплыл сквозь селение к Троицкому монастырю. Местного люда отчего-то заметно не было, зато от пристани вверх по улице шествовали вооруженные мужики. Одеты они были в стеганые телогрейки или шерстяные зипуны до пят, на головах носили остроносые шапки с красными звездами на лбах, напомнившие пресвитеру шеломы древнерусских витязей. На плечах у служивых висели мушкеты, но не те, которые привык видеть отец Никон. Эти были меньше и как-то… изящнее — более подходящего слова пресвитер подобрать не смог.
Остров плыл дальше, и теперь показался местный люд. Бабы стояли, прижав ладони ко рту, мужики мяли в руках шапки. У них под ногами, прячась за старших, испуганно зыркала на пришлых притихшая детвора. Лица кодчан были обращены к монастырским воротам.
Пресвитер отдавал себе отчет, что видит Кодский городок, разросшийся новыми улицами и дворами. Изб, амбаров, овинов, других построек стало больше, но сильно они не изменились, как не изменился и местный народ — те же рубахи, сарафаны, лапти да сапоги, телеги, подводы и лодки у причала. Новыми были только люди с мушкетами. В душе отца Никона нарастала тревога.
Монастырских ворот больше не было. Их не открыли, даже не сорвали с петель — взорвали. Доски и щепки обильно покрывали окрест. Люд замер в проеме и ошалело таращился в глубь двора. Дорогу им преграждала шеренга стрельцов, их худые мушкеты торчали штыками кодчанам в грудь. Люди крестились, старухи заламывали руки. В непроницаемой тишине пресвитер сердцем ощущал их стенания и причитания.
То, что творилось на монастырском дворе, повергло отца Никона в шок. Служивые, не снимая шапок-богатырок, вальяжно, по-хозяйски неторопливо заходили в храм, словно к себе домой. А выходя, несли иконы, кадила, престольные кресты, дарохранительницы и дароносницы, дискосы и звездицы, свадебные венцы и кубки. Бросали все прямо на землю, и эта куча росла на глазах. С икон срывали серебряные ризы, а сами образа кидали в грязь, топтались по ним, как по мусору, бросали в костер. А следующие богохульники уже тащили книги монастырского архива, святые писания в серебряных и золотых оправах. Книги от оправ освобождали, немедленно предавали огню. Перед дверью храма пылал костер, пожирая образа и священные тексты. Страницы чернели и корчились, словно терпели невыносимую муку. И так же дрожала в пожаре церковь Благовещения Пресвятой Богородицы, уже не деревянная — каменная. Пламя вырывалось из окон, обволакивая крышу, луковки куполов обугливались, а внутри что-то обрушивалось, сотрясая стены. Возмущение, негодование и страх охватили отца Никона.
К костру у храма полз на локтях старый монах, судя по связке ключей на поясе — монастырский ризничий. Кисти его рук опухли, посинели, сломанные пальцы торчали в разные стороны, словно лапы какого-то чудища. В кровавом провале рта не хватало зубов. Стрельцы смотрели на него и ухмылялись, дескать, глянь, какой живучий. А старик дополз до костра, сунул в пламя непослушные руки и выгреб келейную икону Пресвятой Богородицы. Торцы иконы тлели приглушенным алым светом, но лик Святой Матери пламя сгубить не успело. Богородица смотрела на своих палачей ласково, печалясь и все прощая. Ярость исказила рожи служивых. Двое из них кинулись к старику, вогнали ему в спину штыки. Затем спокойно оттащили в сторону труп, носками сапог затолкали образ назад в костер.
Через монастырский двор мужики с ружьями гнали строем монахов. В изодранных рясах, с разбитыми лицами, братья шли, сгорбившись, прикрывая ладонями глаза, стыдясь и ужасаясь происходящего. В хвосте этого жуткого шествия двое военных тащили едва живого старика с изувеченным лицом. Поверх рясы на монахе был надет параманд — схимник. Видно, святой старец не желал покидать келью, а может, в молитве и вовсе на пришлых не реагировал, вот его изверги прикладами и отделали. Глядя на это, одна баба у монастырских ворот начала рвать волосы на голове, другая свалилась без чувств.
Служивые вдруг разом оглянулись на звонницу, тут же вскинули ружья. Колокол качался: видно, один из монахов избежал поимки, и теперь бил набат. Полдюжины ружей дали залп, звонарь перевалился через кованую ограду и рухнул на землю, подняв облако пыли. Отрок-постриженик, совсем мальчишка. Служивые покарабкались на звонницу, начали сбрасывать колокола. И все это в абсолютной тишине, которая давила пресвитеру на уши, делая видения еще ужаснее. Отец Никон больше не испытывал негодования или возмущения, только леденящий страх.
Заправлял этим кроваво-огненным пиршеством худой невысокий человек в мешковатом мундире цвета хвои. Начищенные сапоги, прямая спина и заложенные за спину руки говорили об офицерской выправке. Пресвитер видел его со спины, но в следующее мгновение командир оглянулся, будто почуял, что за ним наблюдают, и их взгляды пересеклись.
Отец Никон задохнулся, будто ему горло петлей перетянули. На него смотрел не суровый воин, не закаленный в боях офицер, а мальчишка, отрок лет пятнадцати, не больше. С голым подбородком, даже усы еще не проклюнулись. Убитый стрельцами звонарь в ровесники ему годился. Губы парень сжимал плотно, ноздри раздувались при каждом вдохе и выдохе — так дышит лошадь, которая в беге уже не способна остановиться. Но больше всего отца Никона поразил взгляд юного командира, в нем светилась слепая ненависть и непоколебимая вера.
У отца Никона задрожали руки. Он понял, что показывал ему вогульский шаман. Это были не лиходеи, не матерые убивцы вроде Яшки Висельника, целью которых являлась простая нажива. Это была армия нового государства, и командовали ею люди, твердо верившие в свою правоту. Ибо двигала ими идея, сопоставимая по силе с верой в Господа.
Малолетний палач отвернулся, что-то крикнул, указывая на двери храма. Стрельцы разобрали факелы, от костра подожгли их, побежали внутрь.
— Сатана вышел в мир и привел свое воинство, — побелевшими губами прошептал отец Никон.
Никогда раньше пресвитеру не приходила в голову мысль, что может существовать сила, способная противостоять православию. Теперь же он понял, что такая сила в грядущем родится, окрепнет и сметет христианство, как штормовой ветер хлипкий тын. В новом мире, где дети приказывают взрослым убивать священников, не будет места ни Иисусу, ни вере в него.
— Я вижу ад! — прохрипел пресвитер, ужасаясь своему открытию.
Всемогущество Господа оказалось не всеобъемлющим. Вера отца Никона трещала и расползалась по швам, и он, верный сын и слуга великой Церкви, начинал осознавать, что жить ему далее невозможно, ибо смысла в жизни отныне не существует.
А остров двигался дальше, оставляя позади разграбленный, поруганный монастырь. Тайга и Обь рука об руку пролетали мимо со скоростью выпущенной из лука стрелы, и пресвитер уже различал впереди новые столбы дыма, и понимал, что часовни и церкви горят по всей Югре, а может быть, и по всей России. Недаром люди нового мира подняли над головой червонное знамя — символ пламени, мирового пожара, испепеления. Отец Никон не мог больше выносить этот ужас, посох выпал из его руки, ноги дрогнули, и он чудом удержался, чтобы не рухнуть в беспамятстве.
— Остановись… — прохрипел он.
Агираш смотрел на православного священника, и во взгляде его была грусть.
— Остановись!.. — повторил отец Никон громче.
Горло у пресвитера пересохло, и он боялся, что дух оставит его прежде, чем он прочтет «Отче наш», хотя был ли в молитве смысл?.. А на горизонте уже показались острова, на которых стояло поселение Елизарово. Над ним тоже поднимался дым.
— Остановись-остановись-остановись!.. — хрипел отец Никон, чувствуя, что отчаяние засасывает его, как трясина.
— Тум-м-м!.. тум-м-м!.. тум-м-м-тум-м-м-тум-м-м-тум-м-м!..
Мурзинцев держался из последних сил. Он видел, что отец Никон замер в неестественной позе, что его лицо и кисти рук посерели, словно окостенели, а густая борода и шевелюра цвета смолы выбелилась, будто голову пресвитеру пеплом присыпали. Шаман со слепыми глазами по-прежнему прыгал вокруг костра, а Медный гусь оплывал в языках пламени, растворялся. Сотник уже не доверял своим глазам, он не знал, где заканчивается настоящее и начинается морок. Но одно он понимал точно — отец Никон в беде.
Мурзинцев очень медленно зарядил мушкет, еще медленнее его поднял. Перед глазами у него плыли разноцветные круги, в животе пульсировала огненная боль, вогульский шаман то виделся четко, то распадался, множился, и тогда казалось, что вокруг костра танцует не один вогул, а целая дюжина шаманов хоровод водит. Понимая, что на второй выстрел сил у него не останется, Мурзинцев задержал дыхание и спустил курок.
Пуля опрокинула старого вогула, как берестяную кубышку, словно веса в шамане было десятая часть от пуда. Бубен отлетел далеко в сторону и, гулко ударившись о землю, исчез в траве. Мурзинцев выронил мушкет и повалился на землю. Жить ему оставалось пару минут, и он осознавал это. Рожин со всех ног бежал к сотнику.
Упав на колени, толмач отстранил руку Мурзинцева от раны и сразу все понял. Он заглянул товарищу в глаза, взял его за ладонь, крепко сжал.
— Что, Алексей, конец мне? — едва слышно спросил Мурзинцев.
Толмач, не видя причин скрывать, кивнул.
— Рожин, ты… про Ваську… не рассказывай, — еще тише попросил сотник. — И про Прошку… поведай всем… каким бравым героем… он был…
— Добро, Анисимович, — глухо ответил Рожин.
Мурзинцев скривился, боль в ране была нестерпимой, но и теперь сотник не желал выказывать слабость. Пару раз сипло вздохнув, он добавил:
— А все же… мы его… добыли… Медного гуся…
— Да, друг, добыли, — ответил толмач и оглянулся на пресвитера.
И увидел.
Капища больше не было. Только что полыхавший костер исчез, от него не осталось даже углей, всего лишь черное пятно кострища. Пень, на котором покоился Медный гусь, пустовал. Агираш, в камлании срезанный пулей сотника, сгинул. Ни трупа, ни следов крови, будто Мурзинцев в призрак выстрелил. Не было и туши заколотой кобылы, да и трупы вогульских воинов пропали, словно и не существовали они никогда. Только отец Никон оставался на прежнем месте. Черная ряса на его плечах истлевала на глазах, а волосы и борода осыпались мукой. Подхваченные порывами ветра, они некоторое время кружили над поляной, затем медленно оседали, как пепел после пожара.
Рожин смотрел на пресвитера долго, пока последний клочок одежды на нем не распался. И не удивился, когда понял, что вместо застывшего священника видит деревянного болвана с разинутым в немом вопле ртом и распахнутыми в ужасе глазами. Даже кожаная кираса на груди пресвитера не уцелела — превратилась в кору. Удивляться Рожин разучился окончательно.
Толмач перевел взгляд на Мурзинцева, чью ладонь все еще сжимал. Сотник был мертв. Его глаза застыли, остекленели, но на губах угадывалась улыбка.
— Вы с Прошкой — два сапога пара, — сказал ему Рожин. — Тоже рад победе… Глупая, счастливая смерть.
Толмач еще долго сидел, держа мертвого товарища за ладонь, потом закрыл ему глаза, сложил руки крестом на груди, поднялся, достал из-за спины топор.
— Я обещал владыке часовню тут поставить, — тихо сказал он сам себе. — Теперь самое время.
Мамонты
Семен Ремезов открыл глаза и ничего не увидел. Тьма была кромешной, такой Семену раньше видеть не доводилось. Даже в самую глубокую ночь, укрытую от звезд и луны плотными облаками, все равно находилось место для случайного отблеска, лучика или огонька. Теперь же Ремезова окутал непроницаемый мрак, так что парень сначала испугался, что ослеп, а следом ему в голову пришла и вовсе жуткая мысль: уж не помер ли он? Может, место это — чистилище?.. И еще было очень тихо, только у ног едва различимо плескалась вода.
Ремезов потрогал глаза, они оказались целы, зато на лбу он нащупал огромную шишку. К тому же болело все тело — руки, ноги, спина и грудь, да и голова гудела.
— Жив! — вслух сказал Семен с облегчением.
— Жив… жив… жив… жив… — повторило затихающее эхо.
«Если бы моя душа угодила в чистилище, мертвое тело осталось бы на грешной земле и боли я бы уже не чувствовал, — справедливо размышлял Семен. — Стало быть, я еще по эту сторону жизни».
Эхо подсказало Семену, что находится он в пещере.
— Эй! Есть кто? — крикнул Ремезов.
Ответом ему было только эхо, но по тому, как оно разлетелось, Семен понял, что пещера в длину намного больше, чем в ширину. Нужно было выбираться, и как можно быстрее — парня знобило то ли от холода, то ли от травм. К тому же одежда была мокрой насквозь, в сапогах чавкало, — того и гляди лихорадка на грудь прыгнет. Семен перевернулся на четвереньки и принялся шарить руками вокруг. Везде был камень, ни горстки земли или песка.
— Ясно, отчего бока ноют, — заключил Ремезов. — Эко меня по валунам-то протащило, как руду через камнедробилку.
Продолжая шарить вокруг, Семен вдруг наткнулся на деревянный борт.
— Шлюпка! — сообразил парень.
А минуту спустя Ремезов обнаружил в лодке человека. Мертвого. События, приведшие Семена на дно пещеры, вспыхнули в его сознании с новой силой. Ураганный ветер, чуть было не опрокинувший струг; удивление и озадаченность, охватившие Семена, когда он вывалился за борт; Игнат Недоля, кинувшийся его спасать; огромная воронка, с воем засасывающая в себя воду. Сомнений не оставалось — в лодке лежал труп Игната.
Ком подступил к горлу Семена, дыхание сбилось. Он сжал холодную руку мертвого стрельца и долго сидел, глотая слезы. Много кто сгинул в этом походе. Кто-то от пули или ножа вогульских воинов, кто-то в сумасбродной стихии пропал. Но Недоля погиб, спасая Семена, и от этого парню было горче вдвойне.
А холод пробирал до самых костей. В пещере было сыро, промозгло. Воздух не шевелился, ни малейшего дуновения ветерка. Пахло затхлостью, плесенью, сырым камнем. Времени горевать не было, требовалось как можно скорее согреться и просохнуть. Семен пошарил по своим карманам, но нашел только склянку с медвежьим жиром. Тогда он обыскал тело Игната и к своему облегчению обнаружил на его поясе нож, а в кармане огниво — Недоля и мертвый о Семене заботился.
Выломав из лодки доску, Семен обстругал ее до сухой сердцевины, нарубил щепок. Чиркнув огнивом, зажмурился от боли. В кромешной темноте яркая искра хлестнула по глазам, как плеть. Дав глазам отдохнуть, Семен снова принялся за костер. Но в сыром воздухе щепки не занимались, тогда Ремезов взбрызнул их медвежьим жиром, снова высек из огнива искру. Пламя лениво поползло по стружке, окрепло, и вскоре костерок уже горел уверенно, уютно, потрескивая и плюясь искрами. Семен разделся, выкрутил одежду, разложил ее вокруг огня, оглянулся на Игната, подошел.
На лице мертвого стрельца не было ни боли, ни страха. Застывшие глаза смотрели спокойно, даже умиротворено. Да и тело Недоли, насколько мог судить Ремезов, сильно не пострадало — ни переломов, ни вывихов видно не было. Только в правом виске зияла дыра. Приложился стрелец головой к острому камню, и сразу наповал.
Семен хотел что-нибудь сказать, то ли проститься, то ли прощение попросить, но так слов и не подобрал. В молчании глаза покойнику закрыл.
Пламя рисовало на ближайшей стене причудливые узоры, выхватывало неясные тени, играло тусклыми бликами на воде. Но как велика пещера, Семену разглядеть не удавалось. Он подошел к берегу, ступил в воду, побрел. Через пять шагов вода достала ему до пояса, а еще через пару — поднялась до груди. Свет костра тут мерк, разглядеть дальний берег возможности не было. Семен вернулся, подобрал щепку, бросил ее в воду — она медленно потянулась влево. Течение говорило о том, что это не озеро, а глубина и ширина — о том, что это не ручей — река, теперь Ремезов в этом не сомневался. А затем, словно озарение, Семен вдруг вспомнил, как Игнат Недоля талдычил про Обратную Обь, воды которой текут под землей в противоположную сторону — на юг. Это была не пещера, а русло подземной реки. Ремезов оглянулся на Игната.
— Ну вот ты ее и сыскал, Обратную Обь, — тихо сказал он мертвому товарищу. — Сколько ж тайн хранит в себе Югра. Жизни не хватит все их разведать…
Греясь у костра, Семен размышлял, что ему делать. Дерева в лодке много, но и оно рано или поздно закончится. Еды нет, воду вскипятить не в чем. Надо было идти, искать выход. Где-то же должны быть туннели или природные колодцы, через которые воздух под землю проникает. Но идти по течению или против? Идти по течению значит удаляться от струга тобольчан, который шел на север, к Калтысянке. А в том, что струг уцелел, Семен не сомневался. Иначе поблизости валялись бы обломки разбитого струга, а то и тела товарищей. Рожин с Мурзинцевым одолели нягань — в этом Ремезов был твердо уверен.
— Пойду против течения, — наконец решил он. — Может, где-нибудь поблизости от наших выберусь на свет божий.
В ожидании, когда просохнет одежда, Семен вздремнул у костра. Проснувшись, оделся, раздул угли. Подумав, приблизился к телу Недоли.
— Прости, друг, — пробормотал он. — Выручи в последний раз.
С этими словами он снял с Игната епанчу и кафтан, порвал их на ленты, разложил у костра. В лодке выломал несколько узких досок, с бортов наскоблил смолы. Пока ленты сохли, Семен выволок тело Игната из лодки, оттащил на возвышение, подальше от воды, обложил покойника каменьями. Из двух палок соорудил крест, связав их полоской ткани, к могиле приставил. Неумело, то и дело сбиваясь, прочитал молитву, вспоминая отца Никона добрым словом и коря себя за то, что худо учил богословие.
Закончив с похоронами, Семен вернулся к костру. К тому времени тряпье просохло. Одной полоской Ремезов обмотал край палки, вкладывая между слоев кусочки смолы, следом смастерил еще несколько факелов. Затем Семен разделся, оставшиеся ленты и смолу сложил в нательную рубаху, завязал рукава. Надел зипун, торбу с тряпьем и смолой повесил на плечо. Один факел поджег, остальные связал и закинул за спину. Перекрестившись, Ремезов отправился в путь.
Семен брел во мраке, не зная, как далеко он удалился от лодки и сколько времени это заняло. От голода у него крутило в животе, кишки в узел завязывались.
— Кишка кишке кукиш кажет, — вспомнилась Семену присказка Демьяна Перегоды.
Ремезов подумывал о том, чтобы выпить медвежий жир, но тогда Семен не смог бы поджечь факел. Искра огнива ткань не воспламенит, только взбрызнутая жиром материя загореться может. Пару раз Семен не выдерживал, подносил склянку к губам, но находил в себе силы снова ее убрать. Остаться один на один с кромешной тьмой было куда страшнее голода.
Подошвы сапог скользили по склизким камням, Семен часто оступался и падал, добавляя синяков и ссадин и без того измочаленному телу. Несколько раз Ремезов в изнеможении ложился и засыпал, но от усталости и голода он не мог быть уверен, что спит раз в сутки, а не чаще. Два дня прошло, три, а может, и неделя — Ремезов окончательно потерял ориентиры времени.
Но хуже голода и усталости были мрак и тишина. Они обволакивали парня, наваливались, как медведь, выжимая соки, доводя до сумасшествия. И тогда Семен падал на колени и истово молился. Его ладони тряслись, а по щекам катились горькие неудержимые слезы. Семен просил Господа не о пище, не о тепле и уюте и даже не о спасении, а всего лишь о солнечном луче, который напитал бы его глаза светом, дал бы надежду и силу двигаться дальше — жить. Но если Господь и слышал молитвы Семена, откликаться на них не спешил. Время шло, а мрак не отступал, и тогда Ремезов думал о вогульских духах. Если подземная река была вотчиной Куль-отыра, который полтора месяца назад сплющил волнами Обь, словно сукно, Семен был бы рад и ему. Пусть бы только вышел, пусть бы рычал, изрыгал дьявольское пламя и крошил когтями камни, как сухари!.. Даже брань с богопротивными вогульскими бесами, наверняка последняя для человека, казалась Ремезову притягательной, ибо несла в себе дух очищения и прощения. Но и вогульские демоны не торопились показываться Семену на глаза. Ремезов оставался один, и отчаяние заполняло его, опустошало, так что после часа терзаний силы покидали парня, и он, разбитый и выжатый, ложился, прижимаясь щекой к холодному камню, и долго неподвижно лежал.
Семен вспоминал все, что довелось пережить в этом странном и невозможном путешествии, и казалось ему, что он начинал осознавать суть своего предназначения. Тут, в недрах земли, сокрытый от мирской суеты толщей камня и воды, Семен обретал новое видение своей судьбы. Каждый участник похода за Медным гусем был не похож на другого, но, ведомый Промыслом Божьим, для достижения общей цели становился необходимым. Мурзинцев Степан Анисимович — славный пушкарь и уважаемый командир. Немногословный казак Демьян Перегода, закрывший собою владыку от стрел. Васька Лис и Игнат Недоля — простые мужики, с неба звезд не хватавшие, с хитрецой и леностью, но у обоих — по огромному человеческому сердцу. Отец Никон, владыка православных душ, суровый воин христианства. Фома неверующий Ерофей Брюква и тихий Прохор Пономарев — каждый по-своему, но оба боялись нечисти до трясучки и все равно пошли дальше, товарищей не оставили. И Рожин Алексей Никодимович… Не служивый и не штатский, с крестом на шее и уважением к балвохвальским богам в душе. Кто он, этот странный человек, которому открыты и медвежьи тропы, и думы вогульских шаманов?.. Он — проводник, связующее звено между миром ясного и привычного русскому человеку православия и дремучим урманом местных бесов.
Все и каждый из братства Медного гуся были на своем месте, а стало быть, и у него, Семена Ремезова, свое место имелось. Товарищи погибали в пути, чтобы остальные могли продвинуться дальше. Вот и Игнат свою жизнь за друга отдал, а значит, выжить Семен просто обязан. Чтобы вернуться в Тобольск и написать Югорскую летопись. Рассказать, что благодать Божья — это чистое небо над головой и цветастая аврора; шум тайги да плеск волн у пристани; запах свежего хлеба и глоток вина за столом с друзьями; улыбка прохожего, поцелуй суженой и звонкий смех детворы. А кто этого не разумеет, тот бредет впотьмах, и жизнь его — подземная река, Обратная Обь.
И Семен шел дальше. Когда закончилось тряпье, отрывал от своего зипуна рукава, затем подол, наматывал новые факелы. Позже, когда кончилась и смола и лопать, а от последнего древка осталась обугленная кочерыжка, Ремезов пробирался вперед наощупь, изредка чиркая огнивом, чтобы не сойти с ума от темноты. Падал, теряя сознание, приходил в себя и снова шел. А когда сил идти не осталось — полз. Уже без мыслей, без надежды, движимый ради самого движения, и ничем более. И путь его был длиною в вечность, если у вечности есть длина.
Семен очнулся, лежа по пояс в воде. Одеревеневшее тело не чувствовало холода. И еще чудилось Ремезову, будто где-то вдалеке трубят горны. Сил парню хватило только на то, чтобы выползти из реки и свернуться на студеном камне. Думая, что это ангелы трубами возвещают о своем появлении, чтобы унести его на небеса, Семен снова погрузился в небытие. Но затем спиной Семен ощутил тепло. И еще запах стоял, как в конюшне. Руки сами стали шарить вокруг, зарылись в густой шерсти, и тело Семена, подталкиваемое древним инстинктом сохранения самого себя, поползло, цепляясь за шерсть, выше и выше, к ласковому теплу, к спасению. Семену чудилось, что он взбирается на стог сена, прогретый за жаркий день солнцем. Ему казалось, что он чует запах луговых трав. Взобравшись на вершину, он распластался, каждой клеткой тела впитывая тепло, и, отдавшись блаженству, провалился в забытье снова.
Очнувшись, Семен понял, что плывет на спине какого-то зверя. Животное было погружено в воду практически полностью, так что руки и ноги у Ремезова оказались в воде. Стало немного светлее. Едва различимые блики пробегали по волнам. Решив, что это ему с голода и переутомления мерещится, Семен опять провалился в спасительный сон. Но тепло животного согревало Ремезова, подпитывало его силы, так что когда он в очередной раз очнулся, в голове у него слегка прояснилось. Семен отчетливо видел рельеф другого берега. А правее, с четверть версты, в подземную реку бил косой сноп света. Не веря в свое спасение, Ремезов таращился на солнечный свет, а по его щекам текли слезы.
Прошло несколько минут, прежде чем парень окончательно убедил себя в том, что действительно видит выход из пещеры. Ремезов понимал, что у него не хватило бы сил сюда доползти, а стало быть, этот зверь, на спине которого он даже не помнил, как очутился, — его спаситель. Семен животному был благодарен, но появился и легкий страх, потому что было совершенно не ясно, что же это за зверь такой.
Семен оглянулся. Позади виднелись макушки огромных голов еще дюжины плывущих зверей. Изредка из воды выныривали хоботы, шумно отфыркивались и погружались в воду опять.
Ремезов почувствовал, как его наполняет волнение. А следом Семен, пораженный открытием, осознал, что эти животные — мамонты. Целое стадо мамонтов! Сердце у парня забилось так быстро, словно дятел затарахтел. Для ослабленного тела это оказалось непомерной нагрузкой, перед глазами у парня поплыли разноцветные пятна, и он снова потерял сознание.
Семен пришел в себя оттого, что кто-то теплой влажной тряпицей вытирал ему лицо. Он открыл глаза и увидел огромный розовый пятак, который то ли обнюхивал лицо парню, то ли облизывал его. Длинный хобот покрывал густой мех цвета сосновой коры, из пасти торчали два огромных бивня, а черные глазки, слишком маленькие для такого великана, смотрели внимательно и — Ремезов мог в этом поклясться — участливо. Семен, преодолевая слабость, поднял руку и погладил мамонта по хоботу. Животное дало себя приласкать, затем, будто удовлетворившись тем, что человек жив, задрало хобот и громогласно затрубило, так что у Ремезова уши заложило. Мамонт неторопливо отвернулся и медленно побрел прочь, стадо потянулось за ним. Только два мамонтенка задержались, с любопытством рассматривая человека, но и они вскоре убежали и, схватившись хоботками за материнские хвосты, засеменили вместе с родичами.
Солнце, густо-желтое, как глаз яичницы, катилось к горизонту, разбрасывая по бирюзовому небу малиновые лоскуты. На востоке одинокие облака невесомо парили, напоминая лебединые перья. Солнце красило их пурпуром и золотом. Где-то в стороне что-то ласковое и невразумительное шептала тайга, словно добрый старик, бормочущий сам себе всем известные байки. Пахло хвоей, можжевельником и сырой землей. Семен лежал в траве, не имея понятия, где он находится, полной грудью вдыхал дурманящие ароматы и, смертельно уставший и голодный, счастливо улыбался бескрайнему небу Югры. Ремезов был готов умереть, ибо теперь знал, что мамонты существуют, а небеса своим светом и красками ниспослали ему благодать.
Вскоре парня нашли остяцкие рыбаки. Они услыхали горн мув-хора, оставили рыбный промысел и бросились на звук, зная, что мамонт просто так при свете дня на поверхность не выбирается.
Три дня остяки отпаивали Семена ухой, пока он не смог самостоятельно встать на ноги. Затем переправили его на правый берег Оби, вручили пару соленых муксунов и указали путь в Кодский городок.
Тридцать верст до Кодского городка растянулись на два дня пути. Семен, все еще слабый, но уже и не смертельно голодный, шел не быстро. И все же, добравшись, он едва стоял на ногах. А первый человек, которого он встретил в Кодском городке, была Марфа, подруга Игната Недоли. Увидев друг друга, Семен и Марфа замерли. Лицо Семена выражало скорбь, на лице Марфы сначала вспыхнула радость, но тут же поблекла, затем проявились озадаченность, неверие и, наконец, ужас. Она свалилась без чувств.
История Югры великой, древней земли мамонтов
На Калтысянском капище Рожин пробыл четыре дня: похоронил друзей, поставил часовенку. Затем вернулся на Обь, забрал со струга снасти и остатки провизии, отправился по берегу на юг, в сторону Каменного мыса. Судно пришлось бросить, в одиночку им править невозможно, а волоком тащить тяжело и долго.
Через три дня толмач добрался до Кодского городка, постучался в ворота кузнеца Трифона. Настя Богданова повисла у Рожина на шее, плача от счастья. Немного успокоившись, девушка поведала Алексею странную новость: Семен Ремезов, живой и невредимый, уже неделю гостится в монастыре. Рожин, одновременно и обрадованный и встревоженный (уж не вогульские ли демоны парня из нягани вызволили?), тут же отправился в монастырь.
В распоряжение Ремезова монахи выделили ту самую келью, в которой две недели назад хворый Васька Лис отлеживался. Толмач переступил порог. Семен сидел за столом над кипой бумаг, что-то торопливо писал. Подняв на вошедшего глаза, бросил перо, кинулся Алексею навстречу. Обнялись.
До глубокой ночи Алексей и Семен рассказывали друг другу, что с ними приключилось, услышанному удивлялись, о погибших горевали. Неделю назад, как только монахи определили Семена на постой, Ремезов выпросил у игумена Макария бумагу с чернилами и без промедления занялся восстановлением свой рукописи. Теперь же треть стопки была исписана. Показал Ремезов толмачу и рисунки мамонтов, которые набросать успел. Семен суетился, глаза у него горели, и Рожину было за парня радостно.
«Хоть кто-то в этом походе нашел то, чего искал», — с легкой грустью подумал толмач.
Листы рукописи, которые толмач выловил в Оби и бережно хранил, Рожин вернул владельцу. Семен принял их с удивлением и благодарностью.
Неделю спустя, простившись с игуменом, кузнецом и его дочерью, Рожин с Семеном покинули Кодский городок, сев на судно купеческого каравана. Через двенадцать дней караван причалил к пристани Самаровского яма. Дьяк Тобольского приказа Петр Васильевич Полежалый встретил Рожина и Ремезова объятиями; узнав о смерти Мурзинцева, плакал, не стыдясь слез. Стрелец Егор Хочубей, здоровый, веселый, от безделья животик отрастивший, слушал рассказ о приключениях товарищей с открытым ртом, не зная, верить услышанному или нет.
Рожин хотел разыскать купца Сахарова, который вогулам ружья продал, но оказалось, что месяц назад купец снялся и отбыл в Сургут. Малец Матвей Залепин ему об этом поведал, за что получил от толмача еще одну копейку.
Дьяк Полежалый свое слово сдержал. Покалеченный у Белогорья струг его ямщики отбуксировали в Самаровский ям, местные корабельщики судно залатали. Рожин, Ремезов и стрелец Хочубей, погостив у дьяка день, погрузились на струг и отчалили, взяв курс на юго-восток, вверх по Иртышу, в Тобольск.
Тобольский воевода, князь Михаил Яковлевич Черкасских, опираясь руками на стол, озадаченно смотрел на толстую пачку бумаги. На верхнем листе рукою Семена Ремезова было старательно выведено: «История Югры великой, древней земли мамонтов». Дьяк Сибирского приказа Иван Васильевич Обрютин, заложив руки за спину, мерил шагами горницу. Еловый настил пола звонко отзывался на каблуки его парчовых сапог. Был тут и старший Ремезов — Семен Ульянович, на лавке сидел, от глубоких размышлений его чело морщинами взялось.
Отчет Рожина дьяк и воевода слушали молча, по мере рассказа становясь все мрачней и угрюмей.
«Не обмануло-таки меня видение, — подумал князь. — Погнала вогульская гусыня русского человека, как квелого пса».
Затем дали слово младшему Ремезову.
— Схемы городков и селений, в которых мы останавливались, мною зарисованы, учет народа произведен, — доложился молодой ученый. — Но самое важное в другом — мамонтов мы отыскали!
— Ты отыскал, Семен, ты, — поправил Рожин.
— Раньше полагали, что от мамонтов только кости да бивни остались, а сами они вымерли, — продолжил младший Ремезов воодушевленно. — А они живут себе, в пещерах под Обью прячутся!
— Это открытие, князь, поважнее Медного гуся будет, — подал голос старший Ремезов, обратив на воеводу взор. — И подземная река в пещерах — новость дивная, ибо могут те пещеры руду хранить. Железную руду, а то и медную.
Князь Черкасских и дьяк Обрютин переглянулись, приободрились.
— Знаю я, чего делать, Михаил Яковлевич, — сказал Обрютин. — Поиски Медного гуся почти весь отряд сгубили, но ни жизни, ни кошты напрасно потрачены не были!
Дьяк подошел к столу, положил руку на рукопись, заглянул князю в глаза.
— Вот наш Медный гусь! — воскликнул он. — Всем гусям гусь!
— Думаешь, промах с шайтаном рукопись парня перекроет? — задумчиво спросил князь.
— Еще как, Михаил Яковлевич, еще как! — вскричал дьяк Обрютин, затем к младшему Ремезову обернулся, добавил тоном приказчика: — Так, Семен, собирайся в дорогу. Утрем сопли столичным мужам ученым! Да всю свою ученость прихвати! Завтра же в Москву отбываем!
Парень ошарашенно на дьяка уставился, затем взгляд на отца перевел, словно дозволения спрашивал.
— Заслужил, Семка, чего уж там, — отозвался старший Ремезов, глядя на сына с гордостью, затем поднялся, подошел к Рожину, руку ему на плечо положил, сказал: — Спасибо, Алексей Никодимович, что сына живым вернул.
И отвернулся, пряча взгляд. Потом, ни с кем не прощаясь, побрел к выходу. У самой двери оглянулся, и лицо его озарила лукавая улыбка, добавил с задором:
— Я ж говорил, что за Семку еще в пояс поклонитесь!
Рожин посмотрел на младшего Ремезова. У парня щеки зарделись, глаза искрились, на губах блуждала улыбка. Толмач вернул взгляд на Семена Ульяновича и отвесил ему поклон до самого пола. Старший Ремезов хмыкнул и скрылся за дверью, Семен, прихватив свою рукопись, заспешил за отцом. Следом откланялся и дьяк Обрютин, ему уладить недоделанные дела перед отъездом требовалось. Толмач и князь Черкасских остались одни.
Рожин подошел к окну. Утреннее солнце поднялось над Алферовским холмом, грея спины-стены Вознесенскому городищу. Вверх по Софийскому взвозу степенно шествовали монахи, им навстречу с воплями неслась ликующая детвора, в ладонях первого карапуза испуганно тявкал кутенок. Алексей усмехнулся — как мало чадам для радости надо.
В казачьих конюшнях ржали и фыркали лошади, уже запряженные для дневной дозорной службы. Со двора гарнизона доносился дружный топот башмаков — у стрельцов начиналась муштра. В гостином дворе купцы открыли лавки, и площадь быстро заполнялась гомонящим народом. Березы по улочкам нижнего города уже красились желтым, а осины играли червонными монетами-листьями. Осень стояла за околицей и махала городу пестрым платком.
А дальше, над похудевшей к концу лета рекой, открывался бескрайний простор. Там, на севере, куда гнал свои мутные воды Иртыш, в весенней дымке притаилась тайга — вотчина бескрайней дремучей Югры.
— Отпусти меня, князь, — сказал Рожин, глядя на реку. — В Кодском городке меня девка ждет-тоскует. Пора мне уже дом поставить, детьми обзавестись.
— Ты что ж это, на вольные хлеба собрался?! — возмутился воевода.
— Отчего же на вольные? — отозвался Рожин, оглянувшись на князя. — Хоть охотником-промысловиком, хоть ямщиком — мне все едино. Затоскую я тут, в тайгу мне надо. Да и по девке сердце ноет.
Князь Черкасских над словами толмача размышлял минуту, затем поднял на толмача взгляд, ответил:
— Добро. Семена живым вернул — заслужил. Будешь служить Тобольскому приказу в Кодском городке. Приказчиком тебя над ямщиками поставлю.
— Благодарствую, князь. — Рожин воеводе поклонился.
— А скажи мне, Алексей, чего ради ты стольный город Тобольск решил на глухомань променять? — спросил Черкасских, с любопытством толмача разглядывая. — Привез бы девку свою сюда да тут бы и обустраивался.
Алексей снова посмотрел в окно. Иртыш блестел, играл солнечными бликами, манил.
— Суровые там земли, князь, но, единожды прикипев к ним сердцем, всегда вернуться в них хочется, — ответил толмач.
Князь пожал плечами — его в тайгу не тянуло. А Рожин смотрел в окно и тихо улыбался — скоро опять в дорогу, на север, в Кодский городок, где ждет его Настя, где реки осетром и стерлядью полнятся, а тайга диким зверем, где шумят вековые кедры и плещется о песочный берег вечная Обь, — домой.
Огнецвет
Стрельца Василия Прохорова по прозвищу Лис совесть и сомнения не терзали. Двенадцать лет он отдал стрелецкой службе, десять из которых с Игнатом не расставался. Сгинул Игнат, только склянка со святою водой у Василия от него и осталась.
Ладно, когда татары или башкиры голову поднимают, пограничные селения разоряют. Тут дело ясное, бери саблю в руки и отправляйся басурман усмирять. Но Недолю не пуля татарская убила, а блажь государя Петра Алексеевича, а за ним и воля князя Черкасских — такие мысли бродили в голове стрельца.
«Митю Петрушина и Андрея Подгорного Обь поглотила, Ивану Никитину мачтой череп снесло, Ерофея Брюкву, как барана, освежевали, казака Перегоду на стрелы насадили, а теперь еще и Игнат с Семкой сгинули. И за что они свои жизни отдали? За что ужасы терпели, жилы рвали? Чтобы князь Черкасских с дьяком Обрютиным добытого нами Медного гуся в Москву отвезли, почести и похвалы от государя приняли? Мне Медный гусь без надобности, так что хватит с меня!»
Васька Лис был твердо уверен, что на Калтысянском капище тобольчан смерть стережет-дожидается. Но так же стрелец не сомневался, что ни Мурзинцев, ни отец Никон с пути не свернут, пойдут до конца. Да и Рожин не убоится — толмач и сам как демон, страха не ведает. А он, стрелец Прохоров, боялся, и этого не стыдился, потому как одно дело грудью на пули бросаться и совсем другое — нечистую силу воевать. «Не в людской власти на бесов с саблей кидаться», — размышлял Василий.
В ту ночь, после гибели друга, Васька Лис так и не смог сомкнуть глаз. Все думал об Игнате, о его порвавшемся шнурке-обереге, о Семене Ремезове, который поил их ароматными взварами, каждого выхаживал-нянчился, невзирая на чины и ранги. Недаром Игнат за ним кинулся, когда Обь в ад провалилась. Знал Недоля, что конец его близок, и решил, что лучше погибнуть, друга из беды вызволяя, чем на клыки вогульских демонов напороться. Добрая смерть, праведная… Да и что стоит стрелецкая жизнь рядом с жизнью ученого мужа, коий России новые знания несет, неразведанное открывает? Прав был Игнат, отдав свою жизнь за парня, тридцать раз прав, а вот я бы так смог?.. — задавался вопросом Василий, и ответа не находил, и от того еще глубже в мутный омут тоски погружался.
А потом, когда Прохор Пономарев сдал ему караул, Васька Лис дождался, когда Прошка уляжется, спустился к стругу, взял пирогов и соленой рыбы, отсыпал в рог пороху до края, пуль прихватил. У костра подобрал свои нехитрые пожитки и побрел сквозь ночь и тайгу на восток, особо не разбирая дороги. Преследования он не опасался: слишком близко тобольчане подошли к цели, чтобы тратить время на поиски стрельца-отступника.
План у Васьки был незатейливый и неконкретный. Стрелец собирался затаиться в тайге и выждать неделю. За это время его бывшие товарищи добудут Медного гуся (или погибнут, тут уж как сложится) и отправятся в обратный путь. Затем Василий планировал добраться до Калтысянки накануне Иванова дня и в ночь с шестого на седьмое июля отправляться искать в окрестностях кумирни папоротниковый цвет. Игнат рассказывал Лису, что цветок папоротника укажет, где клад схоронен, а Игнату Васька верил, теперь уже верил. Лис надеялся отыскать доспех Ермака, который ему безбедную жизнь обеспечит до самой старости. Куда податься после того, как клад откроется, стрелец не загадывал, решив, что там видно будет.
Васька обосновался в тайге у какой-то безымянной речушки. Шалаш соорудил, кормился рыбой, стрелял зайцев и глухарей. Неделю там обитал, затем покинул свое пристанище, вернулся к Оби и по берегу пошел в сторону Кевавыта. До Каменного мыса он добрался через четыре дня.
Разговорить остяков, живших в Кевавыте, стрельцу не удалось. По-остяцки он знал пару слов, а местные то ли не понимали русского совсем, то ли притворялись, что не понимают. Да и встретили гостя остяки настороженно.
«Видно, наши таки отыскали капище, и отец Никон по своему обыкновению спалил его дотла, а местные такого не любят», — заключил Василий и больше с расспросами к остякам не приставал.
Но и без помощи местных отыскать устье Калтысянки оказалось несложно — там стоял пришвартованный струг со стягом Тобольского гарнизона. Поначалу стрелец струхнул, затаился, наблюдал за судном из укрытия пару часов, но никто из бывших товарищей не показался. Осторожно приблизившись, Васька обследовал судно и пришел к выводу, что он брошен. Ни снастей для рыбной ловли, ни припасов в струге не было. И свежие следы на песке вокруг струга отсутствовали. Видно, тобольчане, как Лис и предполагал, нашли на кумирне свою кончину. Василия охватили смешанные чувства. С одной стороны, он испытывал облегчение, потому что со смертью сотника отпадала необходимость прятаться от дозоров, — никто не узнает о его дезертирстве и искать не станет. Но и горечь сильная охватила Василия. Хоть и бросил он своих товарищей, а все ж успел привязаться к ним и гибели бывшим соратникам никак не желал.
Ваське пришлось преодолеть тот же путь, которым пару недель назад шли Рожин, Мурзинцев, отец Никон и Прохор Пономарев. Сквозь тайгу, затем через болото, благо Рожин вешки оставил.
Продравшись сквозь плотную щетину осинового молодняка, стрелец снова попал в дремучий лес. День шел к завершению, и тайга мрачнела, погружаясь в сумрак. Васька торопился. Он шел, проваливаясь по колено в мох, перебирался через буреломы, протискивался сквозь еловые лапы, и единственное, чего желал, — не застрять тут на ночь, чтобы местным чертям на ужин не угодить.
Поляна открылась внезапно. Тайга расступилась, оставив светлую опушку, и стрелец сразу понял, что это и есть та самая Калтысянская кумирня. Цветные ленточки на березовых ветвях; ряд деревянных болванов у противоположного края, и еще один идол в самом центре, в человеческий рост, страшный, с разинутым ртом; две юрты; черное пятно кострища и столб-анквыл для жертвенной скотины. Все было стрельцу знакомо и даже как-то привычно, только на деревянном болване, что стоял в центре капища, взгляд Василия задержался. Что-то в идоле казалось Лису знакомо. То ли осанка, то ли черты лица, а может, и упрямство позы. Чудилось стрельцу, что не простой это болван, а человек, которого на бегу в бревно превратили. А из уцелевших тобольчан больше всего идол походил на… отца Никона!
«Да ну! На остяцкой кумирне чего только не примерещится!» — отмахнулся Васька и попытался идола из головы выкинуть. Но куда бы стрелец ни смотрел, его взгляд то и дело за болвана цеплялся, и тогда по телу Лиса пробегала дрожь, а сердце в страхе сжималось.
Чтоб не смотреть на болвана, Васька повернулся к нему спиной и увидел часовенку, а рядом две могилы с крестами. Василий вздрогнул, подбежал, у могил на колени упал. На одном кресте было нацарапано: Степан Анисимович Мурзинцев, на другом: Прохор Пономарев.
«Стало быть, толмач с пресвитером уцелели, — понял Васька. — Как Прошку по батюшке звать, не знали, так, без отчества, и похоронили…»
Горько у Василия на сердце сделалось, в глазах защипало. Как он думал, так и случилось, — погибли товарищи.
«Останься я с ними, глядишь, кто-то и уцелел бы, — в смятении думал стрелец. — Да к бесу! Мы тут дохнем как мухи, чтобы тобольский князь в Москву медного болвана отправил! Да и в моей ли власти судьбу переиначить? Взять того же сотника — казак, ратник от Бога. Судьбой ему предначертано было пасть на поле брани с оружием в руках, а не дожидаться квелой старости на теплой печи. Добился Анисимович своего, догнал шамана, добыл болвана и за то жизнью заплатил. Эх, Игнат, Игнат, верно ты говорил: люди мы тужики. Тужимся, тужимся, а конец один — бесславная смерть».
Часовенка была совсем крохотной, вместить могла всего лишь одного человека. Василий к срубу пригляделся. Сработали часовенку грубо — бревна подогнаны кое-как, стены кривые, щели в крыше заткнуты мхом. Но в вину это Рожину с пресвитером Васька не ставил. Кроме топора, у них инструментов не было, да и плотники из них не бог весть какие, а может, еще и ранены были.
Внутри часовенки на алтаре стоял раскрытый складень отца Никона. Солнце уже спряталось за тайгой, но серебряная басма все еще отсвечивала тусклыми бликами, будто солнечные зайчики в ней заблудились, а лик Иисуса и без светила источал мягкий ласковый свет. И от этого худые стены часовенки преображались, вернее, отодвигались, так что глаз их больше не замечал. А вслед за стенами отдалялась тайга с вогульскими демонами, и вместе с ней уходил страх. Человек представал перед Богом с обнаженной душой, и знал, чувствовал, что получит прощение.
Василий зажег свечу, упал на колени и, обливаясь слезами, долго молился.
В ночь на Ивана Купалу Васька приступил к исполнению последней и самой важной части своего плана. Ночь выдалась черная и глубокая, как пропасть. Накануне стрелец обследовал окрестности, примечая места, где растет чудо-трава. Но то было днем, теперь же, когда темень укутала тайгу, Васька начал сомневаться, что сможет отыскать свои вешки. Да что там — папоротник, в такой кромешной тьмище было легко потеряться и плутать до рассвета. Ну да выбирать не приходилось, в следующий раз огнецвет расцветет через год; стрелец зажег факел, и, подбадривая себя, направился в лес.
Тайга оживала звуками. Шептала, бормотала, ухала и стонала, потрескивала сухими ветками, словно их чьи-то лапы-копыта подминали. Каждое дерево, куст, гнилое бревно или пень-вывертень жили тут своею тайною жизнью. Казалось, что пламя факела высвечивало не коряги и ветви, а внутреннюю бесовскую суть леса открывало. Стрелец смотрел вокруг и видел уродливые рожи, скрюченные руки, длиннющие шипастые хвосты, костлявые когти.
Жуть охватила Ваську, в сердце вцепилась, по кишкам студеной водой разлилась. Он поспешно забормотал «Отче наш», но страх не проходил. Чудилось стрельцу, что деревья следят за ним, руками-ветками во тьме шевелят, к Ваське тянутся, хватают корягами за одежду, корнями башмаки оплетают. Молитву он дочитал уже в полный голос, пытаясь слушать только себя, ни на что больше внимания не обращая, но получалось неважно.
«Игнат говорил, что в ночь на Ивана Купалу черти адскую свадьбу правят, — вспомнил Васька слова товарища. — И на кой че!.. Не поминать, а то явится… Сдался мне этот клад! Почто я сюда сунулся!..»
Стрелец готов уже было развернуться и со всех ног улепетывать, бежать на поляну, к спасительному лику Иисуса на пресвитерском складне, но тут что-то ухнуло прямо ему в ухо, да так неожиданно, что Васька шарахнулся, о корень споткнулся, бухнулся в глубокий мох, как в болото, выронил факел, забарахтался. Вскочив, стрелец схватил спасительный факел, по сторонам оглянулся. Никого. Сердце у него бешено колотилось, глаза пот заливал.
— Господь — Пастырь мой, — забормотал Василий новую молитву, голос его дрожал. — Он направляет меня на стези правды ради имени Своего. Если я пойду долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной!..
Пронзительный вой плетью Ваське по ушам стеганул. Вокруг запрыгали парные желтые огоньки — то ли оборотни-перевертыши, то ли чудь белоглазая. Над головой стрельца нарастал низкий гул, закручивался вихрем воздух. Ветви вокруг затрепетали, зашуршали, зашипели. А вихри — это чертей колесницы, так Игнат Недоля сказывал. Помнил Василий, как вихрь на Оби нягань сотворил, как Семена с Игнатом мутная вода поглотила, как гребли из последних сил, моля Господа, чтоб струг с якоря не сорвался.
Васька упал на колени, вцепившись в древко факела, как в рукоять меча, сжался, зажмурился, чтобы не видеть, как мертвенно-белые лапы вогульских демонов рвать его будут.
— Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих! — в отчаянии кричал он. — Умастил елеем голову мою; чаша моя преисполнена! Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни! Не убоюсь я зла! Не убоюсь я зла! Не убоюсь я зла!..
Гул стих прежде, чем Василий дочитал псалом, но стрелец еще долго стоял на коленях, сжавшись, боясь глаза открыть. Сердце его колотилось так, что в висках боль пульсировала, перед глазами расплывались алые пятна. Но вскоре он сообразил, что нечисть отступила. А в том, что это была нечистая сила, Василий не сомневался. Собравшись с духом, стрелец приоткрыл веки.
Горящие глаза вурдалаков пропали, тайга замерла в тишине. Факел зашипел и погас, хилая струйка дыма от него начертила в воздухе замысловатый символ, но и он скоро растаял, растворился.
— Прав был Игнат, — пробормотал Васька. — Черти в эту ночь из нор выползают, и только молитвой от них спастись можно. Спасибо тебе, добрый товарищ, снова выручил, век помнить буду.
Стрелец полез в карман за огнивом, чтобы факел поджечь, но так его и не достал. Прямо перед собой, метрах в десяти, он увидел крохотный огонек, будто свеча горела в безветрии. Огонек светился невиданной белизной, он был такой чистый и невинный, что у Василия сердце защемило, словно сам Господь ему улыбнулся. Васька потянулся к нему, двинулся, краем сознания понимая, что бредет сквозь заросли папоротника.
— Огнецвет… — выдохнул стрелец, не имея сил оторвать от огонька глаза.
Где-то в глубине сознания вяло шевельнулась мысль о ведьмовской свече и необходимости чтения заговоров против демонов-обережников, и почему-то вспомнилась собака, образ которой явился Ваське, когда он с Игнатом переполох выливал. Но Василий настолько был зачарован ангельской красотой цветка, что тревожные воспоминания погасли раньше, чем обрели форму мыслей.
— Укажи мне дорогу к сокровищам, — бормотал он, блаженно улыбаясь. — Где шаманы доспех Ермака схоронили?
Огонек вдруг дрогнул, покачнулся, а потом из него ударил в сторону тонкий, как спица, и ослепительный, как молния, луч, так что Васька даже ослеп на мгновение. Медленно поднявшись, стрелец как во сне побрел в сторону, указанную лучом.
Василий не мог сказать, как долго он шел. Его сердце переполняла беспричинная радость, предвкушение счастья, словно божественная благодать на него снизошла, и ни для каких мыслей места в голове не осталось. Луч бежал впереди, и тайга расступалась. Костлявые пни и гнилые деревины не валились под ноги, кусты не драли одежду, ветви по щекам не хлестали. А потом лес начал светлеть, светлеть и вскоре окончился берегом речушки, воды которой искрились серебром, как рыбья чешуя. Над тайгой висело ослепительное солнце, огненно-белое, а по верхушкам деревьев на другом берегу стелился ветерок, и по кронам лениво катались мягкие волны.
«Как это я не заметил, как день наступил?» — удивился стрелец.
В утреннем свете луч-проводник стал едва различим. Он указывал на старую разлапистую березу у берега, но дальше терялся окончательно. Стрелец подошел к дереву, огляделся. По левую руку колыхались заросли иван-чая, подмигивая проклюнувшимися глазками первых цветочков. А дальше, над зарослями кипрея, торчала макушка юрты, крытая лосиными шкурами. Там же струился легкий дымок от костра.
Продравшись сквозь заросли иван-чая, стрелец вышел к уютной полянке, со всех сторон огражденной молодыми березками, как забором. В центре возвышалась юрта, в свете солнца лосиные шкуры на ней лоснились, блестели. Рядом на вялых углях прела-подрумянивалась тушка куропатки, источая манящий аромат. Под ложечкой у Васьки Лиса засосало.
Подол юрты откинулся, и навстречу гостю вышла девушка, то ли вогулка, то ли остячка, — Васька не умел их отличить. Не выказывая ни страха, ни удивления, хозяйка поляны приблизилась к гостю и замерла перед ним на расстоянии вытянутой руки, так что стрелец даже почуял ее дыхание. Оно пахло диким медом и можжевельником.
«Вот так клад! — пронеслось в голове ошарашенного стрельца. — Искал золото, а нашел девку-красавицу! Да не просто красавицу — местную княжну, не меньше!..»
Черные волосы девушки искрились на солнце, текли-струились по плечам и грудям, доставая до пояса. На очелье из оленьей кожи висели золотые и серебряные зверушки. Смуглое лицо с широкими скулами и узким подбородком, казалось, было выточено из мрамора. Розовые, как цветок иван-чая, губы сочились сахарной влагой. Чуть раскосые зеленые глаза смотрели спокойно, заинтересованно.
Одета девушка была в белую рубаху дорогого сукна, богато расшитую по вороту, рукавам и обшлагу мехами соболя и красной лисицы. Ткань не скрывала притягательные формы женского тела. Крепкие груди выпирали, нахально торчали соски. Все в юной хозяйке было правильно, гармонично и законченно, но эта гармония была не русской, не той, к которой привык глаз православного. В девушке угадывалось что-то дикое, даже звериное, чего Василий никогда раньше не видел, не ощущал, а потому еще сильнее к запретному тянулся.
— Здравствуй, роша-урт, — сказала девушка; голос у нее оказался низкий, бархатный.
— И тебе не хворать… красавица, — отозвался Васька, чувствуя, что голос его подводит.
— Как твое имя?
— Василий я, Вася.
Девушка вздернула подбородок, втянула ноздрями воздух, словно гостя обнюхивала, спросила:
— Зачем пришел, Васа?
— Клад искал, — честно сознался стрелец, решив, что он теперь и без золота счастье обретет. — Хотел доспех Ермака сыскать, который ваши шаманы где-то тут спрятали. А огнецвет меня к тебе отправил. И за это ему мой низкий поклон.
Васька, от своих же слов приободрившись, расплылся в улыбке. Девушка тоже улыбнулась, давая понять, что намек гостя ею понят.