Левая сторона Пьецух Вячеслав
– Да Пушкин!
– А.
– Я вообще считаю, что каждый мужчина, особенно если он защитник отечества в запасе, должен постоянно следить за своей внешностью, а не быть чем щи хлебают в скоромный день. Я правильно говорю?
Римма Петровна подумала и сказала:
– Я, в общем-то, тоже терпеть не могу наших вахлаков, которые обувь не чистят и одеваются кое-как. Настоящий мужчина должен пахнуть дорогим одеколоном, и чтобы стрелка на брюках была, как железная дорога Санкт-Петербург – Москва. Но маникюр – это все-таки перебор.
– Совершенно с вами согласен! Если мужчина – молотобоец, то, конечно, маникюр лишнее, а если он по специальности пианист?
– А вы разве пианист?
– В том-то все и дело! И если у меня ногти не в порядке, то это уже по-нашему, у пианистов то есть, будет нарушение трудовой дисциплины, потому что из-за несчастного заусенца я могу выдать не тот аккорд!
Словом, они разговорились; они так славно разговорились, что потом не могли остановиться ни на улице, ни в кафе, куда забрели выпить по чашке кофе, ни в Кремле, где они ближе к вечеру надумали погулять. Парочка и на другой день договорилась встретиться, и, кажется, роман стал потихоньку складываться к великой радости студента-политехника, тем более что ему в голову пришла ослепительная идея: поскольку финансовые пирамиды – дело хлопотное, заседать в Государственной думе довольно скучно, а он, безусловно, великий человек, которому не дано состояться, то надо заказать на испанские деньги гроб из листового золота и покончить жизнь самоубийством, чтобы мир, наконец, вздрогнул, осознав всю глубину своей черствой неправоты.
Тем временем гражданин без определенных занятий по фамилии Большаков тоже прослышал об испанском наследстве и вот каким образом: еще до того, как его выгнали с работы за покражу двадцати метров телефонного кабеля, он случайно напал на разговор Риммы Петровны с представителем адвокатской конторы «Вольпин & Розенблюм», когда починял подвод в одном из домов по Нижневолжской набережной, а стороны как раз обсуждали убедительный капитал. Большаков тогда лелеял мечту о новой экуменической церкви, очищенной от религиозных предрассудков, из-за которых человечество какое тысячелетие не может прийти в себя; в частности, он намеревался упразднить трефно-кошерность и, главное, субботу у иудеев, потому что по этим дням они не смеют даже воду спустить в туалете, и весь культурный мир их держит за дураков; планировалось также уничтожить христианскую практику покаяния и очищения от грехов, которая подразумевает безнаказанность и хроническую преступность в качестве даже вполне евангелического пути; наконец, он счел за благо искоренить фанатическую идею всемирного халифата и наставить ислам на экологическую стезю. Вот только пропасть денег требовалась для осуществления этого грандиозного проекта, а у Большакова, кроме однокомнатной квартиры, летнего костюма и двадцати метров телефонного кабеля, не было ничего.
Позже он был вынужден отказаться от своей затеи по причине неожиданной и, кажется, совсем не идущей к делу: у него пропали за открытым акционерным обществом «Прометей» полтора миллиона старыми да еще материны гробовые, и он решил посвятить себя борьбе против капитала хотя бы в масштабах Нижегородской области, а для этого как раз и требовался капитал. То есть поскольку он нацелился основать революционную организацию крайне левого направления, оснащенную по всем правилам, именно со своим арсеналом, транспортом, типографией и штатом узких профессионалов, постольку ему понадобился капитал.
Тут-то и подвернулось испанское наследство, которое следовало только умело взять. Проще всего было похитить тринадцатилетнюю наследницу и потребовать за нее солидный выкуп в какой-нибудь экзотической валюте, например, в южноафриканских рандах, чтобы сбить с толку противника и семью. На вырученные деньги можно было поднять полноценную революционную партию, стоящую за рабочее дело, и последовательно травить нижегородскую буржуазию до той критической точки, когда жульничать и грабить простых людей станет уже смертельно опасно и это занятие оставят все местные прохиндеи, от негодяя Бровкина, который держит табачный ларек в поселке Вузстрой, до финансового воротилы из бывших уркаганов по прозвищу Огонек.
Большаков нашел в телефонной книге домашний адрес Тюриных и, в предвкушении красногвардейской атаки на капитал, две недели дежурил возле их подъезда, поджидая Веронику, и после следовал за ней по пятам, куда бы она ни шла. На практике план похищения сразу осложнился тем, что в квартале от дома Вероника садилась в автобус, возле школы № 31 всегда было слишком многолюдно, а возле музыкальной школы постоянно торчал милиционер дорожной службы, который покуривал и зевал. Но главная закавыка состояла в том, что наследницу неотступно сопровождал какой-то бугай, стриженный наголо, и Большаков мучительно размышлял, как бы этого паршивца запутать и обойти.
В День борьбы с табакокурением дело решилось само собой. Когда Вероника выбралась из автобуса на остановке «Музыкальная школа» в сопровождении проклятого бугая, на Большакова точно озарение нашло: он подскочил к милиционеру дорожной службу и сообщил, что-де некую девочку-подростка преследует взрослый тип, похожий на уголовника, что он явно замышляет какую-то гадость и что злодея нужно остановить. Милиционер даже несколько опешил от этих слов, тем более что операции такого рода никак не входили в его служебные обязанности, но то ли у него самого была малолетняя дочка, то ли на него произвела впечатление искренне-напуганная физиономия Большакова, – милиционер выплюнул сигарету и подозвал к себе жезлом несносного бугая.
Пока он о чем-то беседовал с паршивцем и, в конце концов, даже потребовал у того водительские права, Большаков догнал Веронику, попридержал ее за нотную папку с надписью «Musik» и уже открыл было рот, чтобы соврать что-нибудь соответствующее случаю, как вдруг ему наследница говорит:
– Пятьсот рублей в подъезде и тысяча – на дому.
Поначалу до Большакова не дошел смысл этой декларации и он даже смешался от неожиданности, но тут же сообразил, какой счастливый случай ему открылся для похищения девочки, и сказал:
– Разумеется, на дому! Только тысячи рублей у меня при себе нет, но зато в качестве залога могу предложить часы.
– Китайские, поди?..
– Нет, почему китайские?.. Настоящие, японские, называются «Риволи».
Вероника вздохнула и велела ловить такси. Поскольку у Большакова и на такси денег не было, то им пришлось трястись в автобусе с полчаса, как ни глупо это было в положении похитителя, а впрочем, вполне в демократических правилах революционера и левака. Большаков тупо смотрел в окно, а в лице Вероники проглядывало что-то затаенно-веселое, точно ей только что рассказали уморительный анекдот.
Когда Большаков привел Веронику к себе на квартиру, он сразу запер ее в ванной комнате и присел у двери на табурет. Наследница заголосила:
– Ты чего, мужик, окончательно обалдел?!
– Если не прекратишь орать, – строго сказал похититель, – я тебе свет выключу. Будешь сидеть впотьмах.
Вероника сызмальства боялась темноты и тут же прикусила язычок, задышав из-за двери часто и тяжело.
– Теперь слушай меня внимательно. Придется тебе томиться у меня в ванной, пока твоя драгоценная мамаша не заплатит за тебя выкуп хоть в африканских рандах, хоть в долларах, хоть в рублях. А чтобы не было скучно, я тебе устрою политпросвет.
– Это еще как?
– А так. Почитаю тебе вслух кое-какую литературу, будешь слушать у меня революционные песни, например, «Варшавянку», или «Вы жертвою пали в борьбе роковой», или «Ради вольности веселой собралися мы сюда».
Вероника сказала:
– Я вот только не понимаю, зачем вы затеяли эту дурацкую канитель?
– Затем, что я вашего брата капиталиста в сыром виде готов сожрать! Стало быть, начинаем с «Манифеста коммунистической партии». А если твоя драгоценная мамаша будет дурака валять, то и за «Готскую программу» возьмемся, а там, глядишь, наляжем на «Капитал»…
В словах Большакова ясно слышалась самодовольная нота, поскольку он был горд удачно исполненной революционной акцией и чувствовал себя так, как, видимо, тешились своей долей участники взятия Зимнего дворца поутру 26 октября 1917 года, то есть у него было весело и как-то благостно на душе.
Совсем другая композиция чувств обуяла бы этого подвижника рабочего дела, если бы ему было известно, что от самого тюринского подъезда за наследницей наблюдал не только он сам и не только телохранитель, приставленный Обмылковым, бугай противный, а еще и один неприметный юноша лет пятнадцати по фамилии Балакирев, который был влюблен в Веронику с шестого класса, торчал вечерами у нее под окнами и при всякой возможности преследовал по пятам.
Тем временем, именно в тот же День борьбы с табакокурением, Римме Петровне Тюриной пришла на ум такая опрометчивая идея: она задумала познакомить своего гипотетического зятя со своим гипотетическим женихом; все-таки не чужие люди, рассудила она как женщина резко-континентального происхождения, другими словами, – по простоте. Вечером, что-то в седьмом часу, все трое сошлись в ресторане под странным названием «Сон в летнюю ночь», очень недолго просуществовавшем на Заречном бульваре, не скупясь заказали спиртное, яства и принялись пировать. Соседи глядели на них заинтересованно, – видимо, слух об испанском наследстве распространился сравнительно широко.
За разговором мало-помалу и выяснилось, что Обмылков с Веселовским даже не соперники, а профильные враги. Между тем Римма Петровна, как ни в чем не бывало, распространялась о своем, попеременно строя глазки то «зятю», то «жениху»:
– Когда у тебя ничего нет, кроме честного имени, то и умирать не страшно, а даже это облегчение, как вдоветь. А если у тебя целое состояние, которое точно с неба свалилось, то это очень обидно – безвременно помереть!
Ваня Веселовский нахмурился и сказал:
– Все когда-нибудь помирают – таков закон. Смертность-то стопроцентная, как заметил один умный человек. Пушкин, и тот умер, про Рокфеллера я даже не говорю. Поэтому главное – это как-нибудь искрометно, оглушительно помереть!
Римма Петровна справилась:
– Например?
– Например, можно заказать себе гроб из листового золота, лечь в него и путем самовнушения помереть. Ведь это какая молва пойдет в народе, скажут: наверное, это был всем мужикам мужик!
– Если есть деньги, – вступил Обмылков, – то никакой закон тебе не писан, потому что деньги и есть закон! Я вот на свои кровные возьму и открою такой научно-исследовательский институт, в котором очкарики будут выдумывать эликсир бессмертия, чтобы обеспечить мне существование на века. Ведь замораживают же себя состоятельные люди в этом… как его… в жидком азоте – и ничего!
Ваня отозвался:
– Только вечной жизни еще недоставало, особенно при наших доходах, климате и грехах! Ведь все одно и то же, скучно же, господа! Опять зима, опять лето, опять завтра пить, послезавтра похмеляться, опять супруга, кастрюля такая, придет и скажет: «Куда деньги девал, ядовитый змей?»
– Да вроде бы нет особых оснований скучать, – возразил Обмылков, – нет в нашей жизни места скуке, если, конечно, ты при капитале и не дурак. Конечно, которые молодые люди не знают, сколько будет дважды два, мечтают о золотых гробах и не могут себе купить лишнюю порцию мороженого, то это, понятное дело, скучно. В том-то и штука, что скучают только дети и дураки.
– Это вы на кого намекаете? – справился Веселовский и свирепо округлил свои выразительные глаза.
– В частности, на тех вырожденцев, которые мечтают о золотых гробах.
– Это я, что ли, вырожденец?!
– Другой аллегории лично не нахожу.
В общем, как говорится, слово за слово, вышла быстротечная потасовка между «зятем» и «женихом». По итогам схватки, особо тяжелых телесных повреждений нанесено не было, но было побито много посуды, составлен протокол при участии капитана милиции Пальчикова, негласно состоявшего на жаловании у цветочного магната, и Ваню Веселовского целые сутки продержали в камере предварительного заключения вместе с двумя автозаводскими молодцами, которые по ночам снимали аккумуляторы с «жигулей».
Тем временем юноша Балакирев названивал Римме Петровне, чтобы уведомить ее о местонахождении Вероники, но из телефонной трубки доносились только бесконечные продолжительные гудки. Он и на другой день звонил, но и на другой день Риммы Петровны не было дома, так как, всполошившись в связи с исчезновением дочери, она обегала всех ее подружек, побывала в обеих школах, то есть в музыкальной и общеобразовательной, да еще битый час просидела у главы районной управы, к которому накануне ее пригласили в таких вкрадчивых выражениях, что неосмотрительно было бы не пойти.
Глава районной управы, еще сравнительно молодой человек, с хорошим славянским лицом, какие в прежние времена были характерны особенно для комсомольских работников, начал издалека: именно с того, что район, вверенный его попечению, испытывает значительные финансовые трудности, а между тем улицы кругом непроезжие, и граждане то и дело падают в канализационные люки, точно они сговорились и проводят опасный эксперимент; посему было бы хорошо, и даже это зачлось бы как патриотический поступок, если бы Тюрины внесли посильный вклад в районное дорожное строительство, тем более что миллион-другой в условных единицах – это для них пустяк. В заключение он славно улыбнулся и заявил:
– А то ведь мы потом вашей дочери паспорта не дадим. Помилуйте: вдруг у нее двойное гражданство, а вы злостно скрываете этот факт!
Римма Петровна вышла от главы районной управы скорее озадаченная, чем напуганная, но настоящий испуг ждал ее впереди. Возле подъезда родного дома ей встретилась здоровенная баба с мужским лицом, которая ни с того ни с сего объявила, что она-де и есть настоящая мать Вероники, а Римма Петровна-де выкрала девочку из родильного дома по недосмотру медицинского персонала, и если похитительница добровольно не откажется от родительских прав, то в дело пойдет серная кислота. Римма Петровна в панике бежала от сумасшедшей бабы, влетела в свою квартиру и заперлась.
Только она, отдуваясь, присела в прихожей на пуфик у телефонного аппарата, как раздался очередной звонок от юноши Балакирева: юноша сообщил, что Вероника уже сутки как сидит в квартире какого-то мужика, на улице Веденяпина, 26, и что этого мужика он, по крайней мере, может доподлинно описать. Римма Петровна ахнула и немедленно стала названивать цветочному магнату Обмылкову, чтобы сообщить ужасную новость дня.
И часу не прошло, как у дома № 26 по улице Веденяпина съехалось с полдюжины роскошных автомобилей, угрожающе захлопали дверцы и к подъезду похитителя Большакова направились: капитан Пальчиков во главе немногочисленной группы захвата, Римма Петровна, сам Обмылков и еще один толстячок, из тех, что ездили в Африку охотиться на крокодилов и доехали до Орла. Юноша Балакирев, который незаметно притулился к бабушкам на скамейку, мрачно наблюдал за тем, что делалось во дворе.
Между тем Обмылков моментально определил номер квартиры похитителя Большакова, потолковав кое с кем из жильцов, и велел капитану начинать штурм. Все поднялись цепочкой по лестнице на третий этаж, столпились у двери похитителя, и толстячок ударил в нее ногой.
– Это кто там безобразничает? – послышался из-за двери осторожный голос Большакова, который, впрочем, сразу догадался, что это милиция явилась по Веронику, и как-то даже удовлетворенно озадачил себя вопросом: каким же сверхъестественным образом эти олухи умудрились его найти.
– Ты девушку-то отпусти, – вкрадчиво попросил Обмылков. – А глупых вопросов не задавай.
– Нету здесь никаких девушек, – отозвался Большаков и поневоле хмыкнул себе под нос, сообразив, что он сказал чистую правду, если только не преувеличение, не бравада и не глупая шутка – давешняя декларация малолетней Тюриной насчет пятисот рублей в подъезде и тысячи на дому.
– Ну ты, урка позорная! – вступил в переговоры капитан Пальчиков. – Немедленно открывай дверь, а то мы ее высадим и наломаем тебе бока.
Это была пустая угроза, так как штурм квартиры Большакова носил нелегитимный, самодеятельный характер, и поднимать шум на весь квартал никак не приходилось ввиду того, что можно было налететь на патрульный наряд, который, не приведи господи, вызовут сдуру соседи по этажу.
Поэтому Обмылков решил переменить тон.
– Послушайте, нехороший человек, давайте начистоту. Что вы хотите за ребенка? Алкоголь? Наркотики? Деньги? Или чего?..
Большаков и рад был бы назвать сумму выкупа в южноафриканских рандах, однако в сложившихся обстоятельствах получить деньги он не надеялся, и поэтому решил на время прекратить переговоры, чтобы хорошенько обдумать, как развести беду.
В свою очередь, Обмылков с Пальчиковым, чтобы не привлекать внимание публики, решили отложить штурм и повести правильную осаду, которая, по их мнению, вернее обеспечила бы результат. Примерно через четверть часа в подъезде отключили водопровод, а в квартире Большакова – газ, электричество, телефон.
– Долго он так не высидит, – предположил толстячок, который ездил в Африку охотиться на крокодилов. – Недельку-другую покочевряжится и выкинет белый флаг.
– Ты рехнулся, что ли?! – возмутился Обмылков. – Какая неделька-другая?! Нам его в худшем случае до вечера надо взять! Того и гляди, нагрянут ребята из здешнего УВД, и тогда нашей бригаде несдобровать! Неделька-другая… ну не козел!
Чтобы ускорить дело, надумали просверлить дрелью отверстие в двери и через шланг пустить «веселящий» газ. Уже принесли дрель и стали сверлить отверстие, которое Большаков через минуту благополучно заделал пробкой от шампанского, уже послали человека за баллоном с «веселящим» газом, но тот сразу вернулся с паническим воплем: «Братва, горим!» Все кинулись вниз, выбежали во двор и действительно увидели, как полыхает «лендровер» Обмылкова и занимается рядом с ним чья-то «одиннадцатая модель». Ваня Веселовский, под шумок осуществивший этот удар с тыла, выглядывал из-за угла соседнего дома и со злой ухмылкой наблюдал за пожаром и суетой.
Тем временем Большаков благоразумно воспользовался паникой и исчез; то есть он преспокойно вышел из своей квартиры, поднялся на чердак и спрятался за трубой принудительной вентиляции, и думать позабыв о Веронике, выкупе и красногвардейской атаке на капитал. Всеми брошенная наследница так и сидела в ванной комнате взаперти, пока за ней не явился юноша Балакирев, который вызволил ее из заточения, взял за руку и увел.
Он преспокойно провел ее двором, мимо суетящихся приспешников Обмылкова и даже родной матери, которая носилась как угорелая вслед за цветочным магнатом, заламывая руки и причитая по-деревенски, мимо детской площадки и притаившегося Веселовского, мимо пивных ларьков и теток, торговавших калеными семечками, воблой, областными газетами и паленой водкой из-под полы. Вероника шла молча, глядя себе под ноги, и, главное, покорно, точно она только того и ждала, чтобы кто-нибудь взял ее за руку и увел. Молча они доехали на автобусе до железнодорожного вокзала, что на площади Революции, молча уселись в последний вагон владимирской электрички, и только когда поезд тронулся, Вероника спросила своего спутника, опять же не глядя ему в глаза:
– Слушай, Балакирев, это что: экскурсия, детская шалость или побег?
– Побег, – сказал юноша и вздохнул. – Считай, что мы с тобой сбежали из дома от всех этих охломонов и дураков.
– А едем куда?
– В Москву.
– В Москву-у?! – переспросила Вероника и, наконец, подняла глаза.
– А ты хотела бы в Мадрид или на Галапагосские острова?
– В Мадрид я точно не хочу, и вот спроси меня – почему?
– Ну, почему?
– Потому что у них даже сметаны нет. Про гречку, хрен и сало я даже не говорю. И вообще там сплошные капиталисты, про которых Карл Маркс писал, что ради… как ее… сверхприбыли они зарежут родную мать.
– Ты что, Тюрина, Маркса читала, или это такой прикол?
– Мне его сочинения читал вслух тот старый козел, который держал меня в ванной на бутербродах с ливерной колбасой. Но вообще Маркс совершенно прав: куда это годится, что трудящиеся горбатились на проходимцев, которые постоянно строят себе дворцы!
Балакирев сказал:
– О Марксе после поговорим. Сейчас давай решать, как в принципе будем жить.
За разговорами о ближайшей и отдаленной перспективе они не заметили, как доехали до Владимира; во Владимире беглецы пересели в московскую электричку и к вечеру Дня матери и ребенка очутились в столице, имея самое смутное представление о свычаях и обычаях этого мегаполиса и двести пятьдесят рублей мелкими купюрами на двоих.
Много времени прошло, прежде чем юноша Балакирев устроился сторожить дачи в Новоглаголеве, что неподалеку от Апрелевки, и жизнь вошла, как говорится, в нормальную колею. А то, бывало, и голодали они жестоко, и неделями сидели на одном мороженом, и ночевали в аэропорту «Домодедово», и бродили сутками по холодной Москве, взявшись за руки и то и дело поправляя друг у друга воротники.
Живучи в Новоглаголеве, они с утра занимались разными хозяйственными делами, вовремя завтракали, вовремя обедали, вовремя ужинали, а в тот час, когда на подмосковные поселки опускается какая-то доисторическая тишина и даже собаки не брешут, только поскрипывают на ветру голые осины, они устраивались в плетеных креслах возле печки и на них нападала редкая благодать. Юноша Балакирев рисовал что-нибудь акварельными красками, а Вероника билась над «Готской программой», до которой они с Большаковым так и не добрались.
Интересно, что об испанском наследстве они даже не вспоминали, а между тем в Нижнем Новгороде продолжалась нешуточная борьба. Так, утопили в Оке, напротив деревни Новинки, того самого бугая, который упустил Веронику возле музыкальной школы, тысячи писем из мест заключения шли в адрес Тюриных с угрозами и предложениями руки и сердца, Ваню Веселовского сбила машина на углу Украинской улицы и Комсомольского шоссе, Большаков просто исчез, словно его не было никогда, лавочник Бровкин, державший табачный ларек в поселке Вузстрой, стрелял в Обмылкова, но как-то умудрился попасть в проезжего велосипедиста и себе в правую ногу, главу районной управы таки посадили за взятки, наконец, Римму Петровну, буквально под дулом пистолета, женил на себе уркаган по прозвищу Огонек.
Но всего интереснее будет то, что в конечном итоге испанское наследство досталось не Обмылкову и даже не Огоньку, а каким-то чудом завладел им капитан милиции Пальчиков, который после принял ислам через обрезание крайней плоти и срочно эмигрировал в Пакистан.
Если бы…
УШЕДШЕЕ
Иной раз во мне просыпаются такие силы воображения, что, честно говоря, боязно бывает воображать. Если нафантазируешь себе какую-то вещь, то кажется, что можно ее коснуться, а если пригрезится человек, то с ним можно запросто перекинуться парой слов.
Вот ни с того ни с сего видится какая-то железнодорожная станция. Ночь, зима, черт бы ее побрал, а впрочем, тихо, стоит морозец, то есть именно что морозец, а не мороз, снег ниспадает медленно и плавно, точно в раздумье, падать ему или же устремиться обратно вверх, сквозь него временами проглядывает луна, похожая на лик огромного привидения, но главное, так тихо, что оторопь берет и долго не отпускает.
При станции – приличное каменное строение. Окошки его горят светом не нынешним, чужеродным, но пригласительно, как бы говоря: «Загляни-ка, братец, мы что-то тебе покажем». Помедлил немного, подогревая в себе предвкушение, и вошел.
Снаружи все-таки среда более или менее враждебная человеку, а внутри – батюшки светы: лампы сияют, оправленные в большие матовые шары, кадки стоят с финиковыми пальмами, на скатертях, закрахмаленных до кондиции кровельного железа, все фаянсовая посуда, хрустальные пепельницы, мельхиор, да еще и тепло, приветно тепло, по-древле-домашнему, с примесью той соблазнительной кислецы, которую производят березовые дрова. В общем, такое впечатление, точно попал из Бутырок на светлый праздник, и в голову, как вор в нощи, постучала мысль: быть может, гуманистическое значение русской зимы заключается в том, чтобы мы пуще ценили жизнь.
Далее: справа – буфетная стойка, а за ней человек во фраке, но с физиономией подлеца. Видимо, силы моего воображения окончательно распоясались, потому что вдруг этот буфетчик мне говорит.
– Позвольте поздравить вас с четвергом, – говорит. – Не желаете ли чего?
И, не дожидаясь ответа, наливает мне рюмку водки; надо полагать, ответ на вопрос «не желаете ли чего» почитается тут излишним.
Водку я, конечное дело, выпил и до того остро почувствовал ее вкус, что даже наяву скорчил соответствующую гримасу. Затем я полез в карман, вытащил два пятиалтынных чеканки 1981 года и с тяжелым чувством высыпал их назад.
Буфетчик спросил, войдя в мое положение:
– Прикажете записать? Я говорю:
– Пиши…
Он:
– Извиняюсь, за кем прикажете записать-то?
– За Пьецухом Вячеславом Алексеевичем, – отвечаю, а сам кумекаю про себя: «Уж если он все равно меня записал, так я заодно и перекушу».
С этой, прямо скажу, недворянской мыслью я сажусь за ближайший стол и только успеваю пощупать скатерть, закрахмаленную до кондиции кровельного железа, как ко мне подлетает официант. Он степенно вынимает блокнот, карандашик и склоняется надо мной. А я панически вспоминаю какое-нибудь реликтовое блюдо, вычитанное у классиков, и затем с напускной веселостью говорю:
– А подай-ка, – говорю, – чтобы тебе пусто было, рыбную селянку на сковородке.
«Фиг с маслом, – думаю при этом, – он мне подаст селянку на сковородке!» Так нет.
– Сей момент, – отвечает официант. – Не прикажете ли к селянке расстегаев с вязигой, либо пашота с сомовьим плесом?
Это было уже слишком, сверх возможностей воображения, и я перешагнул через гастрономический эпизод. Останавливаюсь я на следующей картине: за соседний столик присаживаются прапорщик и барышня, предварительно напустившие пахучее студеное облако, оба какие-то ладные, раскрасневшиеся с мороза и свежие той свежестью, которая настояна на молодости, зимнем вечере и, кажется, еще аромате яблок. Он – совсем юноша в толстой шинели, в мягкой фуражке, при портупее, башлыке и сабле с георгиевским темляком. Она – этакая юница, этакая, предположительно, смолянка, с лицом простоватым, но одухотворенным, какие частенько встречаются у Перова. Когда они окончательно устраиваются, прапорщик щелкает в воздухе пальцами, призывая официанта, а барышня задумчиво теребит салфетку, продетую сквозь кольцо. Официант приносит добрую рюмку шустовского коньяка, два стакана чая в серебряных подстаканниках, и прапорщик, закурив духовитую папиросу, которая приятно волнует мое обоняние, тихим голосом говорит:
– Что же это вы со мной делаете, Елизавета Петровна! Что же вы меня тираните, невозможный человек!
Елизавета Петровна молчит, по-прежнему мусоля салфетку, продетую сквозь кольцо, а потом с дворянским привкусом в голосе отвечает:
– Ну что же я могу поделать, Сережа; что же могу поделать, если мне полюбился князь? Сердцу ведь не прикажешь…
– А как же те два с половиной года, что я молился на вас… Нет, позвольте я лучше стихами:
Проходит в час определенный
За нею карлик, шлейф влача,
И я смотрю вослед, влюбленный,
Как пленный раб на палача…
Одним словом, Елизавета Петровна, если вы не дадите мне положительного ответа, я завтра же уезжаю в Италию и поступаю на службу к Виктору-Эммануилу…
Тут, надо полагать, прапорщик заметил, что я прислушиваюсь к разговору, и залопотал, кажется, по-французски, – «кажется» потому, что с боннами мы все-таки не воспитывались и волею судеб в сорбоннах не обучались. Но Елизавета Петровна и на французский не поддалась.
– Так! – в конце концов говорит прапорщик и встает.
С озорством смертника он поднимает рюмку, помещает ее в районе локтевого сгиба и продолжает:
– За матушку-Россию, государя императора и вашу маленькую ножку, мадмуазель!
С этими словами он мудреным движением подносит рюмку ко рту, медленно выпивает алкоголь шустовской фабрикации, потом, прихватив рюмку зубами, швыряет ее через спину на пол, и она с колокольчиковым звоном разлетается на куски.
– Алло! – говорит буфетчик. – Вы все же, сударь, имейте себя в виду!
– Что-с! – кричит прапорщик и бледнеет…
Нет, ну его, этого влюбленного скандалиста. Лучше я построю такую грезу: ранний вечер, осень, черт бы ее побрал, а впрочем, сухо, в меру холодно и светло, так стеклянно-светло, как бывает только в преддверии ноября. Под ногами с жестяным звуком шуршат опавшие листья – это мы с Елизаветой Петровной прогуливаемся в саду. Сквозь голые яблони виднеется бревенчатый барский дом, похожий на сельскую больницу, кабы не высокие окна, вымытые до зеркального состояния, и не портик, который подпирают пузатенькие колонны, покрашенные белилами, но облупившиеся местами. Из дома доносится бренчание старого фортепьяно, играющего что-то жеманно-печальное – пускай это будет Шуберт. По причине чрезвычайной прозрачности воздуха и до барского дома, мнится, рукой подать, и бренчание фортепьяно как будто раздается над самым ухом.
– Как хотите, – говорю я Елизавете Петровне, – а темные аллеи, беседки и прочие тургеневские штучки – это все как-то не мобилизует. В чем тут, спрашивается, борение и накал?
Елизавета Петровна мне отвечает:
– Святая правда! Эта пошлая среда душит сколько-нибудь свежего человека, отбирает у него последние силы жить. Потому-то я и решила наконец разорвать этот порочный круг: либо я покончу с собой, либо выйду на ниву широкой деятельности. Идеалы служения несчастному народу – вот то знамя, под сенью которого я хотела бы умереть!
– Идеалы давайте отложим на другой раз, – развязно говорю я Елизавете Петровне и пытаюсь ее обнять.
– Что это значит?! – с испуганным изумлением спрашивает она.
– Это значит, что я вас намерен поцеловать.
– Если вы это сделаете, я покончу жизнь самоубийством!
– Ну, полный вперед! – восклицаю я. – Вы что, голубка, совсем того? Или я вам из классовых соображений не подхожу?
– По всей видимости, так и есть, – сердито отвечает Елизавета Петровна. – Вы… ну, не шевалье вы, Вячеслав Алексеевич, простите, – не шевалье!
На этом обидном месте я возвращаюсь к действительности, чтобы не услышать чего похуже, и смотрю через окно на теплоцентраль с облезлой трубой, словно обглоданной великаном. Затем я смотрю на свою жену, занятую вязанием рукавиц из собачьей шерсти, с которыми она валандается пятый месяц, и говорю:
– Как на твой взгляд: похож я на благородного человека? Видимо, жена занята какими-то своими женскими мыслями, потому что на мой вопрос она отвечает вздор:
– Вообрази себе, – говорит она, – вчера во время пятиминутки Скоморохов вызвал главного редактора на дуэль.
– Нет, – говорю, – этого я не в силах вообразить.
РАЗГОВОР
В огромном небоскребе Всероссийского страхового общества «Саламандра» на Моховой, в ресторане для вегетарианцев под названием «У Толстого», сидели коллежский советник Болтиков и штабс-капитан Румянцев. Штабс-капитан только еще запивал, а коллежский советник пил уже десятые сутки и совсем не являлся в должность. После большого графина смирновской водки, под которую пошла спаржа, луковый суп, блины, салат из брюссельской капусты, бобы в винном соусе и маринованные маслята, приятелей разморило и, как водится, потянуло на политический разговор.
Ну и как тебе понравилось последнее заявление Рейгана? – начал разговор Болтиков и вытер салфеткой губы. – Будь я на месте государя, я бы за такие штуки высадил десант где-нибудь во Флориде. Я бы ему показал «империю зла»!
– Господи, да что ты от него хочешь! – сказал Румянцев. – Актер, он и есть актер, да еще, говорят, с неоконченным средним образованием, да еще, говорят, отец у него алкаш. Вот пил я как-то водочку с актером Говорковым, что из Художественного театра, – ну, доложу я тебе, дубина, два слова связать не может! Касательно же десанта где-нибудь во Флориде я тебе скажу так: вооруженные силы империи расстроены в крайней степени, если что, мы даже против какого-нибудь Ирана не устоим. В армии бардак, то есть, невообразимый, до полной потери боеспособности. Поверишь ли: субалтерн-офицеров солдатня уже посылает матом!
– Ничего удивительного, – сказал Болтиков. – Если во главе военного министерства еще хотя бы год продержится великий князь Константин, именно первый дурак во всем Арканзасе, как в таких случаях выражался Марк Твен, то мы вообще рискуем превратиться в колонию Португалии.
– Собственно, в экономическом смысле мы уже давно колония Португалии, – сообщил Румянцев. – Ну что мы вывозим, кроме хлеба, леса, сырой нефти и каменного угля? А ввозим практически все, от компьютеров до летательных аппаратов!
Болтиков погрустнел.
– А не добавить ли нам, Андрюша? – предложил он после короткой паузы и щелкнул ногтем о стенку графина, который издал неприятный звук. – За то, чтобы Россия исчезла с лица земли.
– Человек! – закричал Румянцев.
Явился половой и выказал почтение внимательным склонением головы.
– Ты вот что, сармат ты этакий, – сказал ему Румянцев, растягивая слова, – подай-ка еще графинчик.
– Пятьдесят восьмого номера-с? – осведомился половой как бы не своим голосом.
– Другого не потребляем.
– Тысячу раз был прав Чаадаев, – продолжал Болтиков, – когда он писал: поскольку, кроме кваса, Россия ничего не дала миру, мир и не заметил бы, если бы она вдруг исчезла с лица земли.
Явился половой и тщательно поставил перед приятелями графин смирновской водки под № 58.
– Что да, то да, – подтвердил Румянцев. – Заклятая какая-то страна, точно господь бог о ней нечаянно позабыл. Взять хотя бы следующий случай: в семьдесят втором году генерал-адъютант Новиков, Петр Евгеньевич, подал в Инженерную комиссию записку о ручном зенитном оружии и через семь лет, вообрази, получает такой ответ – фантазируете, пишут, ваше превосходительство… А французы уже который год держат на вооружении базуки зенитного образца!
– Должно быть, у нас чертежи украли, – предположил Болтиков.
– С них станется, – подтвердил Румянцев.
– Нет, если, конечно, Россией и впредь будут руководить прохвосты и дураки, то мы не только окажемся беззащитными перед Западом, а еще и до четвертой русской революции доживем!
– Эх, прогнали, болваны, в восемнадцатом году товарищей-то, то есть большевиков! А теперь вот извольте пожинать плоды конституционной монархии во главе со взяточниками, казнокрадами и прочей политиканствующей шпаной!
– И никому ничего не нужно! – заявил Болтиков.
– И никому ничего не нужно! – сказал Румянцев.
– Вот я принципиально еще неделю не буду являться в должность! Пускай без меня терзают Россию господа кадеты и октябристы!
– Да они-то тут при чем?! – горячо возразил Румянцев. – Это все жиды воду мутят, сбивают нас с истинного пути!
– Жиды и масоны! – заявил Болтиков.
– Жиды и масоны! – сказал Румянцев.
ВСЕ СНАЧАЛА
Бог знает что творится у нас в России! За один только месяц, а именно в течение сентября позапрошлого года, в стране бесследно исчезли сто двадцать три предприятия перерабатывающей промышленности, точно корова их языком слизала, взяток было дадено, по сведениям Счетной палаты, на полтора триллиона условных денежных единиц, погибли насильственной смертью два губернатора и сто шестьдесят семь уголовников, четверо из которых были зарезаны по тюрьмам, а прочих уходили в процессе бандитских войн, разбился санитарный вертолет на Камчатке и пассажирский лайнер, выполнявший рейс Нижний Новгород—Магадан, полностью сгорела деревня в Смоленской области усилиями скупщиков крестьянских паев, из Гатчинского дворца похитили лайковую перчатку императора Павла I, и потом ее можно было видеть в Москве, в антикварном магазине на Арбате, в одной районной больнице на Тамбовщине пациенту отрезали левую ногу вместо правой, две девочки-подружки из Воркуты покончили жизнь самоубийством, спрыгнув дуэтом с десятого этажа.
И это еще не все; может быть, самым захватывающим из того, что у нас приключилось в сентябре позапрошлого года, оказалось сравнительно миниатюрное чудо, с которым, однако же, не идет в сравнение даже пропажа ста двадцати трех заводов несчастной перерабатывающей промышленности: именно, во втором часу пополудни 1 сентября, на станции Красково, что по Казанской железной дороге, прохожие могли видеть странного господина во фраке дедовского покроя, взлохмаченного, с пушистыми старорежимными бакенбардами, при цилиндре «шапокляк» в одной руке и при трости с набалдашником из слоновой кости в другой; господин вышел было на открытую веранду дома № 4 по улице Гоголя, но вдруг набычился и исчез. То есть появился он на веранде вовсе обыкновенно, как люди появляются, а исчез тоже странно – выругался самым похабным образом и точно лопнул, как лопаются мыльные пузыри.
В явлении этого субъекта простому народу, обитающему в начале XXI столетия на станции Красково, что по Казанской железной дороге, можно было бы заподозрить глупую карнавальную шутку, кабы дом № 4 не арендовали в ту пору трое приятелей из Москвы, люди серьезные и в годах: Володя Обмылков, Вероника Богемская и Сережа Смирнов, по кличке Пирамидон. Они уже потому были не способны на шутки такого рода, что Володя окончил физико-технический институт и занимался подрядами по ремонту фешенебельного жилья, Вероника училась на этнографа и по старинке просиживала юбку в одной научно-исследовательской конторе, Сережа Пирамидон высшего образования не получил и тем не менее (а может быть, напротив, благодаря этому обстоятельству) умудрился сколотить стартовый капитал и держал большую аптеку в Чертанове, на улице Красных Зорь.
Это были старинные приятели, водившиеся еще со школьной скамьи, и они несколько лет подряд даже снимали на троих дачу в Краскове у одного карьерного дипломата, который сидел от России в республике Бангладеш. И даже до глубокой осени у них деньги были общие, а если и не совсем общие, то, во всяком случае, они никогда не считались между собой, и у них на видном месте, возле телефонного аппарата, помещалась лаковая шкатулка со взносами от щедрот, откуда по мере надобности брались средства на экстренные нужды и коммунальные платежи.
Между тем люди они были во многом разные: Володя Обмылков собирал марки и не ел мяса, Вероника Богемская могла часами смотреть в окошко, Сережа Смирнов был бабник и книгочей. Но и общего тоже было много, например, вся компания страдала вторым переходным возрастом, в некотором смысле сумеречным состоянием, когда погожий день молодости еще не угас, а тихая ночь зрелости еще не наступила, и порой человека тянет на нелепые подвиги, но в другой раз вдруг нахлынут такие мысли, что уже ничего не хочется, и теплые шлепанцы, эта эмблема покоя и третья составная категорического императива, выходят на первый план. Кроме того, приятели были в некотором смысле уроды относительно своего времени, то есть они хладнокровно относились к деньгам, вообще материальной стороне жизни, не принимали насилия ни под каким видом, кичились своими благородными повадками и безошибочно отличали добро от зла. Наконец, все трое были не дураки выпить, несмотря на порядочные уже годы не имели матримониальных наклонностей и были малообщительны, хотя их часто навещали гости обоего пола и живали в Краскове до той поры, пока хозяевам не прискучит этот милый, но обременительный элемент.
Володя же Обмылков был прямо нелюдим и с ноября по май сиднем сидел у себя на Остоженке, в Мансуровском переулке, никого не принимая и никого не посещая, и даже посуду помыть он раз в месяц приглашал девушек по вызову, вдумчиво подбирая в газете «Московский комсомолец» самые симпатичные телефонные номера. Зато живучи с друзьями в Краскове, он им покоя не давал своими бесконечными рассуждениями на разные животрепещущие и посторонние темы, так что Пирамидон уже начнет плеваться, а Вероника Богемская может запустить как бы женским, затейливым матерком. Например, под вечер, когда все трое соберутся у себя на открытой веранде, уставшие от Москвы, как от самой неблагодарной черной работы, и сидят под гундение телевизора или переписку Чехова с Сувориным, вдруг Володя Обмылков сделает правой рукой характерный жест, точно он приподнял за донышко чайное блюдце манерно растопыренными пальцами, и заведет…
– Предлагаю окончательно решить такой вопрос: алкоголь – это наркотик, или он проходит под другой рубрикой, скажем, как душеспасительный препарат?
– И никакого здесь нет вопроса! – отзовется Пирамидон. – Всё наркотики: и героин, и водка, и табак – то есть всё, что провоцирует сдвиг по фазе и невылазно изолирует человека в самом себе.
– В том-то и дело, – продолжает Володя, – что героин изолирует, а водка, так сказать, социализирует, объединяет, точно какой-нибудь возвышенный идеал. Я вообще употребление алкоголя приравниваю к переливанию крови. Так все мы разные и сами по себе, но вот ты разбавил свою кровь водочкой, я разбавил, она разбавила – и вот уже химический состав крови у всех одинаковый, и все люди братья, и горит впереди путеводительная звезда!.. Видимо, когда мы сами по себе – это чревато, и человечеству всегда не хватало того самого социализирующего элемента, потому что оно испокон веков налегало на разного рода зелья: финно-угорские народы грешили мухоморами, славяне баловались забродившим медом, германцы лакали разбавленное вино. Отсюда вывод: человечество остро нуждается в каком-то волшебном, единственном наркотике, чтобы безусловно выдюжить и спастись. А то ведь совсем плохо дело – окончательно оборзел народ, утратил все нравственные ориентиры и уже не понимает, что плохо, что хорошо.
– Послушай, Володь! – скажет Богемская. – Дай, пожалуйста, дослушать последние известия, а то я никак не соображу, почему англичане не хотят переходить на общеевропейскую валюту и упорно держатся за свой фунт стерлингов…
– Погоди! Вот есть у меня сосед московский, в Мансуровском переулке, Пашка Волков, который постоянно мочится в нашем подъезде, точно у него дома уборной нет. Я ему говорю: «Ты что, не знаешь, что нормальные люди в подъездах не оправляются? ты что, Пашка, осатанел?!» А он смотрит сквозь меня и мычит: «Чиво-о?»
То есть приятели еще потому смахивали на уродов относительно своего времени, что у них было о чем на досуге поговорить. Правда, их беседы по вечерам обычно носили характер самый необязательный, и даже их можно квалифицировать как переливание из пустого в порожнее, а все-таки это было что-то, по сравнению с грянувшем в начале XXI столетия ничего.
По-настоящему серьезные размышления озадачили Володю Обмылкова, когда ему стукнуло тридцать два года, а прежде он был до того занят своими подрядами по ремонту фешенебельного жилья, что ни сил не было, ни времени серьезно подумать о том о сем. И странное дело: во все времена, и гиблые и благословенные, всевозможные труды, обеспечивающие хлеб насущный, настолько затягивают человека, что и сказать затруднительно, – а точно ли он живет. Это подозрение закрадывается в душу вот по какой причине: мы до сих пор точно не знаем (даром что род людской существует на Земле около двух миллионов лет), а что это, в сущности, значит – жить? Может быть, жить – как раз означает лежать на диване со второй частью «Униженных и оскорбленных» или разрабатывать за стаканом чая какую-нибудь фантастическую идею, а все прочее, включая даже праведные труды и строительство семьи как последнего прибежища, – это нагрузка и напрасная маета.
Примерно такие мысли вдруг одолели Володю Обмылкова после того, как с ним случилось драматическое происшествие: он ногу сломал в ступне. В тот день, когда произошел этот неожиданный инцидент, Володя, как обычно, поднялся в седьмом часу утра в своей маленькой квартирке в Мансуровском переулке, позавтракал глазуньей на поджаренном хлебе и отправился по делам. Сначала он поехал на метро в Южное Бутово, где под его ферулой бригада молдаван приводила в порядок две большие квартиры, купленные одним известным книгоиздателем, сделал ревизию работам и отдал распоряжения наперед; после он устремился на строительный рынок в Теплом Стане, где нужно было по дешевке купить: жидкие гвозди, половую керамическую плитку для кухни и кое-что из сантехники по мелочам, два мешка пятисотого цемента, ручки для дверей, дюймовые шурупы, плинтуса, стремянку, газовый ключ и кубометр обрезной доски; сделав покупки и договорившись о доставке товара по адресу, Володя отправился на Горбушку, известную в нашем мегаполисе тем, что на этом торжище можно приобрести даже переносную зенитную установку, – тут он нашел некоего ушлого господина из афганских эмигрантов и переговорил с ним о партии каррарского мрамора, однако они не сошлись в цене; после Володя наведался в контору компании «Эдельвейс», которая располагалась поблизости, сделал выговор за неаккуратную вывозку строительного мусора и было собрался перекусить; да не тут-то было: только он вышел из дверей «Эдельвейса» и сделал десяток шагов по направлению к ресторанчику ита льянской кухни под названием «Соле мио», как угодил правой ногой в довольно глубокую рытвину и со стоном рухнул на тротуар.
Перелом оказался классическим, но без смещения кости, и в 20-й больнице, куда Обмылкова доставили каретой скорой помощи, ему сделали все, что нужно, за сравнительно небольшую мзду, то есть наложили гипс и поставили обезболивающий укол. Начиная с того дня он безотлучно пребывал на кожаном диване у себя в Мансуровском переулке, скучал, мусолил вторую часть «Униженных и оскорбленных» и за вынужденным простоем вдруг взялся часами размышлять о том, а что это значит – жить.
Ему, впрочем, с самого начала показалось странным, что прежде его никогда такие эмпиреи не занимали, хотя он приобрел порядочное образование и считал себя культурным человеком, ну да у нас взрослеют поздно, опасно поздно, когда уже слишком многое позади. Кроме того, нужно принять в расчет, что последнее поколение наших людей действительно сильно сдало по линии русскости, которую наработал в течение трехсот лет славный альянс аристократии крови с аристократией духа, мыслившей, как люди дышат, и по самому благородному образцу. Оттого-то и огорчителен этот со всех сторон феномен – разумный, образованный, порядочный, но немыслящий человек. Феномен сей получил в последнее время настолько широкое распространение, что выпадение из него и вправду представляется странным, что субъект, страдающий сумеречным состоянием (он же второй переходный возраст), который, раз заинтересовался вопросом «что значит – жить?», представляет собой такую же диковинку на Руси, как цыган в очках.
Одним словом, Володя сломал ногу и ударился в философию, поскольку ему было нечем себя занять. Мысли его одолевали тяжелые и безрадостные, всегда сводившиеся к тому, что чудесный народ, к которому он имеет несчастье принадлежать, неминуемо должен будет исчезнуть с лица земли; если субъекты вроде Пашки Волкова уже не имеют понятия о простейших правилах общежития, если на Горбушке можно запросто приобрести переносную зенитную установку и после знай сбивай опознанные и неопознанные летающие объекты, если в связи с демографическим кризисом некому чинить в городе тротуары и люди походя ломают себе конечности, если всякое благое начинание обречено на провал, потому что легко побудить любое должностное лицо действовать в противоположном направлении, то есть если народ напрочь позабыл о нравственности, то такой народ не может существовать.
Как и куда она подевалась – это вопрос отдельный (может быть, поистратилась в силу чрезвычайности нашей исторической судьбы), а по-настоящему дело в том, что существование народам обеспечивает не единство и борьба противоположностей, и только когда дело клонится к худу, ближе к Судному дню, бытие определяет сознание, а когда общество здорово, то сознание – бытие. То есть жизнь держится на нравственности, этом таинственном свойстве, по-видимому, трансцедентного происхождения, которое даже не сообразуется со здравым смыслом, ибо жертвовать всем ради умозрительного идеала крайне невыгодно для психически нормативного существа и, напротив, очень выгодно воровать. Причем доказать насущность нравственных ценностей невозможно, однако же огромное большинство людей настойчиво исповедуют ту химеру, что посягать на чужое – нехорошо.
Одно внушает какую-никакую надежду в критически тяжелые времена: мир божий устроен так премудро, что всегда найдется средство так или иначе поправить дело; например, можно все начать сначала, помаленьку развивая в народе нравственное чувство, с призвания варягов и Крещения Руси, потом заново пройти через возрождение национального духа, какой наблюдался при Минине и Пожарском, приструнить русачка по примеру Петра Великого, вдругорядь инициировать всемирный меморандум государя Павла I, взбодрить толстовскую идею непротивления злу насилием, и так до самого феномена Великого Октября.
Как-то Володю Обмылкова отвлек от этих размышлений участковый врач по фамилии Петерсон. Он пришел, развернул в прихожей сушить свой зонт, померил Володе кровяное давление, пощупал его правую ногу, забранную гипсом, а после устроился на кухне и выпил шесть стаканов чая в подстаканнике из фраже. Между третьим и четвертым стаканами Володя справился у доктора, не должен ли он ему за визит, на что Петерсон сердито объявил, что он-де с пациентов благодарности не берет.
– Скажите, пожалуйста, какая Ламанча! – ехидно заметил Володя. – Вы часом не из дворян?
– Да нет; из обывателей города Медынь, Калужской губернии, из простых.
– Все равно волк в лесу сдох! Чтобы наш врач, наследник славы Пирогова и Боткина, да не драл семь шкур с больных – такого просто не может быть!
– Это правда. Совсем опустилась наша медицина, врачей настоящих нет. Вообще людей мало осталось, примерно два человека на миллион.
– То-то и оно! Между тем страна катится в пропасть, и поставить ее на ноги могут только настоящие люди, которых нет. Откуда им взяться-то, если в двух последних поколениях народ выродился до невозможности его воспитывать и лечить?! Ведь столько врожденных болезней развелось, сколько их не было никогда!
– А вот я вам сейчас доложу, откуда берутся настоящие люди и как можно пополнить наш нищенский генофонд. Видите ли, мой прадед, тоже по фамилии Петерсон, был ближайшим сподвижником знаменитого некогда мыслителя и провидца, библиотекаря Румянцевского музея Николая Федорова, который придумал воскрешать покойников во плоти. Он считал, что человечество не полно и по-настоящему ничего не может без содействия своих предков, и поэтому его принципиальнейшая задача – воскресить во плоти всех усопших, когда-либо попиравших российский грунт. Ну, не только отечественный, разумеется, а вообще.
Володя сделал правой рукой характерный жест, точно он приподнял за донышко чайное блюдце манерно растопыренными пальцами, и сказал:
– Мысль ослепительная, конечно, но как же можно усопшего воскресить?
– Очень просто. Видите ли, несмотря на химические реакции, которым подвержен труп, первочастицы все равно остаются уникальными, персонифицированными, как отпечатки пальцев, радужная глаза и даже перхотинки в волосах. Следовательно, необходимо только найти такую магнетическую силу, которая извлекла бы эти первочастицы из природы, соединила бы их в молекулы, а молекулы соответственно в уникальные физические тела. Вот как дети собирают из конструктора всякую всячину, так и усопшего человека можно собрать из деталей, вплоть до одежды, в которой он был погребен, и последней перхотинки в волосах. Причем это уже будет не покойник, а живой человек, потому что воспроизведение организма в его первозданном виде, реконструкция заданной органики неизбежно должна будет устранить саму причину смерти, будь то инфаркт, ножевое ранение, асфиксия, цирроз печени или падение с высоты. Дело только за магнетической силой, которая может действовать через какую-то личную вещь покойного, как по запаху галоши натаскивают собак.
– А есть такая сила? – спросил Володя и судорожно сглотнул.
Доктор ответил:
– Есть.Человек на Руси устроен таким бестолковым образом, что если ему в голову втемяшится какая-нибудь посторонняя греза, хотя бы идея бесклассового общества, основанного на распределении по труду, то ему уже отец с матерью не дороги и никакая коммерция не увлекает, а все подавай его грезу, воплощенную в материале, даже если она противоречит таблице умножения и не отвечает на сакраментальный вопрос – «зачем?» То есть неудивительно, что федоровская затея настолько захватила Володю Обмылкова, что он провалялся три недели на своем кожаном диване, задрав поврежденную ногу и заложив пальцем второй том «Философии общего дела», и в конце концов решил бросить все и сломя голову пуститься в воскрешение мертвецов. «А то, – рассуждал он сам с собой, – жизнь-то проходит, и скоро совсем пройдет, и останется после тебя на Востряковском кладбище именно что лопух…» Словом, старая песня, и даже на дедовский, вечный лад.
Правда, одно время его сильно смущал именно что сакраментальный вопрос «зачем?» Вернее, он не находил ответа на вопрос, который построил для себя в таком протяженном виде: зачем всех-то покойников воскрешать? что, в самом деле, за бред такой – жил себе человек, положим, древний египтянин эпохи Среднего царства, естественной жизнью и умер естественной смертью, можно сказать, отмучился, а тут какой-то непонятный субъект из неведомой Москвы возвращает тебя к жизни через четыре тысячи лет в неприютной, холодной стране, где даже воду пить нельзя, и, хочешь не хочешь, опять то же самое – существуй.
Этот вопрос так и оставался без ответа, но зато Володе явились кое-какие мысли, не только оправдывающие принудительное воскрешение усопших, но и ставящие это фантастическое предприятие в ряд самых насущных дел. Одна мысль была такая: может быть, это ему с Петерсоном выпала целая историческая миссия и они призваны технически осуществить завет Христа насчет «сущих во гробех», которые чаяли спасения в Судный день. Другая была такая: вот и он сам, чего доброго, помрет, но благодарные последователи обеспечат возвращение к жизни и Петерсону, и Пирамидону с Богемской, и молдаванам-строителям, и ему. Третья мысль была фамильного характера: он не застал в живых деда с бабкой по материнской линии, к которым питал загадочную симпатию (может быть оттого, что дед собирал марки, а бабка не ела мяса), и ему очень хотелось с ними поговорить.