Демонолог Пайпер Эндрю
Может быть, голос, который исходил изо рта Тэсс, был некоей независимой сущностью, духом, который полностью завладел ею в те последние двадцать минут ее жизни. Может быть, это он вырвал ее руку из моей. Может быть, это не самоубийство отняло у меня мою дочь (как с неизбежностью заключили коронер и прочие власти, как только все подозрения в отношении меня самого были отметены благодаря показаниям свидетелей), а убийство, совершенное как бы изнутри нее. Может быть, голос принадлежал демону, посещение которого было обещано мне мужчиной в кресле…
Конечно же, это никакая не дружба. Но, несомненно, близость.
Может быть, эта странная сущность вынесла меня на собственных плечах из той комнаты с сидящим в кресле мужчиной и притащила обратно в отель, а оттуда перенесла к Тэсс, на крышу. Это могло бы кое-что объяснить. Например, почему я вдруг почувствовал себя таким больным после того, как убежал из района Санта-Кроче, из дома номер 3627, а потом сразу же, как только я вернулся в наш номер в отеле «Бауэр», мне стало гораздо лучше. Почему я встретил на улице стадо визжащих свиней. Почему Тэсс поднялась на крышу. Почему последние слова, которые она произнесла, были обращенной ко мне просьбой найти ее. И почему ее тело так и не было найдено.
Вот как низко я пал!
Нет. Неправда. Я пал даже ниже.
Что, если некоторые черты личности, свойственные моей дочери и мне, особенно эта четко различимая, как родимое пятно, склонность к меланхолии, никогда не были просто элементом темперамента, но с самого начала являлись указанием на то, что мы избранные? Если бы это происходило в лекционном зале и вопрос, который я только что задал сам себе, исходил от какого-нибудь студента, я бы знал, как на него ответить. У меня в памяти имелся прецедентный случай, и я мог бы процитировать его наизусть. Евангелие от Марка, глава 9. Очередной случай, когда Иисус изгнал демона из тела одержимого им человека. На сей раз из тела мальчика. Его отец умолял Спасителя освободить ребенка от злого духа, который «многократно бросал его и в огонь, и в воду, чтобы погубить его».
В воду.
Самоубийство. Спровоцированное демоном.
Христос спросил отца, «как давно это сделалось с ним».
Он ответил: «С детства»[26].
А вот вам еще одно определение странствования: состояние, когда эмоции так сильны, что для их объяснения требуется быть суеверным. Это одно из основных наблюдений в моей сфере исследований. Страх – страх смерти, потери, страх быть покинутым – вот откуда берет начало вера в сверхъестественное. Объяснение для кого-то вроде меня, для того, кто вдруг обнаружил, что возится с мифами примитивных народов. Такие, как мы, считают, что веру в потустороннее можно рассматривать лишь в качестве симптомов своего рода психического срыва. Для меня это так же верно, как верны номера домов, мимо которых я иду, как время, которое показывают мои часы. Я предполагаю, что это демон забрал у меня мою дочь. Надо просто остановиться и произнести это вслух несколько раз. Просто услышать это. Это своего рода теория, которая точно оправдывает заключение человека в психушку для длительного содержания под наблюдением.
Так что я иду дальше. Окруженный сине-зелеными людьми, сквозь сине-зеленые кварталы.
И почти ничего при этом не чувствую.
То есть, конечно, мне не хватает Тэсс, я скучаю по ней. Я оплакиваю ее, у меня разбито сердце. Но «скучать», «оплакивать», признать, что у тебя «разбито сердце», – все это слова настолько неподходящие, настолько неадекватные, что они граничат с оскорблениями. Это негодный способ искать путь, чтобы идти дальше, продолжать жить. Это плохой способ выразить свою злость на Бога. Это больше относится к смерти. К желанию быть мертвым.
Единственное, что я замечаю, – это дети. Со мной всегда так было. На свете, наверное, не найдется ни одного родителя, который может наблюдать за играющими чужими детьми, не думая при этом о собственном ребенке. Их смех, приглашение поиграть в догонялки, боль и страдания по поводу оцарапанной коленки или украденной игрушки. Все это неизменно приводит к мысли о том, как наши собственные дети делали то же самое, о свойственных им выходках и причудах, которые делают их и похожими, и непохожими на всех других детей на свете.
Вон смотрите: девочка играет в прятки со своей матерью среди валунов и деревьев возле Черепашьего пруда в Центральном парке. Это напоминает мне, как мы играли в прятки с Тэсс. Всякий раз, когда она пряталась, – даже если это происходило в нашей квартире, – у меня всегда возникал ужасный страх, всего на полсекунды, но возникал, пока я искал ее в обычных местах и не находил. Что, если на этот раз она действительно куда-то подевалась? Ушла? Что, если она так хорошо спряталась, что даже поиски за деревьями, под кроватями или в прачечной не дадут никаких результатов?
А потом, когда приступ паники, поднявшись из глубин сознания, начинал одолевать, она находилась. Выскакивала при первом же моем вопле «о’кей, я сдаюсь!».
Но на этот раз Тэсс так спряталась, что не вернется ко мне никогда.
И все же она просила меня не сдаваться.
Найди меня!
Я останавливаюсь перед железными воротами и наблюдаю, как мамаша ищет свою дочь. Притворяется, что никак не может ее обнаружить. Но когда она на цыпочках подходит к клену и заглядывает за него – вот вам! – девочки там нет. И тут же приходит тревога. Мысль, что на сей раз игра вовсе не игра.
– Мам-ма!
Дочь выскакивает из зарослей, которые окружают край пруда, мать подхватывает ее на руки, и ноги девочки свободно болтаются в воздухе. И тут мамаша замечает меня. Мужчину, одиноко стоящего у ворот. В первый раз с тех пор, как я вернулся в Нью-Йорк, кто-то обращает на меня внимание.
Я отворачиваюсь от них, мне стыдно за мое неосторожное вторжение в их личную жизнь. Но мать уже поплотнее прижимает к себе дочь и уходит. Защищает ребенка от мужчины, который явно что-то потерял, явно утратил что-то важное. От человека, который не совсем присутствует здесь и поэтому еще более опасен.
Странник. Бродяга.
Окрашенный в бирюзовые тона день переходит в бирюзовый вечер. Я возвращаюсь в свою квартиру и делаю себе маленький тост. Мажу маслом ломоть хлеба и разрезаю его на маленькие полоски, как любила делать Тэсс. Посыпаю их сахаром с корицей. И выбрасываю, даже не попробовав.
Наливаю себе водки, кладу лед. Брожу по квартире и замечаю, что в комнате Тэсс горит свет. Над кроватью постер – «Король-лев» (мы три раза брали ее с собой на шоу на Бродвее – по ее просьбе, на два дня рождения и на Рождество). Карта Северной Дакоты на стене (напоминание о школьном проекте, когда они должны были подробно изучить один из пятидесяти штатов). Рисунки цветными мелками, которые я честно хвалил и вставлял в рамки. Мягкие игрушки на полу рядом с комодом – звери, давно позабытые, но все еще достаточно любимые, чтобы не убирать их в стенной шкаф. Комната девочки в состоянии перехода от детства к волнениям и неловкостям того, что за ним последует.
Я уже готов уйти, когда замечаю на прикроватной тумбочке дневник Тэсс. Я сам положил туда этот блокнот, когда привез его из Венеции, вернув его на то место, где он обычно пребывал после того, как дочка делала в нем очередную запись. Мне никогда не приходило в голову заглянуть в дневник и прочитать записи, пока она была жива: мой страх перед тем, что Тэсс обнаружит это мое преступление, был сильнее любопытства по поводу ее тайных мыслей. Но сейчас желание услышать ее, вернуть ее назад перевешивает все соображения о сохранении тайны.
Использованный билет в кино служит закладкой, отмечая последнюю запись, датированную тем днем, когда мы отбыли в Венецию. Это означает, что она, должно быть, сделала эту запись в самолете.
Папа не знает, что вижу, как ему трудно. Все эти его «веселенькие» улыбочки, это волнение из-за того, что нам предстоит увидеть… Может, он вроде как оживился. Но он по-прежнему носит Черную Корону.
Сейчас это еще более заметно, чем раньше. Она даже вроде как двигается. Как будто в ней сидит что-то живое, гнездо себе там свило. И ползает, извивается.
Отчасти это из-за всех этих неприятностей, связанных с мамой. Но не все. Нас что-то ждет там, а он не имеет ни малейшего представления, что именно. Черная Корона едет вместе с нами. Он носит ее, но не знает, что она сидит на нем (и как он только НЕ ЗАМЕЧАЕТ, что она на нем???).
Может быть, то, что ждет нас на той стороне, тоже хочет встретиться с папой.
Все, что мне пока что известно, – это то, что оно хочет встретиться со мной.
За этим следует описание полета над океаном, а потом плавания на вапоретто до отеля (почти на целую страницу). Затем – последняя запись в дневнике. Сделанная в тот день, когда она упала с крыши. Сделанная в нашем номере в отеле «Бауэр» в тот отрезок времени, когда я ходил по адресу в Санта-Кроче.
Вот она.
Папа теперь тоже это знает. Я это чувствую. Как он боится!
Он ПРЯМО СЕЙЧАС с ним разговаривает!
Оно его не отпустит. Ему нравится, что мы здесь. Оно почти счастливо.
Может, мы зря сюда приехали. Но держаться вдали от него тоже было бы неправильно. Оно бы все равно нас нашло. Там или здесь. Раньше или позже.
Лучше так, чтобы это произошло сейчас. Потому что мы вместе и, возможно, сможем что-то сделать. Но даже если не сможем, все равно лучше, если оно навалится на нас одновременно. Мне вовсе не хочется потом остаться одной, брошенной. И если мы должны отправиться ТУДА, я не хочу отправляться туда ОДНА.
Он уже идет сюда.
Они идут.
Дневник выпадает у меня из рук с легким шорохом страниц.
Значит, она поехала со мной в Венецию, чтобы встретиться с этим.
Я выключаю свет и закрываю дверь. Бегу в ванную, падаю на колени перед унитазом – меня рвет.
Она поехала туда, чтобы надеть эту Корону, чтобы мне не пришлось больше ее носить.
Когда я немного прихожу в себя, то направляюсь обратно на кухню, чтобы добавить выпивки в стакан, и тут замечаю, что дверь в комнату Тэсс открыта. И там горит свет.
Дом у нас старый, но в квартире никогда не было никаких сквозняков, способных открыть дверь. И проблем с электричеством тоже никогда не возникало. Значит, это я просто не закрыл дверь и не выключил свет.
Я выключаю свет. Со щелчком закрываю дверь. Поворачиваюсь, чтобы уйти.
И останавливаюсь.
Я всего в шаге от двери в комнату Тэсс и ясно слышу щелчок – это поворачивается дверная ручка. А потом скрипят дверные петли.
Я поворачиваюсь – как раз вовремя, чтобы заметить, как в комнате загорается свет. Не сразу. Комната из темной становится желтой в загоревшемся свете, пока я моргаю, стараясь сфокусировать зрение.
– Тэсс?
Ее имя слетает с моих губ, прежде чем мне удается справиться с изумлением и успокоиться. Откуда-то я знаю, что это не галлюцинация, что я вовсе не вижу сон наяву. Это моя дочь. В своей комнате. Может, это единственное место, где она способна чувствовать себя достаточно сильной, чтобы дотянуться до меня, наладить контакт. Сообщить, что она все еще здесь.
Я бросаюсь обратно в ее комнату. Останавливаюсь в центре, широко расставив руки, стараясь что-то ухватить пальцами.
– Тэсс!
Ничего не ощущаю, разве что пустоту, наполненную кондиционированным воздухом. Но свет остается включенным, а ее здесь больше нет.
Сам по себе я, как криминальные репортеры именуют свои источники информации, «весьма надежный свидетель». У меня докторская степень Корнеллского университета, куча наград за достижения на ниве преподавания, высокая профессиональная репутация, подтвержденная публикациями в наиболее уважаемых в моей сфере деятельности изданиях, в моей медицинской карте нет ни малейших намеков на какие-то психические нарушения. Более того, я из категории убежденно-рациональных людей, я всегда издевательски-насмешлив, когда разговор заходит обо всяких нереальных, фантастических явлениях. Я всю свою научную карьеру построил на сомнениях.
И тем не менее вот он я, стою здесь. И вижу то, что увидеть невозможно.
Проснувшись утром, я обнаруживаю в своем мобильнике четыре сообщения. Одно от Дайаны – тон и выражения, скорее свойственные сборщику налогов, – она требует, чтобы я позвонил ей как можно скорее, «чтобы разрешить насущные вопросы». Одно от детектива из Венеции, с которым я в основном общался и переписывался: он сообщает мне, что у них нет никакой новой информации. И два сообщения от О’Брайен, которая требует, чтобы мы немедленно встретились. Второе дополнено еще и опасением, что я «окончательно рехнусь, сидя в одиночестве там у себя, если с кем-нибудь не поговорю, а под кем-нибудь я имею в виду себя».
Поскольку Дайана – мать Тэсс и поскольку нынче утром я в состоянии выдержать только один разговор с другим человеческим существом, я опираюсь на спинку кровати и набираю номер своей жены. И только услышав ответный гудок, соображаю, что эту ночь я спал в комнате Тэсс.
– Алло? – слышится в трубке.
– Это я, Дэвид.
– Так. Дэвид.
Дайана произносит мое имя, имя человека, бывшего ее мужем на протяжении тринадцати лет, так, словно это какая-то малоизвестная пряность и она тщетно пытается вспомнить, какой у нее вкус и пробовала ли она ее раньше.
– В неудачное время позвонил?
– Глупый вопрос.
– Да, глупый. Извини.
Моя супруга молчит, вздыхает. Это не колебания человека, опасающегося причинить боль другому, это просто еще одна пауза, которую делает сборщик налогов, доставая из папки нужный протокол, касающийся данной подкатегории правонарушителей.
– Я хочу все оформить официально, – говорит она. – Мой отъезд. И начать процесс.
– Какой процесс?
– Бракоразводный.
– Понятно.
– Ты можешь воспользоваться услугами Лайама, если хочешь, – говорит Дайана, имея в виду юриста, живущего в Бруклин-Хайтс, который составлял наши завещания. – А сама я уже договорилась с другим адвокатом.
– С каким-нибудь людоедом из Аппер-Ист-Сайд, который бедного Лайама сожрет и не подавится?
– Ты тоже можешь выбрать себе адвоката по собственному усмотрению.
– Я никого ни в чем не обвиняю. Я просто… в своем репертуаре.
В телефоне слышен звук, который можно принять за легкий смешок, но который таковым вовсе не является.
– Я так и не понял, к чему такая спешка, – говорю я.
– Это все тянется слишком долго, Дэвид.
– Я знаю. И не намерен с этим бороться. Я буду самым послушным и готовым помочь признанным рогоносцем в истории бракоразводных процессов в штате Нью-Йорк. Я просто спрашиваю, почему именно нынче утром? Еще и недели не прошло со дня исчезновения Тэсс.
– Тэсс не исчезла.
– Ее все еще ищут.
– Нет, не ищут. А просто ждут.
– Но я все еще ищу.
Молчание. А потом вопрос:
– Ищешь что?
«Ты можешь сходить с ума до полного посинения. – Это моя внутренняя О’Брайен приходит мне на помощь. – Но надо ли тебе, чтобы и она знала, что ты совсем спятил?»
– Ничего, – говорю я. – Я просто бред несу.
– Значит, ты позвонишь Лайаму? Или кому-то еще? И ускоришь подачу заявления?
– Ускорю. Ты такого ускорения в жизни не видела.
– Хорошо. Отлично.
Ей тоже больно. Не то чтобы она мне это как-то продемонстрировала. Я могу лишь предполагать, что Уилл Джангер утешает ее и помогает вынести это несчастье, хотя он никогда не казался мне человеком, способным выдержать удар хотя бы на короткий период времени. В любом случае Дайана – мать Тэсс и ее дочь пропала. Это, несомненно, разрывает ей сердце так же, как и мне.
И все же тут имеется еще одно соображение: я никак не могу перестать сомневаться, не ошибаюсь ли я насчет своей жены. В ее голосе и впрямь звучит тоска по этой потере, но, кроме того, звучит и решимость. А еще в нем ясно слышно некое удовлетворение, даже довольство. Не потому, что Тэсс никогда не вернется домой, ничего столь чудовищного. Но Дайана вроде как очень довольна тем, что там оказался именно я, что это я виновен в том, что случилось.
– Мне безразлично, что ты во всем обвиняешь меня. Что ты меня ненавидишь. Мне наплевать, даже если мы вообще перестанем с тобой общаться, – говорю я. – Но тебе следует знать, что я пытался ее спасти. Что я не отпускал ее. Я не просто стоял и смотрел. Я дрался за нее.
– Я отлично понимаю, что ты пытаешься…
– Любой отец всегда говорит – или по крайней мере думает, – что он отдаст жизнь, чтобы спасти своего ребенка. Не знаю, каждый ли выдержит это испытание на самом деле, если возникнет такая ситуация, не знаю, каждый ли пойдет на это. Но вот в моем случае это истинная правда.
– Но ты же не спас ее!
Выкрик доходит до меня по телефонной линии так громко и горячо, что я даже отстраняю трубку от уха.
– Ты не отдал за нее свою жизнь! – кричит Дайана. – Поэтому ты по-прежнему здесь. А она – нет!
«Вот в этом ты ошибаешься, – хочу я сказать ей. – Меня здесь нет».
Но вместо этого я спешно готовлю слова прощания – как признание проведенных вместе лет и единственной правильной вещи, которую мы сделали вместе, той, о которой никогда не станем сожалеть. А жена вешает трубку.
Кто торчит в церкви посреди рабочего дня? Пьяницы, бродяги, наркоманы всех видов и типов. Потерянные люди, которые во всем должны винить только самих себя. Я знаю, потому что сижу среди них. Молюсь – впервые за всю свою взрослую жизнь.
Или, вернее, пытаюсь молиться. Иконы, навязанная тишина, витражи – все это кажется перебором, чем-то пересоленным. И тем не менее это церковь: здесь все, наверное, должно быть по-церковному. Но я здесь вовсе не ощущаю себя ближе к святости и благочестию, чем чувствовал себя только что снаружи, на 46-й улице.
– Тебя отключили?
Я оборачиваюсь и вижу перед собой чуть седеющего мужчину лет пятидесяти-шестидесяти. Помятый костюм, волосы, нуждающиеся в многообразных услугах парикмахера. Бизнесмен – вернее, бывший бизнесмен – из категории пьющих, вот такая возникает догадка.
– Извините?
– Твою линию молитвы отключили. Связь с Большим Дядей отключили. Он тебя отключил? Меня вот все время отключает. И ты проклят, если не успеешь сам отключиться.
– Да я даже и номер его не набирал.
– Хорошо тебе. Но если прорвешься к нему, тогда жми на 1, если хочешь чудес, жми на 2, если хочешь выбрать лошадь, которая придет первой в восьмом заезде на скачках в Белмонте, жми на 3, если хочешь сказать «я сожалею о том, что сделал… но не так уж сожалею, чтобы не сделать это снова».
– Тогда, может, мне лучше сразу отправиться к своему мозгоправу…
– Да? А она разбирается в лошадях?
Она! Разве все психотерапевты – женщины? Или, может быть, я знаком с этим малым? И он знает и меня, и Элейн?
– Нет, она на скачках не играет.
– Нет? Ну, ты ж сам знаешь, как это говорится… Кто не играет, тот и не выигрывает.
Он забрасывает руки на спинку церковной скамьи. При этом в воздух поднимается запах недавно использованного дезодоранта. Резкий запах, предназначенный скрыть землистую вонь.
– Я не хочу совать нос не в свое дело, но ты выглядишь потерянным, мой друг, – говорит этот странный человек.
Он изображает на лице озабоченность и сочувствие. И тут до меня доходит: он из породы уличных проповедников. Шатается по церквям в цивильном облачении и рекрутирует неофитов для своей церкви.
– Вы здесь работаете? – спрашиваю я.
– Здесь? – Он оглядывается вокруг и словно в первый раз замечает, куда его занесло. – А разве тут предлагают работу?
– Я вообще-то не поддаюсь на подачки уличных проповедников, даже ради спасения души. Если вы именно этим занимаетесь.
Он качает головой:
– Как это пишут на майках? «Ты принял меня за того типа, которому можно впарить любое дерьмо». Просто я увидел рядом родственную душу, вот и решил ее поприветствовать.
– Мне не хотелось бы выглядеть невежливым, но я предпочел бы побыть в одиночестве.
– В одиночестве. Звучит неплохо. Мне вот там, где я живу, невозможно даже минуту побыть в тишине и мире. Сущий пандемониум. Даже думать там невозможно. А ты можешь мне поверить, друг, я человек думающий. Мыслитель.
Опять это слово, это название. То самое, которым воспользовалась О’Брайен, описывая Гранд-Сентрал. Ад Милтона.
Пандемониум.
– Меня зовут Дэвид, – говорю я и протягиваю ему руку. Он, помедлив, пожимает ее.
– Рад с тобой познакомиться, Дэвид.
Я жду, когда он назовет свое имя, но незнакомец просто выпускает мою руку.
– Думаю, мне пора двигаться, – говорю я, вставая. – Я сюда на минутку зашел, просто чтобы уйти с солнца.
– Не могу тебя за это порицать. Я и сам-то, как кошка, которая не выходит из дома, всегда сидит внутри.
Я пробираюсь к проходу, а затем, кивнув ему на прощание, направляюсь к выходу, к распахнутым дверям. И к дневному свету, сияющему за ними.
Я иду, а этот малый начинает читать отрывок из поэмы благочестивым бормочущим голосом молящегося.
- Ты, солнце, блещешь, словно некий бог,
- И пред тобою меркнет звездный сонм…
- Не с дружбою по имени зову
- Тебя; о нет! Зову, чтоб изъяснить,
- Как ненавижу я твои лучи,
- Напоминающие о былом
- Величии, когда я высоко
- Над солнечною сферою сиял
- Во славе.
Милтон. Слова Сатаны.
Я оборачиваюсь. Проскальзываю между скамьями туда, где сидит мой недавний собеседник, низко опустив голову и благочестиво сложив ладони. Хватаю его за плечо и резко толкаю:
– Посмотри на меня!
Он отшатывается и рефлекторно принимает оборонительную позу. Поднимает на меня глаза, морщится в ожидании удара. Это совсем не тот человек, что сидел здесь минуту назад. Это священник. Молодой, чисто выбритый. Лицо его вспыхивает тревожным румянцем.
– Извините, – говорю я, сразу отступая. – Я принял вас за другого.
Когда я снова поворачиваюсь к проходу, удивление на лице молодого священника сменяется улыбкой.
– Я готов выслушать вашу исповедь, – говорит он.
Его смех преследует меня весь путь к выходу на улицу.
Это снова был тот голос. Я уверен в этом. Я нетвердой походкой бреду от церкви Св. Агнессы к Лексингтон-авеню, а потом прислоняюсь к двери ирландского бара, пытаясь справиться с одышкой. Это та самая сущность, что перешла от меня к Тэсс, что говорила со мной на крыше отеля «Бауэр». Цитировала отрывки из «Рая утраченного» точно так же, как их только что цитировал тот человек в церкви. И Худая женщина тоже, хотя я не так уверен, что она сама была очередной инкарнацией того голоса – сущности, о которой я уже начинаю думать как о Враге рода человеческого, а не как о земном, человеческом его воплощении. По какой-то причине я должен был поехать в Венецию, явиться по указанному адресу в квартале Санта-Кроче, в дом номер 3627, чтобы это Безымянное влезло, ворвалось в мою жизнь, а задача Худой женщины как раз и заключалась в том, чтобы убедить меня принять приглашение и сделать именно это. Что заставляет предполагать, что она действует не от имени Церкви или одной из церковных или религиозных организаций, как я раньше подозревал.
- Ты, солнце… Как ненавижу я твои лучи…
В поэме Милтона так говорит Сатана. Проклинает свет дня как болезненное напоминание о былом величии и падении, обо всем, что он потерял, утратил в этом навязанном самому себе изгнании во тьму. Неужели это тот, кто и есть Безымянное? Враг рода человеческого? Мужчина в кресле – или же множество голосов, вещающих через него? – сказал, что я вскоре встречусь не с «хозяином», но с «тем, кто сидит подле него». В «Рае утраченном» это означало бы падших ангелов, что образовали Стигийский Совет[27] правящих в аду демонов, в котором председатель – сам дьявол. Числом тринадцать, и каждому из них поэт приписывал конкретные личные черты и умения. По всей вероятности, Безымянное – один из них. Изначальный демон, изгнанный с небес. И способный с помощью мимикрии приобретать самые разнообразные и самые убедительные формы, принимать человеческий облик – того старика в самолете, того пьяницы в церкви…
И еще одно: может быть, это облики, тени, взятые взаймы у людей, что уже жили и умерли. Не исключено, что Безымянное ограничено в возможностях и способно существовать только в шкуре тех, что находятся в аду.
Теперь все понятно. Я свихнулся, лишился разума.
Вместо того чтобы горевать, оплакивать Тэсс, я создаю некие мрачно-готические образы, отвлекающие меня в сторону, изобретаю загадки в духе Милтона, придумываю демонические диалоги – все, что угодно, лишь бы не смотреть на то, чему невозможно смотреть в лицо. Я использую свой мозг, чтобы защитить сердце, а это обман, и он бесчестит память о Тэсс. Она заслуживает того, чтобы родной отец ее оплакивал, а не конструировал, не сплетал изощренную паутину параноидального вздора. Думаю, у мозгоправов есть для такого состояния специальный термин. Пока же сойдет просто «трусость».
К тому времени, когда я вернулся в свою квартиру и проверил телефон, ко мне поступило еще много сообщений, парочка соболезнующих посланий от коллег по университету и два мрачных предупреждения от О’Брайен, что ежели я не позвоню ей в ближайшее время, она будет вынуждена взять это дело в свои руки.
И почему это я ей не звоню?! Не могу ответить, честно, не могу. Всякий раз, когда мой палец зависает над кнопкой быстрого набора ее номера, я лишаюсь воли и оказываюсь не в состоянии ее нажать. Я ведь хочу поговорить с ней, хочу с ней увидеться. Но то, чего я хочу, сводится на нет другим намерением, другой волей, чуждым влиянием, чуждой тяжестью, которую я ощущаю в собственной крови, подавляющей и холодной как лед. Колющим болезненным ощущением, которое – помимо всего прочего – не желает присутствия Элейн где-нибудь поблизости от меня.
И кроме всего прочего, я занят.
Открываю аптечку и достаю оттуда пузырек с таблетками транквилизатора, оставленный Дайаной. Наливаю воды в стакан и иду с ним в комнату Тэсс. Присаживаюсь на край ее постели и глотаю таблетки, одну за другой.
Самоубийство? С помощью снотворного? Вздор, бред собачий, пошлое клише.
О’Брайен здесь, со мной, но на значительном расстоянии. Ее нетрудно проигнорировать.
Мы встретимся с тобой, Тэсс, когда это будет сделано?
«Да. Она ждет тебя, – говорит мне голос, это не мой голос и не голос Элейн. – Давай, профессор. Глотай. Запивай. Глотай. Запивай».
Я не верю тому, что он мне говорит. Тем не менее сопротивление невозможно.
Глотай. Запивай.
БЕЙ! ГРОМИ!
Фотография в рамке падает на пол. Осколки стекла разлетаются по ковру, застревают в щелях между досками пола. Гвоздь еще торчит из стены, проволока, на которой висела рамка, по-прежнему цела и на месте.
Я знаю, что это за фотография. Но все равно иду и поднимаю ее. Сгибаю и переворачиваю.
Я и Тэсс. Мы вдвоем, улыбающиеся, на пляже недалеко от Саутхэмптона, два лета назад. У наших ног не попавший в кадр замок из песка, его размывает подступающий прилив. Что смешно, так это наши безнадежные усилия его спасти, оградить его стены новыми валами песка, прикрыть руками замковый двор. Фото отражает нашу радость и удовольствие от пребывания вместе на солнце, в отпуске, на каникулах. Но еще оно демонстрирует радость от попыток решить некую проблему совместно с человеком, которого любишь, пусть даже эта проблема слишком огромна.
– Тэсс?
Она здесь. Это не просто воспоминание, разбуженное фотографией. Именно она, она сама сбросила ее со стены.
Я пробираюсь в ванную, наклоняюсь над унитазом. Сую два пальца в рот. Освобождаю желудок от воды из-под крана вместе с таблетками. Когда я спускаю воду и смываю все это, тяжесть, болтавшаяся у меня в крови, уходит в трубу вместе с этой дрянью.
Некоторое время сижу, привалившись к отделанной плиткой стене и вытянув ноги перед собой. Если не двигаться, то нетрудно притвориться, что это не мое тело. Нет смысла отдавать ему какие-то приказания, ни одна его часть все равно не сдвинется с места.
Найди меня!
Я снова прежний Дэвид, человек, неспособный действовать, которого бросила – вероятно, совершенно правильно – Дайана. Потому что мне по-прежнему нужно что-то сделать. Справиться с проблемой, невозможной, огромной проблемой. Мне следует признать: найти и вернуть мертвого – или наполовину мертвого – ребенка, вытащить его из мрачного лимба[28].
И еще одна проблема – то, что у меня нет вообще никаких идей насчет того, с чего мне следует начать.
Я стою под душем, полностью одетый. И чувствую, как все эти книжные понятия и поэтические отрывки смываются с меня, как масло. Вскоре ничего не остается.
За исключением ощущения, что я не один.
Глаза открываются, пялятся сквозь потоки горячей воды. Пар уже заполняет не только застекленную душевую кабинку, но и всю ванную комнату, так что ее стены шевелятся как живые в крутящемся тумане.
Ничего здесь нет. Но я все равно пристально всматриваюсь в клубы пара.
И вижу, как из него выходит Тэсс.
Она вся дрожит – от голода, от страха. Кожа стянута и исцарапана холодом. Она тянет ко мне руку, но ей мешает стекло. На ее ладонях темные разводы, как на старинных картах.
– Тэсс!
Она открывает рот, хочет что-то сказать, но тут чьи-то руки выныривают сзади, обхватывают ее и утаскивают обратно в туман.
Руки такие длинные, такие гротескно мускулистые, что понятно: они принадлежат не человеку. Черные от покрывающих их волос, густых, как мех. И когти на них запачканы землей, как когти зверя.
Глава 9
Переодеваюсь в чистую одежду и хотя бы отчасти освобождаю мозги от навязчивых идей и видений, после чего достаю цифровую камеру, привезенную из Венеции, и перекачиваю все, что я там отснял – все о мужчине в кресле – в свой лэптоп. Зачем я этим занимаюсь, мне становится понятно только после того, как я заканчиваю с этим делом.
Это важно.
Почему – этого я еще не знаю. Но именно на этом настаивал врач. Это для вас. Так что кто бы ни давал ему эти инструкции, он желал, чтобы я имел эту съемку в своем распоряжении. Чтобы я направил объектив на мужчину, сидящего в кресле, и зафиксировал все, что он говорит и делает. А иначе зачем было давать мне камеру?
Итак, что этот мужчина делал и говорил?
Я смотрю получившийся фильм на экране лэптопа. Его реальность так и прет наружу, настолько она «живая». Такого впечатления никогда не производил на меня ни один документальный фильм или новостной сюжет. Это как настоящий, физически ощутимый удар в грудь, он отбрасывает меня на спинку дивана. И такой эффект создают не просто поражающие воображение звуки и образы. Тут дело, скорее, в том странном свойстве этой записи, которое становится явным и понятным из ее содержания. Как это выразить словами? Аура боли, из которой оно проистекает. Подсознательное ощущение хаоса. Черная Корона.
Там есть голоса, слова, болезненные, как при пытке, корчи тела. Но единственное, что я записываю себе в блокнот, пока смотрю запись, это список городов и цифр, которые, как сообщил мне голос, станут понятны 27 апреля. Послезавтра.
Нью-Йорк 1259537
Токио 996314
Торонто 1389257
Франкфурт 540553
Лондон 590643
Непонятная сущность выдала мне этот обрывок информации как часть того, что скоро произойдет. Мгновенный снимок непредсказуемого будущего, которое, если я правильно понимаю, подтвердит ее умения и способности, ее силу и власть. Ее реальность.
Запись все крутится на экране, и я закрываю глаза, когда лицо мужчины превращается в лицо моего отца. Но это не мешает мне слышать его голос.
«Это должен был быть ты».
Как бы мне ни было страшно пытаться интерпретировать эти слова моего старика, я не могу не понимать, что они означают нечто гораздо более ужасное, чем его желание, чтобы это я утонул, а не мой братец.
Перемотать. Пустить снова. И теперь смотреть открытыми глазами.
Я смотрю на мелькающие на экране образы и понимаю, что это, несомненно, мой собственный отец и он говорит со мной из того места, куда он отправился после того, как мы его похоронили. И он открывает мне тайну, которую я пока что не могу полностью понять. Приглашение искать и найти его, оно почти такое же настоятельное, как желание найти Тэсс, ему невозможно противиться.
Когда запись кончается, я закрываю лэптоп и засовываю его обратно в кожаную сумку, где держу его в путешествиях. Потом заворачиваю камеру в старый мешочек для драгоценностей, оставшийся от Дайаны, и засовываю получившийся сверток в портфель. Сначала я хочу просто забросить его на верхнюю полку платяного шкафа в спальне, но что-то говорит мне, что камеру следует спрятать более тщательно, а в моей квартире нет достаточно надежного потайного места.
Я выхожу наружу, прихватив портфель и обдумывая на ходу совершенно абсурдную идею – заскочить в магазин или ломбард и разжиться наручниками, которыми я мог бы пристегнуть ручку портфеля к своему запястью. Но по пути мне приходят в голову идеи получше. Что мне требуется сделать, так это запрятать портфель куда-нибудь в такое место, к которому я сам не буду иметь доступа до 27 апреля, когда предсказание, которое в нем хранится, либо подтвердится, либо будет опровергнуто.
Интересно, в банках имеются достаточно большие сейфы и ячейки, чтобы вместить портфель? В течение следующих трех часов мне удается выяснить о банках следующее: у них есть ячейки, достаточно большие, чтобы спрятать хоть машину, если вы готовы за это платить.
И еще они готовы сделать за деньги более или менее все, что вам нужно. К примеру, независимо от того, есть у вас в этом банке текущий счет или нет (я выбрал отделение в Мидтауне, в котором никогда раньше не бывал), они уложат ваше барахло у себя в подвале в ячейку, которую можно открыть только с помощью придуманного вами самими цифрового кода. Они привлекли к этому делу старшего партнера какой-то крупной юридической фирмы, представительного мужчину с серебряной шевелюрой, и он составил документ, обеспечивающий полную сохранность спрятанного, так что ни один служащий банка и даже его управляющий – да и я сам тоже – не будет иметь к нему доступа до 27 апреля. После этот документ подписал управляющий, и все его экземпляры были заверены банком, юридической фирмой, а один экземпляр в конверте выдали мне. Мне также предоставили письменную гарантию, что ячейка не будет открыта, по крайней мере, в течение девяноста девяти лет, если за спрятанным не явлюсь либо я сам, либо кто-то, имеющий подписанное мной разрешение и знающий цифровой код. Служащие банка даже предложили мне чашечку вполне приличного кофе, пока я ожидал исполнения всех вышеперечисленных условий.