Левая сторона Пьецух Вячеслав
Володя живо представлял себе, как 1-го сентября этого года (почему-то именно 1-го сентября), когда торжественная ребятня с утра потянется в школу с огромными букетами гладиолусов, из-за которых только уши торчат, он устроится с магнетическим аппаратом доктора Петерсона у себя на диване, поколдует-поколдует над дедовым портсигаром и бабушкиным носовым платком с монограммой, и случится чудо: вдруг перед ним материализуются из воздуха дед в какой-нибудь толстовке, подпоясанной черкесским ремешком с набором, и бабушка в коричневом платье тверского льна, больше похожем на шелковое, и с черепаховым гребнем в седеньких волосах. Он их усадит за стол напротив, таких милых, таких родных, и скажет:
– Здравствуйте, я ваш внук.
Старики, наверное, недоверчиво посмотрят на него, потом внимательно оглядят комнату и, наконец, дед молвит:
– Удивительные дела! С минуту тому назад я еще задыхался в своей постели, по радио передавали сводку Информбюро, подлец сосед гвоздь заколачивал в стену, и вдруг на тебе – чужая квартира, какой-то внук!..
– Ничего себе минута! – воскликнет он. – Без малого семьдесят лет прошло! За это время человека в космос зап устили, сифилис научились лечить одним уколом, в магазинах только черта лысого не купить…
– Ага! – отзовется дед и призадумается. – Это, стало быть, мы с Евдокией Васильевной оказались в том самом светлом будущем, о котором нам талдычили товарищи из ЦК…
Отлично! А скажите, молодой человек, кто все-таки победил в Великой Отечественной войне?
– Как кто? Понятное дело, мы! В конце концов немцев выгнали, пол-Европы освободили, – точнее сказать, подмяли под себя, – Берлин взяли и по итогам Нюрнбергского процесса перевешали всю фашистскую сволоту.
– Честно говоря, – скажет дед, – в сорок втором году в нашу победу не верил почти никто. Мы потом с Евдокией Васильевной много говорили на эту тему и сходились в том мнении, что при нашем (пардон) бардаке фашиста не победить.
Он поинтересуется:
– Это когда, дедушка, потом?
– Когда мы с Евдокией Васильевной уже бытовали бестелесно, словно отраженно, вот как фотография на стене.
– Уж не хочешь ли ты, дед, сказать (ничего, что я на ты?), что существует загробный мир, и рай, и чистилище, и Христос?
– Христос, во всяком случае, существует. Мы как с Евдокией Васильевной оказались там, неизвестно где, так сразу справились: «Что Христос?» А нам говорят: «Коров доит». Такой, понимаешь ли, неожиданный поворот.
Тут в разговор вступает бабушка, лицом белая, холодная и в своем коричневом платье похожая на порцию эскимо.
– Я вот еще насчет магазинов хочу спросить… Неужели и в самом деле наступило такое время, когда можно купить абсолютно все? И пшеничную муку, и вологодское масло со слезой, тюля на занавески, детский велосипед?..
– Это еще, бабушка, сравнительно ерунда! Автомобиль какой хочешь можно купить за час! испанскую маринованную спаржу в банках! телевизор, хоть нашего производства, хоть японский, – это такой кинотеатр на дому в виде ящика, по которому показывают всякую дребедень.
– Ну, а как человечество-то? – спросит дед. – Какие имеются достижения по линии морального облика и вообще?
Он смешается, призадумается и ответит:
– А вот на этом фронте наблюдается полная чепуха.
Все-таки люди – странные существа. Они придумали сонм искусств, насущно необходимых для малого числа чудаков, плохо приспособленных к видовому соперничеству по Дарвину, но настолько развитых в духовном отношении, что эти искусства им, по-настоящему, ни к чему. Люди дали ход научно-техническому прогрессу, и его благами жадно пользовались миллионы и миллионы, которым искусства были нужны, как инсулин диабетикам, а они об этом даже не подозревали, меж тем головастые мужики все открывали взахлеб законы природы или изобретали разные технические ухищрения, так как страдали избыточным любопытством, и, как рану мозжит, их все время тянуло что-то изобретать.
Мало того что тачку, которую придумал великий гуманист Блез Паскаль, потом широко использовали наши тираны на Колыме, что успехи теоретической физики уже пятьдесят лет как держат в паническом страхе мир, – наука и технический прогресс отродясь не имели ничего общего с просвещением, то есть с воспитанием человека как высшего существа. В этом смысле огромное большинство изобретателей и ученых всю свою жизнь глупостями занимались, да еще иногда (как Джордано Бруно) с гибельными последствиями для себя. Между тем ни одним преступлением меньше не совершилось и не могло совершиться из-за того, что каждому школьнику известно: Земля вращается вокруг Солнца, если помножить ноль на ноль, то получишь ноль. Больше всего похоже на то, как если бы человек, страдающий тяжелым недугом, который каждый день приближает его к могиле, увлекался бы волейболом и лечился святой водой.
Чему уж тут удивляться, что авангард человечества – североамериканцы и западноевропейцы (первые – объевшиеся своими пончиками до ожирения, а вторые – доведенные высокой покупательной способностью до одурения) – давно путают мир с войной и декаданс с демократическими свободами, а русские – некогда последний оплот культуры, уже не понимают разницы между уголовным деянием и увеселительной прогулкой, и даже если они с головой заняты приращением капитала, то не всегда знают, чего хотят.
Примерно такие мысли занимали Володю Обмылкова, в то время как он со дня на день дожидался появления доктора Петерсона, который обещал вскоре явиться со своим магнетическим аппаратом и дать объяснения, что к чему.
Доктор не заставил себя долго ждать: дня через четыре после своего первого визита он объявился в Мансуровском переулке с маленьким фибровым чемоданчиком, который когда-то назывался «балеткой» и даже теперь, за давностью времени, не догадаешься, почему. В «балетке» лежала вместительная коробка из нержавеющей стали, наподобие тех, в каких медицина стерилизует свои инструменты, и больше не было ничего.
Сели на кухне; Петерсон, как и в прошлый раз, выдул шесть стаканов чая в подстаканнике из фраже и между первым и вторым, то есть не откладывая объяснения в долгий ящик, поведал Володе следующее: что-де этот аппарат достался ему от деда, что принцип работы его не известен, но точно известно, что он работает от сети; де, кроме того, есть еще заклинание, которое он обнародовать погодит, что первым придется воскрешать императора Павла I, поскольку в антикварном магазине на Арбате продается его лайковая перчатка, по которой аппарат выйдет на первочастицы покойного государя, как обученные собаки выходят на след преступника, и, хочется верить, в короткое время воссоздаст его целиком.
Даром что Обмылков страдал врожденным романтизмом, даром что он в последнее время несколько сбрендил на федоровской идее, – даже и его доктор Петерсон вогнал в тяжелые сомнения, и он подумал: «А не сумасшедший ли ты, дружок?»
Но вслух он сказал:– Я вообще-то предполагал сначала деда с бабушкой воскресить.
– Ну что вы, ей-богу, все загребаете под себя! Какие тут могут быть бабушки, какие дедушки, когда отечество в опасности, когда оно вот-вот угодит в американскую западню!
– А что такое американская западня?
– Это вот что такое: вместо еды – чизбургер, вместо музыки – «Вестсайдская история», вместо кинематографа – Голливуд.
– Теперь понятно, – с некоторой даже неприязнью сказал Володя и засопел.
– Впрочем, – продолжал Петерсон, – и без американской западни дело идет к нулю. Погибла Россия, если что-то срочно не предпринять. Потому что трагедия исторического момента заключается в том, что людей нет! вы понимаете – нет людей! кругом-бегом осталось два человека на миллион!.. Стало быть, первым воскрешаем Павла I, потому что он был государственный муж, умница и герой.
В общем, договорились встретиться 1-го сентября на даче в Краскове и поставить неслыханный в истории человечества опыт по воскрешению покойника во плоти. Правда, Обмылкова несколько раз посещали подозрения на тот счет, что коли существует магнетический аппарат, то, может быть, его неоднократно пускали в дело, и где-нибудь шастает под чужим именем доктор Геббельс или мудрствует Исаак Ньютон над оружием массового поражения, однако их повторное бытие представлялось Володе совсем уж фантастическим и он эти подозрения отметал.
Накануне, 31-го августа, под вечер, Вероника Богемская и Пирамидон сидели у себя на даче в Краскове, пили водку с апельсиновым соком и обсуждали такой вопрос: «достойно ли смиряться под ударами судьбы, иль надо оказать сопротивленье», – то есть вопрос, который, как известно, поставил еще Шекспир.
Богемская возмущалась:
– Это просто какой-то мрак! Чего ни коснись, все шиворот-навыворот, глупо и вопреки. Вот возьмем воспитание; наше пошлое время предполагает совсем не то воспитание, какое мы получили по милости наших матушек и отцов. Наверное, в предвкушении свободного рынка нас нужно было воспитывать жестокими, циничными, простыми, как яйцо всмятку, – тогда мы легко вписались бы в эпоху и не валяли бы дурака. А нам все подсовывали Пушкина, да Толстого с его народом-богоносцем, да «шепот, робкое дыханье, трели соловья». В результате наше поколение оказалось у разбитого корыта, причем на двух стульях и без штанов.
Пирамидон возражал:
– Никакое воспитание, даже самое идиллическое, не может помешать человеку вписаться в свою эпоху. Возьми меня; я – типичный делец, с утра до вечера кручусь, как белка в колесе, но вместе с тем я работаю против своего времени, потому что деньги для меня – тьфу! Народ с ума посходил из-за нормы прибыли, а для меня главное – личная независимость, а все остальное – тьфу! И никто мне не указ: ни Счетная палата, ни Президент. Ну что ты со мной поделаешь, если у меня миллион! Хочу – куплю остров в Карибском море и буду там жить как Робинзон Крузо, хочу – сижу под Москвой, пью водку и декламирую: «Шепот, робкое дыханье, трели соловья…»
– Ну ты – это отдельный случай, – говорит Богемская. – А вообще народ опустился до последней возможности, стоило дать ему свободу плаванья и позволить делать все, что взбредет на ум. И главное, что-то вдруг кончилось, точно оборвалось. Раньше публика ничего не знала про норму прибыли, а про Пушкина знала, и бога боялась по понедельникам, а теперь спроси ее, кто такой Пушкин, – ответа нет.
– Я думаю, все в конце концов утрясется. Кто будет заниматься филологией в свое удовольствие, кто фармакологией, кто просто делать деньги из ничего. И образуется у нас такая занюханная Голландия, наладятся цивилизованные отношения, как в Уругвае, а вечный наш азиатствующий элемент – этих мы выморим, как клопов.
– Так-то оно так, да только русских тогда не будет; не будет больше этих умных дураков, которые постоянно страдают совестью и душой.
– А может, они и не нужны? Богемская призадумалась:
– Может, и не нужны.
Приятели обыкновенно успевали всласть наговориться до появления Обмылкова, который приезжал в Красково чуть ли не с последней электричкой, и поэтому Володя, немедленно пускавшийся в переливание из пустого в порожнее, их несколько раздражал. В этот раз, то есть 31-го августа, он приехал на дачу в одиннадцатом часу вечера, с палочкой, задумчивый и болезненно-бледный от долгого сидения взаперти.
Он опустился в плетеное кресло, сделал характерный жест правой рукой, точно приподнял за донышко чайное блюдце манерно растопыренными пальцами, и сказал:
– Помните, как-то у нас зашел разговор о значении наркотиков как единственного выхода из кромешного тупика?
Богемская тяжело вздохнула, раздраженно крякнул Пирамидон.
– Я еще говорил, что хорошо было бы изобрести такой волшебный, единственный наркотик, который позволит человечеству безусловно выдюжить и спастись. Так вот есть такой наркотик! И даже не нужно было голову ломать, потому что он существовал испокон веков! Вы спросите меня, что же это такое? Отвечаю: идея, цель (можно через дефис). Например, тебя барин гнет в дугу, а ты ноль внимания, потому что у тебя другое на уме – спасение души. Или государство обирает тебя до нитки – наплевать, ты живешь и дышишь идеей-целью про Китеж-град. Я к чему клоню: к тому, что в настоящий исторический момент, когда российская буржуазия за какие-то двадцать лет довела народ до полной потери человечного в человеке, хорошо, даже прямо спасительно было бы всем вдохновиться идеей-целью воскрешения мертвецов.
Пирамидон произнес свое излюбленное «тьфу!», Богемская выкатила глаза.
– Сейчас все объясню. Поскольку людей нет, то есть поскольку каждый второй милиционер – уголовник и взятки не берут только дети и умалишенные, нужно воскресить во плоти лучших представителей рода человеческого, которые помогут нам именно что выдюжить и спастись. Необходимо воскресить, например, Сергия Радонежского, Ломоносова, царя Павла I, декабристов, премьера Столыпина, просвещенного социалиста Плеханова, кое-кого из диссидентуры последних лет. И тогда мы начнем все сначала, с элементарных гуманистических положений, вроде «возлюби ближнего своего» и «не трудящийся да не яст».
– Павла I-то с какой стати?! – зло спросила Богемская и не к месту прибавила: – Вашу мать!..
– По той простой причине, – стал объяснять Обмылков, – что он был энергичный государственный деятель, умница и герой. Я тут поднял кое-какую литературу, и оказалось, что этот царь завел для народа запасы хлеба на случай неурожая, разослал всем венценосцам Европы меморандум о вечном мире (а кто несогласный, того к барьеру), наконец, навел дисциплину в армии, за что, собственно, его и забило офицерье.
Богемская предложила:
– А не хотите Иосифа Виссарионовича воскресить? Какой-никакой, а порядок он наведет.
– Еще можно воскресить Жоржа Дантеса, – заметил Пирамидон.
Богемская вяло поинтересовалась:
– Это еще зачем?
– А морду ему набить!
– Короче, – серьезно сказал Обмылков, – завтра приезжает доктор Петерсон, будем государя Павла Петровича воскрешать.
На другой день, как раз 1 сентября, что-то около полудня, когда по улице Гоголя давно уже прошествовали торжественные детишки с огромными букетами гладиолусов, из-за которых только уши торчали, приехал доктор Петерсон со своим фибровым чемоданчиком, в соломенной шляпе и сильно поношенном костюме из чесучи. Богемская с Пирамидоном сразу как-то сникли, – видимо, они до самого полудня 1 сентября полагали, что Обмылков их мистифицирует и вся история с воскрешением мертвецов – это пустые слова и валяние дурака. Они даже немного напугались, когда Петерсон, устроившись в большой комнате на старинном стуле, обитом плюшем, водрузил на обеденный стол свою «балетку», откинул крышку чемоданчика, достал из него странно маленькую пожелтевшую перчатку из лайки, что-то повертел-покрутил, воткнул в сеть вилку (старинную какую-то вилку, вроде бы в костяных накладках), и вдруг по комнате прокатился едва различимый гул.
Богемская с Пирамидоном замерли и воззрились на Петерсона, причем у обоих на мгновенье дыхание прервалось.
Тот между тем опять что-то вертел-крутил, но магнетическая сила не давала о себе знать. Приятели постепенно успокоились, и даже Богемская собралась было ввернуть какую-то матерную инвективу, что было видно по выражению ее лица, как вдруг прямо посреди комнаты стал вырисовываться плотненький господин, как мало-помалу отпечатывается в проявителе фотографический снимок, и это было похоже на сильно гриппозный сон.
Прямо посреди комнаты стоял мужик средних лет, краснорожий, с бакенбардами, какие носили при государе Николае Павловиче, во фраке дедовского покроя, в одной лайковой перчатке, в цилиндре «шапокляк» и при трости с набалдашником из слоновой кости, которую он держал обеими руками немного наискосок.
– Позвольте! – воскликнул Пирамидон. – Какой же это Павел I?! Это черт его знает кто!
– Хочу вас предуведомить, господа, – сказал новоявленный… ну именно черт его знает кто. – Я на двенадцати шагах попадаю в муху. Не в лет, разумеется, а если она ползает по стене.
– Кто вы? – чуть ли не шепотом спросил у него Обмылков.
– Руфин Дорохов, отставной поручик и кавалер.
– Уж не тот ли вы Дорохов, – несмело предположил Пирамидон, – который избил статского советника Пузякина во время представления в Мариинском театре «Волшебной флейты»?
– Тот самый Руфин Дорохов и есть, отчаянный рубака, кумир молодежи и дуэлист! А сколько я станционных смотрителей перекалечил – это даже затруднительно сосчитать!
– Так я и знал! – в сердцах воскликнул Петерсон тем самым голосом, в котором, как говорится, сквозит слеза. – Так я и знал, что из этой затеи получится ерунда!
– А что я говорил?! – заметил Обмылков. – Нужно было бабушку с дедушкой воскрешать…
Доктор Петерсон этого замечания словно не услыхал.
– Проклятая страна! – продолжал он. – Добрые люди пекутся о спасении отечества, а шайка разбойников сводит на нет все патриотические усилия, справляя свой коммерческий интерес! Один украл экспонат из Гатчинского музея, другой выдал перчатку какого-то Дорохова за перчатку государя Павла Петровича и сдал ее в антикварный магазин на Арбате… или даже это подлец-антиквар (между прочим, мой старый приятель) меня надул! Ну, нет людей! ни на кого нельзя положиться, и хоть ты что! В результате, вместо царя-батюшки, у нас получился какой-то монстр!..
Дорохов сказал, сверкнув глазами на Петерсона:
– Если бы Миша Пущин не взял с меня слова впредь не давать рукам воли, я бы тебе, стрюцкий, голову оторвал!
Сказал, и вышел вон; едва он оказался на открытой веранде того самого дома № 4 по улице Гоголя, как вдруг набычился и точно лопнул, как лопаются мыльные пузыри. Видимо, магнетический аппарат доктора Петерсона имел очень ограниченную зону действия, и за ее пределами подопытный немедленно исчезал.
Некоторое время участники эксперимента молча сидели по своим местам в большой комнате, и по их глазам было видно: они не совсем верят в то, что только-только произошло. Они даже переглянулись пару раз между собой, чтобы убедиться в общности этого впечатления, и после еще долго смотрели по сторонам.
Наконец, Богемская сказала:
– Есть еще одна замечательная идея, которая поможет людям выдюжить и спастись. Я где-то читала, что наше Солнце постепенно расширяется и со временем неизбежно поглотит Землю. Так вот чтобы избежать этого апокалипсиса, нужно превратить нашу планету в космический корабль и куда-нибудь улететь. Куда-нибудь под бочок к другому светилу, хоть в соседнюю галактику Большое Магелланово Облако.
Обмылков сказал:
– Ослепительная мысль, нужно ее обмыть!
Вероника поднялась со своего места и стала разливать по стаканам водку, производя родной, веселящий звук.
Петерсон поинтересовался:
– А как это будет выглядеть на практике – имеется в виду планета-корабль и путешествие до Большого Магелланового Облака?
– А хоть бы так, – предположил Пирамидон, – нужно пробурить несколько скважин, скажем, в районе Подкаменной Тунгуски, докопаться до ядра Земли, где скорее всего происходят термоядерные процессы, а то и спровоцировать таковые, – собственно, вот и все! То есть налицо готовый космический корабль: корпус – сама планета, сопла двигателей – дырки в земной коре, ядро – двигатель и неисчерпаемый запас топлива, центр управления – на Лубянке, в здании ФСБ.
Обмылков спросил с ехидцей:
– А не замерзнем, пока летим?
– А мы осторожненько, – отозвалась Богемская, – от звезды к звезде, от звезды к звезде, так и будем отогреваться время от времени по пути.
Пирамидон:
– А как долетим до какого-нибудь приютного уголка Вселенной (ведь тоже, как ни крути, наш большой дом), так сразу все сначала, поскольку человечество изжило самое себя, погрязнув в постороннем, например, в научно-техническом прогрессе: Моисей, Христос, «в человеке все должно быть прекрасно…», в особенности душа.
Словом, приятели размечтались, и остаток дня, под водочку-то, прошел исключительно хорошо. Они весело обмозговывали силу тяги, которая позволит сойти с орбиты, рассчитывали, нужно ли будет останавливать вращение Земли вокруг своей оси, и прикидывали, какие такие приключения им могли бы встретиться по пути. Вообще это счастливое свойство русского способа бытия: в минуту разочарования, тяжких недоумений, недовольства всем, кроме самого себя, а то и самим собой, вдруг размечтаться и как бы перескочить в иное измерение, «где несть ни печалей, ни воздыхания», а есть только величайшая из радостей, ниспосланных человеку, – радость общения меж людьми; особенно если это именно что «умные дураки, которые постоянно страдают совестью и душой». И это при том условии, что накануне бесследно исчезли сто двадцать три предприятия перерабатывающей промышленности, взяток было дадено на полтора триллиона условных денежных единиц, погибли насильственной смертью два губернатора и сто шестьдесят семь уголовников, четверо из которых были зарезаны по тюрьмам, а прочих уходили в процессе бандитских войн, разбился санитарный вертолет на Камчатке и пассажирский лайнер, выполнявший рейс Нижний Новгород – Магадан, полностью сгорела деревня в Смоленской области усилиями скупщиков крестьянских паев, из Гатчинского музея сперли чью-то лайковую перчатку, в одной районной больнице на Тамбовщине пациенту отрезали левую ногу вместо правой, две девочки-подружки из Воркуты покончили жизнь самоубийством, спрыгнув дуэтом с десятого этажа. Отсюда такое заключение: сдается, что конец света в общечеловеческом и узконациональном смысле – это не итог, а процесс, который может развиваться бесконечно долго, потому что у нас даже самоуничтожаются, как живут.КАРТИНА
В небольшом зальчике и продолжительном коридоре, принадлежащем одному научно-популярному журналу, открыта выставка живописи и графики под игривым названием «Будущее и думы». Будущее, точнее наше, как правило, бесноватое понятие о будущем, на выставке представлено совершенно: тут есть межпланетный поезд, чем-то смахивающий на обыкновенный железнодорожный, групповой портрет разнопланетян, производящий тяжелое впечатление, есть вычурный космический пейзаж, удручающий топорной фантазией и душевынимающим сочетанием красок, есть удивительная машина, под изображением которой автор счел нужным прикрепить объяснительную бумажку, сообщающую о том, что «данная машина синтезирует белки, жиры и углеводы непосредственно из воздуха и, таким образом, освобождает общество будущего от стяжателей», есть робкий прогноз женских мод XXII века, есть город грядущего, в котором нормальный человек не согласится жить ни за какие благополучия. Но собственно думы навевает одно-единственное полотно.
Город грядущего, изображенный масляными красками на холсте размером полтора метра на полтора, помещен в самом конце редакционного коридора. Висит картина невыигрышно, так как ее постоянно загораживает дверь кабинета, который занимает ответственный секретарь, но тому, кто ее углядит, оценит и рассмотрит во всех подробностях, она сулит цепенящее откровение. Это откровение заключено в некой жанровой сценке, которую автор изобразил наверняка не из человеконенавистнических побуждений, а по простоте душевной, для оживления пейзажа, что, между прочим, наводит на следующую мысль: никакое художественное дарование порой не выскажется так глубоко и емко, как душевная простота.
На картине нарисованы прямые широченные улицы, заполненные причудливыми средствами передвижения, похожими на особо отвратительных насекомых, путаные развязки и эстакады, сферические, шарообразные, пирамидальные строения какой-то оголтелой архитектуры, пышные растения с разноцветной листвой, искусственное солнце, парящее в вышине, а в правом нижнем углу изображены четверо мужиков, которые играют в «козла»; увидишь их – и сразу нагрянут думы.
Всегда
ЖАЛОБА
Пенсионера Свиридова обидели в продовольственном магазине. Когда он попросил продавщицу, женщину также немолодую, взвесить пятьдесят пять граммов «Любительской» колбасы, она неожиданно сказала ему несколько таких буйных слов, что Свиридов оцепенел. Впрочем, в следующее мгновение он совершенно пришел в себя и потребовал «Книгу жалоб и предложений». То ли в этом магазине не так последовательно наказывали продавцов, то ли скандалы, подобные нынешнему, тут были обычным делом, но «Книгу жалоб и предложений» Свиридов получил практически без борьбы. Раскрыв ее на дежурной страничке, он облокотился о подоконник, мутно посмотрел на схему разделки туш, немного покусал свою авторучку, печально крякнул и застрочил…
«17 октября текущего года, – писал он, делая противоестественный левый крен, – в десятом часу утра продавщица вашего магазина нанесла мне оскорбление словом. Эта продавщица отказалась назвать свое имя, но вот я ее сейчас опишу. Полная, крашеная, в годах, глаза имеют алчное выражение.
Дело было так: я попросил вышеизложенную продавщицу взвесить мне пятьдесят пять граммов „Любительской“ колбасы и в ответ на свою просьбу услышал такие неистовые слова, передать которые мне не позволяет ни возраст, ни воспитание. Я вполне контролирую себя в том отношении, что жизнь наша нервная, но ведь надо же знать и меру! Мне, положим, и в голову не придет облаять человека на том основании, что он съедает в день именно пятьдесят пять граммов вареной колбасы, а не шестьдесят девять, потому что это гражданское право всякого человека. А ваши работники позволяют себе по этому мелкому поводу разные неистовые слова. И, к сожалению, это далеко не исключительный случай. У нас еще частенько встречаются люди, которые не контролируют себя в том отношении, что человек должен быть всесторонне окружен уважением и заботой. Например, моя собственная дочь, между прочим, уродившаяся ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца, постоянно обзывает меня „прохиндеем“, отбирает пенсию, не разрешает залезать в холодильник, наущает внуков делать мне мелкие пакости и вообще всячески подчеркивает мое плачевное положение. А сын – вор. Несмотря на то, что я дал ему высшее образование, он работает грузчиком в мебельном магазине № 44 и обирает мирных клиентов, которые приходят покупать обстановку на честно заработанные гроши. Хороша и моя невестка. Она пьет, как сапожник, и в нетрезвом состоянии кидается в меня посторонними хозяйственными предметами. Кроме того, у нее что-то по женской линии.
Я уже не говорю о соседях. Один из них, бывший военный, недавно спустил собаку на десятилетнего мальчика, который, расшалившись, залез на крышу его личного автомобиля – про марку ничего определенного сказать не могу, поскольку в машинах я ни бум-бум. Конечно, среди моих соседей имеются и хорошие люди, но, например, пенсионерка Клавдия Вячеславовна Иванова часто ночует в подъезде, так как ее сын под воздействием алкогольных паров способен на что угодно. Последний работает сантехником в нашем развалившемся коммунальном хозяйстве и действительно способен на что угодно. И это также далеко не исключительный случай. Я на своем веку встречал таких ненормальных типов, и когда участвовал и строительстве Беломорканала, и когда ездил поднимать целину, за что, между прочим, был награжден орденом и медалью, и когда работал полотером в геологическом управлении. Только вы не подумайте, что я летун. Просто жизнь меня подхватывала и бросала, подхватывала и бросала, в связи с чем я переменил так много мест работы и должностей, что всего, пожалуй, и не упомню. Вообще память плохая стала. Глаза также плохо видят. Но память – хуже всего: ничего не помню, прошлое как в тумане. Вот я прожил шестьдесят восемь лет, а хорошо помню только то, что я всю жизнь экономил деньги, хотя мне никогда не нравилось это делать. Но это еще бы и ничего, если бы только меня постоянно не обижали. А то просто собрались все и обижают, и обижают! Товарищи, мне так плохо, что я не знаю! Пишу и плачу!..»
БОГ И СОЛДАТ
Весной сорок третьего года рядовой Иван Певцов возвращался в свою часть из прифронтового госпиталя, в который он попал по ранению головы. На нем были ушанка, офицерская шинель, до того, впрочем, изношенная и скукожившаяся, что в ней уже больше угадывалось от пальто, нежели от шинели, а на ногах были обмотки и коричневые американские башмаки, очень ноские, с заклепками по бокам; за плечами у него болтался так называемый сидор, похожий на желудок вконец оголодавшего человека.
Шел Певцов своим ходом, хотя до его родной части, расквартированной в то время под Капустным Яром, дорога была неблизкая, километров так в пятьдесят. Деньки стояли тихие, пасмурные и в эту пору такие туманные, что дорога, обсаженная пирамидальными тополями, точно утонула в сильно разбавленном молоке.
Почти сразу за разбитым кирпичным заводом, в том месте, где у правой обочины был брошен немецкий штабной автобус, Певцов повстречал необычного мужика. Тот сидел на снарядном ящике и смотрел в никуда тем тупо-печальным взглядом, каким отличаются наши деревенские старики. Поскольку из-за т умана Певцов у видел его в самый последний момент, он неприятно насторожился; впрочем, нет: насторожился он, главным образом, потому, что внешность встречного мужика была какая-то несоветская – он был усат, бородат, длинноволос и одет в вычурный балахон из грубой материи, чуть ли не мешковины.
Певцов приостановился и строго сказал:
– Ты чего тут делаешь, гражданин?
– Какой я тебе гражданин!.. – огрызнулся встречный.
– Кто же ты в таком случае? Встречный вздохнул и ответил:
– Бог…
Певцов почему-то безусловно ему поверил, а поверив, как-то яростно просиял.
– А-а! – вкрадчиво сказал он. – Ваше преподобие! Надумали-таки спуститься, изволили, так сказать, обратить внимание на наш сумасшедший дом!..
И вдруг он заорал, обводя правой рукой дорогу, разбитый завод и поле:
– Ты чего же это делаешь-то, ядрена корень?! Бог еще раз тяжело вздохнул.
– Пять минут тому назад, – вслед за тем сказал он, – мне молилась одна старушка из Малоярославца. Знаешь, о чем она меня попросила? О том, чтобы ее соседка по квартире как-нибудь проспала на работу и ее посадили за саботаж…
– Ну и что?
– А то, что идет мировая бойня, льются Евфраты крови и Тихий океан горя расползается по земле, а старушонка просит меня упечь соседку за саботаж…
– Ладно, – сказал Певцов. – А кто в этом виноват? Кто виноват, что в Малоярославце живет такая пакостная старушка?!
– Не знаю, – честно ответил бог.
– Как это не знаю?! – возмутился Певцов. – Кто же тогда знает, если не ты?!
С этими словами Певцов присел по соседству на колесо, плашмя лежавшее при дороге, и занялся самокруткой. Видимо, ему было все же не по себе из-за того, что он накричал на бога, и поэтому следующую фразу он произнес покойно:
– Все-таки хитрющая ты личность, прямо сказать – типок: ведь сам во всем виноват, а говоришь – не знаю…
– Я ни в чем не виноват, – смиренно возразил бог. – То есть я-то как раз и виноват, ибо я все-таки начало всех начал и причина всех причин, но, видишь, какая штука: я создал людей такими же всемогущими, как я сам, и вот они что хотят, то и воротят!
– Так приструни эту публику, ядрена корень, возьми как-то и приструни!
– Поверишь ли, не могу… То есть могу, но только через причинно-следственные отношения, а через эти самые отношения почему-то вечно получается чепуха! Вот тебе пример: в сорок пятом году в Австрии противоестественным образом восторжествует капитализм, и произойдет это именно потому, что я возлюбил человека, как никакое другое подлунное существо.
– Это видно, – не без ехидства сказал Певцов. – Я вон года не воюю, а уже навоевал контузию и два ранения, включая ранение головы…
– Да подожди ты со своей головой! Вот я говорю, в сорок пятом году в Австрии восторжествует капитализм, и произойдет это исключительно потому, что, возлюбя человека, я наделил его такой страстью к продолжению рода, которой не знает ни одно подлунное существо.
– Это у тебя получается «В огороде бузина, а в Киеве дядька»! – сказал Певцов.
– Да нет, это просто ты бестолочь, – сказал бог. – Смотри сюда: в силу того что я вложил в человека вчетверо больше страсти к продолжению рода против оптимальной, обеспечивающей выживаемость, Петр Никифорович Крючков, работающий контролером ОТК на заводе, где делают авиационные бомбы, приударит за штамповщицей Ивановой; это, естественно, не понравится жене Петра Никифоровича, и однажды она устроит ему жестокую нахлобучку; по этому поводу Петр Никифорович купит на толкучке бутылку водки и на следующий день выйдет на работу едва живой; из-за того, что Петр Никифорович выйдет на работу едва живой, он ненароком пропустит партию некондиционных взрывателей, в результате советская авиация недобомбит венскую группировку противника и западные союзники продвинутся много дальше, чем этого требуют интересы царства божьего на земле. Вот поэтому-то в Австрии восторжествует капитализм.
Где-то поблизости загрохотало, похоже на приближающуюся грозу, потом из тумана вынырнул одинокий танк и покатил по дороге дальше. На башне его сидел солдат и играл на губной гармошке.
– Это, конечно, прискорбный факт, – сказал Певцов и выпустил из ноздрей махорочный, сладко-вонючий дым. Только я в толк не возьму: к чему ты мне все это рассказал?
– Да к тому, что задумано-то все было идеально, а на практике получается полная чепуха.
– Значит, ты в расчетах дал маху, – сказал Певцов.
– Значит, что так, – согласился бог. – Ведь я на что рассчитывал, создавая всемогущего человека: на то, что сила будет управлять миром. Ты обращал внимание, что сильные люди обыкновенно бывают добрые и покладистые?
– Обращал.
– Ну так вот на это я и рассчитывал. А вышло почему-то, что миром управляют слабости, а не сила. Вообще все получилось наоборот, скажем, великодушнейшие идеи прибирают к рукам разные жулики, а из горя да лишений вырастают сказочные миры…
– Сам виноват, – заметил Певцов. – Как говорится, неча на зеркало пенять, коли рожа крива.
– Ну-ну! Ты это… поаккуратней!..
– Виноват, ваше преподобие, – не без ехидства сказал Певцов.
Бог сказа л:
– То-то…
Некоторое время они молчали, глядя в разные стороны сквозь туман: бог смотрел на дорогу, а Певцов обозревал поле.
– Ох-ох-ох! – наконец произнес бог. – И везде-то у вас наблюдается непорядок…
– Это точно, – согласился Певцов. – И в лучшем случае все выходит наоборот. Вот возьмем меня… Я человек тихий, безвредный, можно сказать, культурный, а гляди, что выходит: срок за крынку колхозного молока я отсиде л, жена от меня ушла, в тридцать девятом году под мотор я попал, и опять же на сегодняшний день у меня всего и заслуг, что контузия и два ранения, включая ранение головы. Я, конечно, дико извиняюсь, но есть такая думка, что один ты хорошо устроился: народ тут, понимаешь, кровью умывается, а ты пригрелся на небесах…
– Никак нет, – смиренно возразил бог. – Во всякую тяжелую годину я, так сказать, инкогнито обретаюсь среди людей. Мне отсиживаться на небесах совесть не позволяет. Если хочешь знать, и в империалистическую войну было пришествие, и в гражданскую, и, как видишь, в эту войну я с вами. Я еще целых два года побуду с вами.
– Погоди!.. – с испугом сказал Певцов. – Это значит, нам еще кровяниться и кровяниться?
– Ну, – отозвался бог.
– В таком случае, давай выпьем, по русскому обычаю, то есть с горя!
С этими словами Певцов вытащил из сидора помятую зеленую фляжку и потряс ее возле уха: во фляжке жалко забулькал спирт.
– На новое обмундирование в госпитале обменял, – сообщил Певцов, отвинчивая заглушку. – Справное было обмундирование, прямо сказать, конфетка. Ну, со свиданьицем…
Певцов сделал глоток, пошлепал по-рыбьи ртом и передал фляжку богу. Бог выпил и не поморщился – но заплакал.
– Эй, ваше преподобие, – окликнул его Певцов. – Ты чего это разнюнился, как невеста перед венцом?
Бог махнул рукой, всхлипнул и отвернулся.
– Ты вот удивляешься, – после трогательной паузы сказал он, – а я уже две тысячи лет как плачу без перестачи.
– Чего же ты плачешь, скажи на милость?! Ведь, в общем, жизнь очень даже ничего, если бы не война…
– Умные вы больно все, оттого и плачу. То есть такие вы получились у меня круглые дураки, что с вами нужно иметь железные нервы и каменное сердце! Вот уж действительно ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца…
– Нет, ваше преподобие, ты от нас не отрекайся! – с сердцем сказал Певцов. – Хоть через эти… причинно-следственные отношения, хоть через что, а ты заводчик этому непорядку! Как говорит наш отделенный: дело в том, что от осинки не родятся апельсинки. Заварил кашу – теперь расхлебывай!..
– Знаешь, что?! – зло спросил бог.
– Что?
– А вот что: идите вы все куда подальше!
Певцов внимательно посмотрел в глаза богу, потом поднялся со своего колеса, отряхнул шинель, поправил плечами сидор и сказал:
– Есть!
– Иди, иди, – подтвердил бог.
– Уже иду.
– Вот и иди.
Певцов развернулся и медленно зашагал вдоль правой обочины, а бог подождал, пока солдата поглотит туман, и тронулся через поле; ветерок слегка развевал его балахон, и поэтому он был похож на большую птицу, тяжело разгонявшуюся перед взлетом.
В тот же день Певцов нагнал свою часть и за ужином рассказал товарищам о давешней встрече с богом. Разумеется, никто ему не поверил, а отделенный даже предположил:
– Нет, Певцов, это ты просто недолечился.
– Может, и недолечился, – мирно сказал Певцов. Впоследствии он так и посчитал, что его встреча с богом объясняется именно тем, что он тогда просто недолечился, хотя его дальнейшая жизнь то и дело ставила эту гипотезу под сомнение, ибо все у него выходило по-божески, то есть наоборот: в сорок четвертом году он из-за одной польки преступно отстал от части и поневоле устанавливал новые порядки в городе Лодзь, за что получил грамоту от командования; позже он попал в плен, потому что не побежал вместе со всеми, а отстреливался до последнего патрона, и уже после освобождения ему по госпроверке определили восемь лет лагерей; наконец, в шестидесятых годах его назначили директором совхоза в северном Казахстане, но он на все совхозные деньги понастроил домики для рабочих, и его чуть было снова не посадили.
И умер он тоже не по-людски: в семьдесят четвертом году он выиграл в лотерею магнитофон, выпил на радостях четыре бутылки вина – и умер.
СЕРАФИМ СЕРАФИМ
Кладовщик леспромхоза Серафим Кузнецов покончил жизнь самоубийством без особых на то причин, можно сказать, просто так, с тоски. В день своей смерти он наелся с утра пшенной каши с маслом и молоком, побрился перед старинным зеркалом в раме красного дерева, которым его мамаша Домна Васильевна разжилась еще при раскассировании усадьбы помещиков Философовых летом 1917 года, выкурил папиросу, накинул на себя парусинковый пиджачок и вдруг решил, что сегодня на работу он не пойдет; что-то сердце у него посасывало, томилось, и очень желательно не двигаться со двора.
Сначала Серафим принялся за починку электродрели, но быстро остыл и бросил, потом взялся отбивать новую косу и тоже бросил, потом некоторое время бесцельно перебирал слесарный инструмент, вылил два ведра помоев под приболевшую яблоню, расколол колуном березовую плаху, поправил покосившуюся поленницу дров, вернулся в избу и начал ходить туда-сюда от русской печки до бамбуковой этажерки, сплошь заставленной годовыми подборками журнала «Наука и жизнь», к которому он питал укоренившуюся любовь. Мамаша Домна Васильевна сделала ему выговор:
– Ну что ты все ходишь, как опоенный, или дела у тебя нет?!
Серафим был настолько поглощен неясной своей тоской, что не обратил никакого внимания на ее выговор и продолжал в задумчивости бродить между печкой и этажеркой, так что Домна Васильевна забеспокоилась, подумав: что-то тут не то, уж не занемог ли ее сынок…
– Может, тебе водочки налить? – сказала она и удивилась сама себе.
– Не… – отозвался Серафим и махнул рукой.
Этот ответ совсем доконал старуху, и она потихоньку отправилась посоветоваться насчет сына к фельдшеру Егорову, который жил от Кузнецовых через избу. А Серафим вышел на двор, немного походил возле приболевшей яблони, потом собрался было расколоть еще одну березовую плаху, но вдруг бросил колун, сорвал веревку для сушки белья, натянутую между двумя осинами, забрался в баньку и там повесился на заслонке.
Душа его выпросталась из тела практически без борьбы, и последняя земная мысль Серафима была о том, что умирать вовсе не так болезненно и страшно, как ему представлялось прежде. С душой же вот что произошло…
Как если бы вода имела свойство сохранять форму сосуда, когда сам сосуд разбит, так и душа Серафима выбралась из скорлупы тела в виде оформленного содержания, то есть это был тот же самый Серафим, но только бестелесный, который, впрочем, чувствовал свои члены, видел, слышал, соображал. Вид собственного трупа почему-то был ему отвратителен, как засохшая кожа, сброшенная змеей, и он поторопился покинуть баньку. Душа была значительно легче воздуха и, едва просочившись из предбанника через щель в двери, сразу же взмыла вверх. В считанные секунды она уже набрала такую большую скорость, что только промелькнули и остались далеко позади – мост через речку Воронку с темной фигурой зоотехника Иванова, проспавшегося на обочине и теперь размышляющего о том, возвращаться ли ему на день рождения похмеляться или идти домой; Ржевский район, Тверская область, пашни, леса, озера… одним словом, Россия, потом Проливы, Архипелаг, Средиземное море, восточное полушарие от Мурманска до Кейптауна и от Владивостока до Лиссабона, наконец видение сконцентрировалось в объеме небольшой голубой планеты, которая мельчала, мельчала, постепенно теряясь среди мириад других планет, пока не превратилась в приветливо светящуюся точку размером с маковое зерно. Серафим время от времени поглядывал на Землю через плечо и не мог поверить, что на этой слезинке помещается так много всего, включая мамашу Домну Васильевну, потом ему почемуто подумалось о своих девятинах и сороковинах, до которых душа, по преданию, обретается на земле, и он сказал мысленными словами: «Нет, это уже, товарищи, без меня».
С течением времени мрак вселенной начал мало-помалу бледнеть и заливаться приятным светом. Полезла голубизна, там и сям замелькали причудливые создания, похожие на мотыльков, слегка подсвеченных изнутри, потом увиделась… твердь не твердь, а что-то смахивающее на твердь. Ее предваряли огромные ворота ослепительной белизны, однако облупившиеся местами и висевшие на петлях из кованого железа. Серафим, точно по обещанию, постучал; правая створка ворот заскрипела, и в проем просунулась голова древнего старика.
– А-а! – с ядовитой веселостью сказал он. – Серафим Кузнецов, кладовщик, вымогатель, пьяница, самоубийца и сукин сын!..
Серафим испугался такой характеристики и подумал, что ему точно несдобровать. Старик продолжал:
– Твое счастье, что ваш брат у нас на особом счету. Друг ие за непогашенный окурок питаются рублеными гвоздями, а вам, подлецам, велено давать льготу. Разве это справедливо?!
– Никак нет, – ответил по-военному Серафим.
– Вот и я говорю, что несправедливо, ведь он же, говорю, самоубийца и сукин сын, а мне говорят: «Мы еще удивляемся, что у них некоторая часть населения помирает своею смертью». Одним словом, ты сразу назначаешься серафимом, такое тебе вышло награждение за грехи.
– Да я, честно говоря, и так Серафим.
– Темнота!.. Это у нас есть такое звание – серафим. Сначала идут архангелы, потом ангелы шести степеней, сила, власть, подобие и так дальше, а потом уже идут херувимы и серафимы, – теперь понятно?
– Чего уж тут не понять…
– А по должности ты у нас будешь опять же кладовщиком.
– Неужели у вас склады?!
– В общем, имеется кое-какой инвентарь, без этого никуда.
– Ну что вам на это сказать, дедушка…
– Какой я тебе дедушка?!
– Виноват… Ну что вам на это сказать: опять начинается та же самая дребедень. Я думал, что загробная жизнь – это что-нибудь необыкновенное, возвышенное, непостижимое для ума, а выходит опять двадцать пять: склады!
– Вот и получается, что ты темнота и есть! Ну как же не возвышенное, если у нас все как в жизни, только наоборот?! Скажем, в жизни власть имущие вращают судьбами людскими, а у нас они нужники чистят с утра до вечера – это как?
– Господи, Твоя воля: неужели у вас и нужники есть?
– Нету, конечно, это я так… для слога, чтобы ты понял, что тут у нас все происходит на возвышенный манер, то есть наоборот. Например, в прямой жизни ты развивался от зародыша до самоубийства, а в загробной жизни – стоп машина, так ты и будешь серафимом до самого Страшного суда, пока твое дело не отправят на пересмотр.
– И долго придется ждать?