Слепой секундант Плещеева Дарья
— Будет тебе, — одернул его Андрей. — Ну-ка, господин Валер, опишите внутренность богадельни…
Когда стемнело, экспедиция в общих чертах была подготовлена. Вот только издали не могли понять, где у богадельни чердачные окна, ежели они там вообще имелись. Отправив Фофаню изучать их расположение, Еремей подошел к барину и высказал предложение: если найдется подходящее окошко, сперва запустить в богадельню Фофаню, чтобы он разобрался и подсказал, как вытащить оттуда без лишнего шума купца Клушина.
— Натворит он там дел, этот Фофаня, — сказал Андрей. — Глупая затея. Нет, господин Валер пойдет открыто, как всегда хаживал. Вместе с господином Валером пойдешь ты, Еремей Павлович. Вдвоем-то вы Клушина быстро вытащите.
— Побьют нас, — возразил Еремей. — Добром это не кончится, — буркнул он.
И впрямь — добром не кончилось. Сторож Федор наотрез отказался впускать Валера в богадельню. Огрызался из-за запертой двери, отрицал всякое знакомство, ругался, грозился поднять шум. Пришлось отступить.
— Ничего не понимаю, — сказал Валер. — От начальства, что ли, ему влетело?
— Видишь, баринок драгоценный, сам Бог велел отступать, — тихонько шепнул Еремей. — Сейчас Фофаню подберем, я ему свистну…
На свист Фофаня не отозвался. Еремей пошел его искать, обошел богадельню и оказался у глухой стены. К стене намело снега, образовался порядочный сугроб. В сугробе что-то скрипело и шевелилось.
— Чур меня, чур, — сказал Еремей, крестясь. — Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…
То, что в сугробе, затаилось. Еремей постоял несколько, опять перекрестился, прошел немного вперед, и увидел взрытый снег. Кто-то пропахал целую борозду, подбираясь поближе к стене. В лунном свете борозда имела устрашающий вид. Еремей сам не понял, как, зачем и почему опустился на корточки. Что он чаял увидеть? Домашнюю нечисть — домового, банника, овинника, кикимору? Сам не знал — и мучительно пытался вспомнить, рассказывала ли покойная бабка о тех немытиках, что зимой промышляют по сугробам.
Несколько погодя сугроб зашевелился и из него, отряхая снег, воздвиглась темная фигурка и кинулась бежать в сторону кладбища. Вид у нее был не человеческий — будто бы и брюхата, но чрево выросло отчего-то на правом боку. Припоминающий нечисть Еремей не сразу сообразил — именно так выглядит человек, прижимающий правой рукой к боку сундучок наподобие матросского. Потребовалось еще с полминуты, чтобы Еремей, опять призвав на помощь и Господа, и Богородицу, понял: это удирает с неведомым грузом Фофаня. Груз, надо полагать, был очень весомым и ценным, раз Фофаня отрекся от присяги перед образом преподобного Феофана Исповедника.
Кричать «Стой!» Еремей не стал — чего доброго, ворюга еще пуще припустит. А на кладбище кинется наземь, затеряется среди холмиков и крестов — ищи его, треклятого! Был только один способ:
— А святой-то Феофан с неба все видит! Все видит! — что было мочи загудел Еремей.
Фофаня пробежал еще несколько шагов и остановился. То ли был в помутнении рассудка и опомнился, то ли сообразил: будут бить. Он побрел на голос призывавшего его Еремея.
— Ну, голубчик мой сизокрылый, докладывай, — велел тот.
Оказалось, Фофаня честно изучал подступы к богадельне и увидел какую-то возню в чердачном окне. Спрятавшись за сараюшкой, Фофаня наблюдал, как сверху опускается на веревке немалая шкатула и погружается в сугроб, впритык к стенке. Выждав немного, он пошел откапывать это диво. Судя по немалому весу, там могли быть только золотые монеты.
— Бес попутал, вот те крест, бес попутал! — негромко восклицая Фофаня, влачась вслед за Еремеем и шкатулой. — Сам бы я разве догадался? Я же присягу давал! А он-то, бес-то, не дремлет! Так и норовит под руку подтолкнуть.
— Все это барину сказывай, — отвечал Еремей. — А я одно знаю — вором ты родился, вором помрешь, и совести в тебе нет и не предвидится…
Было страх как любопытно, что отыскал и попытался стянуть Фофаня. Шкатулу вскрыли, забравшись в карантинный дом. Еремей держал горящий свечной огарок, Валер маялся с замком, ковыряя его ключом от собственных часов. Наконец крышка откинулась.
— Поздравляю, Соломин, — сказал Валер. — Золото.
— Я чай, это и есть та дань, что таскали к Аввакуму Клушину несчастные вроде Коростелева. Однако странно, что он такие деньги хранил в богадельне, — заметил Андрей. — Что там еще?
— Ассигнации. Мешочек какой-то… с золотым песком! Снизки жемчуга. Перстень знатный… Но более всего — золота.
Стали разбираться — что означают странные события этого вечера. В богадельню пущать не велено, а меж тем кучу денег спускают в сугроб из чердачного окна. Чьи деньги, кто не велел пущать?
— Коли это все связано с шашнями и интригами вокруг «малого двора», то до правды мы не докопаемся, — сказал Валер. — Да и незачем. Я более скажу — умнее всего вернуть деньги обратно в сугроб. Мы же не знаем, на что они назначены и кто должен их оттуда, из сугроба, забрать. А я почти открыто бывал в богадельне, Федор, если его припугнут, тут же меня выдаст… Нехорошо получится, ей-богу…
— Вернуть? — переспросил Андрей.
— Да. Извини, Соломин, но с беспоповцами лучше без нужды не ссориться, да и «малый двор»…
— Плевал я на политику! — крикнул Андрей. — Мне эти деньги нужны, и я их забираю.
— Будь благоразумен, сударь мой…
— А я неблагоразумен. Неблагоразумен! И оставлю это золото себе. Деньги пойдут на доброе дело — я избавлю столицу от негодяев, и это для них лучшее употребление! А не интриги вокруг великого князя с супругой!
На Андрея накатило. Его воображение, развившееся за месяцы слепоты, поволокло куда-то ввысь, в заоблачные сферы. Умственный взор преподнес целую дивизию отставных полицейских, все — молодцы на подбор, все — с голосом Ивана Мельника, все — готовы исполнить любое распоряжение. Ведь что нужно? Разумная слежка за Дедкой и его Василисой, за их подручными. Если следить возьмутся опытные люди — и недели не пройдет, как принесут на блюдечке адрес господина Анонима. Примерно так представил себе употребление денег из шкатулы Андрей, но, раз уж они представляют опасность, нужно сменить местожительство, перебраться на другой конец столицы.
— Это уже бред начинается, — заметил Валер.
— Ваши милости! Ваши милости! — вдруг завопил Фофаня.
— Нишкни, — велел ему Еремей. — Не мешай господам ругаться.
— Соломин, я человек мягкий и уступчивый. Но всему же есть предел. Не надо лезть в политику — костей не соберешь. Откуда мы знаем, на что назначено сие золото?
— Я знаю, я знаю! — тихонько воззвал Фофаня.
— Кыш, — Еремей показал ему кулачище.
Валер прочитал небольшую, но емкую лекцию о силах, заинтересованных в государственном перевороте, он оказался из тех, кого хлебом не корми — а дай разгадать новую тайну Мадридского двора. Фофаня все порывался вставить слово, но Еремей не давал. Заговорить вору удалось, когда Андрей прямо обвинил Валера в трусости, а Валер Андрея — в безумии, и повисла тишина.
— Да, ваши милости! Дайте слово молвить! — увернувшись от Еремеевой руки, Фофаня рухнул на колени перед Андреем, и тот догадался о порыве Фофаниной души по стуку коленок.
— Чего тебе? — спросил Андрей.
— Про Клушина! Никакой он не купец!
— А ты почем знаешь? Ты что, знаком с Клушиными? Или в купеческих гильдиях свой человек?
— Тот, кто горемык данью обложил, — никак не купец…
— А кто ж, по-твоему?
— А из Дедкиных молодцов. Он тут прячется, вот как бог свят, прячется!
— От кого?
— Да от Дедки же!
— Как ты до этого додумался? — спросил недовольный Валер. Хотя Фофанины рассуждения могли помирить его с Андреем, однако обидно было отказываться от целой хитроумной теории аглицкого заговора.
— А то я не знаю, как оно бывает… Мало ли купчишек эти мазурики данью облагают? Плати, мол, а не то лавку с товаром подожжем! Кто нравом покруче — тех не трогают, потому как можно на большую беду нарваться. Тот, кто смолоду сам с обозами по Муромской дорожке ездил, — тому черт не брат, придумает, как отбиться. А бывает, которые платят да еще радуются — дешево, мол, откупился. А денежки — что? Денежки они себе вернут — вон Тимоше мерзлый овес продадут, и с прибылью…
— Ты что за чушь мелешь? — напустился на него Еремей.
— Не чушь, Еремей Павлович, сейчас же все поймешь! Я прибился как-то к клевому мазу, нас у него таких было полдюжины, ему как раз купчишки дань платили, а я, стало быть, ходил, собирал и приносил. И вот он на меня озлился, прогнал, а я полтину всего утаил… Из-за полтины верного человека гнать — не по-божески! И вот тут Господь меня надоумил. Когда настала пора вдругорядь за данью идти, я, не дожидаясь, пока он Прошку-Барсука пошлет, сам всех обежал, бабки собрал — да и был таков! Но я покаялся! Я с тех бабок пять Рублев на церковь дал!
— Вот, баринок мой любезный, кого мы приютили, — горестно сказал Еремей.
— Так ты к тому клонишь, что купец Клушин ту же штуку проделал? — спросил Валер.
— Да не купец он и не Клушин! А кому-то дал в лапу, его в богадельню и пустили. Он тут и засел, и тем, с кого дань сбирал, велел сюда нести. А хозяин его догадался. Может, Дедка тот хозяин и есть. Так он, с Дедкой разругавшись, и решил, вроде как ребятишки строят весной на ручейках запруду и воду в иное место отводят… Ну, как я!.. Месяц ему несли, другой несли. А потом его, раба Божия, и выследили.
Андрей задумался. Фофанина история была более логична, чем политические рассуждения Валера. Собственно, истина Андрею сейчас и не требовалась. Он хотел внятного объяснения суеты вокруг богадельни — Фофаня это объяснение дал.
— Если принять разъяснение нашего Фофани, то концы с концами хорошо сходятся, — рассудил Андрей. — Кроме того, что мазурик обезножел. Ну так это и изобразить нетрудно. А его Дедкины люди, статочно, выследили, и он про то узнал. Вот почему двери на запоре…
— Но коли так — люди этого господина Дедки еще тут появятся и не угомонятся, пока своего изменника не изловят и деньги не вернут, — добавил Валер. — Можем ли мы их тут выследить?
Еремей едва за голову не схватился — Андрей мог с восторгом согласиться на это.
— Нет, — неожиданно сказал Андрей. — Мы потратим время, но ничего не узнаем. Ведь эти люди уже не найдут шкатулы с деньгами — а значит, и не понесут ее сразу своему хозяину. Дивизии соглядатаев, чтобы бродить за ними несколько дней, у нас нет. Итак, что получается? Жизнь Клушина в опасности. К нему придут еще раз и придумают, как прорваться в богадельню. Можем ли мы его отвезти в безопасное место?
— Сегодня уж точно не можем, — сказал Валер.
— Значит, такова его горестная судьба. Деньги — наши, — жестко произнес Андрей. — А коли кому охота причитать над судьбой мазурика — милости прошу, только от меня подальше. То, что деньги попали к нам, — перст Божий. Так?
— Так! — согласился Валер. — Часть из них — коростелевские. Хорошо бы вернуть.
— Не сейчас, малость погодя. Когда мы доберемся до господина Анонима и обезвредим его. Фофаня! Тебе с добычи причитается, подставляй руку, — Андрей нашарил несколько тяжелых монет с профилем государыни и опустил в Фофанину горсть.
— Да Господи! Да я! — заголосил Фофаня привычным способом, являя неземной восторг и безграничную преданность.
— Помолчи, сделай милость.
— Баринок мой разлюбезный, — подал голос Еремей. — Все у тебя выходит складно, да только одна неурядица. Наш ворюга теперь знает, что в доме будет храниться куча золота. Тут и блаженный Феофан не поможет.
— Что ты, дяденька, предлагаешь?
— Гнать в шею, — твердо заявил Еремей. — Он довольно получил, чтобы полгода прожить без хлопот. До города довезем — а там вольному воля, ходячему путь.
— Что скажешь, Фофаня? — спросил Андрей.
Фофаня молчал.
— Ну что же, это, по крайней мере, честно, — заметил Валер.
— Честно… — согласился Андрей.
Он ожидал воплей, призывания имени Божия всуе, ползания на коленках. Но вор молчал, тем самым говоря: люди добрые, я за себя не поручусь. И Андрей прекрасно понимал: семь фунтов золота в его собственной душе произвели сущий государственный переворот, что же говорить о маленьком воришке, который никаких благородных идей отродясь не вынашивал, кроме как — совершив кражу, сбегать в церковь и постучать лбом в пол перед образами, замаливая грехи? Возможно, это молчание на деле было первым честным деянием, которое произвела Фофанина душа — и сама растерялась.
Андрей мысленно задал Богу вопрос: ведь не только для содействия розыску была послана шкатула с деньгами, еще что-то имелось в виду? Мгновенного ответа он не получил — если не считать ответом решение оставить Фофаню при себе.
— Сделаем так, господин Валер, — сказал Андрей. — Пока что вы заберете эти деньги с собой, мы вас до дому довезем. Фофаню же я никуда не отпускаю. Пусть будет с нами и учится жить честно.
Андрей услышал шарканье коленок по полу и шорох портов, осторожное прикосновение Фофаниных пальцев к ладони и влажных губ — к тыльной стороне руки.
— Будет тебе, я не прелестница. Сейчас нужно отсюда убираться поскорее, да огородами. А завтра же ехать в Гатчину. Отыщем Машу — статочно, многое узнаем про маркиза де Пурсоньяка.
— Я возьму с собой Фофаню, он пронырливый.
— Еремей Павлович, поедешь и ты. Фофаня-то пронырливый, а ты благоразумный, и кулак у тебя с пушечное ядро.
На том и порешили.
На следующий день Андрей остался с Афанасием, прочие отбыли. Афанасий получил приказание — говорить о чем угодно, лишь бы звучал человеческий голос. Одновременно он лепил глиняные пули. Потом они вдвоем пошли стрелять в сарай. А потом Афанасий достал из печи упревшую гречневую кашу и помог Андрею поесть.
Видно, мороз был крепче вчерашнего, а сарай без крыши от него никак не спасал. С мороза и с горячей каши обоих потянуло в сон. Сколько-то Андрей пролежал на лавке, сперва заснул, потом раза два просыпался и пытался заснуть по-настоящему, но не выходило.
Наконец он сел. Темнота была непроглядная — без сероватого пятна, каким являлось Андрею днем окошко. Кой час — он, понятное дело, не знал, часы уехали с дядькой. Афанасий спал на лавке под тулупом. На зов не откликнулся. Ежели спит да пятна нет — выходит, ночь. Андрей нашел на столе приготовленную Еремеем кружку с брусничной водой, тарелку с едой на ужин — подсохшими капустными пирогами и мелкими снетками, что хорошо грызть в раздумьях.
Его охватило беспокойство. Он стал заново продумывать все, что было связано с Машей.
Ее вывело из обители странное существо, о коем нельзя было сказать точно, мужчина или женщина. Это существо отправило Машу в Гатчину, и девушка поехала, не пытаясь воспротивиться. Она же, сидя на постоялом дворе в одной комнатке с Андреем, несомненно, его узнала. Но молчала. Отчего? От страха? Неужели ее доверие к непонятному существу было столь велико, что она предпочла существо вернейшему другу покойного брата? Кто же ее тогда соблазнял? Кому она писала неосторожные письма?
Ей восемнадцать лет. Она уже успела испытать влюбленность неведомо в кого и, сдается, любовь к Венецкому. Чего ж не сделать ставку на свою красоту, которая лучше любого ключа откроет двери во все дворцы? Похоже, истинно девичьей невинностью Машенька уже гордиться не может — ее душа утратила простоту, хотя тело, возможно, еще соблюдает запрет. И судьба ее — стать авантюрьерой. Мало ли красавиц, роскошествуя неизвестно за чей счет, ловят знатную добычу при всех европейских дворах, а то и лезут в политику? Что там толковали про авантюрьеру, выдававшую себя за дочь покойной государыни Елизаветы Петровны? Поди знай, до чего бы доигралась, кабы Алехан Орлов не похитил и не вывез в Россию. Говорить о ней в свете не принято, однако сию историю еще помнят и порой обсуждают — без посторонних ушей…
Гриша, видать, имел темное понятие о собственной сестрице. Жаль бедняжку, жаль… Сколько тех авантюрьер гибнет в нищете, перейдя несчетное количество раз из рук в руки?..
Совсем уж мрачные картины представились Андрею — без малейших на то оснований. Он плохо знал Машу — да и как узнать, когда при их последних встречах она была изумительно благонравна, охраняема нянькой, какими-то пожилыми родственницами и, разумеется, матерью? Именно такие, береженые и лелеянные, умеющие сказать кавалеру только «да» и «нет», да еще «как будет угодно батюшке с матушкой», носят в душе нелепые, но страстные влюбленности, а потом бегут зимней ночью с каким-нибудь армейским поручиком, захмелев от его поцелуев. И хорошо еще, коли под венец.
Отчего внутренний человек Андрея нагнетал недовольство Машей? Что-то ему сильно не нравилось — и даже не теперь, а в будущем. Что-то этакое он предвидел — словно Божью волю, которая хоть и непонятна, хоть и пугает, а воспротивиться — не смей. И Андрей заранее переживал и злость, и тревогу, и все, чем повеяло из того непонятного будущего. Переживал — чтобы они, единожды прочувствованные до конца, более не путались в ногах?..
Снаружи послышались голоса. Андрей вскочил, услышал шаги, шуршание, дверной скрип и стук. Это были обычные звуки, но прозвучал и необычный — какое-то шипение, будто ртом втягивали воздух. Еремей и Фофаня вошли, Валер остался в сенях.
— Ну что, как она? — нетерпеливо спросил Андрей. — Нашли, где ее прячут?
— Нашли-то нашли, — отвечал дядька. — Сам Бог тебя надоумил погнать нас сегодня в Гатчину, сударик мой, сам Бог!
— Моими молитвами, — со скромной гордостью добавил Фофаня.
— Точно, — согласился Еремей. — И что меня отправил, невзирая на мое ворчание, — тоже особая Божья милость!
— Да, да! — восторженно подтвердил Фофаня.
Андрей слушал и ничего не понимал. Еремей говорил загадками, но в голосе было какое-то особенное торжество.
— Так вот, баринок мой любезный, Гатчина покамест невелика, обойти ее нетрудно. Фофаня бабам вопросы делал. Ох, и горазд же врать! Матрену свою Никитишну из сундука вынул! И так-то жалостно говорил — бабы чуть не ревели. Уехала, сказывал, Матрена Никитишна с дочкой, бросила мужа своего венчанного, обобрала, невесть за что наказала! Так за Матрену Никитишну душа не болит, а доченьку, единое отецкое дитя, жалко — втравит ее матушка во всякие пакости. Я сам, слушаючи, эту сатану Матрену возненавидел!
— Что там у нас в сенях? — спросил Андрей.
— Погоди, баринок мой распрекрасный, все по порядку. И вот — словно какой ангел нас вел, вел от бабы к бабе и привел. Доложили нам, в котором доме девица поселилась и на улицу почитай что не выходит. И прозвание «Решетников» вспомнили. Явились мы к тому дому. Сколько-то вокруг околачивались. Фофаня вызвался в дом войти — его не впустили. Пришел, доложил — там, сдается, пьют. И тут вдругорядь ангел подсказал — пусть же выпьют побольше, одуреют, глядишь, и впустят бедного Фофаню. А что соврать — сам догадается, на это дело он мастер. Стемнело, мы потихоньку дозором ходим.
— А я акафист Богородице тихонько читаю, — вставил Фофаня.
— Да, — подтвердил Еремей. — Кто бы думать мог, что воровская молитва тоже до нее долетит?
Дверь опять скрипнула, из сеней вошли двое. Шаги Валера Андрей прекрасно знал: этот дородный господин, видать, в детстве имел хорошего танцевального учителя и двигался легко, другие шаги были странные, шаркающие.
— И тут в доме крик поднялся. То есть шум, вопли, грохот. И дверь отворяется, и с крылечка персона сбегает, какая — не понять, и за ней другая, и хватает, и повалить в снег хочет. А темно же, только и света, что из окошка, и тот — мимо. И вдруг я вижу — да это ж она, Машенька! Ну, тут мы с господином Валером и засучили рукава! Этого сукина сына с девушки сняли, я его по уху съездил… Для вразумления! — объяснил Еремей. — А она-то подхватилась — и бежать… Я кричу — стой, Маша, стой, сударыня, свои мы! Я господина Соломина дядька, сколько раз у вас в доме бывал! И тоже за ней! А она-то с перепугу, откуда и силы взялись… как листок осенний по ветру, летела… А мы — за ней… А она-то, бедняжка, чуть не босиком по снегу, и все молча, молча… Ну, поймали. Я ей говорю — да признай же меня, сударыня, да опомнись же! А она ничего не разумеет. Ну, думаем, рассудок потеряла! Потом спрашивает: ты дядя Еремей? Да, говорю, да! И тут — как заплачет… Ну, мы ее в охапку да в возок…
— И где она? — вскочив, спросил Андрей.
— Да вот же! Господин Валер с ней всю дорогу разговаривал на господский лад, она слушала, я ей онучи суконные смастерил, покрышку с сиденья разрезал, чтобы ножки не поморозить. Я-то старался, а он так ловко с ней поговорил, что за него держится, не пущает! — со смешной укоризной сообщил Еремей. — Ее эти ироды до полусмерти напугали!
Андрей уверенно пошел на голос, коснулся сперва Еремеева плеча, потом — Валерова, определил под тулупом Машу, она шарахнулась.
— Вот что. Тимошка не распрягал еще? Пусть катит в деревню, ищет чистую бабу — за Машей ходить.
— В деревню? — удивился было Еремей. — А что ж — бабы рано встают, им скотину обряжать. Фофанюшка, ступай на конюшню, сделай милость.
— И потом дров в печку подбрось, изба-то выстывает, — добавил Валер. — А Машеньку согреть надо, хоть в одеяло завернуть. Платье на ней все ободрано. Я чай, ее в том доме, напившись, завалить хотели и под юбку со всей основательностью залезть. Потому и кричала, и вырывалась, и убежала куда глаза глядят. Испугали бедняжку нашу, все еще дрожит.
— Я подброшу, — сказал Еремей и взялся за дело. — Ну, не плачь, голубушка наша, Андрей Ильич тебя уж никому в обиду не даст. Не плачь!
Но Маша громко разрыдалась. Валер усадил ее, обнимая за плечи, на лавку, поближе к печке.
— Думал, убью пьяную скотину, — сказал он. — Ведь на Машином месте могла быть моя дочка. Ну, будет, будет, сударыня, все дурное кончилось, теперь — лишь хорошее…
— Дядя Еремей, нужно напоить горячим, накормить, — велел Андрей. — И тут же я с ней поговорю. Надобно узнать все про того негодяя, что сбил ее с толку, получал от нее письма, а потом увез ее из обители и поселил в Гатчине. Надобно ее хорошенько выспросить, и этим я сейчас займусь!
— Побойся Бога, Соломин! — воскликнул Валер. — Девица ничего не соображает! От расстроенных чувств у нее в голове сделались вертижи и ваперы[9].
— Сейчас я с ее ваперами разберусь. Только пускай малость успокоится.
Но решительное намерение Андрея потерпело крах. Маша при первом же вопросе о французском маркизе снова зарыдала. Андрей попытался выяснить, кто хоть напал на нее в Гатчине, — и это не удалось.
— Оставь ее в покое, — сказал Валер. — Потом все сама расскажет. Если со стыдом справится.
— Мне нужно знать сейчас.
— На что — сейчас? Ты что, Соломин, узнав, сразу же помчишься воевать?
— Я должен все обдумать, не тратя времени.
— Тебя, Андрей Ильич, не иначе как в кузне заместо плужного лемеха выковали, — заявил Валер. — Ты не шпага, не рапира, те — верткие, гибкие. Ты — лемех, так и режешь напрямую, что подвернется.
— Да, — подумав, отвечал Андрей. — Я именно таков. И знаешь, сударь, таков становится всякий человек, который всего в жизни лишился. Вообрази дерево весной, с веточками, с цветочками. И его же вообрази, когда дровосек отсек все ветви и самую кору ободрал. Останется один прямой ствол. Любоваться им нельзя. Он годен, чтобы сделать из него хорошую дубину, — и только.
— Да дубина-то — она на врагов, а Машенька тебе не враг.
Андрей вздохнул и насупился.
До утра оставалось немного. Маша отказалась есть, только напилась горячего чая, ее уложили на скамью, где обычно спал Андрей, а сам он остался сидеть у стола в обществе Валера, который уже порядком клевал носом. Решили: как рассветет, Тимошка повезет их обоих в столицу. Валер сильно беспокоился о своей Элизе и о Гиацинте, Андрей тоже хотел встретиться с сумасбродной девицей и узнать, чем кончился поход в Воскресенскую обитель.
Машу оставили на Еремея с Афанасием, обязав их ласковыми речами успокоить девушку. С собой взяли Фофаню. Андрей подозревал, что вор не угомонится и, заморочив головы Еремею с Афанасием, доберется до шкатулы.
У Валера и Элизы была тайная сообщница — бывшая нянька Элизы, Авдотья, получившая вольную и поселившаяся при Казанском соборе — там она исполняла обязанности помощницы просвирни, вдовой попадьи. Она служила почтальоном и, сдается, даже на исповеди не выдавала тайны своей питомицы. Авдотья и сообщила, что Элиза сей ночью овдовела.
— Господи прости! — воскликнул, узнав новость, Валер. — Чуть было не брякнул «Слава богу!» Авдотьюшка, голубушка, а что завещание? Не переписал?
— Велик Господь! — торжествующе произнесла просвирня. — Нет, не переписал! Обошлось! Только красавицы наши сейчас из дому выйти не могут — родня понабежала. А ты, сударь, смотри — чтобы мне за вас, голубочков моих, в аду не гореть, хоть тайком, а повенчайся на моей Настеньке. Теперь-то можно.
Разговор этот происходил у калитки, куда выбежала к Валеру после стука в окошко Авдотья — в преогромном фартуке и с перемазанными в муке руками. Валер испуганно покосился на стоявшего у возка Андрея: прозвучало истинное имя Элизы.
Андрей же хотел знать лишь то, что служило делу его мести вымогателям.
— Может, удалось бы как-то вывести из дому Гиацинту? — спросил он. — Хоть на несколько минут?
— Побойся бога! — ответила на это Авдотья. — И так уж вся родня на нее волком смотрит, а ей с этими крокодилами жить. Пусть хоть вид покажет, будто ей покойника жаль.
Но Андрей знал средство сладить со старухой. Заодно оно было средством расположить к себе Валера — тот оценил бы дорогой подарок Авдотье.
Получив в ладонь золотой империал, просвирня уставилась на него даже с ужасом — впервые держала в руках такую монету.
— Голубчик мой, ваше сиятельство! — сказала она Андрею. — Да заходите, погрейтесь у печки, а я — живым духом!
Дом принадлежал Авдотьиной приятельнице, вдовой попадье. Коней с возком завели во двор, Фофаню с Тимошкой оставили в сенях, а Андрея усадили в лучшее место, спиной к печке, и если бы он мог видеть — то порадовался бы, глядя на железные листы с отдыхающими от жара ровненькими аккуратными просфорами. Неудачные уже лежали особо, в миске, и были предложены для угощения.
Андрей наслаждался ароматом — его сумасбродные тетки, когда приходила им страсть к замаливанию грехов, водили и его в церковь на службы, и добрая бабушка, имевшая послушание заведовать свечным ящиком, всегда ему дарила просфорку. Как же давно не было в его жизни церковных запахов — да и осталось ли что от прежней веры, или она вымерзла под Очаковом, улетела прочь в те часы, когда он корил себя за Катенькину погибель? Не было прежней веры — а новая все никак не приходила.
Попадья развлекала гостей светской беседой — что в Петербурге просфоры не везде хорошо пекут, а вот в Москве и малые, и большие просфоры выходят хороши, потому что их пекут по старинке, в монастырях, и в Даниловский за просфорами вся Москва ездит, и в Зачатьевском тоже хороши, и в Хамовниках знатные просвирни…
Валер из любезности делал вопросы о воде и о соли, Андрей молчал. Ароматы были теперь той зацепочкой, от которой натягивалась нить, и уже той нитью вытаскивались, как бы лесой из воды, воспоминания. Вот он маленький, за руку с теткой, в храме, и храм виден, как живой, и огоньки свечек — каждый в рудо-желтом дрожащем круге, а вот он уже за руку с Еремеем, и Еремей ведет по заснеженному двору — кататься на самодельных санках, да долго, долго, пока все не промокнет, и валяные сапожки, и шерстяные чулки, но это ничего — лишь бы подольше без теток, а вот опять пахнет воском, ладаном и сладкими духами — это пришли в храм с Катенькой, когда Андрей, выйдя из гвардии, должен был ехать к своему мушкетерскому полку…
Тепло навеяло сладкую полудрему, и Катенька явилась в ней уже не болезненным воспоминанием, а тихим и нежным, словно бы говоря: «А я тебя и там люблю, я тебя не оставлю…» Это случилось впервые после ее смерти — и Андрей, глядя ей в глаза, произносил беззвучно: «Милая моя, не уходи, побудь еще, это ведь счастье и Божья милость — видеть тебя, всего лишь видеть…»
Валер поднес палец к губам, давая знать вдовой попадье, что сидящий у печки гость заснул. Она испуганно замолчала…
Потом пришла Авдотья. Ей удалось пробраться в дом и даже увидеть наедине Гиацинту.
— Велено передать — старуха сделала глухое ухо, ты ей про Фому, она тебе про Ерему, — доложила Авдотья. — Дитятко чуть не плачет, и еще велено передать — как все эти поналетевшие вороны разлетаться начнут, она в церковь отпросится, там бы ее и ждали, в Казанском.
— Вороны — это родня, — объяснил Андрею Валер. — Покойник на Элизе женился третьим браком, так вообрази, Соломин, сколько там всяких теток и престарелых кузин. Для них большего праздника нет, как свеженький покойник. То-то Элиза от них у гроба пакостей наслушается. Ну да ничего, все самое гадкое позади. Теперь поженимся.
— Скажешь ли Гиацинте правду? — спросил Андрей.
— Ох, вот это — сущая беда… Авдотья Ивановна, когда, по-твоему, вся эта родственная шайка разбежится?
— А к обеду, — бодро отвечала бывшая нянька. — Настенька моя, умница, обед стряпать не велела. Как поймут, что тут их не покормят, так и поскачут по домам.
— Тогда, значит, и Гиацинту в храме ждать, — решил Валер. — Чем бы нам, Соломин, до той норы себя занять?
— Поедем к мнимому немцу, потолкуем о моем лечении. А то я за всеми этими хлопотами о докторе-то и забыл.
Граве они изловили на крыльце, он собрался навестить больную.
— Господин доктор, обстоятельства мои переменились, я внезапно разбогател, — сказал Андрей по-немецки, для прохожих. Думаю, что смогу оплатить самое дорогое лечение.
Граве хоть и придавал себе сухой и высокомерный вид, однако ж любопытство и у него имелось, не только научное, но и простое.
— Я могу вам уделить полчаса, сударь, — сказал он.
В кабинете имелся большой диван, на который Граве часто укладывал для осмотра своих пациентов. Валер после бессонной ночи мечтал именно о таком диване. Граве обнаружил это после короткой беседы с Андреем.
— Товарищ ваш спит, — сказал доктор.
— Этой ночью товарищ мой спас от насильников девушку, которая может опознать по крайней мере одного из вымогателей, — ответил Андрей. — Вы не верите, что я смогу их найти и разоблачить, однако я чувствую — Господь мне помогает, — он имел в виду семь фунтов золотых империалов.
— Это удивительно.
— Что ж удивительного? Господь всегда на стороне справедливости.
— А то, что Божьим попущением вы лишились зрения?
— И это также часть Его замысла — сила Его совершается в немощи… — тут Андрей осекся. — Послушайте, Граве, вы ведь все еще православный?
— А кем же мне еще быть? — буркнул Граве.
— И что — ходите на службы, исповедуетесь, причащаетесь?
— Господин Соломин, вы шутить изволите? Да ежели меня увидят в церкви принимающим причастие — конец моей карьере. Только попрошу без нравоучений, и так тошно…
— Мало ли немцев переходят в…
— И слушать не желаю. Потом, когда-нибудь потом, когда добьюсь истинного успеха. Не раньше.
— Послушайте, мне в голову пришла мудрая мысль! — Андрей даже развеселился. — Что подумают ваши светские знакомцы, если увидят вас в церкви со мной? С человеком, у которого на глазах черная повязка?
— А черт их знает, что они подумают… — тут Граве явно заинтересовался предложением. — Ну, пожалуй, что я по просьбе пациента сопровождаю его…
— Мне Господь деньги послал, я должен в ответ и для Него хоть что-то совершить. Давайте я вас в храм Божий приведу, хоть часть службы отстоите? Заберемся в дальний угол, в тень… И вам зачтется, и мне.
— Бывают ли дневные службы?
— Я не уверен. Но днем в Казанском или крестят, или венчают, или отпевают, а это — тоже богослужение. К тому же вы вполне можете оказаться гостем на венчании, к примеру…
Отчего Андрею вдруг втемяшилось в голову заново воцерковить блудного доктора? Видимо, это Андреево упрямство требовало своего — надобно переупрямить Граве, да и только. Но была в данной затее и более благородная подкладка: привязать доктора к розыску вымогателей. Он думал, что отделался двумя столбиками монет в бумажках, ан нет же! Граве может быть и иным полезен. Доктор ведь так и не сообщил, какие богатые свадьбы назревают в столице. Идея отвести его в церковь родилась мгновенно и была необязательна — с тем же успехом Андрей мог его потащить на Смоленское кладбище или в Большой Каменный слушать оперу.
Видимо, Василий Турищев, натянувший на свою тверскую физиономию немецкую мину, все же ощущал душевное неудобство из-за своего временного отхода от веры. Он читал вольнодумных философов, как все образованное общество, мог в беседе прикинуться атеистом, но правила, которые вложили ему в голову в детстве и отрочестве, не умерли — просто он от них до поры успешно отмахивался. Страх быть разоблаченным оказался сильнее — и Андрей ощущал присутствие этого страха в виде невнятного запаха. Безымянных запахов в кабинете доктора было довольно, но все они имели медицинский смысл, этот же и не ноздрями улавливался, а еще как-то.
Сам Андрей знал, что такое страх, как всякий мужчина, пришедший с войны. Те, что не знали, — так на той войне и остались. Знал он также, какое нужно усилие, чтобы выйти с обнаженной шпагой перед колонной своих мушкетеров, в виду у неприятеля. Чтобы Граве отринул смирение и помог найти вымогателей, он должен был вырастить в своей душе из макового зернышка целый куст доблести. Вот если бы только закинуть ему в душу это самое зернышко!
Граве приказал Эрнесту сварить крепкий кофей. К больной даме он уже безнадежно опоздал — и послал ей лживую записку о мнимой хворобе. Выпив кофея с настоящим немецким вишневым штруделем (кухня у доктора, была, разумеется, заведена на немецкий лад), Граве с Эрнестом разбудили Валера, для которого нарочно оставили и чашку кофея, и кусок штруделя. Потом втроем они поехали в Казанский собор.
Валеру доводилось встречаться в Казанском с Элизой и Гиацинтой, он знал, куда обе они подходили непременно: к образу святой Анастасии Узорешительницы. Видимо, мать с дочерью считали дом, в котором жили, темницей, а брачные узы Элизы — сущими веригами. Ну вот и позаботилась о них святая — вывела из тюрьмы.
Андрей оказался прав — в соборе венчали. Валер, понимая обстоятельства, загораживал своим крупным телом и распахнутой шубой высокого, тонкого и ссутулившегося Граве. О чем думал псевдонемец, вспоминал ли молитвы, крестился ли потихоньку — можно было только догадываться.
Наконец появилась Гиацинта. Хотя благовоспитанной девице неприлично выходить из дому одной, даже без горничной, но ей уже случалось так удирать — а Элиза во избежание домашних склок эти проказы покрывала. Сейчас девушка была закутана в темное и не со взбитыми кудрями, а с косой, как мещаночка, да еще в платке поверх меховой шапочки. Из-под платка торчал один нос, и вид у Гиацинты был скорбный.
— Боже мой, я ведь не справилась, я провалила роль, — заплакала она. — Матушка Леонида сделала глухое ухо! Вот только что все слышала и понимала, и вдруг — словно ей уши воском залепили! Как этим, грекам, да? Чтобы не слышали пенья сирен?
— Из чего следует — она знает Машиного похитителя. Думаю, не просто знает, а благоволит к нему, — сделал вывод Андрей. — А старушка в обители уже много лет, я полагаю, и никуда не выходит, кроме как в церковь на службу. И что бы сие значило?
— Да и по-французски она вряд ли понимает. Так что господин де Пурсоньяк, скорее всего, природный русак, только вышколенный. То, что он с тобой говорил по-французски, еще ничего не значит.
— И с ролью вы, следовательно, справились, — добавил Андрей. — Вот, доктор, юная девица, которой бы сидеть при матушкиной юбке и вышивать цветочки, а она отважно помогает нам искать вымогателей.
— Нехристи!.. Разговорились — за ними и службы не слышишь.
Оказалось, рядом стоит пожилая женщина — из тех, кто превратил дом Божий в место, где можно свободно проявлять свой дурной нрав, и ничего за это не будет. Им следовало бы смиренно извиниться за неподобающие разговоры, но Гиацинта была настроена воинственно.
— А тут, голубушка, не ты хозяйка, — сказала она женщине. — Тут хозяйка Матерь Божия!
Но как она это сказала! Женщина, привыкшая доказывать свои права сперва возмущенным шипением, а потом и приглушенным визгом, тут же отступила. Гиацинта мгновенно сделалась трагической героиней, олицетворением праведного негодования, и секунду спустя — снова девицей, не умеющей понять, отчего душа так переживает смерть ненавистного отца.
Зато Андрей понял это. Как всякий болезненный ребенок, он прожил несколько лет обиженным мечтателем. В мечтах он делался генералом в расшитом мундире, на белом коне, или капитаном фрегата, однажды даже архиереем — очень уж был вдохновлен одеянием из золотой парчи. В таком царственно-победном виде он являлся в дом к теткам, чтобы те испытали раскаяние за свои проделки: за вонючий декокт, вливаемый ребенку в горло, несмотря на крики о помощи, за целый список мелких запретов, за жаркое меховое одеяло, которым хочешь не хочешь — а изволь укрываться и потеть. Сценическая слава потребовалась Гиацинте, чтобы наказать пожилого человека, формально бывшего ее отцом. Девушка желала подняться над ним на невообразимую высоту — и вот врага не стало, осталась растерянность пополам с обидой.
— Поставьте и за меня свечку святой Анастасии, — сказал он Гиацинте. — Я ведь тоже в темнице сижу, в самой темной, какая только может быть.
— Господин Соломин, сейчас у меня будет больше свободы, гораздо больше, и я стану вам помогать, — ответила на это Гиацинта. — Я ведь зоркая, вижу то, чего господа мужчины не видят, и все буду вам рассказывать, потому что… — тут она несколько смутилась. — Если бы вы были отцом моим…
— Сударыня, тебе кажется, будто господин Соломин ровесник твоего покойного батюшки, а он ведь немногим тебя старше, — заметил Валер, которому предстоял нелегкий труд — понемногу стать не добрым приятелем, а отцом Гиацинты не только по крови. — Он тебе в старшие братцы годится.
— Верно? — обрадовалась девушка. — Так это же прекрасно! Мне как раз брата всегда недоставало.
Граве слушал этот разговор, прячась за спиной Валера. Андрей, беседуя с Гиацинтой, даже забыл, что притащил с собой доктора. И удивился, когда Граве вдруг заговорил.
— Если я могу быть полезен, сударыня, прошу говорить об этом прямо, — произнес он ледяным тоном человека, совершенно не умеющего обращаться с девицами.
Научиться ему было негде. Сперва он осваивал врачебное ремесло, и это сжирало все его время, потом имел дело с пожилыми дамами, выслушивая их бредни. Что касается нежных чувств — приходила к нему в потемках немолодая вдовушка, сумевшая его завлечь, которой он давал деньги, но за несколько лет связи не сделал ни единого подарка.
— Да, конечно, непременно, — отвечала Гиацинта со всей рассеянностью юной девицы, увлеченной беседой с новоявленным братцем.
Зато Валер насторожился — он хорошо знал этот неестественный тон, признак великого смущения. И менее всего хотел видеть зятем причудливую фигуру — мнимого немца, почти отрекшегося от русской веры, да еще вдобавок трусливого и высокомерного.
— Когда будет нужда в вашей помощи, господин Граве, мы попросим о ней, — сказал Валер.
— Отчего не попросить сейчас, немедленно?
— Оттого, что мы не знаем, какую именно помощь вы могли бы оказать в розыске.
— Отчего же, знаем! — вмешался Андрей. — Вы, господин Граве, знакомы со многими знатными людьми. Узнайте, в каких домах затеваются свадьбы, но такие свадьбы, где речь идет об огромных деньгах. Тогда станет ясно, где ждать нового появления компрометирующих писем или маркиза де Пурсоньяка.
— Нехристи!.. И в храме Божьем от них спасу нет, — прошипела женщина, уже другая.
