Демонолог Пайпер Эндрю
– Что стряслось? Ты какой-то взъерошенный.
Я раздумываю, рассказывать ли ей о Худой женщине и о странном предложении, сделанном мне в кабинете. У меня возникает ощущение, что это может выглядеть как раскрытие тайны, которую я вроде бы должен был хранить – нет, это больше, чем просто «ощущение», это нечто вроде физического предупреждения, – и у меня напрягается что-то в груди, что-то давит мне на кадык, словно невидимые пальцы сжимают мою плоть, стараясь заставить меня замолчать. А потом я вдруг обнаруживаю, что бормочу что-то маловразумительное о жаре и необходимости срочно выпить чего-нибудь покрепче.
– Так ведь мы именно для этого тут и встретились, не так ли? – отвечает Элейн, взяв меня под руку и направляя через толпу к выходу из вокзала. Ее рука лежит у меня на локте, словно прохладный компресс на моей внезапно запылавшей коже.
Бар «Устрица» располагается в подвале. Этакая пещера без окон под помещением вокзала, по каким-то непонятным причинам предлагающая желающим сырые морепродукты и ледяную водку. Мы с О’Брайен провели здесь немало времени, рассуждая о своих карьерах: моя добралась до верхней точки всей этой игры, когда обладаешь статусом «ведущего эксперта мирового уровня», что отмечается при каждом упоминании моего имени, а у нее имеются труды по психологическим факторам, подкрепляющим исцеление с помощью веры, несколько повышающие ее научный рейтинг и увеличивающие ее еще недавно не слишком широкую известность. Хотя по большей части мы болтаем просто ни о чем конкретном, как это обычно бывает между отлично подходящими друг другу, пусть и не совсем похожими друзьями.
Что делает нас столь непохожими? Элейн – женщина, это прежде всего. Одинокая женщина. Темные волосы коротко подстрижены, синие глаза сияют на смуглом ирландском лице. В отличие от меня она из состоятельной семьи, хотя и не слишком показушно известной – такие типичны на северо-востоке страны. Юность в Коннектикуте, на теннисных кортах и в лагерях, затем внешне гладкая, без видимого напряжения научная карьера, куча ученых степеней, успешная частная практика в Бостоне, а теперь и в Колумбийском университете, где она только в прошлом году оставила пост декана психологического факультета, чтобы полностью сосредоточиться на собственных исследованиях. Резюме – выше любых стандартов, никаких вопросов. Вот только не совсем подходящий персонаж, чтобы составить пьяную компанию женатому мужику.
Дайана никогда открыто не жаловалась по поводу нашей дружбы с О’Брайен. Скорее наоборот, она ее даже поощряла. Правда, это не мешало ей испытывать ревность в связи с нашими посиделками и выпивками в баре «Устрица», нашими посещениями спортивных баров посреди рабочей недели, чтобы посмотреть трансляцию очередного хоккейного матча (мы с Элейн сейчас временно болеем за «Рэйнджерс», хотя раньше были фанатами других команд, она – «Бруинов», а я – «Лифс»). Так что у моей супруги нет другого выбора, кроме как смириться с наличием этой женщины рядом со мной, поскольку если бы она стала на пути нашей дружбы, это означало бы, что Элейн дает мне то, чего жена дать не может. Тот факт, что это истинная правда, и то, что это отлично известно всем нам троим, как раз и делает крайне неприятным мое возвращение домой, где меня всегда ожидает ледяной прием после вечера, проведенного с Элейн.
Мысль о том, чтоб прекратить дружеские отношения с О’Брайен в качестве мирного предложения Дайане, приходила мне в голову, как пришла бы любому мужу в условиях разваливающегося брака, если бы он все еще хотел его сохранить вопреки всем рискам и добрым советам. А я действительно хочу сохранить нашу семью. Должен признать, что весьма значительная часть всех ошибок и провалов в нашем браке приходится на мою долю – они образуют неопределенных размеров тень, которую отбрасывает то, что я из себя представляю, – но ни один из них не был намеренным, ни один не поддавался моим усилиям что-то поправить. Мои несовершенства отнюдь не мешали мне делать все, что я только мог придумать, чтобы стать Дайане хорошим мужем. Но факт остается фактом: мне в моей жизни нужна Элейн О’Брайен. Не для случайного, хаотического флирта, не для сентиментальных терзаний по поводу того, что могло бы быть, но в качестве советчицы, в качестве моего более четко выраженного, более ясно мыслящего внутреннего «я».
Такое положение может выглядеть странным – да оно и впрямь странно выглядит, – но она заняла в моей жизни место брата, которого я потерял, когда был еще ребенком. И если тогда я никак не мог предотвратить его смерть, то теперь я не могу позволить, чтобы О’Брайен исчезла из моей жизни.
Что менее понятно, это то, что она сама получает из наших взаимоотношений. Я неоднократно задавал ей этот вопрос: почему она тратит столько своего драгоценного времени на такого меланхолика и поклонника Милтона, как я? Ее ответ всегда был один и тот же.
– Я предназначена для тебя, – говорит она.
Мы находим свободные табуреты у длинной стойки бара и заказываем дюжину нью-брунсвикских устриц и пару мартини – для начала. Народ вокруг кишмя кишит, и все орут, как маклеры на бирже. Тем не менее мы с моей спутницей тут же оказываемся словно в коконе наших общих мыслей, отделенном от всех остальных. Я начинаю разговор с пересказа своей встречи с Уиллом Джангером, добавив несколько особо острых и убийственных ремарок к тем, которые действительно высказал ранее (и опустив все свои исповедальные откровения насчет Тэсс). Элейн улыбается, хотя явно видит все мои преувеличения (и, скорее всего, умолчания тоже). Я знал, что так оно и будет.
– Ты действительно так ему все это и высказал? – уточняет она.
– Почти, – отвечаю я. – Я, конечно же, очень хотел бы все это ему высказать.
– Тогда будем считать, что высказал. И пусть в архивных записях будет указано, что эта скользкая змея, Уильям Джангер с физического факультета, зализывает сейчас вербальные раны, нанесенные ему опасно недооцененным Дэйвом Аллманом, этим любителем старинных книг.
– Да. Мне это подходит. – Я киваю и отпиваю из стакана. – Я себя сейчас чувствую вроде как сверхдержава, у которой имеется друг, принимающий твою версию реальности.
– Нет никакой реальности, есть только разные версии.
– Кто это сказал?
– Я, насколько мне известно, – говорит моя коллега и тоже делает большой глоток.
Водка, успокаивающее ощущение и удовольствие быть рядом с ней, уверенность в том, что ничего похожего на реальную опасность пока что не может на нас свалиться, – все это заставляет меня почувствовать, что все будет о’кей, даже если я занырну еще дальше и расскажу О’Брайен о своей встрече с Худой женщиной. Я вытираю губы салфеткой, готовясь к рассказу, но тут она начинает говорить сама, прежде чем я успеваю произнести первое слово.
– У меня есть новости, – сообщает Элейн, проглатывая устрицу. Это вступление заставляет предположить, что у нее в запасе имеется некая высокосортная сплетня, нечто поразительное и непременно с сексуальным привкусом. Но потом, проглотив, она объявляет:
– У меня обнаружили рак.
Если бы у меня в этот момент было что-нибудь в горле, я бы подавился.
– Это шутка? – спрашиваю я. – Говори же, это гребаная шуточка?
– Разве онкологи в нью-йоркском пресвитерианском госпитале шутят?
– Элейн! Боже мой! Нет, не может такого быть!
– Они не совсем уверены в том, когда это началось, но теперь это дошло до костей. Что объясняет мои бездарные проигрыши в сквош в последнее время.
– Мне очень жаль…
– Какая там на сей счет имеется нынче дешевая мантра из дзен-буддизма, что предлагают в дисконт-шопах? Это то, что есть.
– Нет, ты серьезно? Я хочу сказать… конечно, это серьезно… но насколько далеко это зашло?
– Довольно далеко, как они говорят. Это что-то вроде курса дополнительного продвинутого обучения в университете или нечто в том же роде, как аспирантура. Подавать заявления о приеме могут только раковые опухоли, уже закончившие все предварительные курсы подготовки.
Она удивительно стойко держится и сохраняет отличное чувство юмора – мне это здорово сейчас помогает вместе с укрепляющим воздействием мартини, – но чуть заметное подрагивание уголка ее рта, которое я тут же замечаю, свидетельствует о попытках сдержать слезы. А затем, прежде чем я осознаю это, я сам начинаю плакать. Я обнимаю ее, сбросив при этом с подноса со льдом на пол пару устричных раковин.
– Спокойнее, профессор, – шепчет О’Брайен мне на ухо, хотя обнимает меня не менее крепко, чем я ее. – У людей может сложиться превратное мнение.
А какое тут может быть мнение? Такое объятие не спутаешь с каким-то другим, с признаками страстного желания или с поздравлениями. Это безнадежное объятие. Так ребенок обнимает кого-то из близких на вокзале в момент расставания, до самого конца сражаясь с неизбежным, вместо того чтобы вежливо, как это делают взрослые, смириться с ним и подчиниться.
– Мы что-нибудь придумаем, – говорю я. – Найдем других врачей, получше.
– Поздно, Дэвид, это слишком далеко зашло.
– Ты что, уже примирилась с этим, да?!
– Да. Хочу попытаться, во всяком случае. И прошу тебя мне помочь.
Она отталкивает меня от себя. Не от смущения, а просто чтобы я видел ее глаза.
– Я понимаю, что ты напуган, – говорит она.
– Конечно, я напуган. Это же такое несчастье…
– Я не о раке. Я говорю о тебе самом.
Она делает глубокий вдох. То, что она собирается мне сказать, явно требует значительных усилий, энергии, которой у нее может и не быть. И я беру ее за руки, чтобы хоть как-то поддержать. И склоняюсь ближе к ней, готовый слушать.
– Я никогда не могла понять, чего ты так боишься, но есть в тебе что-то такое, что загоняет тебя в угол, да так плотно, что ты зажмуриваешься, чтобы этого не видеть, – говорит она. – Тебе необязательно сообщать мне, что это такое. Готова спорить, ты и сам этого не знаешь. Но вот какое дело: меня, вероятно, уже не будет рядом, когда ты от него наконец отобьешься. Я хотела бы быть вместе с тобой, но, видимо, ничего не выйдет. И тебе понадобится чья-то помощь, поддержка. Ты с этим в одиночку не справишься. Лично я не знаю ни одного человека, который мог бы с этим справиться.
– Тэсс.
– Верно.
– Ты хочешь, чтобы я больше о ней заботился?
– Я хочу, чтобы ты всегда помнил, что она так же напугана, как и ты. Она считает, что тоже осталась в полном одиночестве.
– Не уверен, что понимаю тебя…
– Это все твоя меланхолия. Или депрессия. Вместе с девятью десятыми твоих несчастий, печалей и скорбей, которые я изучила, диагностировала и пыталась лечить. Называй это как хочешь, но это всего лишь разные термины, обозначающие одиночество. Вот что ввергает тебя в мрачное настроение. И именно с этим ты должен бороться.
Одиночество. Можно подумать, что О’Брайен присутствовала сегодня на моей лекции и записывала за мной.
– Я вовсе не одинок.
– Да, но считаешь, что одинок. Ты всегда считал себя одиноким, всю свою жизнь – и что же? Может, так оно и было. И это чуть тебя не сгубило. Если бы не твои книги, не твоя работа, не все эти щиты и преграды, что ты установил у себя в голове, ты бы точно погиб. И оно по-прежнему стремится тебя погубить. Но ты не должен ему этого позволять, потому что теперь у тебя есть Тэсс. И неважно, как далеко ее от тебя отнесет, ты все равно не должен сдаваться. Она же твой ребенок, Дэвид! Так что ты обязан доказывать ей свою любовь, доказывать каждую гребаную минуту, каждый гребаный день. Чуть ослабишь напор, и все, ты провалил тест на звание Настоящего человека. Чуть дашь слабину, и ты действительно окажешься в полном одиночестве.
Даже здесь, в спертом воздухе бара «Устрица», Элейн поеживается и дрожит.
– Откуда ты все это взяла? – спрашиваю я. – Я ведь никогда ничего подобного про Тэсс не говорил. Что она… вроде меня самого. Ты хочешь сказать, что у нее то же самое, что и у меня, да?
– Даже больше, чем можно унаследовать, как цвет глаз или телосложение.
– Подожди минутку! Ты сейчас говоришь как доктор О’Брайен, как мозговед? Или как моя приятельница Элейн и это всего лишь дружеский пинок в задницу?
Этот вопрос, нацеленный на то, чтобы вернуть нас на более понятную и привычную почву, кажется, только сбил ее с толку. Она некоторое время пытается найти ответ, и болезнь тут же отражается на ее лице. Кожа внезапно туго обтягивает кости черепа, румянец исчезает. Подобную трансформацию не может заметить никто, кроме меня, но я вижу: сейчас она выглядит так, что вполне могла бы сойти за сестру Худой женщины. Это сходство, наверное, должно было броситься мне в глаза, еще когда я только заметил ту странную посетительницу, когда она сидела возле моего кабинета. Но проявилось оно только сейчас, в минуту интимного общения, в минуту ужаса.
– Это просто то, что я знаю и понимаю, – в конце концов отвечает моя подруга.
Мы еще некоторое время сидим там. Как обычно, заказываем еще по порции мартини и порцию лобстера на двоих. Все это время О’Брайен умело направляет нашу беседу подальше в сторону от ее диагноза и ее удивительного профессионального проникновения в мои жизненные беды и несчастья. Она уже высказалась по этому поводу, сообщила мне все, что хотела сообщить. И между нами уже возникла не выраженная словами уверенность в том, что даже она не полностью осознает, чем это может мне грозить.
Когда мы расправляемся с нашими напитками, я провожаю Элейн наверх, в главный зал терминала. Здесь теперь потише, толпа зевак, делающих снимки, теперь гораздо больше, чем поток обычных пассажиров. Я готов задержаться с О’Брайен у выхода на платформу, пока не подадут ее поезд до Гринвича, но она останавливает меня под золотыми вокзальными часами.
– Я отлично и сама доберусь, – говорит моя спутница со слабой улыбкой.
– Конечно, доберешься. Но нет смысла торчать тут и ждать в одиночестве.
– Я не буду в одиночестве. – Она обхватывает пальцами мое запястье в знак благодарности. – И тебя кое-кто уже ждет.
– Сомневаюсь. Тэсс в последнее время после ужина просто запирается у себя в комнате, садится за компьютер. На ее двери словно появляется неоновая надпись: «ПРОСЬБА НЕ БЕСПОКОИТЬ».
– Иногда люди закрывают дверь только для того, чтобы ты в нее постучался.
О’Брайен отпускает мое запястье и ускользает в толпу немецких туристов. Я бы последовал за ней, хотя бы попытался, но она этого явно не хочет. Так что я разворачиваюсь и направляюсь в противоположную сторону, вниз по тоннелю, ко входу в подземку, и чем дальше от поверхности я удаляюсь, тем жарче становится воздух.
Глава 3
Я выбираюсь на поверхность на 86-й улице в Аппер-Уэст-сайде. Вот здесь мы и живем, моя маленькая семья, вместе с другими маленькими семьями, обитающими в этом районе. Нашу улицу частенько заполняют родители с бумажными стаканчиками из «Старбакса», полными кофе с молоком, толкающие перед собой роскошные детские коляски на одного ребенка. Это отличный район, прямо как с картинки из роскошного журнала, он очень подходит для таких, как мы – хорошо образованных профессионалов, обремененных предрассудками насчет проживания в пригородах, но твердо уверенных в том, что жизнь здесь, в относительной безопасности, но на небольшом расстоянии пешком от Центрального парка, Музея естественной истории и лучших частных школ, даст нашим единственным детишкам то, что им нужно, чтобы в один прекрасный день они стали такими же, как мы.
Мне здесь нравится, я чувствую себя здесь, словно вечный турист. Вырос я в Торонто, в городе более простом, с более скромным темпераментом и запросами. В менее мифологизированном окружении. Жизнь в Нью-Йорке подхлестнула развитие моей способности притворяться. Притворяться, что это и впрямь мой дом, а вовсе не какая-то подделка, фальшивая выдумка, заимствованная из романов и фильмов. Притворяться, что мы когда-нибудь расплатимся наконец по закладной на нашу просторную, с тремя спальнями, квартиру в «престижном» доме на 84-й улице. Меня частенько тревожит сознание того, что мы вообще-то не сможем это себе позволить, но вот Дайана любит замечать, что «никто теперь не думает о том, что может или не может себе позволить. Нынче уже не 1954 год».
Между нами все плохо, и, вероятно, наши отношения уже не подлежат восстановлению. С грохотом и треском поднимаясь в кабине лифта, я перебираю события этого странного дня, решая, с чем двигаться дальше, а что похоронить. Я хочу рассказать Дайане об О’Брайен, о своем разговоре с Уиллом Джангером, о Худой женщине, потому что у меня нет больше никого, с кем я мог бы поделиться всеми этими подробностями: они слишком личные, каждая по-своему, чтобы выложить их перед кем-то из коллег или за столом на вечеринке. И ведь есть надежда, что жене это будет интересно. Что я расскажу ей нечто, способное заставить ее замолчать и задуматься, вызвать у нее заинтересованность, возбудить сочувствие. Отсрочка неизбежного – это нынче, по всей вероятности, все, на что я могу рассчитывать.
Я открываю дверь в квартиру и обнаруживаю, что Дайана стоит перед ней, дожидаясь меня. В руке у нее почти пустой винный бокал. И что говорит выражение ее лица? Оно говорит, что любая история, которую я могу ей сейчас рассказать, не имеет никакого значения.
– Нам надо поговорить, – сообщает супруга.
– Самые мерзкие три слова в истории браков.
– Я серьезно!
– Я тоже.
Она ведет меня в гостиную, где на кофейном столике стоит и ждет меня второй винный бокал, в отличие от ее бокала полный. Нечто, призванное смягчить удар, который вот-вот будет мне нанесен. Но я не желаю никаких смягчений. Это ведь всегда было ее проблемой, с самого начала, не правда ли? То, что я никогда не присутствую в нужном месте в нужный момент. Ну что же, то ли дело в странных событиях сегодняшнего дня, то ли в новой решимости, которой я только что обзавелся, но я чувствую себя в данный момент вполне присутствующим, черт бы меня побрал!
– Я уезжаю, – говорит Дайана. Ее тон – хорошо отрепетированный вызов, словно сейчас ей необходимо проявить мужество, обеспечив себе безопасное бегство.
– И куда же?
– К родителям, на Кейп-Код[10]. На лето. Или на часть лета. Пока не подыщу себе собственную квартиру.
– Две квартиры в Манхэттене. И как мы будем за них платить? Ты выиграла в лотерею?
– Я предлагаю, чтобы впредь не было никакого «мы», Дэвид. Это означает, что я имею в виду только одну квартиру. Мою.
– Стало быть, мне не следует принимать это за начало бракоразводного процесса.
– Да, думаю, не следует.
Супруга делает последний глоток из своего бокала. Все оказалось легче, чем она думала. Она уже почти уехала отсюда, и мысль об этом вызвала у нее приступ жажды.
– Я стараюсь сохранить наш брак, Дайана, – вздыхаю я.
– Я знаю, что ты стараешься.
– Значит, ты видишь это?
– Да, но это не остановило тебя от превращения в человека, с которым встречаешься каждый день, говоришь ему «привет!», но в действительности совершенно его не знаешь. Тебе кажется, что ты и впрямь стараешься, но когда доходит до реальных шагов, тебя тут нет.
– И что я могу еще тебе сказать?
– Дело никогда не было в том, что тебе нечего мне сказать. Дело в действиях, в реальных шагах. Или, скорее, в том, что их нет.
У меня нет аргументов, чтобы это оспорить. Но даже если бы они у меня были, я все равно не стал бы этого делать – я не из любителей споров. Хотя, может, нам иной раз и следовало бы поспорить. Выложить и выслушать еще некоторое количество гнусных обвинений, страстных отрицаний и признаний – это, возможно, могло бы помочь нам решить наши проблемы. Но я не знаю, как это делается.
– Ты намерена жить с ним? – спрашиваю я.
– Мы обсуждаем этот вопрос.
– Значит, когда я виделся с ним сегодня, когда он налетел на меня, то просто хотел поглумиться надо мной.
– Уилл вовсе не такой.
«Тут ты ошибаешься, Дайана, – хочется мне сказать. – Он как раз именно такой».
– А как же быть с Тэсс? – спрашиваю я.
– А что Тэсс?
– Ты ей уже сказала?
– Я подумала, что оставлю это тебе, – говорит жена. – У тебя с ней лучше отношения. Всегда так было.
– Это не соревнование. Мы же семья.
– Нет, с этим покончено. Все кончено.
– Она же и твоя дочь.
– Я не могу до нее докричаться, Дэвид!
И тут Дайана – к своему собственному изумлению – ударяется в слезы. Громкий, хотя и короткий приступ судорожных рыданий.
– С ней что-то не так, – ухитряется она произнести. – Нет, ничего такого, с чем можно было бы обратиться к врачу, я вовсе не это имею в виду. Ничего такого, что можно изучить при медицинском осмотре. Что-то не так, неправильно, но это невозможно разглядеть.
– И что же, по-твоему, это такое?
– Я не знаю. Ей ведь уже одиннадцать лет! Почти взрослая девушка. А у нее такие настроения… Но и это совсем не то. Она вроде тебя, – говорит моя супруга – это случайное совпадение, хотя и более злобное повторение слов О’Брайен. – Вы вдвоем укрылись, спрятались в собственном приватном, неприкасаемом маленьком логове.
Она сейчас совершенно одинока. Я вижу это так же четко и ясно, как след губной помады на краешке ее зажатого в руке бокала. Ее муж и дочь разделяют между собой некий мрачный, темный мир, и помимо всех прочих побочных эффектов этот факт вышибает ее из нашей семьи. Я стою здесь, рядом с ней – как всегда здесь стоял, – но она совершенно одинока.
– Тэсс в своей комнате? – спрашиваю я. Дайана кивает.
– Иди, – говорит она, отпуская меня. Но я и сам уже ушел.
Даже 1400-страничная «Анатомия меланхолии» Роберта Бёртона не сообщает, передается эта болезнь по наследству или нет. Я склонен полагать, что мы с Тэсс имеем весьма сильные позиции, выступая в поддержку этого предположения. Только за последний год или около того дочь неоднократно демонстрировала нам все внешние признаки мрачной рассеянности: она растеряла всех друзей и променяла широкий круг своих интересов на единственное увлечение, вернее, даже на одержимость – в ее случае это ведение дневника, в который я никогда даже не пытался сунуть нос – отчасти из уважения к ее личной жизни, отчасти из страха перед тем, что я могу там обнаружить. Что беспокоит Дайану больше всего – это нынешний уход нашей девочки в себя, ее уединение, отстраненность. А истина заключается в том, что я еще много лет назад успел распознать в Тэсс самого себя. Мы с ней одинаковым образом отрешаемся, уходим от грохота жизни, и хотя все же вечно пытаемся перебросить мостик через образовавшийся разрыв, нам это удается лишь с частичным успехом.
Я стучу в дверь Тэсс. Услышав ее средневековое разрешение «войдите!», я вхожу и вижу, что она закрывает свой дневник и выпрямляется, сидя на краю постели. Свои длинные, цвета рислинга, волосы она пока еще заплетает в косичку – я нынче утром завязал ее лентой. Сразу вспоминается ее младенчество и мои терпеливые – более терпеливые, нежели те, на которые способна Дайана, – усилия при расчесывании этой гривы, распускании образовавшихся узелков и вырезании присохших капелек клея или кусочков засохшей жвачки. Возможно, это странное занятие для отца. Но все дело в том, что самые замечательные наши с ней беседы протекают в ванной комнате около восьми часов, когда воздух там насыщен паром после череды горячих душей, а мы вдвоем спорим, как ей убрать волосы – заплести косичку, сделать «конский хвост» или два хвостика.
Моя Тэсс. Она поднимает на меня глаза и мгновенно прочитывает в них, что произошло в гостиной.
Девочка чуть сдвигается в сторону. Освобождает место, чтобы я сел рядом.
– Она вернется? – спрашивает Тэсс. Первая часть нашего общения прошла без слов.
– Не уверен. Не думаю. Нет.
– Но я остаюсь здесь? С тобой?
– В подробностях мы это еще не обсуждали. Но да, этот дом по-прежнему остается твоим. Остается домом для нас обоих. Потому что я точно, черт побери, никуда без тебя не уеду.
Тэсс кивает, словно это – то, что я останусь здесь с ней, – все, что ей хочется знать. На самом деле это все, что хочется знать и мне самому.
– Нам нужно что-то предпринять, – говорю я через некоторое время.
– «Что-то» вроде терапевтического курса для поправки семейных отношений? Или какого рода «что-то»?
Этот курс уже запоздал, думаю я. Слишком запоздал для всех нас, всех троих вместе. Теперь всегда нас будет только двое, ты и я.
– Я имею в виду что-нибудь веселенькое.
– Веселенькое? – Дочь повторяет это слово, как будто оно пришло из какого-то древнего языка, словно это какой-то забытый термин из древнеисландского, который ей нужно помочь перевести.
– Как ты считаешь, ты успеешь собраться до утра? Немного вещей, всего на три дня? Просто чтобы запрыгнуть в самолет и убраться отсюда? Билеты будут в первый класс. Отель четырехзвездочный. Будем там как рок-звезды.
– Конечно, – говорит Тэсс. – Это действительно взаправду?
– Абсолютно взаправду.
– Куда летим?
– Как тебе понравится такое место – Венеция?
Она улыбается. Прошло очень много времени с того дня, когда я в последний раз видел, как моя дочь вдруг демонстрирует удовольствие и радость – и это из-за того, что я сделал, ни больше ни меньше! – так что я кашляю, чтобы замаскировать рыдание, захватившее меня врасплох.
– Чистейший рая свет, – говорю я.
– Опять твой старина Милтон?
– Да. Но и ты тоже.
Я дергаю ее за нос. Такой маленький щипок большим и указательным пальцами – я перестал так ее дергать всего пару лет назад после ее возмущенных протестов. Я и сейчас ожидаю такого протеста, но вместо этого дочь отвечает так, как делала ребенком, когда это была одна из наших обычных игр, одна из тысяч:
– Би-бип!
Она смеется. И я смеюсь вместе с ней. Всего на какой-то момент к нам вернулось глупое, смешливое настроение. Я не имел ни малейшего понятия, что из всех вещей, по которым я, как мне казалось, буду скучать, когда мой ребенок перестанет быть ребенком, одно из первых мест будет занимать возможность вести себя по-ребячьи.
Я поднимаюсь и иду к двери.
– Ты куда? – спрашивает Тэсс.
– Сказать маме.
– Скажешь ей это через пару минут. Побудь со мной еще немного, ладно?
И я остаюсь с ней еще на некоторое время. Мы не разговариваем, не пытаемся сочинить какую-нибудь успокаивающую банальность, не притворяемся. Просто сидим.
В эту ночь мне снится Худая женщина.
Она сидит сама по себе в совершенно пустом лекционном зале, в том самом, где я читаю лекции первокурсникам, но изменившемся, расширившемся, так что его размеры невозможно определить и оценить, поскольку стены и справа, и слева уходят во мрак и растворяются в нем. Я стою за кафедрой и, прищурившись, смотрю на эту женщину. Единственное освещение – от неярких ламп, что освещают ступени в проходе между рядами, и от двух сияющих красным указателей «Выход» над задними дверями, далеких, как города по ту сторону огромной пустыни.
Она сидит в середине ряда, на полпути к задней стене. Ее саму не видно, одно только лицо. Болезненное от неправильного питания. Черно-белое лицо, как из кадров кинохроники. Кожа готова лопнуть на носу, на острых, выступающих скулах, готова слезть с острого, хрупкого подбородка. От этого ее глаза выкатываются наружу из глазниц, словно стараясь убежать.
Мы оба молчим. И тем не менее это молчание заполнено ощущением, что только что было произнесено вслух нечто, что никогда не должно было прозвучать. Какая-то непристойность. Или проклятие.
Она открывает рот. Открывшаяся глотка выглядит как сухая бумага, как сброшенная змеиная кожа. От нее исходит гнилостное дыхание, оно поднимается ко мне и касается моих губ, напрочь их запечатывая.
Она выдыхает. И прежде чем я успеваю проснуться, она испускает бесконечный тяжкий вздох. Такой, что тут же обращается в какое-то восклицание, и оно звучит все громче и сильнее, пока не выливается из ее рта мощной лавиной, как поэма.
Как горячее приветствие. Как ересь.
Пандемониум…
Глава 4
Я, на высоте тридцати тысяч футов над Атлантикой, единственный пассажир в салоне первого класса, у кого горит лампочка для чтения. Тэсс крепко спит рядом, ее дневник закрыт и лежит у нее на коленях. Тут я в первый раз с того момента, когда Худая женщина покинула мой кабинет, обращаюсь мыслями к тому, что может ожидать меня в Венеции.
Вчерашний день послал мне такой набор разнообразных крученых мячей, что мне трудно было решить, который из них принимать первым. Терминальную стадию заболевания моей лучшей подруги, окончательный крах моего брака или вопрос о том, почему посланница, по всей вероятности, направленная ко мне некоей церковной организацией, предложила мне кучу денег за визит? И какой визит? Куда? Единственная область, в которой я действительно эксперт и которую она упомянула вполне конкретно, – это мое знание произведений Милтона. Нет, даже не это. А то, что я демонолог.
Даже сейчас и здесь, в плывущем в небе и похожем на роскошный отель «Боинге», я чувствую себя не слишком уютно, обдумывая эту мысль, какой бы абсурдной она ни была. Вот я и возвращаюсь к чтению. К стопке книг, которые все относятся к тому, что, говоря по правде, является моим излюбленным книжным жанром. К туристическим путеводителям.
Я ведь из породы таких книжных червей, которые больше читают обо всяких местах, чем посещают их. И вообще, по большей части я, скорее, готов именно читать о них, нежели их посещать. Не то чтобы мне не нравились дальние дали, нет, но мне мешает то, что я всегда и везде ощущаю свою чужестранность, ощущаю себя чужаком среди местных жителей. Именно так я себя и чувствую, то сильнее, то слабее, вне зависимости от того, куда я попал.
И все же я с нетерпением жду прибытия в Венецию. Я никогда там не был, и ее фантастическая история, ее запечатленное многими очарование – это нечто, что я очень хотел бы увидеть вместе с Тэсс и разделить с ней. У меня есть некоторая надежда, что красота и привлекательность этого города вытряхнут мою дочь из ее нынешнего состояния. Возможно, спонтанность этого нашего приключения и великолепие места нашего назначения окажутся достаточными, чтобы вернуть блеск и яркость ее глазам.
Так что я продолжаю читать пропитанные кровью давние истории городских памятников, войн, что велись за земли, за торговые пути, за религию. Попутно я отмечаю рестораны и разные достопримечательности, которые в наибольшей степени обещают порадовать Тэсс. Я желаю стать для нее самым информированным, самым подготовленным туристическим гидом, какой только бывает на свете.
Сам полет уже стал в некотором роде потрясением и развлечением. Тэсс сообщила Дайане о наших планах только нынче утром. Та задала всего несколько вопросов, и при этом в ее глазах явственно отразились все расчеты о том, как эта наша поездка неожиданно предоставит ей возможность лишнее время побыть с Уиллом Джангером. Затем последовали торопливые сборы, поездка в банк за евро (банковский чек, переданный мне Худой женщиной, был спокойно принят, и сумма переведена на мой счет), после чего поездка в лимузине в аэропорт Кеннеди, в ходе которой мы с дочкой оба хихикали на заднем сиденье, прямо как школьные приятели, прогуливающие уроки.
Поскольку время для телефонного звонка было неподходящим, я послал О’Брайен сообщение по мобильнику уже из аэропорта. Описать Худую женщину с помощью клавиатуры сотового телефона, сидя в зале ожидания первого класса, оказалось невозможно, равно как и параметры и направленность моих «консультаций» по «делу», о котором мне ничего не было сообщено, разве что они были на редкость щедро оплачены. Поэтому в конце концов я написал только:
«Улетаю в Венецию (в итальянскую, а не в калифорнийскую) вместе с Тэсс. Вернусь через пару дней. Подробности потом».
Ее ответ пришел почти сразу же:
«ЧЗХ?»
Это должно означать: «Что за херня?»
Я поднимаюсь с места, чтобы размять ноги. Двигатели в механической утробе самолета мягко гудят и посвистывают. Эти звуки, а также спящие пассажиры по обе стороны от меня навевают странное ощущение, будто я – трансатлантический призрак, несущийся сквозь пространство, единственный бодрствующий дух в ночи.
Нет, имеется еще один такой же! Пожилой мужчина, стоит между кабинками туалетов в конце прохода и смотрит вниз, на свои туфли, с несколько скучающим видом. Когда я приближаюсь, он поднимает на меня взгляд и, словно узнав неожиданного сотоварища, улыбается.
– Я, оказывается, не один такой, неспящий, – говорит он вместо приветствия. У него очаровательный итальянский акцент. Лицо у незнакомца чуть морщинистое и красивое, как у актера в рекламных роликах.
– Я читал, – замечаю я.
– Правда? Я тоже большой любитель почитать, – говорит он. – Особенно великие книги. В них вся мудрость человечества.
– В моем случае это просто туристические справочники. Путеводители.
Полуночник смеется:
– Это тоже очень важно и интересно! В Венеции так легко заблудиться! Они вам здорово помогут находить дорогу.
– Во всех книгах говорится, что заблудиться и потеряться в Венеции – это самое очаровательное приключение.
– Бродить, странствовать по городу – да! Но заблудиться? Это совсем другое дело.
Я обдумываю его слова, а он вдруг кладет мне руку на плечо. И сильно его сжимает.
– Что влечет вас в Венецию? – спрашивает он.
– Работа.
– Работа! Ага, вы, наверное, вор.
– Отчего вы так решили?
– Из Венеции все украдено. Камни, реликвии, иконы, золотые кресты со всех церквей. Все это теперь доставляют откуда-нибудь еще.
– Почему?
– Потому что там ничего нет. Ни лесов, ни карьеров, ни ферм. Этот город – сущее оскорбление Господу, он построен исключительно на человеческой гордыне. Он даже стоит на воде! Разве способно подобное магическое действие порадовать Небесного Отца?
Несмотря на благочестивый смысл его слов, тон, которым этот человек их произносит, каким-то образом свидетельствует об обратном, напоминая скорее уничижительную насмешку. Его ни в малейшей степени не занимают нападки на «человеческую гордыню» или неудовольствие Небесного Отца. Наоборот, все эти штучки лишь возбуждают моего случайного собеседника.
Он смотрит куда-то мне через плечо, на спящих пассажиров.
– Вот она, благословенная невинность сна, – замечает он. – Увы, ко мне она больше не является, не приносит мне ни комфорта, ни забвения.
Потом глаза незнакомца натыкаются на Тэсс.
– Ваша дочь? – спрашивает он.
И тут, сразу же, на меня обрушивается уверенное понимание того, что я совершенно неправильно понял этого малого. Это вовсе не очаровательный старикашка, затеявший разговор с сотоварищем по бессоннице. Он притворяется. Прячет свои истинные намерения. Вместе с причиной, по которой он оказался сейчас со мной в самолете.
Я рассматриваю различные варианты ответа – «Не ваше собачье дело!» или «Не смейте даже смотреть на нее!» – но вместо этого просто поворачиваюсь и направляюсь обратно на свое место. Пока иду назад, слышу, как старик входит в туалет и закрывает за собой дверь. Он все еще там, когда я усаживаюсь в свое кресло.
Я притворяюсь, что читаю, но не спускаю глаз с двери в туалет. И хотя я остаюсь настороже в течение следующего часа, мне так и не удается увидеть, чтобы он оттуда вышел.
В конце концов я встаю, подхожу к кабинке и стучусь в дверь, но она не заперта. И когда я открываю ее, внутри никого нет.
Венеция пахнет.
Чем? Трудно сказать, поскольку это скорее запах идей, мыслей, нежели чего-то конкретного. Не ароматы кухни, сельскохозяйственного производства или промышленности, но вонь империи, вонь перехлестывающих друг друга исторических процессов, неистребимый привкус коррупции. В Новом Свете, если город имеет какой-то запах, можно сразу сказать, что это такое. Например, сладковато-тухлая вонь от бумажных фабрик в городах «железного пояса». Или отрыжка Манхэттена – запах жареных каштанов и канализации. Но в Венеции наши североамериканские ноздри вместо всего этого встречают незнакомые испарения грандиозных абстрактных понятий. Красоты. Искусства. Смерти.
– Погляди!
Тэсс указывает на наш вапоретто[11], который причаливает, чтобы забрать нас и провезти по всему Канале Гранде[12] до нашего отеля. Это «погляди!» – единственное, что она произнесла с момента нашего приземления. И девочка совершенно права: вокруг слишком много такого, на что стоит поглядеть – так много роскошных зданий с их изысканными фасадами, что возникает даже постоянная опасность пропустить что-то потрясающее. Я более чем доволен и счастлив бросить взгляд в направлении ее указательного пальца – моя дочь рядом со мной, она разделяет мое радостное возбуждение от открытия нового, другого мира.
Мы садимся на вапоретто. Он, пыхтя, отчаливает и начинает продвигаться сквозь мешанину грузовых лодок и гондол. И почти сразу же мы оказываемся в ином мире, где отсутствуют все признаки современности.
– Это прямо как Диснейленд, – замечает Тэсс. – Только все взаправду.
Я тут же упоминаю еще кое-какие реалии, почерпнутые из путеводителей за время моего краткого курса знакомства с ними во время перелета. Вон там Фондако деи Турчи[13] со своими устрашающими окнами, похожими на глаза мертвеца. А вот Песчериа[14] с его неоготическим залом, еще с XIV века исполняющим роль рыбного рынка («Пахнет так, словно какая-то часть рыбы продается там с самого четырнадцатого века», – отмечает Тэсс). А вон там – Палаццо деи Камерленги, куда когда-то сажали за решетку уклоняющихся от уплаты налогов.
Через несколько минут Канале Гранде вдруг сужается, и мы проплываем под мостом Риальто. Его пролет так заполнен туристами, что я начинаю беспокоиться, как бы он не рухнул под грузом цифровых камер, солнечных очков и резного камня. Потом канал сворачивает в сторону и снова расширяется. Мы проходим под менее перегруженным Понте делл’Академиа, и кораблик выходит в более широкое пространство Басино ди Сан-Марко, за которым виднеется сверкающая поверхность Венецианской лагуны.
Вапоретто замедляет ход и сворачивает к причалу «Бауэрс иль Палаццо», нашего отеля. Служащие в костюмах с бронзовыми пуговицами швартуют наш кораблик, относят внутрь багаж, один из них предлагает Тэсс затянутую в перчатку руку. Через час после приземления мы переносимся из анонимного ничто международного аэропорта в почти невероятную конкретность одного из лучших отелей Венеции. Да и всей Европы.
Дочь останавливается на причале, глазами фотографируя гондолы, лагуну, часовую башню дворца Сан-Марко и меня самого, замершего в изумлении.