Демонолог Пайпер Эндрю
– Я что хочу сказать… То, что нам противостоит… оно сильнее нас, Дэвид. Оно древнее-предревнее, оно существовало еще до начала времен, и оно почти всеведущее. А мы кто такие?
– Парочка книжных червей.
– Отличное определение. Черви, которых ничего не стоит раздавить.
– Это ты так говоришь для придания нам бодрости? Если да, то, увы, это не сработало.
Вместо того чтобы рассмеяться, подруга лишь еще крепче сжимает мне запястье.
– Я тоже слышала некий голос, – говорит она. – Это началось после твоего возвращения из Венеции, но в последние несколько дней, пока мы ехали по шоссе – да даже в последние двадцать четыре часа, – он стал звучать еще четче и понятнее.
– И это…
– Нет, это не Безымянное. Это что-то доброе, несмотря ни на что. И хотя я и называю это голосом, он ничего мне не говорит. Он меня просвещает. Это звучит странно, я понимаю, но это единственный способ определить его действия.
– И что он тебе сообщает?
– Что можно все превозмочь, если ты не одинока. – Элейн целует меня в щеку и вытирает мокрый след, оставшийся у меня на коже. – Дьявол – или тот, о котором мы говорим, – не понимает твоих чувств по отношению к Тэсс, – говорит она едва слышно, почти шепотом. – Сам-то он полагает, что понимает, что такое любовь. Он прочитал все написанные стихи, всех поэтов. Но это всего лишь притворство. И в этом наше – очень незначительное – преимущество.
– Это тебе этот твой голос сообщил?
– Более или менее.
– А он, случайно, не подсказал, как нам следует им воспользоваться, этим очень незначительным преимуществом?
– Нет, – говорит моя собеседница, после чего сползает с капота, вся дрожа, и подставляет себя палящим лучам солнца. – Пока что он ни единым звуком не высказался на эту тему, мать его так.
Начальная школа в Джупитере – это низкое здание из желтого кирпича с влажным звездно-полосатым флагом, свисающим с флагштока в зоне высадки детей («ОСТ. НЕ БОЛЕЕ 5 МИН., НАРУШИТЕЛИ БУДУТ УБРАНЫ ЭВАКУАТОРОМ»). Идеальная, стандартная картинка нормальной американской жизни. А сейчас это к тому же – и в более значительной мере – отличный фон или задник для телерепортеров с их торопливыми, захлебывающимися сообщениями о непонятных, необъяснимых ужасах. Например, о каком-то чужаке со спортивной сумкой. О прощальной записке жертвы хулиганского нападения. О похищении ребенка, шедшего домой после школы.
Но есть здесь и кое-что немного другое. Нечто такое, что вообще не имеет объяснения.
На улице стоит парочка фургонов местной телевизионной службы новостей, хотя сперва, когда мы прижимаемся к обочине, мы не видим никаких телекамер. Но потом раздается школьный звонок. Одновременно распахиваются все двери, и оттуда выскакивают дети, изможденные и опустошенные целым днем, заполненным увещеваниями психологов-успокоителей и мрачными, наводящими тоску общими собраниями в гимнастическом зале, истерзанные конкурирующими командами телевизионщиков, которые появляются отовсюду и ниоткуда, проскальзывая мимо родителей, с нетерпением дожидающихся своих детишек, и потрясая микрофонами перед их лицами.
Какое сегодня настроение в школе?
Как вы относитесь к случившемуся?
Как справляетесь с создавшимся положением?
Вы знаете ребят, которые это сделали?
И наполовину испуганные, наполовину надуманные, переигранные ответы:
– Это было как в кино.
– Тут многие так делают.
– Да это были обычные, нормальные ребята!
Мы пересекаем улицу и присоединяемся к шевелящейся толпе. Я подхожу к девочке лет восьми-девяти на вид и присаживаюсь, принимая позу бейсбольного кэтчера, которая должна означать, что я дружески настроенный взрослый. А еще это поза мудрого, все понимающего копа. И девочка ведет себя так, как приучена это делать. Подходит прямо ко мне, как будто я уже показал ей полицейский значок.
– Меня зовут офицер Аллман, – говорю я. – Хотел бы задать тебе парочку вопросов.
Школьница бросает взгляд вверх, на улыбающуюся ей О’Брайен.
– О’кей, – говорит она.
– Ты знаешь тех ребят, которые побили своего одноклассника?
– Ага.
– Можешь напомнить мне, как зовут этого избитого парнишку?
– Напомнить?
– Ну да, – говорю я, хлопая себя по карманам, вроде как в поисках куда-то засунутого блокнота. – У меня память уже не такая, как раньше.
– Кевин.
– Кевин, а дальше, моя милая?
– Кевин Лилли.
– Точно! А теперь вот что. Ты помнишь, как зовут тех ребят из твоего класса, которые побили Кевина? Помнишь, они еще говорили о мальчике по имени Тоби?
Девочка сплетает пальцы рук и поднимает их на уровень талии. Жест стыда.
– Все говорили с Тоби, – сообщает она.
– Какой он был из себя?
– Такой же, как мы. Но другой.
– Какой другой? Чем другой?
– Он был ничей. Он не ходил в школу. Он делал что хотел.
– А что еще?
Девочка задумывается:
– От него немного странно пахло.
– Да неужели? И чем?
– Как чем-то, выкопанным из земли.
У нее раздуваются ноздри при воспоминании об этом запахе.
– Он тебе что-то говорил?
– Да.
– Что-то плохое?
Она прищуривается:
– Нет. Но от этого становилось плохо.
– Ты можешь вспомнить хоть одну вещь, о которой он тебе говорил?
– Не совсем. Не могу, – отвечает эта юная свидетельница, и ее руки замирают от усилия найти в памяти подходящее слово. – Это вроде как он вообще не говорил. Или как будто я сама с собой разговаривала.
Малышка снова смотрит на О’Брайен. И начинает плакать.
– Эй, эй, не надо! Все в порядке, – говорю я, протягивая руку, чтобы ее поддержать. – Это не…
– Не трогайте ее!
Я оборачиваюсь и вижу мужчину, идущего ко мне большими шагами через школьную лужайку. Крупный, разъяренный мужик в рубашке с гербом «XXXL Майами Долфинс». Бирюзовая ткань трепещет под его размахивающими руками.
– Не надо… – начинает Элейн, но не заканчивает фразу. Да и как ее закончить? Не надо сворачивать челюсть моему приятелю?
Девочка бежит к отцу. Он останавливается, берет ее на руки и нависает надо мной. К этому времени кое-кто из родителей и детей уже смотрит в нашу сторону и даже подходит поближе, чтобы было лучше видно.
– Вы кто? – спрашивает он меня.
– Репортеры.
– Откуда?
– Из «Геральд», – вступает О’Брайен.
Мужчина оборачивается к ней, потом обратно ко мне.
– Я уже беседовал с одним парнем из «Геральд», – говорит он. – И это означает, что вы двое – гнусные лжецы.
Мы не спорим с ним по этому поводу. Моя подруга не в том состоянии, чтобы предупредить то, что должно произойти дальше, а я не могу придумать, как мне подняться на ноги, выпрямиться и достаточно быстро выбраться из зоны поражения ногами или кулаками разгневанного отца, чтобы избежать его ударов. И мы все трое замираем во взаимном принятии неизбежного.
Именно в этот момент я понимаю, что ошибся по поводу причин ярости этого мужика. Он злится не на нас, не на то, что мы разговаривали с его дочерью. Он вообще, в сущности, не злится. Он напуган до потери сознания тем, что его дочь рассказала ему о Тоби, о ребенке, которого не существует. О мальчике, который говорил ей и ее одноклассникам, чтобы они начали мечтать и видеть сны о самых гнусных вещах, которые они могли бы проделать, а потом осуществить эти фантазии на самом деле.
– У меня пропала дочь, – говорю я этому мужчине, достаточно тихим голосом, чтобы меня слышали только он и его ребенок. При этих словах он замирает еще более неподвижно, чем прежде. – Я разыскиваю свою маленькую дочку.
Что-то в выражении его лица подсказывает, что он не только поверил мне, но еще и понимает, что мои поиски имеют какую-то связь с этим Тоби и избитым мальчиком. А еще с тем, чего он совершенно не понимает, с тем, что вломилось в его прежде такой неплохой мирок обычного жителя Флориды. Он воспринимает это, хотя и не понимает до конца, не понимает даже приблизительно. И поэтому еще крепче прижимает к себе дочь и отступает назад.
Это дает мне возможность вернуться обратно к «Мустангу». О’Брайен следует за мной, отстав на полшага. Выражение лиц родителей и детей, а также снующих повсюду репортеров свидетельствует о том, что они воспринимают наше отступление с чувством удовлетворения и даже благодарности, свойственным людям, отлично понимающим, что, как бы скверно ни обстояли дела у нас, они обстоят совсем не так скверно, как у них самих.
Может быть, это из-за того, что Элейн выглядит в большей степени больной, чем большинство лечащихся здесь людей, но нам оказывается очень легко дойти до главного сестринского поста медицинского центра Джупитера, выяснить номер палаты Кевина Лилли, уверить всех, что мы его ближайшие родственники, и получить инструкции, как добраться до постели самого известного в Центральной Флориде пациента отделения интенсивной терапии.
Надо добраться от поста до третьего этажа – на лифте, поднимаясь в котором, мы оба гадаем, что нам удастся узнать от мальчика, пребывающего в коме.
– Может, на нем есть какая-нибудь отметка, – предполагает моя спутница.
– Три шестерки, к примеру? Или пентаграмма?
– Не знаю, Дэвид. Это ведь ты меня сюда притащил. Сам-то ты на что рассчитываешь?
– Может, пойму, когда его увижу, – говорю я.
Удача сопутствует нам, когда мы добираемся до палаты Кевина и обнаруживаем, что там нет ни озабоченных родителей, держащих его за руку, ни других хлопочущих посетителей, как можно было ожидать. Медсестра, меняющая ребенку катетер для внутривенного вливания, поясняет, что все они только что убрались домой, спать.
– А вы разве не с ними? – спрашивает она.
– Мы приехали из Лодердэйла, – говорит О’Брайен, как будто это достаточный ответ на все вопросы о нас.
Через минуту мы уже остаемся наедине с Кевином и подключенными к нему аппаратами, гудящими, вздыхающими и попискивающими. Мальчик весь опух, кожа его обесцвечена, и в целом у него такой вид, словно на нем еще висит старая кожа, из которой он вырос и скоро ее полностью сбросит, после чего из-под нее на свет появится новый ребенок. Его голова вызывает наибольшее беспокойство. Весь череп завернут в какие-то сложные повязки, утыкан тампонами и пластырями, защищающими мозг от контактов с обломками кости в тех местах, где эти обломки еще торчат. Но труднее всего смотреть на его закрытые веки – они блестят, как новенький линолеум.
– Кевин?
Подруга удивляет меня, первой позвав мальчика. Всю дорогу сюда она полагала, что ехать в медцентр совершенно бессмысленно, и, возможно, была права. Но жалость, которую вызывает этот ребенок, подвигает ее на попытку установить с ним контакт. Дотянуться до него, найти его в том отдаленном и неизвестном месте, где может находиться и Тэсс.
Аппараты попискивают. Кевин дышит, трубочки, уходящие в его ноздри, издают всасывающие звуки, как соломинка, опущенная в пустой стакан. Но он нас не слышит.
– Почему это с ним случилось? Зачем? – шепотом спрашивает Элейн, вытирая щеки.
Затем, чтобы доказать, что они с нами. Что они всегда были с нами.
– Я не знаю, – говорю я.
– Нас сюда притащило, чтобы мы видели вот это?
Совращение человека. Самое огромное достижение. Шедевр в процессе создания.
– Я не знаю.
О’Брайен подходит к окну и выглядывает наружу. Над горизонтом, тонущим в океане, собираются облака, подобно разрозненным, запутавшимся мыслям. Через несколько часов наступит вечер, и в больнице останется только немногочисленная ночная смена. И Кевин тоже останется здесь, одинокий, лишь в компании открыток с пожеланиями скорейшего выздоровления, что валяются на прикроватной тумбочке, и гроздью сдувшихся воздушных шариков на подоконнике.
– Мы с тобой незнакомы, – шепчу я ему, подойдя к самому краю кровати. – Но Тоби со мной тоже разговаривал.
Какая-то часть меня – самая глупая, но самая смелая в своих ребячьих верованиях в магию – ожидает, что это вызовет ответную реакцию мальчика. Это потому, что поиск, в который меня побудило пуститься Безымянное, привел меня к самому сердцу тайны, и я сам теперь стал ключом ко всем загадкам. Суть дела в том, что все мы теряем кого-то, про кого думаем, что не можем без него обойтись. У всех у нас случаются в жизни подобные моменты, когда мы уверены, что наши обращенные к небесам мольбы, наши мрачные заклинания могут вызвать чудо.
– Кевин? Я тот человек, о котором тебе говорил Тоби, – говорю я, наклоняясь к самому уху мальчика. Его кожа пахнет дезинфектантом. – У меня есть маленькая дочка, чуть старше тебя. И с ней случилось что-то нехорошее, как и с тобой. Именно поэтому я и приехал сюда, проделал такой длинный путь, чтобы увидеться с тобой.
Ничего. Может, даже меньше, чем ничего. Дыхание ребенка на слух более частое и неглубокое, когда я близко к нему наклоняюсь. Его связь с жизнью еще тоньше и ненадежнее, чем мне показалось при первом взгляде.
И тут я прикасаюсь к нему.
Засовываю ладонь ему под руку и приподнимаю ее на дюйм. Держу ее на весу, не сжимая. Двигаю его локтем – простейшее движение, которое этот мальчик вряд ли когда-нибудь будет способен произвести сам.
Но когда я останавливаюсь, его рука продолжает двигаться.
Палец. Указательный, он вытягивается вперед, указывая на меня.
Я наклоняюсь еще ниже. Мое ухо почти касается губ ребенка. Достаточно, чтобы расслышать его голос. Такой тихий, что разобрать то, что он произносит, может только тот, кто давно выучил эти строки наизусть.
Пока он с трудом формирует и произносит все эти слова – словно пробуя, словно экспериментируя, стараясь вспомнить и точно воспроизвести их последовательность, – я осознаю, что Кевин тоже знает их наизусть. Это то, чего от него требовал Тоби, чтобы поддержать и укрепить его надежду всплыть когда-нибудь к свету, всплыть живым, и он оказался самым лучшим, самым способным учеником.
- Он оглядел пустынную страну,
- Тюрьму, где, как в печи, пылал огонь,
- Но не светил и видимою тьмой
- Вернее был, мерцавшей лишь затем,
- Дабы явить глазам кромешный мрак.
Трубки, уходящие в его ноздри, со всхлипом втягивают воздух, он целую минуту дышит гораздо глубже и активнее, это почти беззвучный отдых после произведенных усилий. Потом он снова погружается в сон, который вовсе не сон.
О’Брайен прикасается к моему плечу. Когда я выпрямляюсь, то вижу, что она не слышала того, что услышал я.
– Нам надо уходить отсюда, – говорит моя спутница.
И направляется к двери. Но я еще задерживаюсь в палате. Оборачиваюсь обратно к постели маленького пациента и шепчу Кевину на ухо слова из другой книги:
- Если ополчится против меня полк,
- Не убоится сердце мое[41].
Глава 20
Когда мы выходим из больницы, я пересказываю Элейн то, что зачитал мне Кевин. Она не спрашивает, что я думаю по поводу значения всего этого и того, куда это нас поведет дальше. Она просто садится за руль, и мы катим по обсаженной пальмами улице Джупитера, через привычный мир удобных парковок и гигантских рекламных щитов. Народу на улицах почти нет. Я пытаюсь высмотреть хоть кого-нибудь, садящегося в машину или вылезающего из нее, но напрасно. Транспорт – единственное, что живет и движется. Медлительные старикашки, управляющие последними достижениями детройтских автомобильных заводов, высматривают себе какое-нибудь дело, не зная, чем себя занять. Их человеческая сущность выражается только в наклейках с глупыми шутками на номерных знаках их машин.
– Я устала, – объявляет О’Брайен.
Это заметно по ее виду. Моя подруга не просто устала – она до костей пропиталась усталостью. Я гляжу на нее и понимаю, что это новый взгляд на мир заставляет ее кровь отхлынуть от лица, действуя гораздо сильнее, чем болезнь.
– Тогда давай вернемся в мотель, – говорю я. – Тебе надо отдохнуть.
– На это нет времени.
– Ты просто полежишь немного, с полчасика. И все снова будет о’кей.
– Что ты теперь намерен делать?
– Продолжать кататься туда-сюда.
После того как я высаживаю Элейн у мотеля, я еду прямо туда, куда ехать вовсе не собирался. К игровой площадке возле школы. К месту около качелей, где семеро ребят в кровь избили восьмого.
Там пусто, никого нет. Время чистить зубы перед сном. Мой любимый час дня, мы всегда проводили его вместе с Тэсс. Обычный наш ритуал – душ, пижама, книга. Одно удовольствие за другим, в такой последовательности, которую я мог бы повторять вечер за вечером. С помощью этих нехитрых действий я вполне мог сделать нашу жизнь лучше, и ничего больше мне для этого не требовалось.
Но сегодня вечером этого не будет. Где бы Тэсс сейчас ни находилась, она вне моей досягаемости и не слышит моего «когда-то, давным-давно…» или «Ты мой солнечный свет».
Но я все равно начинаю напевать – для нее. Сижу на качелях и стараюсь не наврать с мелодией. Неуклюжая колыбельная в сумерках.
- Ты мой солнечный свет,
- Ты делаешь меня счастливым, когда небо серо…
Через поросшую травой лужайку идет мальчик.
Он того же возраста, что Кевин Лилли и его одноклассники. Симпатичный мальчик, которому, правда, не помешало бы подстричься. На нем детская футболка с физиономиями парней из «Роллинг Стоунз», тех самых, с огромными толстыми губами и высунутыми языками на черном фоне. Он идет неуверенно, скованно, словно только что встал после долгого сна в неудобном положении, и у него затекло все тело.
Мальчик присаживается на качели рядом с моими. Смотрит вниз, на свои ноги. Такое впечатление, что он даже не заметил, что я сижу рядом.
– Ты Тоби, – говорю я.
– Был.
– Но сейчас ты мертв.
Кажется, это ставит ребенка в тупик. Потом, когда он что-то соображает, выражение его лица меняется, а взгляд становится пронизывающе-печальным, просто безнадежным. Но он тут же выправляется.
– Я принадлежу ему, – говорит он.
– Кто он такой?
– У него нет имени.
– Там, где ты обретаешься, нет ли маленькой девочки? – спрашиваю я. – Девочки по имени Тэсс?
– Нас там много.
– Это то, что он велел тебе говорить. Но тебе известно больше, не так ли? Скажи мне правду.
Мальчик сдвигается, перемещается, кривится, морщится, словно проглотил столовый нож, тщетно пытается найти более подходящее положение, чтобы не было так неудобно.
– Тэсс, – говорит он. – Да. Я говорил с ней.
– Она там же, где и ты?
– Нет. Но она… близко.
– Ты можешь теперь ее найти?
– Нет.
– Почему нет?
– Потому что она не предназначена для того, чтобы ее нашли.
Я промокаю себе глаза. Вытираю лицо влажным рукавом.
– А что с тобой произошло, Тоби? – спрашиваю я его. – Когда ты был жив.
Он пинает песок носком ботинка.
– Там был один человек, он сделал мне больно, – отвечает он.
– Кто?
– Друг… который не был другом.
– Взрослый?
– Да.
– И как он сделал тебе больно?
– Руками… Тем, что он делал. Тем, что он говорил, что сделает, если я кому-нибудь расскажу.
– Извини.
– Я просто хотел, чтобы это прекратилось, вот и все… У моей мамы были эти таблетки… Мне было нужно это прекратить.
Он смотрит на меня. Это просто маленький мальчик. Ужасно испуганный, так, что не выразить словами, сломанный еще до того, как у него появился шанс стать целым.
Потом, совершенно внезапно, лицо Тоби делается расслабленным, вялым. Других видимых изменений не происходит, нет и того сонного, как под воздействием морфия, выражения, которое я наблюдал у других людей, которыми овладело Безымянное. Та часть мальчика, которая еще остается Тоби, уходит куда-то, исчезает, на месте сидит только внешняя оболочка. Бывший живой человек, ребенок сидит на качелях, безжизненный даже больше, чем после смерти.
Потом он снова шевелится.
Его глаза смотрят вверх и встречаются с моими. А потом он снова заговаривает – голосом, который я теперь уже хорошо знаю, который как бы стал частью меня самого. Он исходит из моей собственной головы – так, по слухам, бывает, когда зубные пломбы принимают радиосигналы.
– Привет, Дэвид, – говорит голос.
– Я знаю, кто ты такой.
– Но известно ли тебе мое имя?
– Да.
– Так назови его.
– Назови его сам.
– Тогда это не будет испытанием, не правда ли?
– Ты не называешь его, потому что не можешь.
– Это было бы ошибкой – предполагать, что ты знаешь, что я могу и чего не могу.
– Тебе необходимо, чтобы я знал, кто ты такой.
– Да неужто? И почему бы это?
– Если я назову твое имя, это придаст тебе сущность, вещность, личность, пусть даже незначительную. Так что когда будет названо твое имя, ты сможешь притвориться человеком в гораздо большей степени.
При этих словах мальчик хмурится и бросает на меня злой взгляд. И хотя это выражение лица вздорного, наглого ребенка, над которым при других обстоятельствах можно было бы просто посмеяться, этого вполне хватает, чтобы мое сердце пустилось вскачь.
– Тэсс плачет, Дэвид, – говорит оно. – Ты разве не слышишь?
– Слышу.
– Она уже не верит, что ты когда-нибудь придешь. И это значит, что она будет принадлежать мне, когда луна…
– Нет!
– НАЗОВИ МОЕ ИМЯ!
На этот раз голос выражает ненависть, которая и является сутью его истинного характера. Слова, исходящие из потрескавшихся губ Тоби, выходят с пузырьками слюны.
– Велиал.
Это уже я сам. Имя демона падает с моих губ и летит куда-то в пространство, подобно какому-нибудь крылатому созданию, которое пряталось где-то у меня внутри, а теперь поспешно возвращается к своему хозяину и хранителю.
– Я так рад, – говорит мальчик. И оно действительно радо, его голос становится прежним. Безжизненная, пустая улыбка широко раздвигает ему губы, словно невидимыми крючками. – И когда ты в этом уверился?
– Думаю, какая-то часть меня знала это с того момента, когда я услышал твой голос, говоривший со мной устами Тэсс в Венеции. Мне потребовалось довольно много времени, чтобы окончательно в этом увериться. И принять это.
– Интуитивно.
– Нет. Все дело в твоей заносчивости, высокомерии. В твоих претензиях на вежливость, интеллигентность, корректность. В твоей фальшивой, поддельной изощренности и утонченности.
Мальчик снова улыбается. Но на сей раз не радостно.
– Это все?
– И еще дело в твоих риторических изысках, – продолжаю я. Нет сил перестать пытаться задержать его внимание. – Ты же самый убедительный мастер уговаривать во всем Стигийском Совете.
- Тут, насупротив,
- Поднялся Велиал; он кротким был
- И человечным внешне; изо всех
- Прекраснейшим, которых Небеса
- Утратили, и с виду сотворен
- Для высшей славы и достойных дел,
- Но лжив и пуст…
Тот самый изящный и убедительный голос, который утихомирил яростный призыв Молоха к оружию, убеждал подождать, пока утихнет гнев Господень, прежде чем осуществить внезапное нападение на небеса.
- Ведь у нас
- Осталось то, чего не может Он
- Ни яростью, ни силой отобрать —
- Немеркнущая слава!
– Ты большой поклонник пустой славы и пустой эрудиции, – продолжаю я. – Хотя его слова ласкали слух… но мысли были низки. Вот что в конечном итоге означает твое имя, Велиал. Никчемнный, не имеющий никакой ценности.
Лицо мальчика снова застывает. Не меняется, ничего не выражает. Только нога продолжает пинать пыльную землю под качелями. Он медленно раскачивается взад-вперед, заставляя меня поворачивать голову, следя за ним. Этакий маятник, вызывающий головокружение.
– У тебя много общего с Джоном Милтоном, – говорит оно.
– Я много лет изучал его работы. Вот и все.
– А ты когда-нибудь задавал себе вопрос, почему они тебя так привлекают?
– Любое произведение искусства достойно изучения.
– Но тут дело совершенно в другом! Милтон – автор самого яркого и красноречивого в истории рассказа о расколе! О мятеже! Именно поэтому в своих стихах Джон дает столь сочувственное описание моего хозяина. Он на нашей стороне, пусть тайно, неосознанно. Он как бы один из нас. И ты тоже.
– Ты ошибаешься. Я никогда и никому не причинял вреда.
– Дело вовсе не в причиненном кому-то вреде, Дэвид. Насилие, преступления – это все обломки, осколки зла, мелкие делишки в сравнении с вопросами духа. А то, что сближает тебя с Джоном, – это дух сопротивления.
– Сопротивления чему?
Мальчик не отвечает. Он раскачивается взад-вперед, не дергая ногами, не касаясь земли, не сводя своих глаз с моих. С каждым качком цепи качелей скрипят, взвизгивают, словно от боли.
– Всю свою взрослую жизнь ты изучал религию – догматы христианства, послания апостолов, – и тем не менее ты не веришь в Бога, – продолжает он через некоторое время. И снова делает паузу.
Нет, это не просто пауза. Это открывшийся провал во времени. И падение в него.