Захар Колобродов Алексей

«А ничего не делали, – засмеялся Щелкачов. – Слушали мат Горшкова. Он настолько любопытный, что я решил составить словарь брани…»

(К слову сказать, работа «Картёжные игры уголовников» была опубликована в 1930 году не в «местной газете», а в журнале «Соловецкие острова».)

«Мне представляется так, что Захар Прилепин по-человечески меньше своего писательского таланта, отсюда и мелочность его героя, и явное нежелание замечать титанов», – пишет г-жа Жемойтелите.

Что ж, претензия забавная («хороший писатель – это не профессия») и касаемо Захара Прилепина звучит всё чаще. В рецензии Анны Наринской «Роман Прилепина, который написал Прилепин»[21] она сформулирована более политкорректно, однако напряжение чувствуется нешуточное, да и говорит г-жа Наринская не только от себя лично. Во всяком случае, пытается усилить собственный голос фоновыми шумами, неким коллективным «естьмнением».

Анна Наринская, понимая масштаб автора и произведения, вынуждена хвалить сквозь зубы, да и сама в этом признаётся: «можно перейти к похвалам разной степени сдержанности».

Снова знаковые анахронизмы (согласно Наринской, Прилепин описывает СЛОН «середины двадцатых», тогда как романный хронотоп ограничивается лишь 1929 годом). Опять какая-то кривизна, астигматизм (идеологически детерминированные, естественно) в оценках: «неожиданностью было бы, например, если б Захар Прилепин при своей репутации отнюдь не юдофила не вывел бы жалкого и неприятного еврея-приспособленца, – а так что ж, этого мы и ждали».

Однако – если речь идёт о Моисее Соломоновиче – одном из самых симпатичных персонажей романа – «позвольте вам этого не позволить».

Начнём с «приспособленца». Тут, воля ваша, вовсе не обязательно быть евреем, достаточно оказаться лагерником. Советские лагеря и отличались, скажем, от нацистских фабрик «крупнооптовых смертей» своей «щелястостью», наличием «нычек», куда можно было закатиться и выжить, избежать убийственных общих работ. Чего «жалкого и неприятного» в желании уцелеть? «Не бывает атеистов в окопах под огнём», как пел Егор Летов.

И Моисей Соломонович, нашедший спасение в схемах и цифрах лагерной экономики, выглядит ничуть не хуже, а то и лучше многих – Василия Петровича с его «ягодной бригадой», Мезерницкого с оркестром, Афанасьева и Шлабуковского – с театром, взводного Крапина в лисьем питомнике, Осипа Троянского с Йодпромом; Бурцева, который шагает по лагерной карьерной лестнице буквально – по трупам…

Кстати, практически все перечисленные – а среди них активные деятели обоюдного соловецкого расчеловечивания (сюда же чекистов Горшкова, Ткачука, Санникова) – представляют титульную нацию. Как раз евреям в романе свойственен «эффект постороннего» – это касается не только Моисея Соломоновича, но и будущего архитектора ГУЛАГовской экономики Нафталия Френкеля. Но у ловцов антисемитских блох особая оптика: уметь никак не зафиксировать, что тот же Моисей Соломонович – не в самых благоприятных своих обстоятельствах – предлагает Артёму непыльную работу и стол (с освобождением от «общих», естественно). Дорогого стоит.

Я не знаю, отметят ли чеченские литературные критики эпизод, когда их одноплеменник (после того как соловецкая чечен-диаспора расправилась с казаком Лажечниковым) в карцере на Секирке пытается остановить братоубийство: дескать, русские, что ж вы сами с собою делаете? Поэтому механически подрифмую к «еврейскому вопросу» в романе.

Моисей Соломонович никому не делает зла, в отличие от чеченцев и блатных (двое из которых – Ксива и Жабра – тоже, несомненно, русские, да и бандит Шафербеков – явно не иудей). В подлостях не замечен. Единственный его поступок, который можно, не без усилия, интерпретировать как неблаговидный – невмешательство в жестокую разборку. «Маловато будет», на фоне-то прочего соловецкого зверства и оборотничества.

На самом деле Моисей Соломонович – это своеобразный песенный дар и не худшие страницы романа:

«Эту песню исполнял он так, словно все шмары и шалавы всея Руси попросили Моисея Соломоновича: расскажи о нас, дяденька, пожалей.

Дяденька некоторое время жалел, и потом, незаметно, начинал петь совсем другое, неожиданное.

Когда попадалась Моисею Соломоновичу русская песня, казалось, что за его плечами стоят безмолвные мужики – ратью чуть не до горизонта. Голос становился так огромен и высок, что в его пространстве можно было разглядеть тонкий солнечный луч и стрижа, этот луч пересекающего.

Если случался романс – в Моисее Соломоновиче проступали аристократические черты, и если присмотреться, можно было бы увидеть щеголеватые усики над его губой – в иное время отсутствующие.

Лишь одно объединяло исполнение всех этих песен – верней, от каждой по куплетику, а то и меньше – где-то, почти неслышимая, неизменно звучала ироническая, отстранённая нотка: что бы ни пел Моисей Соломонович, он всегда пребывал как бы не внутри песни, а снаружи её».

Ну да, присутствует тут и авторская ирония, мерцающая на тех же уровнях «если присмотреться», можно цитату эту пристроить репликой в споре на тему «двести лет вместе», однако Моисей Соломонович – занятный лагерный тип – от этого никак не приближается к дефиниции «жалкого и неприятного».

Это надо читать роман даже не с пятого на десятое, вполглаза, а просто целенаправленно отыскивать в нём необходимое с заранее известным результатом: антисемитизмом Прилепина.

Чтобы поскорей перейти к выводам: «…у Прилепина хватает писательского мастерства тянуть эти нити сквозь всё повествование, то выдёргивая второстепенных персонажей на свет, то выталкивая их в сумрак. Прямо Диккенс какой-то. Только это Прилепин.

Последнее обстоятельство, в принципе, и определяет эту книгу. Хотелось бы, конечно (а такое вообще-то бывает), чтобы роман оказался умнее, глубже, вдохновенней, воспитанней, справедливее своего автора, – но этого не случилось. Захар Прилепин, да, умеет написать длинный роман с некоторым количеством исторической фактуры, с множеством персонажей и сюжетных линий и не растерять всего по дороге – и это, безусловно, достижение. Но это как ни крути – не большой русский роман, не важный современный роман. Это просто роман Прилепина».

Да-да. Конечно. Если сформулировать месседж Наринской (вроде бы противоположный выводам Яны Жемойтелите, но на самом деле аналогичный: у Яны – роман больше автора, у Анны – уменьшается за счёт автора) чуть более внятно, то получается, что главный недостаток «Обители» – Захар Прилепин. Вот если бы Толстой… Хоть бы даже Алексей Николаевич. Или Татьяна Никитична…

Тогда бы, надо полагать, были у Анны не «похвалы разной степени сдержанности», а прямые щенячьи восторги. Вообще, непроизвольный комизм столь бесстыдных формулировок – чуть ли не главное свойство однообразного «антиприлепина», но в голос рассмеяться мешает понимание того, что тезис об «Обители» на выданье, только найдись подходящий женишок с рукопожатной репутацией, – не просто глупость, но и ложь. Всего пара примеров, тематически близких «Обители». Великий роман «Репетиции» Владимира Шарова, впервые увидевший свет в 1992 году, – с концепцией русской истории как мистерии, череды репетиций Апокалипсиса, в том числе в лагерном изводе. Чуть менее мощные «Воскрешение Лазаря» (2002 год) и «Будьте как дети» (2008 год) – Шаров всю жизнь пишет, по сути, одну книгу.

Дмитрий Быков – замечательный роман «Оправдание» (2001 год) – мобилизационная идея репрессий, лагерный ад как лаборатория, «учение о сверхчеловеках», как сформулировала бы Жемойтелите.

Вроде бы и люди хорошие – во всяком случае, не леваки и антисемиты. Свои. И что же – прогрессивная критика восславила эти романы, подняла над тусовочным в вечное, откалибровала в качестве канона, учит молодых на светлых примерах, упоминает, цитирует, вписывает в святцы?..

Нет… По-моему, и не прочитала-то толком (во всяком случае – романный корпус Владимира Шарова).

В принципе, здесь ничего нового: в последние годы тенденция о том, что русская литература – сама по себе, а прогрессивная критика – отдельно, заметна вполне невооружённым глазом. Задачи разные.

У подобного рода критики, помимо сословных забот по обеспечению комфорта, главная из задач – расчёсывание болячек. Нередко виртуальных и чисто профилактическое.

Так, Роман Арбитман, в рецензии «Натуристый и корябистый»[22], с первых строк размашисто именует Прилепина «писателем-сталинистом». И огромный роман, по Арбитману, затеян с целью легко понятной: «реабилитировать своего любимца», Сталина. Видимо, прилепинское письмо грозному вождю показалось критику слишком амбивалентным, двусмысленным. Да и попросту куцым. Для столь серьёзного дела нужен, конечно, большой роман. Выполненный в дьявольской технологии: реабилитируемый ни разу в романе не появляется – ни прямо, ни косвенно.

Подскажу Роману Эмильевичу: Прилепин не первым и единственным решает подобную задачу – лет за восемьдесят до «Обители» был писатель, её выполнивший, и очень недурно. Звали его Михаил Булгаков, а роман – «Мастер и Маргарита». Правда, чистоты эксперимента Михаил Афанасьевич не выдержал, объект апологии всё же проявился: в финале московской гастроли Воланд произносит в честь Сталина что-то вроде тоста (один из любимых жанров Иосифа Виссарионовича).

Поскольку опасный политический замысел Арбитман разоблачил с ходу, точность в деталях становится ни к чему. Усложняет картинку. И профессионализм критика трудно борется с его же фельетонной лихостью.

Придётся и нам выловить некоторое количество ляпов.

«…К моменту начала романа Сталин уже пять лет как генсек ВКП(б), а Троцкий исключён из партии и скоро будет выслан, имя Троцкого то и дело мелькает на страницах книги, а Сталин не упомянут ни разу. Ну нет его среди архитекторов репрессий! Есть начальник Соловков, садист-интеллектуал Эйхманс (тут он назван Эйхманисом). Есть чекист Ягода».

Во-первых, Роман Эмильевич, не пять, а семь. Сталин стал генсеком в 1922 году (тяжело больной Ленин диктует знаменитые строчки: «Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места…» 4 января 1923 года).

Во-вторых, Троцкий не «скоро будет», а уже выслан на Принцевы острова 10 февраля 1929 года, примерно за четыре месяца до того, как начинается основное действие «Обители».

В-третьих, «чекист Ягода», который, цитата из романа, «в Москве, зам начальника ГПУ», присутствует исключительно как фигура речи, каламбур, вовсе не в качестве действующего лица, – а именно это предполагает контекст критических инвектив Арбитмана. Ещё чаще упоминается другой видный чекист – Глеб Бокий, и, вполне возможно, неназванным он фигурирует в сцене показательных выступлений спортсменов перед чекистами. Однако персонажем тоже не становится.

Конечно, критику-антисталинисту хотелось бы, чтобы вместо Горького на Соловки летом 1929-го прибыл лично Сталин и собственноручно убил на Секирке штук двести лагерников, – а какие-то условности вроде исторической достоверности, фабулы и композиции романа и пр. – шли бы лесом вместе с ягодной бригадой. Тенденция важнее.

Впрочем, помимо виртуального сталинизма, то есть момента этического, у Арбитмана к «Обители» есть и чисто литературные претензии:

«В одном из эпизодов, например, главный герой вспоминает, что сухой закон был введён в стране после НЭПа, отчего и водка стала редкостью. На самом деле всё обстояло точнёхонько наоборот: НЭП в СССР дотянул аж до начала тридцатых, а сухой закон, суровое детище войны и военного коммунизма, был отменён в 1923 году – и вскоре у нас стали выпускать водку-“рыковку”».

Всё так, и даже умилённое «у нас» относительно решения Совнаркома. Но давайте всё же найдём алкогольный «эпизод»:

«– Откуда такая водка? – удивился он, видя извлечённую бутылку с разноцветной наклейкой: со времён НЭПа не видел ничего подобного, а потом ведь ещё был сухой закон, всё самое вкусное давно допили».

Согласитесь, здесь не так всё определённо, и писательский прокол вовсе не очевиден. Речь идёт о «такой» водке, с «разноцветной наклейкой», то есть, вполне возможно, «николаевской», которая брендировалась много ярче бесцветных этикеток «рыковки». Дореволюционные остатки как раз допивались в ранние, уже «нэповские», двадцатые по замоскворецким шалманам, чему свидетелем очень мог быть Артём. А на Соловках – с их складами и схронами – проклятое наследие наличествовало по определению.

«Галя насмешливо посмотрела на Артёма и ответила:

– Хорошая водка всегда в наличии для оперативно-следственных мероприятий».

Расстрелов. Оборот «а потом ведь был ещё сухой закон», в разговорном варианте, вовсе не обязательно означает «после» чего-либо. В конкретном случае, НЭПа. Вполне может значить и вследствие чего-то. Или параллельно чему-то, как, судя по всему, и надо понимать в контексте диалога Артёма с Галей. То есть «всё самое вкусное», из «раньшего времени», допили в относительно мирные и НЭПовские 1921–1923 гг., а потом пошло другое, советское, «невкусное». Все помнят разговор Борменталя и проф. Преображенского из «Собачьего сердца», о вкусовых качествах «рыковки».

Если бы в «Обители» водка присутствовала именно здесь, и единожды, можно было бы мимоходом упрекнуть автора в слабом знании предмета. Но водку пьют и раньше, и позже, она продаётся в соловецких магазинах, и Захар указывает исторически достоверную цену – три с полтиной.

Идём дальше, по чёрному списку Романа Эмильевича:

«Особенно удивительны в книге ёрнические рассуждения большевика Эйхманиса о большевистском новоязе. Дело не в цинизме героя, а в анахронизме: новояз – калька с английского слова newspeak, которое появилось через двадцать лет после описываемых событий, в романе “1984”».

Ага. И «особенно», и «удивительны». Владимир Высоцкий пел в героической балладе о борьбе: «Жили книжные дети, не знавшие битв». И дальше хорошо: «изнывая от мелких своих катастроф».

Это я к тому, что нужно быть совсем упёртым книгочеем, чтобы предположить, будто для такой элементарной конструкции, как «новояз», нужна английская калька и Оруэлл… Ведь уже существовали и вполне употреблялись и ОПОЯЗ филологов-формалистов (Тынянов, Шкловский, Эйхенбаум), существовавший с 1916 года, и пародирующий их «кисияз» Корнея Чуковского.

Эйхманис же, по вашему собственному, Роман Эмильевич, определению, не только «большевик», но и – «садист-интеллектуал».

А вот что пишет доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой русской литературы Нижегородского госуниверситета Алексей Коровашко в кандидатской диссертации 2000 года «М.М.Бахтин и формалисты в литературном процессе 1910-х годов»:

«Другой фонетической ассоциацией, которую влечёт за собой название центрального органа формалистов, является изобретённый английским писателем Джорджем Оруэллом “Новояз”. Так назывался официальный язык Океании – страны, в которой происходит действие романа “1984”.

Главной чертой Новояза (призванного обслуживать идеологию так называемого “ангсоца” – английского социализма) было “обилие аббревиатур” (по терминологии Оруэлла – “слов-цепей”). Как верно подметил Оруэлл, подобные “слова-цепи стали одной из характерных особенностей политического языка ещё в первой четверти века; особенная тяга к таким сокращениям была отмечена в тоталитарных странах и тоталитарных организациях. Примерами могут служить такие слова, как «наци», «гестапо», «коминтерн», «агитпроп»”. Мы бы добавили – ОПОЯЗ, РАПП, ГАХН, ЛЕФ, АХРР, ЛЦК, ЛОКАФ и многие другие».

То есть не Эйхманис цитирует, посредством путаника Захара, Оруэлла, а сам англичанин оговаривает, что нашёл newspeak у русских большевиков. «Коллективного Эйхманиса». И – никакого анахронизма.

Я не отказал себе в удовольствие оставить на сладкое Александра Кузьменкова с его эталонных кондиций «антиприлепиным».

«Есть вещи, которые русский человек обязан любить взахлёб. Футбол. Рыбалка. Сто грамм с прицепом. Песни группы “Любэ”. Шашлыки на пленэре. Проза Захара Прилепина. По поводу первых пяти пунктов разногласия худо-бедно допустимы. Но в последнем случае приемлемо лишь похвальное единомыслие. Не умеешь – научат, не хочешь – заставят. Ибо тут наше всё помножено на национальную гордость великороссов. Не подумайте плохого про мою пятую графу, но прилепинскую прозу я не люблю».

Ничего плохого я не думаю, поскольку знаю: прочие писатели от зоила-Кузьменкова тоже выхватывают регулярно; другое дело, что его дар памфлетиста (или мизантропия, а может, как всегда, всё вместе) особенно ловко канализировались в «антиприлепине».

Вообще, данное направление функционирует в критике по каким-то очень уж дворовым законам. Рецензент, понимая, что в одиночку ему против Прилепина не продержаться и раунда, вынужден всуе поминать авторитетов, уходить в казуистику «понятий», а то и истошно звать «больших пацанов».

Ну, как Яна Жемойтелите призывает Павла Александровича, Алексея Фёдоровича, Дмитрия Сергеевича. Как Анна Наринская обосновывает передачу романа «в хорошие руки».

Роман Арбитман звучит долгим эхом героических книжных детей-антисталинистов, авторитетов XX съезда, строгих поборников «ленинских норм».

Кузьменков, повторяю, честнее, за широкие спины не прячется, групповым интересом не прикрывается (напротив – как бы противопоставляя себя прекраснодушному цеху «медоточивых рецензентов»), апеллирует не к «понятиям», а к здравому смыслу, как он его себе представляет…

Сознавая, впрочем, что да, один в поле не воин, и побить Прилепина лучше проверенным оружием. Да тем же Арбитманом. Тем паче что рецензия Арбитмана появилась в апреле, а «чёрная метка» (рубрика такая) Кузьменкова в июльском номере журнала «Урал». Авось и подзабыли, за три-то месяца…

«Туфта, гражданин начальник» – так называется опус Кузьменкова, тут же эта «туфта» разъясняется эпиграфом – вдруг кто не в курсе. Кстати, почему не солженицынская «тухта»? Если уж принято, по укрепляющейся традиции, побивать Захара Прилепина – Александром Исаевичем, отчего б не привлечь весь словарь бодающихся телят?

Роман Эмильевич пишет, особо не акцентируя небогатую мысль: «охранники и зэки в основном стоят друг друга». Но Кузьменкову надо объяснить, как Прилепин здесь отчаянно и тошнотворно банален:

«Четвертью века ранее о том же писал Довлатов: “Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключёнными и надзирателями… Мы были очень похожи и даже – взаимозаменяемы. Почти любой заключённый годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы” (“Зона”). Идея публике приглянулась, а потому была повторена многажды и на все лады. Лет десять назад Вик. Ерофеев обобщил: “У нас в России для садистов рай… Несостоявшиеся садисты становятся жертвами садизма, но, дай жертвам власть, они тоже станут садистами” (“Маркиз де Сад, садизм и ХХ век”)».

И, вслед за другими ревнителями матчасти, попасть впросак с датами и сроками: большинство рассказов «Зоны» написано в шестидесятых; первое издание – «Эрмитаж», 1982; никак не «четверть века ранее». К тому же Сергей Донатович заранее вывел «Записки надзирателя» из соловецко-гулаговского контекста: «Солженицын описывает политические лагеря. Я – уголовные».

Виктор же Ерофеев не «лет десять назад», а в 1973 году опубликовал эссе о маркизе де Саде в «Вопросах литературы», с него и началась разнообразная и подчас курьёзная известность этого автора.

Может, Кузьменков читал одного только Арбитмана, не заглянув в Прилепина?

Очень похоже. Снова как по нотам: «новояз», НЭП (про сворачивание НЭПа, кстати, всем было ясно с 1928 года, с объявленного курса на индустриализацию, и кузьменковская ирония: «ЦИК и Совнарком ликвидировали НЭП досрочно, до 11 октября 1931 года» – на самом деле чистая констатация). Сухой закон, который Кузьменков объявил в 1917 году, тогда как Совнарком тогда просто пролонгировал решение царского правительства 1914 года.

Вслед за Арбитманом, Кузьменкову почему-то очень надо обрушиться на гастрономические сравнения, да так, чтоб летали крошки и сахарная пудра в полнеба… Зачем? Кулинарные метафоры в «Обители» показывают отношение голодных лагерников к еде – религиозное и чувственное одновременно. Поиздеваться, конечно, можно, но сначала лучше представить себя внутри ситуации – и Кузьменков, и Арбитман вовсе не лишены воображения. Я бы также порекомендовал коллегам поиронизировать на темы соответствующих мест в «Иване Денисовиче».

«Кондитерский сюрреализм, само собой, внятного объяснения не имеет. Как и абсолютно современная феня соловчан: “приблуда”, “добазариться”, “разборка”, “с бодуна” (кстати, А.Колобродов уверен, что это и есть “блатная музыка” двадцатых)».

А.Колобродов, разумеется, вовсе в том не уверен, и вообще говорил примерно о том же, разве что без оргазмического сарказма:

«На самом деле мемуары и свидетельства тех лет как будто вчера написаны, разве что тогдашние русские выражались яснее и образней. Забавляют жаргонизмы вроде “приблуда” и “позырить”, но, может, они и тогда вовсю звучали? А там, где необходима аутентичность, Захар точен: “блатная музыка” строго принадлежит “старой фене”».

Что касается жаргонизмов, можно продолжить: «мудень» (сейчас говорят «мудель»), очень современно звучащее «без блата никак», и, по-сегодняшнему, междометием-связкой, «бля». Но речь-то у «А.Колобродова» про другое: о разных лексических пластах, правомерности их смешения, писательском языковом диапазоне, поскольку рядом с этими «приблудами» поэт Игорь Афанасьев воспроизводит речь блатных. Ну, где «Захар точен»:

«…Из-за стирок влип: прогромал стирочнику цельную скрипуху барахла. Но тут грубая гаца подошла, фраера хай подняли. Чуть не ступил на мокрое!»

Об этом я и писал, и, по-моему, достаточно внятно. Кузьменков понял по-своему, но никаких обид; разве что сошлюсь на Наума Коржавина в пересказе того же Довлатова: «Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей».

Когда Александр остаётся без поддержки Романа, а бой с тенью продолжать надо, ему становится трудно. Он напоминает слепого Пью, от которого сбежал поводырь. Остались громкий голос и амбиция, а ориентация в пространстве потеряна.

Критик начинает метаться – он то пеняет Прилепину, что тот не отразил некоторых соловецких событий 1929 года (не заглянул, мол, в источники), то обвиняет его в преувеличенном внимании к другим источникам-мемуарам, голосит о копипасте… (Это после обчищенного Арбитмана-то!)

То, устремив палец в небо, указывает автору, что тот на самом деле имел в виду:

«Также прискорбно, что нерасшифрованным осталось имя главного героя – Артём Горяинов. И напрасно: ведь явная отсылка к Александру Петровичу Горянчикову из “Мёртвого дома”, лишняя звезда на авторский погон. Дарю находку всем желающим».

Принимаем подарок и продолжаем ряд с корнем «гор». Ещё версия – а может, сам Максим Горький – прототип Артёма? История с географией очень даже бьются. И на этом фоне претензия Кузьменкова: «СЛОН им. Прилепина – довольно-таки странное место. Горький в 1929 году, похоже, сюда вовсе не заглядывал» – выглядит напрасной.

А может, Дима Горин из советского кино? Поскольку интеллигентный герой Александра Демьяненко бьёт блатаря-Высоцкого прямым в челюсть, совсем как Артём – Ксиву…

Фёдор Михайлович, однако, очень в тему. Подсознание, как же… Главное, пожалуй, у невольных соавторов – Арбитмана и Кузьменкова – апелляция к редактору Елене Шубиной, выполненная в странноватом миксе наезда, лести и подобострастия – чистый Достоевский.

Арбитман лишь подвешивает вопрос: «Интересно, чем роман “Обитель” так приглянулся редактору именной серии издательства АСТ, строгой и рафинированной Елене Шубиной?».

Кузьменков тезис разворачивает:

«Одолев первую сотню страниц, я остановился в лёгком недоумении: да что такое, право? – ни полукруглых сосков, ни блинов с изразцом по окоёму. Парадокс! Разгадка обнаружилась в выходных данных: “Литературный редактор Е.Д.Шубина”. Вот, стало быть, и причина скоропостижной грамотности.

Переводить с прилепинского на русский брались и М.Котомин, и А.Шлыкова. Удачнее прочих с задачей справлялась именно Елена Данииловна, и примером тому “Грех”. Но к середине “Обители” редакторский поводок заметно ослабевает, и бесконвойный З.П. становится вполне узнаваем».

Подтекст очевиден – объяснить редактору серии, насколько она промахнулась с изданием и автором. По сути, это претензия, уже высказанная Анной Наринской («Обитель» должен был написать не Прилепин), только обращённая не к абстрактному «культурному сообществу», а по конкретному адресу.

И знаете, что напоминает?

Мемуар Семёна Липкина о том, как Александр Твардовский, пытаясь «пробить» роман Василия Гроссмана «Сталинград» (впоследствии «За правое дело») в «Новом мире», искал авторитетных союзников и обратился к Михаилу Шолохову. А тот якобы грубо ответил: «Кому вы поручили писать роман о Сталинграде? В своём ли вы уме? Я против».

Либеральная критика множество раз мстительно припоминала классику сей пассаж. Иллюстрировала им директивно-прокрустову суть соцреализма, невозможность мало-мальски свободного творчества при Советской власти, анекдоты о союз-писательских нравах.

Однако всё направление «антиприлепин», особенно в свете «Обители», как-то органично сводится к этой фразе: «Кому вы поручили писать о Соловках?» И роман, положа руку на сердце, совсем не плох, да вот только автор никуда не годится.

О литературе как таковой в столь серьёзной ситуации думать некогда. И незачем.

Санькя и его люди

Читатель

«Больше всего его интересуют книги по истории. Их он читает очень внимательно. Тяжёлые, солидные тома: об Иване Грозном, Екатерине II, Петре I.

Но порой начинают расползаться слухи: президент прочитал роман. Говорят, в 2006 году он прочитал боевик, в котором люди из рабочего класса избивают чеченцев и полицейских, а затем с автоматами в руках захватывают резиденцию губернатора, вышвыривая оттуда продажных воров. Это был роман “Санькя” Захара Прилепина».

Бен Джуда, “Newsweek”

«У Захара Прилепина есть эссе под названием “Господин Президент, не выбрасывайте блокнот!”, там он пишет, как задавал вопросы на встрече президента с писателями, и все вопросы тот педантично записывал в блокнот. Потом отвечал. В конце эссе Прилепин отмечает, что президент ничего не сказал про “амнистии” и “свободные выборы”, хотя записал эти слова. “Не выбрасывайте блокнот”, – говорит он. А я бы добавил: и прочитайте ещё “Саньку”. Чтобы понять, что враги государства Российского притаились не за океаном и не в среде тщедушных интеллигентов. Враги – внутри властной элиты, в среде ленивых, непатриотичных и жадных чиновников, которых очень устраивает “государство, унижающее слабого и дающего простор жадным и подлым”, им. Пока к народной “внешней” политике не добавится народная “внутренняя” политика, 86 % красно-коричневого большинства будет мрачно ждать, насупив брови, а молодые “пацаны” – уходить в экстремисты»

Barbakan, блогер

Концовка этой книги будто хлопнула одновременно по глазам и затылку.

МВДшники и свои, конторские, не сразу поняли, чего он хочет, когда настойчиво интересуется безопасностью областных администраций.

Дали оперативку по местам расположения администраций. Захар Прилепин, как стало известно, из Нижнего Новгорода, там областные власти вместе с полпредством и мэрией вообще в Кремле сидят, так что в книжке, похоже, имелся в вид у другой город, просто областной, среднестатистический.

Проверили, убедились – где-то вообще губернаторства охраняли ЧОПы (за хорошие откаты, естественно), сплошная махновщина, бодались с ментами, боялись чужих глаз.

Разобрались, наказали, усилили, привели в соответствие.

Много думал о солдатиках – сколько их там положили при штурме здания ребята-экстремисты? Автор на этом месте роман оборвал…

(А вот за себя совершенно не обиделся: эпизод есть, где девчонка из лимоновцев швырнула в президента какой-то жидкой дрянью, попала, он стоял, «будто облёванный», униженный. Ребята потом двигают в бега: не простят нам, мол, эту «обоссанную морду». А он только усмехнулся: знал, что такая акция исключена. Если что здесь работает идеально – так это система безопасности вокруг него, строили её, закладываясь на чужих людей посерьёзнее, чем незрелые русские революционеры. А мечтать не вредно, он не червонец – всем нравиться. В цифры придворной социологии никогда не верил, знал, где рисуют. Смысл обижаться на писательские хотелки?)

А солдатиков, да, было жаль. Экстремистов мало, и большинство необстрелянные, но, сука, как мотивированные – погибнуть приехали, красиво и правильно, а не за властью. Упоминал автор среди арсенала ПКМы (наверное, станковые) и граники, гранатомёты (какие они могли забрать у ментов? Надо полагать, РПГ-7, многоразовые, со сменными выстрелами). Не бог весть что, но у захватчиков там парень Олег, со спецназовским опытом, точно в курсе, как чечены в городской войне использовали на сто процентов невеликие возможности гранатомётов. Против танков и БТРов. Артиллерию сразу применять миноборонские точно не станут – и приказ такой на месте никто не отдаст, в штаны на делают. Во всяком случае, пока не эвакуируют жителей близлежащих домов, если они есть (а наверняка). Будут сопли жевать, изображать переговоры с террористами. Если командир армейских двинет бронетехнику, Олег с ребятами обязательно засядут в подвал или цоколь и станут прицельно шмалять по гусеницам танка и колёсам БТРов, могут и пожечь машины, бойцов – из пулемётов положить. Ну кто там они, поднятые по тревоге армейские? Наверняка не спецназ. Обычные мотострелки. Атаковать здания не умеют, перед окнами пригибаться не станут, если кто и добежит – бросит гранаты в стекла, не разбив окна, сам словит осколки. Или пулю из здания.

То есть плохо прогнозируемая по количеству жертв мясорубка. А ну как народ подтянется, встанет живым щитом? Тоже вероятность, хоть и слабая…

Он раздражался, зло себя высмеивал за свои мысли – ну, роман и роман, на то и фантазия у писателей, страшилки лепить из социальных проблем, как будто только они переживают, больше некому. Однако раньше ни одна книга (правда, читал с юности, в основном по истории, ну ещё классиков, Куприна, а там, как живо ни будь написано – всё равно дистанция). Нет, ни одна так не опрокидывала в реальность, которую знал, конечно, но с одной стороны, хорошо если с двух, трёх…

Вроде бы Ленин печалился, что совершенно не знает России. На самом деле лидер и не должен знать своей страны в подробностях, никакого времени не хватит, достаточно понимать людей власти и законы твоего государства (не право, а именно законы, которые веками не меняются, несмотря на все иные перемены). От такого знания, конечно, тоже печалей хватает, однако метаться и дураковать это знание не даст. А потом, ну кто они, подробности эти? Мыслители и разные говоруны представляют работяг в пивной да пенсионеров в поликлиниках. В шкурку мелкого торговца и форму дорожного мента уже не всякий влезет, да и ничего там хорошего нет. Интересного тоже. А ему были любопытны не свои, а чужие: штучные экземпляры, кого ведёт по жизни не инерция, а энергия. В соединении, быть может, с идеей, религией, лютостью… И в этом, видимо, была главная причина воздействия романа на него – там фигурировали именно такие люди – редкие, злые и неожиданные.

Он читал, конечно, других современных писателей (ему делали подборки наименований, ну и где среди персонажей – он сам, «человек, похожий на…»). Проханова, рыжую журналистку, как её… Юлю, Пелевин сразу не покатил, всех, а значит и его, дураками считает, эту манеру он ещё у тренеров по единоборствам терпеть не мог. Было всё не то, как будто авторы, неплохо зная реальность, судили о ней по каким-то марсианским законам, невесть кем и для кого написанным, да и написанным ли? Сами они явно по ним не планировали жить. Напрягало баловство с языком, как будто пишущие его специально тюнингуют, как девки губы и задницы, чтобы продать в иные земли подороже…

Прилепин, чувствовалось, тоже так умел, но себя дисциплинировал, побеждал эстетство, без дела не понтил. Сильно цепляло вот это соединение настоящей, живой России (и, чего там, в нормальном, нехудшем её виде) с дикими пацанами, которые и в своём поколении паршивая овца и опасная, с волчьим билетом и оскалом. Вернуть себе родину – сказано пышно, многих впечатлит, но, по сути, – скандал в духе общества защиты прав потребителей. А любая защита одного потребителя, да в таких масштабах, это всегда, во-первых, адвокатская разводка, а во-вторых, рейд обезьяны с гранатой по стеклянному зверинцу.

Забавно, но «Санькя» подвиг его и на другие команды.

Петя Авен (думающий, что это Колесников его попросил прочесть роман, ага, пусть думает) наговорил в своей рецензии от обиды лишнего. «У нас денег куры не клюют, а у них на водку не хватает». От Пети читать эдакое было особенно смешно. Даже ответить захотелось, анонимно. Как коммерс, ненавидящий социализм для всех, сильно обожает его для себя лично.

А ведь в своё время, когда Дед принял решение и назначил премьером, в кабинет дверь ногой открывали (юмор ещё в том, что кабинет тот же самый был, белодомовский, премьерский).

Петя ещё не худший вариант, но вообще – дураки самонадеянные. Глупые какой-то особой, сытой и блескучей глупостью, такая, он заметил, появляется после ярда. На понт брали, грозили, шантажировали, денег предлагали…

Настоящий душок, блатной даже, от дерзости и наглой упёртости, а уж следом от денег, был только в Ходоре. И, опять же, гуманно было изолировать и подождать, пока душок выветрится. И хотя говорили свои, что подранков оставлять нельзя, а тем более отпускать на все четыре швейцарские стороны, сделано было вопреки всем – красиво и правильно. Поскольку стало окончательно ясно, какая именно свора страдальца и борца подхватит и понесёт, и как не даст ему сделаться графом Монте-Кристо. Сама в управдомы от греха переквалифицирует. Превратит в такого эталонного дурака, что всякие подозрения в его опасности сами отвалятся.

Надо, надо, учит большой учёный Пётр Олегович, деревья садить, носки стирать, сказки детишкам читать, и вообще – работать! Покойный Бадри (вот кто был умнее их всех, куда там Берёзе) любил повторять: «Если всё время работать – зарабатывать некогда». Ещё бы пришлось рассказать, как славный профсоюз, по сути, и не работал никогда особенно, даже на старте. Сами для себя уж точно ничего не делали, кроме гадостей, другим приходилось. Кто-то курировал, пробивал по старым базам, решал, кому и когда и в обмен на что…

И надо было «Бриони» вставить, не надоело ещё в каждом интервью про шмотьё. Смешные люди: денег хватит, чтобы все дизайнерские дома Италии, да и Франции в придачу, забрать в одну транзакцию, а он всё «Бриони» главным признаком удавшейся жизни считает. Фарцовое сознание, помноженное на комсомольское и мажорское, получается, непобедимо.

И уж совсем напрасно наехал на старцев, монахов, духовных… Тоже мне позитивист чикагской школы. Видишь ли, малограмотные старички полезное время у народа отбирали… Пришлось поучить маленько, намекнуть (хотел Патриарху, но там свои бизнес-истории, выбрал канал понадёжней), что именно «Альфа-групп», как никакая другая структура, кипит баблом, мечтая принять посильное в возрождении духовности, восстановлении монастырей и храмов. Позже запросил объективку: ага, хорошо услышали, под десяток неплохих, крепких по финансам, позиций. Благое дело, и времени меньше рассуждать о старцах и геополитике. А то Польша, Финляндия, потеряны, дескать, от русского мессианства…

В общем, диагноз тогда вновь подтвердился – дураки. А может, косят ещё и для убедительности под юродивых олигархов… Но и так, и так хорошо.

Морщился, когда читал, как бьют и пытают парня, думалось – неужели конторские? – всё же другая манера – не чекистов, оперативников, а ментовского тупого быдла (представлялся почему-то генерал Р., физиономия его, вся из тройных подбородков). Однако согласился: вполне могло быть. И поддержал решение передать в МВД весь политический сыск, вовсе не потому, что Рашид из лампас выпрыгивал. Без профилактики, понятно, никак, но хоть на контору грязь не прилипнет.

Пете, в виде исключения, одни мотоциклисты понравились, которые бились в деревнях, а вот ему как раз легло на сердце другое и многое. Тронула нежность автора к детям. Или вот это, отлично в «Саньке» переданное неуютное чувство Родины, её единственности, того, что никогда в себе не изменить. Люди в упряжке тащат на себе через зимний лес гроб с отцом, и эта картина помещается в один длинный ряд, уже про него – тут и питерские дворы, узкие и тёмные, будто небо над ними забрано в решётку (потом, бывая в тюрьмах, с инспекцией и по другим делам, особенно в Лефортове, удивился, как похоже на внутренний Питер – архитектура имперского насилия). И кислый запах матов в борцовском зале, и хаос пылинок над квадратным глазом телевизора в июльский полдень, как будто это не пылинки, но атомы времени… И вечная весна рассыпающегося, чуть зелёного невского льда…

Но ближе всего оказались деревенские главы, и не деревня, а бабушки и старички, и он даже понял почему – напоминали родителей. Родители (в его окружении сплошь и рядом) были не только мамой и папой, но как бы забирали ещё поколение, когда старшей родни рядом не было. Тогда в больших городах вообще мало роднились, но своих и корни помнили. Мама никогда не говорила «Калининская область», а всегда почему-то – «Тверская губерния». Когда соседки жаловались на свирепо запивавших мужей, мама советовала – «А отвези ты мужика к нам, в Тверскую губернию. Там, на земле, отойдёт, отвлекут»…

И куцые воспоминания о войне дедушек в романе – это очень точно. Отец о войне почти не рассказывал, иногда приходилось видеть у него книги мемуаров полководцев – наших и немцев, любил военные фильмы, особенно где бывали личные какие-то солдатские истории, но пересматривал их, как комедии Гайдая – на месте ли любимые цитаты, не пропали куда… И сказал как-то, что всё равно из окопа войну никому не снять, и никогда уже не снимут. После того, как – настоящее чудо – встретил в гастрономе своего спасителя, землячка из Петергофа, который тащил его на себе через Неву, раненого. Там всё простреливалось напрочь… Но доползли. Этот крепкий мужик сдал его в госпиталь, ждал, пока прооперируют. Сказал, уходя: «Будешь жить теперь, Спиридоныч, а я пойду умирать». И вот тогда, в шестидесятых, отец вдруг пришёл из магазина, сел и заплакал. Было неожиданно и страшно. Выжили, встретились. Человек этот приходил потом к ним, садились с отцом, выпивали. Говорили мало.

Мама, может быть, могла бы подробнее рассказать о блокаде, но ленинградцы вообще тогда этой темы избегали, как будто собрались и раз и навсегда запретили себе вспоминать. И до сих пор ему было не то чтобы чуждо, а просто непонятно пропагандистское выпячивание таких трагедий.

Но кое-что у них, конечно, прорывалось, он многое запомнил. Как бы две истории – блокадная и фронтовая – сошлись в одну цельную, где их трое с умершим маленьким братом. Когда документально всё подтвердилось (оказалось, всё, что отец и мама говорили, – чистая правда, время ничего ни внесло, ни вынесло), надиктовал для одного журнала. Долго сопротивлялся, раздумывал, стоит ли, но уж очень просили. (Не журналисты.) Да и самому стало как-то легче. Название – «Жизнь такая простая штука и жестокая». Там и впрямь несколько жестоких историй, посильнее в чём-то, может, прилепинской, как военнопленные доходяги нашли бочку меда, съели и поумирали от желудочных судорог.

Но закончить рассказ хотел по-доброму, потому что мама всегда говорила: «Ну какая к этим солдатам может быть ненависть? Они простые люди и тоже погибали на войне. Такие же работяги, как и мы. Просто их гнали на фронт».

С годами он понял, что это вообще очень русская черта – везде у знакомых кто-то погиб, сгинул без вести, умер в блокаду, но никакой ненависти в людях не ощущалось… В прежние годы они собирались иногда мужской компанией, сослуживцы, посидеть и попеть. Был один, знавший все, наверное, военные песни.

Тогда их и пели-то в основном семейно, своим кругом. Это сейчас военных песен – полны эфиры. Все отмечаются – традиционная эстрада своими нетрадиционалами, и рокеры туда же; звёзды шансона, даже те, кого не во всякой лагерной КВЧ отрядили бы выступать. Слушая тогда в компании поющих ребят, сам иногда подтягивая, обнаружил, что советская (а, пожалуй, просто русская, какая уже разница) песня про войну – от марша до лирики – совершенно девственна в пробуждении, так сказать, чувств недобрых. Вот совершенно никакой ненависти, фобий, призывов убивать.

Прислушался и вдруг понял, что в песнях великой войны очень редко встречаются «немцы» и «фашисты». Буквально считаное количество раз. Чаще всего звучат просто «враги», как в любимой отцовской, «Враги сожгли родную хату».

«Перекур», «закурим», «махорочка» звучат много чаще, чем выстрелы. «Молитва» не звучит совсем, но это как раз понятно.

В этих песнях русский солдат почти не показан в бою, бегущим в атаку, в рукопашной… Почти всегда – просто в походе, на позициях, до или после боя, на отдыхе. «Горит свечи огарочек…» И вместо накачки и политучёбы – разговоры о доме, близких, как всё сложится после…

Странно. Разве рабы, сталинские рабы, так бы себя ощущали на самой страшной войне? В стране с атмосферой всеобщей обоюдной злобы поэты стали бы складывать такие песни?

Всегда права мама, а не пропаганда, у которой семь пятниц…

Роман Прилепина вновь разбудил в нём свойство, навсегда, казалось, его оставившее – интересоваться людьми. Он попросил подсобрать что-нибудь на героев книжки – участников рижской акции.

Посмотрел даже видео с Прилепиным, который кричит в мегафон «революция» – 2001 год, площадь Маяковского. Потом передаёт мегафон высокому и крикливому парню – того, кажется, закрыли потом, года три дали.

Захотел встретиться, не один на один – это было бы чересчур; прислуга (советники) придумали встречу с молодыми писателями. Думал, что явится большевик с броневика, начнёт блажить, или, хуже того, балагур камеди-клабовский, шут с двойным дном и челобитными. А то и вовсе перекроется от смущения (он тогда сказал помощникам – если Прилепина не будет, вообще не надо собирать никого). Но нет, писатель оказался равен своей книге, вёл себя с достоинством, по-пацански.

Потом была идея учредить личную литературную премию. Единоразовую и очень приличную по деньгам. И вручить писателям трёх поколений. Распутину – как старшему, консерватору; Кабакову – бросить кость либералам (читал когда-то в своё, перестроечное, время «Невозвращенца» – лихо, понравилось, потом статейки в «Коммерсанте» – нормальный мужик). И Прилепину – молодой, левый, талантливый.

Наверное, референты слабо сработали, не смогли объяснить, парень заупрямился, полез в бутылку (обрабатывали, он знал, долго). Типа: не приму, и не просите. А тогда какой смысл. Свернули.

Потом передавал знаки и приветы писателю разными окольными путями, почему-то нравился этот квест с использованием оперативных навыков. Когда решили делать фильм к 15-летию, он, знакомясь со сценарием и списком комментаторов, увидел третьей позицией: «З.Прилепин». Ничего не сказал, едва, скорее, про себя кивнул: Песков соображает. Любопытно будет посмотреть, что он там… наговорит.

Перед трансляцией сообщили, что у Прилепина пришлось много вырезать. Что именно выбросили – он интересоваться не стал.

Персонаж

«15 ноября прошлого года (на самом деле – 17-го ноября. – АД.), – писала газета «Завтра» в номере от 10.07.2001, – над Ригой взвились красные флаги: трое российских национал-большевиков захватили самое высокое здание в городе, башню собора Святого Петра. Их подвиг дорого им обошёлся: 30 апреля этого года их осудили в общей сложности на тридцать пять лет тюрьмы. Мы помним о них, пусть сейчас они вне досягаемости. Но мы повстречались с другими нацболами, участниками той славной акции. Кирилл Бегун, Михаил Савинов и Илья Шамазов продвигались в Ригу в составе второй группы. Им повезло меньше: по наводке ФСБ вторую группу вычислили и арестовали на подходах к Риге. Отсидев по семь месяцев за нелегальный переход границы, 20 июня они вернулись в Россию».

«Ещё один отряд нацболов – четверо, вынуждены были выпрыгивать из окон поезда, причём один из них, Илья Шамазов, сломал себе ногу, ударившись о бетонную плиту. (…) Были мобилизованы все латвийские силы: спецслужба, милиция, национальная гвардия, даже вертолёты. Однако безоружных пацанов удалось задержать только через 16 часов».[23]

Знаменитая рижская акция нацболов – один из центральных сюжетов романа «Санькя»: в ней принял участие земляк Саши Тишина – Негатив. В Ригу не доехал «из Нижнего пацан», который сломал ногу выпрыгнув из поезда на ходу. В захвате администрации активное участие принимает «союзник» Шаман, он же – персонаж отличного рассказа Прилепина «Жилка», соратник лирического героя по будущей революции.

Для нацболов (ныне – «другороссов») и друзей Прилепина никогда не составляло труда угадать «Шамана» в реальном Илье Шамазове – сильном, могучем, добром, убеждённом и увлечённом человеке. Мы с Ильёй немало в разное время говорили, под запись и рюмку – кому, как не ему, представлять персонажей романа.

Из монологов Шамана (Ильи Шамазова):

…Папа не находил себе места после событий октября девяносто третьего. Он был там. Занесло с оказией в Москву. Улетал накануне расстрела. Привёз десяток газет «День» с собой. Я, малец, вглядывался в тревожные сводки, читал передовицы. Конец был уже известен, тем мрачнее воспринималось написанное.

Потом папа устал ждать, когда на наш далёкий Сахалин, как в той песне, с пересадками, самостоятельно пробьются свежие номера газеты «Завтра». Он сам организовал их попадание в местную сеть союзпечати. Это был 1995 год, мне было тринадцать. Тогда же, следом, от москвичей посыпался ворох всяческой прессы. Среди прочих «Дуэлей» и «Мыслей» вдруг добралась до Сахалина сразу облюбованная мной, первая моя «Лимонка».

«Нацбол – будь человеком длинной воли, даже когда тебя жалит тысяча пчёл», – гласила подпись к иллюстрации первой полосы. Газета захватила меня, а лозунг, во многом, стал жизненным принципом.

В латвийской тюрьме, в которой я провёл чуть больше семи месяцев, своё заключение я измерял непрочитанными номерами. Газета, как часы, выходила там, в Москве, раз в две недели. По возвращении первым делом углубился в изучение архива.

Недавно партиец, который приезжал забирать меня с границы после Латвии, подвозил в Луганске. Неслись ночью в сторону России. Он в форме. Ополченец. Я не стал сентиментальничать, напоминать ему ту – четырнадцатилетней давности – поездку.

Газета была преисполнена молодости, задора, интеллекта и безбашенности. Любой текст перечитывался не по разу, иные становились партийными бестселлерами. Почитайте статьи Прилепина той поры, Писи Камушкина (Кинга Рыбникова), Абеля, Вия, Бегуна. «Сон Вождя», «Сон гауляйтера» – это шедевры и апофеоз всего того, чем мы жили. Газета вбирала в себя бесчисленные вопли с мест о том, как грабят народ новые власть имущие. Учила, что делать.

Своей подшивки я давно лишился на каком-то очередном обыске.

…В августе 1999-го, уже перебравшись с Сахалина в Нижний, нашёл в Москве Бункер и подал заявление о вступлении в Партию растатуированному красавцу Кириллу Охапкину. Герой Севастопольской акции разговаривал со мной вживую, чудо. Вечером я впервые видел Лимонова. На первом ряду (шло собрание) сидел Толя Тишин. Он ритмично раскачивался в такт словам Вождя. Единственный позволял себе время от времени вставлять реплики. Временами, услышав что-то важное для себя, впадал в глубокое раздумье, рука нервно оглаживала густую бороду. Меня его поведение возмутило.

Когда Эдуарда посадили, Толя стал нашим всем. Он воспитал множество офицеров Партии. И как отец, и как командир. Потом мы узнали, что Толя дал показания на Вождя. Из-за них, отчасти, Лимонова смогли тогда закрыть. Мы готовы были простить Анатолию и не такое, Эдуард по понятиям имел полное право не прощать ничего. Повторю, имел полное право.

Перечитывал недавно «Санькю», заметил, что Матвей (персонаж, так похожий на Тишина-старшего) не вызывает больше такого уважения, как раньше. Моя ли это беда или захаровские правки новой редакции романа, не знаю.

…В 1999-м нацболы в Нижнем уже были. Не было командира. Тогдашний гауляйтер был пассивен, запутавшись в семье, точнее сразу в двух своих семьях. Партией он не занимался.

Общаться с этими ребятами было одно удовольствие. Я нашёл своих. В декабре мы провели первую акцию прямого действия. Несколько человек побили булыжниками витрины «Макдональдса». Булыжники были снабжены листовками со слоганом «Америке – гамбургер, России – Достоевский!». «Макдональдс» оккупировал здание бывшего главного городского книжного магазина. Ночь после акции мы проговорили о смене власти в отделении, о планах. Все были воодушевлены. Была проблема, никто не хотел становиться главным. Почему-то подразумевалось, что будущий Комиссар не будет участвовать в АПД (акциях прямого действия. – А.К.). В конце концов в готовое письмо о смене гауляйтера была вписана фамилия талантливого рок-музыканта Димы Елькина. Я поехал в Москву к Лимонову за вердиктом. К этому моменту в Нижнем нас было пятеро.

«Старые» партийцы упрекали меня, что, будучи достаточно начитанным юношей, я не читал никаких книг Вождя. Мне сунули в руки «Анатомию героя». Книга меня потрясла. Я ехал разговаривать к полубогу. Эдуард Вениаминович высказал некоторые сомнения, стоит ли перетряхивать отделение по первой прихоти юнцов, но старым командиром он тоже был недоволен и нашу просьбу удовлетворил. В качестве напутствия он сказал, что мы обязаны понимать степень ответственности, которая ложится теперь на нас, менять руководителя каждый месяц он не собирается. «Будь человеком длинной воли» – я уже выучил это. Через месяц нас было уже тридцать.

В двухтысячном году каждая следующая наша акция была отмороженней предыдущей. После разгрома приёмной СПС я был в Москве. Польстило, когда на вопрос, заданный на собрании Лимонову о будущем организации, он ответил, посмеиваясь, что если мы будем вести себя, как в Нижнем Новгороде, то он за будущее не ручается. Но мы все уже грезили о большем.

Было абсолютно понятно, что ничем, кроме срока, эта вакханалия кончиться не может. Бояться было просто некогда. Мы организовывали концерты; общались везде и со всеми, привлекая всё новых сторонников; громили витрины; клеили листовки по ночам; пили «Анапу» в перерывах; разрисовывали город; читали; вели бесконечные споры о тактике, о будущем. Но по-настоящему мы ждали только возможности проявить себя на большой федеральной акции.

Закономерно, я оказался в Латвии. Моя группа выехала поздно, контора сдала нас с потрохами, в рижских газетах писали накануне: «К нам едут известные международные террористы Тишин, Колесников, Шамазов». Это после акции с СПС я известным стал. Все силы местных охранителей были мобилизованы. Но мы должны были попытаться.

В Латвии поезд Ленинград – Калининград останавливался дважды. Надо было успеть десантироваться после Резекне. Виз и паспортов ни у кого не было, пустая формальность. Моя группа собралась в тамбуре. Я сорвал стоп-кран, и ребята по очереди стали выпрыгивать почти на полном ходу, не дожидаясь остановки. Я прыгал последним. Ощущение полёта было фантастическим. В тюрьме потом долго снилось, что куда-то лечу. Приземлился удачно, но швырнуло в сторону. Сперва врезался в покилометровый запас железнодорожных рельсов, а от него отлетел в канаву. Попытался выбраться, но не смог. Штанина была в крови. Бедро раздулось, изнутри выпирала кость.

Поезд остановился. По насыпи ко мне подбежали полицаи с фонарями. Было очень обидно – конец пути наступил слишком рано. До Даугавпилса ехал в тамбуре, лёжа на носилках. Подвыпившие посетители вагона-ресторана, слоняющиеся туда-сюда, то и дело распахивали дверь, та больно втыкалась в мою лежанку. Пассажиры удивлённо спешили дальше. В больнице мне просверлили ногу, поставили на растяжку и поместили в отдельную палату на шесть коек. Приставили двух полицаев. На операции я потерял больше трёх литров крови. Через несколько дней меня на носилках этапировали в в тюрьму.

Следующие семь месяцев мы ждали суда.

Камеры в даугавпилсском «Белом лебеде» не переполнены, в остальном разницы с российскими тюрьмами никакой. Разве что рыба есть в рационе. Море рядом. Сидели в основном русские. Латышского, в основной своей массе, не знали ни заключённые, ни сами тюремщики. Протокол на меня однажды составляли со словарём. Этнические латыши, кстати.

Через месяц по централу (я был в Риге) прошёл прогон (малява, предназначенная всем арестантам): ветеранов ВОВ выпускают на подписку. Я ликовал, цель была достигнута. Мы и ехали привлечь внимание к старикам, которых бросали здесь в тюрьму. Шум удалось поднять не слабый. Вторая цель – привлечь внимание к проблемам русскоязычного населения Латвии – тоже была достигнута. Это сейчас в России все знают о сегрегации русских в Латвии, тогда, в двухтысячном, никому не было до этого дела. Ветеранов потом по решению суда посадили снова.

…После тюрьмы акции уже так не будоражили, воспринимались, как монотонная и необходимая работа. Они окончательно стали политическим инструментом. Разведать местность, нарисовать план объекта, проникнуть на него, осуществить поставленные задачи. Если организовываешь сам, поставить эти задачи. Всё просто, всё неимоверно сложно. Общение с ментами после акции – досадная формальность. Все их прокладки были изучены. Мы знали, план посадок спускается сверху, что в ментовке зря лясы точить.

Власти всерьёз взялись за нас после Минздрава. Говорят, Путину не понравилась знаменитая фотография с первой полосы «Известий», на которой был изображен Макс Громов, выкидывавший портрет президента в окно.

….В 2005 году Кремль выдумал для себя оранжевую угрозу и стал с ней бороться, а Партия взяла курс на сближение с инакомыслящими из других политических лагерей. Украинский опыт потряс тогда всех. Не результат – сам факт революционных преобразований на территории постсоветского пространства. Результат был очевиден: одни капиталисты погнали других. Потому, наверное, все последующие Майданы и воспринимались со скепсисом. Прививка против украинского оранжизма была получена что надо. Тем более что после ельцинской социалистической риторики президент больше стал заигрывать с темами национального величия. Партия в результате стремительно полевела. На Майдане же левацких лозунгов раз от раза становилось всё меньше.

Потом стало совсем тяжело. Массовые обыски; изъятие компьютеров, телефонов; ОМОН на месте проведения собрания. Какая-то шантрапа всё норовила прыгнуть на партийцев. Бесконечные суточные административки за малейшие прегрешения (или вовсе без них, под дату).

Запрет Партии. Даже упоминать о её существовании теперь можно было, лишь уточняя, что она запрещена.

Зачатки несистемной оппозиции и вовсе смыло при первом сигнале тревоги. Власть провела свои выборы без сучка, без задоринки. Мы учредили новую партию, «Другую Россию», – но те, кому надо, всё про нас прекрасно понимали. Спуску нам давать никто не собирался. Проще теперь оказалось раствориться.

…В девятом году Эдуард придумал гениальную затею. В рамках «Стратегии-31» мы стали выходить каждое 31-е число, требуя свободы собраний. Все разрозненные, разбитые полки оппозиции сплотились тогда вокруг нас. Рядовые Партии растворились в общем вареве гражданских активистов.

В Нижнем мы тянули несколько лет «Стратегию». Мы сотрудничали с правозащитниками. У них я очень многому научился, когда несколько лет администрировал деятельность по проектам в области международного уголовного права.

Грубо говоря, определённый период мы действовали, как самостоятельные политики, сохраняя не всякому зримую внутреннюю структуру. Потом я сам перестал различать, а есть ли она. Мы всё понимали про белоленточные волнения с самого начала, но на региональном уровне позволили себе вдоволь наиграться в эти игры. Мы стали самыми значимыми участниками коалиции в Нижнем Новгороде. Смысла в этом, наверное, не было. Но и в стороне стоять было решительно невозможно.

Всё ещё впереди. Будем работать – будем жить!

Похмелье по советской литературе

Из интервью, которое я дал прозаику и музыканту Роману Богословскому для сетевого журнала «Лиterraтура»:

«– Лёша, ты, Прилепин, Рудалёв сегодня ищете и частично находите рецепты живой воды, которой пытаетесь окропить лицо советской литературы разных периодов, жанров (можно ещё использовать поцелуй – мёртвые принцессы обычно оживают). Скажи, кому, кроме вас, это надо? Для чего вы такими усилиями воскрешаете мёртвую царевну – советскую литературу?

– Ну уж нет; я ничего в этом плане, по сути, не сделал, и совершенно незаслуженно попадаю в славный ряд. Прилепин совершил огромный труд – с Леоновым (и Мариенгофом, хотя тут “советскость” весьма условна), красиво, умно, изящно вернув их в современный контекст. Василий Авченко занимается Александром Фадеевым, и, думаю, результат будет прорывным. А идее, да, я глубоко сочувствую, и мои мотивации полностью совпадают, скажем, с пафосом великолепного эссе Михаила Елизарова о Гайдаре (“На страже детской души”) в третьей “Литературной матрице”. Добавить нечего».

Первая моя статья о Захаре Прилепине была опубликована в журнале «Волга». Случилось это, по самоощущению, страшно давно – пять лет назад, импульсом стала как раз биография Леонида Леонова, сделанная Захаром для ЖЗЛ, «Игра его была огромна». (В переизданиях Прилепин поменял в названии цитату из Леонида Максимовича на более интересный и жёсткий вариант – «Подельник эпохи».) Естественно, в новых изданиях ошибки и неточности были исправлены, многие мои оценки поменялись (скажем, Шаргунов «Книгой без фотографий» и особенно романом «1993» многократно перерос мальчишеский, «кукольный» возраст своей прозы, да и в политике заметно повзрослел). Но эта работа дорога мне аутентичностью, определённой, по-моему, точностью, в том числе в предсказаниях и авансах; помимо прочего, с неё началось наше личное знакомство с Захаром.

* * *

Я сразу отнёсся к этому парню с большим интересом. Однако медийная визитка «писатель Захар Прилепин» долго смущала.

Причина, понятно, здесь не в Захаре, а во мне. Ещё – в Льве Толстом и Александре Генисе.

Для меня он стал писателем после книжки пацанских рассказов «Ботинки, полные горячей водкой». После эссе о Юлиане Семёнове, Проханове и великолепном Мариенгофе (и вообще обеих книжек эссеистики). Плюс «Именины сердца», обнаружившие удивительное понимание литературы. Не в виде памятника, а в качестве мастерской.

Окончательно же утвердился он для меня в писательском статусе и звании после выхода биографии Леонида Леонова в серии ЖЗЛ.

Звание русского писателя почти сакрально. То самое ленинское, честное, анкетное «литератор» – кажется ближе.

Некогда я прочитал в одном местном совписовском издании (альманахе Саратовского отделения Союза писателей России, и назывался он то ли «Литературный Саратов», то ли, в инверсию, «Саратов литературный») поздравления какому-то тамошнему начальнику с шестидесятилетием.

Коллеги писали что-то типа: уж сколько лет мы вместе ходим писательскими тропами!.. Эти «писательские тропы» меня, помню, страшно развеселили, а потом озадачили: что и где это – писательские тропы? Именно на них принимают в писатели? Или допускают к ним уже принятых?

Забавно, что в прилепинской книге о Леонове я встретил старых знакомых – «писательские тропы». В виде подписей к фотографиям: «за писательскими разговорами», «писательский отдых в Крыму»… Видимо, полноценно став писателем, Захар продолжает полагать статус сакральным, то есть, по-русски, слегка вышучивать.

…Когда пошли разговоры о Прилепине, я зачислил его по разряду экологических ниш. Нацбольский писатель, почему нет… Как у Аксёнова в «Острове Крым»: «Есть уже интересные писатели яки, один из них он сам, писатель Тон Луч»…

А Захар работал, и демонстрировал всё с точностью до наоборот: не изоляцию, но экспансию. Знание четырнадцати ремёсел, как один известный русский царь. Оказалось, что он умеет в литературе почти всё. Ну, или очень многое.

Вместе с тем общеизвестно: ещё Лев Толстой сетовал, как нелепо начинать чистую страницу судьбой некоего придуманного героя, который встаёт с кровати и подходит к зеркалу. Александр Генис дал имя этому типу – в эссе «Иван Петрович умер» и почему-то решил, что старая идея Льва Николаевича стала особенно актуальна после августа 1991 года.

На самом деле это всё издержки русского литературоцентризма, действительно, бессмысленного и беспощадного. Она, литература, в России такая – ты её в дверь, она в окно, и обличья на ходу меняет, и подмётки рвёт с репутациями вместе. А иные репутации восстанавливает.

Нон-фикш не только уравняли в правах с художественной литературой, но и писателям маякнули определиться, кто более матери-истории ценен.

Но Прилепину и этого оказалось мало: он, помимо литературы, занимается журналистикой, активен в ЖЖ-сообществе и вообще Сети, выступает собирателем и каталогизатором собственного литературного поколения, подводит под него идейную базу вкупе с историческим фундаментом.

Аналогия с Максимом Горьким напрашивается сама собой. Не я её придумал – предложили некоторые критики, правда, в узком случае «Саньки».

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Особенностью настоящего издания является не только широкий подбор молитв на все случаи жизни, но и р...
Книга содержит сведения, необходимые медицинской сестре независимо от профиля, стажа работы и отделе...
Сборник «Забавные и озорные частушки» включает в себя забойные, потешные стишки, тосты и песни, кото...
Жанна де Ламотт – одна из величайших авантюристок всех времен и народов, роковая красавица и коварна...
Имя потомственной сибирской целительницы Натальи Ивановны Степановой хорошо известно не только в Рос...
В настоящее время технологии строительства шагнули далеко вперед. Благодаря современным строительным...