Лунный парк Эллис Брет
Джейн сжала челюсти.
– Я думаю, надо ее снова… обследовать. – Я помолчал. – Признаем это.
– Почему? Только потому, что у нее хороший вкус? Потому что она не из тех детей, кто мечтает выиграть конкурс «Мисс популярность»? Потому что, судя по тому, какой ошибкой было отправить детей в эту жуткую школу… что ж, тем лучше для нее, а кроме того… – и тут Джейн оторвала взгляд от сценария (он назывался «Роковая погоня»), – чего это ты вдруг так забеспокоился?
Тут я сообразил, что сегодняшние отповеди учителей глубоко ее обидели, сильнее, чем я мог себе вообразить. Джейн либо не хотела знать правду про своих детей – что с их проблемами одними лекарствами не справиться, – либо же не желала признавать, что их ущербность каким-то образом вызвана ее поведением и домашними напрягами. Я хотел наладить с Джейн контакт, но в голову мне лезли только жуткие рисунки Сары, где черная игрушка пикировала на дом, а я ведь знал, на что та и вправду способна.
– Ты же знаешь, Джейн, что такое давление сверстников, – произнес я как можно мягче, – а эта…
– У нее просто сложный возраст, – сказала Джейн и снова уставилась в сценарий. – Кроме того, ее обследовали повторно, и три месяца она посещала групповую терапию, и новые лекарства вроде как помогают, и дислексия сошла на нет – если ты не заметил. – Джейн перевернула страницу, но видно было, что она не читает.
– Но ты же слышала, что говорят учителя. – Я наконец сел на кровать, – Они говорят, что девочка не различает границ личного пространства, что она не считывает мимику, что, когда с ней говорят напрямую, она не обращает внимания…
– Этот синдром мы уже побороли, – сказала Джейн с едва сдерживаемой яростью.
– …Нет, ну ты же сама слышала все, что они там говорили!
– Ты ей не родитель, – сказала Джейн, – и не важно, что она зовет тебя папой, ты ей не родитель.
– Но я слышал, как учительница говорила, что твоя дочь слишком близко подходит к людям, и говорит слишком громко, и что она не может сделать шаг от мысли к действию, и…
– Что ты делаешь? – спросила Джейн. – Какого черта ты все это говоришь?
– Я волнуюсь за нее, Джейн…
– Нет-нет, тут что-то еще.
– Она думает, что ее игрушка живая, – выпалил я.
– Ей шесть лет, Брет, шесть лет. Вбей себе это в голову. Ей шесть лет. – Лицо Джейн вспыхнуло, и последние слова она буквально выплюнула мне в лицо.
– А о Робби лучше даже не заговаривать. – Я стал водить руками по воздуху, что-то обозначая. – Нам сказали, что он ходит кругами, как человек в амнезии. Да, так они и сказали, Джейн, – в амнезии.
– Я заберу их из этой школы, – сказала Джейн и положила сценарий на тумбочку. – И ограничим твои разглагольствования проблемами Сары. У тебя тридцать секунд, потом я выключу свет, ты либо уходишь, либо остаешься. – Уголки ее рта опустились, как бывало слишком часто с тех пор, как я приехал сюда в июле.
– Я не разглагольствую, мне просто кажется, что она не может отличить реальность от фантазии. Успокойся – здесь вопрос только в этом.
– Давай поговорим об этом завтра вечером, хорошо?
– Но почему мы не можем поговорить наедине, Джейн? Какие бы проблемы у нас ни возникли…
– Я не хочу, чтобы ты здесь сегодня оставался.
– Джейн, твоя дочка уверена, что игрушка – живая… («Я и сам так думаю».)
– Я хочу, чтобы ты ушел, Брет.
– Джейн, прошу тебя.
– Что бы ты ни говорил, что бы ни делал, все так мелко и предсказуемо…
– А как же «все сначала»? – Я коснулся ее ноги, она сбросила мою руку.
– Ты все профукал вчера вечером где-то между вторым литром сангрии и косяком, после которого гонял по дому с пистолетом. – Безысходная грусть проскользнула по ее лицу, прежде чем она выключила свет. – Ты просвистел все со своим дружком дилером.
Я еще чуть-чуть посидел на кровати, а потом встал и взглянул на ее силуэт в темноте. Она отвернулась и тихо плакала. Я на цыпочках вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.
Лампочки снова замерцали, когда я проходил по коридору мимо комнаты Сары и всегда закрытой комнаты Робби, после чего я спустился к себе в кабинет и снова позвонил Эйми Лайт на мобильный; и снова услышал только автоответчик. На дисплее компьютера был мейл от Бинки – она спрашивала, не смогу ли я встретиться с людьми Харрисона Форда на этой неделе, – и я смотрел на него и хотел уже написать ответ, когда пришло новое письмо из Банка Америки в Шерман-Оукс. Оно пришло раньше обычного, и я щелкнул по нему, чтобы проверить, не изменилось ли «содержание», но страница была по-прежнему пустой. Я принялся названивать в банк, но тут сообразил, что никто мне не ответит, поскольку рабочий день уже кончился. Я вздохнул и встал из-за компьютера, не выключая его, и направился было к ставшей родной кровати, как вдруг услышал звуки, исходящие из медиа-комнаты. К этому моменту я слишком устал, чтобы чего-либо бояться, поэтому безучастно поплелся на шум.
На громадном экране плазменного телевизора снова шел фильм «1941»: Джон Белуши пролетал над Голливудским бульваром, в зубах – сигара, в глазах – безумный блеск. Я выключил звук, размышляя, что это, наверно, DVD, который мы недавно купили, и запустил его случайно установленный таймер.
Робби смотрел его вчера вечером, когда мы с Джейн собирались к Алленам, и он, наверное, просто не вынул диск. Я открыл DVD-проигрыватель, но диска там не оказалось. Я взял пульт дистанционного управления, нажал на «инфо» и выяснил, что фильм показывают по 64-му каналу местного телевидения. Я заглянул в программку кабельного вещания, но фильма на этом канале там не значилось, как и ни на каком другом. Поскольку Робби смотрел его вчера вечером, я проверил предыдущую колонку, но и там этого фильма не оказалось. То есть вчера его тоже не показывали. Тут я вспомнил, как на Хэллоуин проходил мимо комнаты Робби и заметил, что Эштон Аллен спит под этот же фильм. Я проверил программку на тридцатое и опять убедился, что «1941» не показывали ни по одному из каналов. Я сел у телевизора, отчаянно пытаясь выяснить, почему нам постоянно крутят этот фильм, и вдруг услышал, как кто-то скребется.
Источник шума находился за остекленным эркером медиа-комнаты.
Я немедленно выключил телевизор и прислушался.
Звуки прекратились. Потом снова заскреблось.
Я встал и двинулся на кухню. В гостиной встроенные в потолок лампочки затухали и вспыхивали снова, когда я проходил прямо под ними (стараясь – вполне успешно – не замечать позеленевшего ковра и переставленной мебели). То же самое повторилось и в коридоре, ведущем на кухню, где было темно, но стоило мне сделать шаг, и лампочки зажглись. Я отступил, и они потухли.
Я направился в кухню – они загорелись снова.
Я повторил это дважды с тем же результатом; опыты прогнали всякую сонливость.
Получалось, что мое присутствие замыкало электроцепь. («Или кто-то следует за тобой, дышит в затылок», – промелькнуло в голове, но эту мысль додумывать тогда не хотелось.) Я приоткрыл стеклянную дверь кухни и выглянул наружу. На улице моросило, но Виктор спал на террасе. Он дрожал и скалился во сне на какого-то неизвестного врага, но не проснулся, когда я вышел и направился к тому месту, откуда доносились звуки. Лампочки в бассейне внезапно вспыхнули и, осветив воду небесно-голубым, тут же погасли; я встал как вкопанный.
Из джакузи послышалось легкое жужжание струй, поверхность пузырилась, и, словно зная, что они должны быть там, я перевел взгляд на террасу, где на перилах висели те же плавки в крупный красный цветочек, что я нашел на Хэллоуин и что носил мой отец на Гавайях. В прохладном, сыром воздухе от них поднимался пар, как будто кто-то снял их, только что окунувшись.
Я уже собрался прихватить их (отжать, забрать в дом, потрогать их, убедиться, что они настоящие), когда снова послышались звуки, чуть дальше, но и громче. Я не стал зацикливаться на плавках и подсыхающих следах на бетонной площадке у бассейна и с пущим рвением направился к боковой стене дома.
Обессиленный, уставился я на мираж: краска сошла полностью, и теперь вся стена от земли до крыши была покрыта розовой штукатуркой. Стоя рядом, я казался себе карликом. Никаких скребущих звуков от стены больше не исходило. Эта стена работу над собой закончила, и краска теперь облезает где-нибудь в районе фасада. Когда я завернул за угол и встал на лужайке, шорох прекратился, но лишь на мгновение. Как только я обнаружил свисающие хлопья краски над окном моего кабинета, шорох возобновился. В ярком свете уличных фонарей видно было, как дом по своему хотенью покрывается рубцами. Никакого внешнего вмешательства процесс не требовал. Краска просто отшелушивалась ровным белым дождем, обнаруживая под собой розовую штукатурку. Хлопья краски мягко сеялись на лужайку, и зрелище это завораживало. Я подошел поближе, трепеща перед расширявшимся, выходившим на поверхность пятном лососевого оттенка. Под нашим домом обнаруживался другой. В памяти моей вспыхнул летний день 1975 года: я лежал в бассейне на надувном матраце и смотрел на наш дом в Шерман-Оукс, и воспоминание стало еще ярче, когда я протянул руку и коснулся угла над окном кабинета в доме по Эльсинор-лейн и сделал наконец вывод, а ведь тот лежал прямо на поверхности. Как я раньше не догадался?
Штукатурка, обнаруживающаяся под краской, была того же цвета, что и на доме, где я вырос.
Дом становился того же цвета, что и вилла на Вэлли-Виста в Шерман-Оукс.
Осознав это, я на секунду ослеп, и вскоре исчезли последние сомнения.
Я быстро пошел обратно в дом и направился в гостиную. Лампы больше не мерцали, светили ровно.
Теперь я понял, почему ковер и мебель не давали мне покоя: столы, стулья, диваны, торшеры – все было расставлено так же, как в гостиной на Вэлли-Виста.
И ковер теперь стал того же цвета зеленой листвы.
Я помнил, что на ковре оставались пепельные следы, но в темноте их было не разглядеть.
Я посмотрел на потолок и понял, что вся планировка дома стала идентичной.
Вот почему этот дом казался мне таким знакомым.
Я жил в нем раньше.
Еще одно воспоминание прервало мои мысли.
Я вернулся в медиа-комнату и включил телевизор.
«1941» все еще шел по 64-му каналу, звук был выключен.
Этот фильм я смотрел с отцом в декабре 1979 года в кинотеатре «Синерама-доум» в Голливуде.
В 1941 году родился мой отец.
И буквально через несколько секунд – когда это стало до меня доходить – компьютер в моем кабинете заладил: «Вам письмо, вам письмо, вам письмо…»
Войдя в кабинет, я обнаружил на экране бесконечный ряд мейлов из отделения Банка Америки в Шерман-Оукс.
Как только я дошел до стола, письма резко перестали поступать.
Всю эту долгую ночь я просидел в кабинете онемевший, чего-то дожидаясь, пока семья спала наверху. Все вокруг меня слегка подрагивало, мне виделась серая река пепла, текущая вспять. Сперва меня охватило некое ощущение чуда, но, когда я понял, что ни к чему конкретному оно не привязано, изумление обернулось страхом. А за страхом последовали боль и пронзительные отголоски прошлого, которое не хотелось вспоминать, поэтому я сосредоточился на предсказаниях, читавшихся в подернутом рябью будущем, но, поскольку ничего хорошего они не сулили, и от них пришлось отстраниться. Тотальное отрицание мягко вытянуло меня из реальности, но лишь на миг, потому что одни линии стали сцепляться с другими, образуя смысловую сеть, наделенную значением, и наконец из пустоты соткался образ моего отца: белое лицо, глаза сомкнуты вечным покоем, а рот стянут в ниточку, которая скоро исказилась криком. Сознание нашептывало само себе, и в памяти возникло все: покрытый розовой штукатуркой дом, вытертый зеленый ковер, плавки из «Мауна-Кеа», наши соседи Сьюзен и Билл Аллен… я видел, как отцовский кремовый «450SL» едет по шоссе мимо рядов цитрусовых деревьев к съезду на Шерман-Оукс, что неподалеку, и где-то посреди ночи или ранним утром 4 ноября я смеялся, не веря, что все эти шумы могут раздаваться у меня в голове, и разговаривал сам с собой, но был при этом человеком, который пытается поддерживать рациональную беседу с кем-то, кто уже не в себе, и я кричал: «Отпусти, отпусти!», но не мог больше закрывать глаза на тот факт, что пора принять все как есть: отец хочет мне что-то передать. И, беспрестанно повторяя его имя, я понял, что именно.
Предостережение.
Вторник, 4 ноября
15. Приложения
Когда сознание вернулось, я стал мучиться похмельем, хотя накануне почти не пил. Хотелось курить, потом прошло. Шли, расплываясь, часы, а я все сидел на террасе. В какой-то момент я завернулся в одеяло, вышел на террасу и сел на стул. Когда небеса обернулись гигантским белым экраном, я наконец окинул дом бессонным взором, а его обитатели начали просыпаться. Безмятежность экстерьера контрастировала с ситуацией в доме, и заходить внутрь не хотелось, да и незачем было, хотя что-то подталкивало меня внутрь, некая сила хотела, чтоб я вернулся. Уверенная улыбка потеряла всякий смысл. Я был как пластмассовый. Все вокруг покрылось вуалью. Набор свидетельств, сложносочиненный фактический материал – все это были только наброски. Не хватало связующих звеньев, ничто ни с чем не женилось, и сознанию пришлось строить защиту, переставляя улики и показания; именно этим я и пытался заняться в то утро – выстроить события в понятную, осмысленную последовательность, и это мне никак не удавалось. Где-то за моей спиной в деревьях пряталась ворона, я слышал, как она хлопает крыльями, а когда я увидел, что птица кружит надо мной без устали, я уставился на неё, поскольку смотреть в пустом небе было больше не на что и думать кое о чем тоже совсем не хотелось (сегодня же вечером игрушка, которую ты подарил девочке, распотрошит на этой веранде еще одну белку) вот так и случается, когда не хочешь встречаться со своим прошлым: прошлое само приходит к тебе. Отец преследовал меня (но он всю жизнь тебя преследовал) он хотел что-то мне сообщить, и немедленно, и так вот эта его нужда и выражалась. В облезании краски, в мигающих лампочках, в переставленной мебели, в мокрых плавках и появлениях кремового «мерседеса». Но – зачем?
Я напрягся, но в воспоминаниях моих его не было: подсвеченный бассейн, пустынный пляж Зумы, старая песня в стиле «нью-вейв», бульвар Вентура в полночь без единого человека, пальмовые ветви, плывущие на фоне темно-бордовых полос вечернего неба, слова «а мне не страшно», сказанные кому-то в назидание. Он был вычеркнут отовсюду. Но теперь он вернулся, и я понял, что под миром, где мы живем, есть другой мир. Наша поверхность скрывала еще что-то. По двору раскидались опавшие листья – надо бы собрать. У Алленов секретничали – приглушенные голоса доносились еле-еле. Я вдруг подумал – а скоро ведь Рождество.
С того места, где я сидел, видна была кухня, и ровно в семь утра она осветилась ярким солнечным светом. Я смотрел фильм на иностранном языке:
Джейн в пижаме, уже на телефоне. Роза нарезает грушу тонкими ломтиками (я в тот момент даже представить себе не мог, каково это). Потом Марта привела Сару, в руках у которой был букет фиалок, а Виктор петлял туда-сюда среди множества ног, а потом явился Робби в форме Бакли (серые слаксы, белая рубашка поло, красный галстук, синий джемпер с эмблемой-грифоном на нагрудном кармане) и проплыл по кухне, будто в невесомости. Как все было спокойно и полно значения. Он протянул Джейн листок бумаги, та пробежала его глазами и передала Марте, чтоб она проверила ошибки. Волосы Робби зачесывал назад без всякого пробора – неужели я только теперь это заметил? Уточнялось насыщенное расписание на день. Достигались обычные договоренности. Принимались быстрые утренние решения. Составлялись и одобрялись планы. Кто будет главным в первую смену? Кто присмотрит за второй? Чем-нибудь придется и пожертвовать, и кто-то будет чем-то немного недоволен, но все готовы проявить гибкость.
Ритм немного ускорился, когда Робби позволил Марте перевязать свой галстук, а Джейн указала Саре на блюдо с нарезанной грушей. Вот-вот начнется новый день, и никаких капризов быть не должно. Мне хотелось, чтоб моему появлению на кухне обрадовались, хотелось быть членом этой семьи, хотелось, чтоб мой голос не раздражал их, но мне не хватало воздуха, и холодная рука слегка поднажала на мое сердце. Я представлял себе, как Сара спрашивает, откуда появились названия цветов, и вспомнил, как Робби с каменным лицом показывал Саре звезду в ночном небе и говорил, что хоть свет от звезды все еще идет к нам, она уже давно погибла, и в тоне его крылся намек, что дом на Эльсинор-лейн до моего появления был его домом и что мне не стоит об этом забывать. (Утром четвертого ноября наличие такого сына меня изумляло, но я должен был разобраться, как до этого дошел – и почему здесь оказался, – чтобы в изумлении этом было хоть сколько-нибудь удовольствия.) В ответ на одну из реплик Джейн Робби нахмурился, а потом посмотрел на нее с хитрой ухмылкой, но, когда она вышла из кухни, ухмылка потухла, и я слегка подался вперед (потому что ухмылка эта была не оригиналом, а копией), и лицо его сделалось простым. Он уставился в пол, и довольно надолго, а потом что-то четко сообразил – словно в голове у него щелкнуло – и двинулся дальше. В этом мире, в этом доме мне места не было. Я это знал. Зачем же цеплялся за то, что никогда не станет моим? (Впрочем, к этому многие склонны, разве не так?) Если кто-то и видел меня на террасе закутанным в одеяло, виду никто не подал.
Мысль о том, что пора вернуться к холостяцкой жизни в квартиру, которую я все еще держал за собой на Тринадцатой восточной улице Манхэттена, проникала в меня с шипеньем химической реакции. Но холостяцкая жизнь – это жуткий бардак. Всем известно: холостяки сходят с ума, стареют в одиночестве, становятся голодными призраками, насытить которых невозможно. Холостяки платят горничным за стирку. Пьют коктейль за коктейлем в клубе, где давно уже старше самого старого посетителя, болтают со скучными молодыми девицами, от невежества которых волосы встают дыбом. Но, сидя в кресле на террасе, я подумал: уезжай-ка ты из округа Мидленд, отпусти козлиную бородку, кури, соблазняй женщин, которые тебе в дочери годятся (только успешно), обустрой себе рабочее место в солнечном углу квартиры, умерь это помешательство на форме, поведай друзьям о своих тайных недугах. Освободи себя. Начни сначала.
Стань моложе. Снова окунись в мир юношеского выгорания и монументальных панно, сложенных из обугленных трупов, – ведь именно это принесло тебе ранний успех. Продолжай игнорировать механизмы общественного мнения, созданного Восточным побережьем. Сделайся эргономичным. Перестань пожимать плечами. Забудь про мотовство. Оставь неуместную иронию.
Выброси пиджак с олеандровым тиснением, который тебе так нравился. И пусть тебе натрут тело воском и нанесут искусственный загар, а потом выбьют татуировку на бицепсе. Веди себя так, будто ты только что прилетел из ниоткуда. Работай под гангстера с каменным лицом. Заставь их поверить в твою медийную историю, даже если сам ты знаешь, как все это отвратительно и фальшиво.
Поскольку в доме 307 по Эльсинор-лейн завелись привидения, это была единственная альтернатива, которую я смог придумать во вторник утром.
Мне нужно было отвлечься на другую жизнь – чтоб облегчить страх.
Однако возвращаться в такой мир я не хотел. Я предпочел бы вернуть идиллический блеск нашей жизни (точнее – реализованный посул ее). Мне нужен был еще один шанс. Однако желание это я мог выразить только себе самому. Необходимо подкрепить его действиями, дабы доказать, что я не выпал, что не зарубил все на корню, что способен к возрождению. Нужно было дать понять, что я все-таки могу свернуть с кривой дорожки. Я все еще молод. И все еще умен. Я сохранил убеждения. И остатки воли и разума. Я возьму этот барьер. Я сделаю так, что Джейн забудет свои обиды (Куда подевалась ее манера кончать, как только я входил в нее, где те ночи, когда я смотрел на нее спящую?) и Робби полюбит меня.
Мечты мои были невероятно далеки от окружающей реальности, их можно было сравнить с видениями слепца. Мечты – это чудо. Утро рассеивалось. Я снова вспомнил, что я здесь проездом. (Четвертого ноября я не знал этого, но то утро стало последним, когда я видел всю свою семью вместе.) И тут – словно все было срежиссировано – эти мысли запустили во мне какую-то реакцию. Невидимая сила подтолкнула меня к месту назначения.
Я буквально физически ощутил это.
Произошел небольшой направленный взрыв.
Я глазел на кружащих надо мной ворон и вдруг кое-что понял.
Там были приложения.
Где?
В письмах, приходящих из отделения Банка Америки в Шерман-Оукс, были приложения.
Грудь заболела, я еле усидел на стуле, но все же дождался, пока моя семья не исчезла с кухни, а со двора не послышалось урчание отъезжающего «рейнджровера», и когда автоматический таймер запустил распылители на лужайке у фасада, в ту же секунду я рванул в дом.
Роза прибиралась на кухне; кивнув ей, я промчался мимо и уже возле кабинета наткнулся на Марту; подробностей разговора я не помню, единственное полезное сведение, которое я вынес, – это что Джейн уезжает в Торонто на следующий день; кутаясь покрепче в одеяло, я просто кивал всему, что она говорила, и вот добрался до кабинета, скинул одеяло, нащупал компьютер, опираясь на вертящееся кресло. В черном экране монитора отражалось мое лицо. Я включил его, и отражение исчезло. Я зашел в почту.
«Вам письмо», – сообщил металлический голос.
В папке было семьдесят четыре мейла. В каждом из семидесяти четырех пришедших ночью писем – которые гурьбой посыпались, как только я подсоединился, – было приложение.
Когда я посмотрел первое письмо, пришедшее третьего октября, в день рожденья отца, там тоже оказалось приложение.
До этого я их просто не замечал, видел только пустые страницы, которые приходили в 2:40 ночи, а теперь вот появилось что загрузить.
Я начал с первого, пришедшего третьего октября.
На экране: 10:03. Мой электронный адрес. Тема письма: (без темы).
Правая рука затряслась, когда я нажал «прочитать». Пришлось придерживать ее левой.
Пустая страница.
Но к ней прикреплен видеофайл (540 кб) с названием (без темы).
Я нажал «загрузить».
Появилось окошко с вопросом: «Желаете загрузить этот файл?» («Желаете» – странный выбор глагола, вяло подумал я.) Я нажал «да».
«Файл загружен», – сообщил металлический голос.
И тогда я нажал «открыть файл».
Я вздохнул.
Экран почернел.
Потом на экране возникла картинка, и стало понятно, что это видео.
В кадре дом. Ночь, вокруг дома вьются клочья тумана, но сам дом ярко освещен – на самом деле даже слишком ярко, словно огни призваны отогнать одиночество. Дом – современное двухэтажное здание в дорогом районе. Дома по обе стороны – точная копия этого; картинка одновременно знакомая и ничем не запоминающаяся. Камера снимает с противоположной стороны улицы.
Мой взгляд привлек серебристый «феррари», криво припаркованный возле гаража, передними колесами на темной лужайке, спускающейся от дома. С болезненным удивлением я узнал дом моего отца в Ньюпорт-Бич, куда он переехал после развода с мамой. Я вскрикнул и зажал рот ладонью, когда сквозь огромное стекло гостиной увидел его самого, сидящего в белой футболке и красных с цветастым узором шортах, купленных в отеле «Мауна-Кеа» на Гавайях.
Как только по Клаудиус-стрит медленно, разрезая фарами туман, проехала машина, камера пошла скользить по гранитной дорожке к отцовскому дому, и движения ее были, при всем проворстве, неспешны, расчетливы, но конечная цель – не ясна.
Слышно было, как волны Тихого океана пенятся и разбиваются о берег, и откуда-то еще – лай собачонки.
Камера ловко настроилась сквозь широкое окно на моего отца, который сидел в кресле ссутулившись в окружении полированного дерева и зеркал гостиной. В доме играла музыка, и песня была мне знакома – «На солнечной стороне улицы».[30] Это была любимая песня бабушки; то, что она могла что-то значить для отца, удивило и тронуло меня, и ощущение это ненадолго заслонило страх. Но когда я осознал: отец понятия не имеет о том, что его снимают, – страх вернулся.
Когда песня закончилась, отец резко поднялся, придерживаясь за ручки кресла, решая, куда двинуться дальше. Мужчина он был видный, высокий и крупный, но в одиночестве выглядел уставшим. (А где же Моника? Двадцать два года, кроссовки, розовая куртка, блонда – она жила с ним и ушла только за месяц до его кончины, она и обнаружила тело; но эта запись не показывала ни малейших следов ее присутствия.) Отец выглядел крайне утомленным. Седая щетина покрывала шею и вытянутые щеки. В руках пустой бокал. Пошатываясь, он вышел из комнаты. Но камера задержалась в окне, рассматривая обстановку: ковер цвета лайма, жалкие импрессионистские картины (отец был единственным покупателем некоего французского художника-почвенника, представленного галереей Уолли Финдли в Беверли-Хиллз), массивный модульный диван, стеклянный столик, где он выставил свою коллекцию хрустальных медведей.
Я нажал «увелич.», чтобы разглядеть детали.
Книжный стеллаж заставлен рядами фотографий, которых не было, когда я посещал его в последний раз: на Рождество 1991 года у нас был очень краткий обед.
Фотографий было так много, что глаза мои заплясали.
Это были по большей части мои фотографии, и я не удержался от мысли: они служили ему напоминанием, что я его покинул. В серебряной рамке стояла выцветшая полароидная карточка насупленного мальчишки в подтяжках и игрушечном, из красной пластмассы, шлеме пожарника, мальчишка простодушно протягивал апельсин тому, кто делал снимок.
Брет, двенадцати лет, в футболке с рекламой «Звездных войн», на пляже в Монтерее за домом, что родители купили в Пахаро-Дьюнс.
Мы с отцом стоим у входа в класс, на мой выпускной. На мне красная камилавка и мантия, я обдолбан, но стараюсь этого не показывать. Мы стоим на заметном расстоянии друг от друга. Помню, отец потребовал, чтоб моя подружка нас сфотографировала. (Тем же вечером состоялся праздничный ужин у «Трампа», где он, пьяный, к ней подкатывался.) Еще одна фотография, где мы вместе. Мне семнадцать лет – солнечные очки, загар, поджатые губы. Отец сгоревший. Мы стоим возле белой церкви в Кабо-Сан-Лукас, штукатурка потрескалась, фонтан высох. Палит солнце. С одного боку полоска мерцающей лазури моря, с другого – развалины деревушки. Горе истощило меня. Сколько раз мы ругались во время этой поездки? Сколько раз я срывался за те несколько жутких дней? Вынести поездку стоило мне таких трудов, что сердце мое заледенело. Я стер из памяти все воспоминания о ней, кроме ощущения холодного песка под ногами и диковинного вентилятора, который жужжал под потолком моего номера в отеле, – все остальное забыто по сей день.
Затем я перевел взгляд на стену, где в рамочках висели журнальные обложки с моим изображением. Другую стену занимали (еще печальнее) мои фотографии, вырезанные из различных журналов. Держаться больше не было сил, и я со стоном отвернулся.
Отец стал отшельником. Он либо не знал, что его сын для него потерян, либо не хотел в это поверить.
Но тут камера – будто почувствовав, что зрелище становится для меня невыносимым, – нагнулась и побежала вокруг дома. Она не ведала страха, но при этом старалась остаться незамеченной.
Камера сманеврировала к окну просторной современной кухни, где вскоре появился отец.
Ужас охватил меня. Теперь ведь могло случиться что угодно.
Отец открыл стальную дверь холодильника, вытащил полупустую бутылку «Столичной», неловко налил в стакан для виски и мрачно уставился на водку. Потом выпил и зарыдал. Он снял футболку и, пьяный, стал вытирать ею лицо. Наливая в стакан остатки водки, он что-то услышал.
Он вздернул голову и стоял так без движения посреди кухни.
Потом развернулся и посмотрел в окно.
Камера не двинулась с места, не попыталась спрятаться.
Но отец ничего не разглядел. Он сдался и отвернулся.
Камера спокойно свернула за угол и теперь демонстрировала небольшой, но ухоженный задний двор.
Камера последовала за отцом; он вышел к джакузи, пенившемуся паром, клочья которого ветер разносил по двору. Над всем этим висела луна – настолько белая, что, пробиваясь сквозь тучи, освещала лозы бугенвиллей, увивавшие загородку вокруг джакузи. Отец поковылял туда со стаканом в руке и хотел элегантно погрузиться, но поскользнулся и забрызгал всю испанскую плитку, однако умудрился спасти выпивку, держа стакан высоко над головой. Он окунулся в воду, и над пузырящейся поверхностью осталась только рука со стаканом водки.
Глаза как прилепили к экрану. Пожалуйста, подумал я. Пожалуйста, спасите его.
Допив водку, отец выкарабкался из джакузи и посеменил к лежащему на шезлонге полотенцу. Он вытерся, снял плавки и повесил на шезлонг.
Завернулся в полотенце и пошел нетвердой поступью к дому, оставляя на бетоне быстро высыхающие следы.
Камера притормозила, а потом поспешила за угол и, несмотря на все мои мольбы, вошла в дом.
Миновала кухню. Потом коридор.
Внезапно она остановилась, заметив отца, взбирающегося на второй этаж.
Когда отец отвернулся и стал подниматься спиной к камере, она пошла за ним наверх.
Я сжимал голову руками и невольно стучал пятками по полу.
Добравшись до площадки второго этажа, камера замерла и уставилась на отца, который зашел в ванную – просторную, отделанную мрамором и залитую светом.
Я уже рыдал, не сдерживаясь, беспомощно колотил себя по колену и, прикованный к экрану, причитал:
– Что здесь происходит?
Камера пересекла коридор и снова остановилась. Ее необъяснимое упорство сводило меня с ума.
Отец разглядывал свое болезненное отражение в гигантском зеркале.
Тут камера стала медленно к нему приближаться.
Я понял, что она вот-вот откроется ему, и содрогнулся всем телом от ужаса.
Камера подошла совсем близко и остановилась у входа в ванную.
И тут я заметил нечто, что сидело занозой, но так и не спровоцировало реакцию, поскольку я был всецело поглощен изображением.
В правом нижнем углу экрана электронными цифрами значилось 2:38.
Глаза инстинктивно стрельнули в другой угол. 10.08.92.
Той ночью отец умер.
Только его плач извлек меня из кромешной тьмы, мгновенно затянувшей все вокруг. Это было уже новое измерение.
Дрожа всем телом, я сфокусировался на экране и не мог отвести глаз.
Отец схватился за полку, рыдая. Я хотел отвернуться, возле раковины лежала пустая бутылка.
Откуда-то из дома снова заиграла «Солнечная сторона улицы».
Камера подъезжала все ближе. Вот она уже в ванной.
Я смотрел на крупный план отца уже без особых эмоций.
Заметив, что ни в одном из зеркал, расположенных по периметру ванной, не отражаются ни камера, ни тот, кто за ней, я еле сдержал вопль.
Тут отец прекратил рыдать.
Он обернулся через плечо.
Потом выпрямился, повернулся всем телом и встал лицом к камере.
Уставился в объектив.
Камера была приглашением на тот свет.
Отец теперь смотрел прямо на меня.
Он грустно улыбнулся. В глазах не было страха.
Он произнес одно слово:
– Робби.
Когда камера наехала на него, он повторил имя еще раз.
Экран почернел.
Поскольку кульминации – то есть что именно случилось с отцом в момент смерти – я не видел, мне пришлось перемотать запись на ключевой момент, который, думалось мне, поможет понять, что же я только что просмотрел. И тут вдруг движения мои стали спокойными и целенаправленными, и я смог сосредоточиться исключительно на том, что мне было нужно.
Поскольку я решил, что камеры там не было.
Даже теперь я не в состоянии логически объяснить это обстоятельство, но я не поверил, что в ту августовскую ночь 1992 года в доме моего отца кто-то снимал на камеру. (В отчете коронера упоминались «некоторые отклонения от нормы».) Я нашел кадр, где отец стоит на кухне, а камера смотрит на него сквозь окно.
И моментально обнаружил то, что, казалось, даст мне ответ.
Маленький розоватый образ в углу экрана, в нижней правой его части. Это было отражение лица в оконном стекле.
Оно было то в фокусе, то в расфокусе, при этом изображение отца оставалось четким.
Это не видеозапись.
Я видел все это глазами другого человека.
Я увеличил картинку.
Нажал на паузу и увеличил снова.
Черты лица стали яснее, при этом изображение не исказилось.
Я еще раз увеличил картинку и остановился, поскольку увеличивать больше не требовалось.
Сначала я подумал, что отражение в окне – это мое лицо.
На какой-то миг эта запись показала мне, будто в ту ночь я был у отца дома.
Но это был не я.
У него были карие глаза, лицо принадлежало Клейтону.
С той ночи прошли годы. Почти десять лет.
Но лицо Клейтона не казалось моложе, чем то, которое я увидел в своем кабинете в колледже на Хэллоуин, когда он протянул мне книгу на подпись.
В 1992 году Клейтону не могло быть больше девяти-десяти лет.
Но в окне отражалось лицо взрослого человека.
Я проверил другие приложения, но, просмотрев за 4 и 5 октября, понял, что это бесполезно. Они были одинаковы, и только лицо Клейтона проступало все отчетливей.
Машинально я потянулся к мобильному и уже набирал Дональда Кимболла. Он не ответил. Я оставил сообщение.
Прошел час.
Я решил поехать в колледж и найти этого парня.
16. Ветер
– Клейтон? – спросила секретарша. – Это имя или фамилия?
Было почти три часа. Я бесцельно покатался по городу, прокручивая в голове видеозапись, снова набрал Кимболла и оставил еще одно сообщение, в котором просил его встретиться со мной в колледже, где я буду «болтаться» до вечера, в моем кабинете. В мои планы не входило рассказывать ему в подробностях все, что видел, – я просто хотел заронить в его голову мысль о Клейтоне как о возможном подозреваемом, за которым нужно установить слежку, как о литературном персонаже, который переписывал мою книгу. Я постарался говорить ровно, без ажитации и дважды повторил «болтаться», чтоб он не решил, будто я совсем свихнулся.
Затем позвонил на работу Элвину Мендельсону и удивился, когда тот ответил. Он был холоден, и во время короткого разговора, призванного пометить территорию, выяснилось, что Эйми Лайт не появилась ни на одной из двух запланированных консультаций и вдобавок не предупредила о своей «неявке», после чего он добавил: «Эта девушка чрезвычайно непрактична», а когда я возразил: «Это потому, что она пишет диссертацию не по Чосеру?», он ответил: «Не стоит преувеличивать свое значение», на что я сказал: «Это не ответ, Мендельсон», после чего мы оба повесили трубки.
Ощущая нехватку храбрости, я аккумулировал все внутренние ресурсы, чтобы зайти в приемную и встать к стойке любезной и жизнерадостной секретарши, сидящей у компьютера, и попросить ее найти имя и контактную информацию одного студента, чтоб я мог с ним связаться, поскольку, печально признал я, мне придется отменить встречу. Но, даже пребывая в полной растерянности, я понял, как только выдавил из себя имя (если нет человека, откуда возьмется имя?) «Клейтон», что больше у меня ничего нет. Фамилию свою он не назвал.
Однако колледж был маленький, и я решил, что Клейтон – имя достаточно редкое и вычислить его не составит особого труда. Секретарше показалось странным, что я не знал фамилии своего студента, и я небрежно повертел рукой, когда она отметила это упущение; жест призван был объяснить мою рассеянность, мою занятость и нетривиальную жизнь знаменитого писателя, на которого нельзя положиться. Что-то заставило нас обоих искусственно рассмеяться, и это расслабило меня, но совсем ненадолго. Казалось, она привыкла к подобным ситуациям – среди местных преподавателей наверняка попадалось немало безумных растяп, не способных запомнить имена своих студентов. Я задумался о том, что вступаю в ту пору жизни, когда помощи приходится просить у людей, которые вдвое тебя моложе. Секретарша же повернулась к компьютеру и положила руки на клавиатуру.
– Тогда мы сделаем поиск по имени. («Я ваш большой поклонник, мистер Эллис»)
Я произнес имя по буквам, исправив ее (она почему-то думала, что оно начинается не с «си», а с «кей», впрочем, кто сказал, что это не так?), она впечатала его в строку поиска, нажала «ввод» и откинулась на спинку кресла.
Судя по ее лицу, можно было подумать, будто экран совершенно пустой.
Я уже хотел перегнуться и посмотреть самостоятельно, но тут она нажала еще клавишу-другую.
Когда она несколько раз вздохнула, я понял, что ситуация усложняется. (Не стоило тебе приезжать в округ Мидленд. Надо было остаться в Нью-Йорке. Навсегда.)
– Ни одного Клейтона я не нашла, – сказала она, наморщив лоб. («Я здесь учусь»)
– Он сказал, что учится на первом курсе, – бестолково добавил я. – Может, проверите еще раз?
– Понимаете, мистер Эллис, даже если б вы знали фамилию, справочник студентов ничего бы не выдал, потому что Клейтон не значится нигде.