Крест командора Александрова Наталья
– Истину глаголете, ваше пре…
Но Скорняков-Писарев уже хлопнул дверью и широко шагал к своей избе, чувствуя, как нарастает в нём буря.
Это ощущение было ему знакомо. Вздорный свой нрав он знал ещё с юности, когда молодым барчуком мог запросто побить палкой дворового человека, отдать его на потраву собакам. Любого, кто посмеет перечить, готов был со свету сжить. Правда, последующая жизнь при дворе научила его некоторой сдержанности и манерам, но только с равными себе, а не с дворней. Зная за собой этот грех, всегда помнил он, что приступы глухого недовольства миром, ворохающиеся в душе, могут вырваться наружу, стать ураганом, сметающим всё, что попадется на пути. Помнить-то помнил, но поделать с собой в таком состоянии ничего не мог. Словно не сам он, а кто-то другой в нём орет, дерётся, совершает такое, о чём потом и вспоминать стыдно… Он называл это состояние «чёрным ветром».
Такой ураганный ветер видел Скорняков-Писарев однажды, когда руководил строительством Ладожского канала. Сначала по песчаным откосам пробежал лёгкий ветерок, потом появились небольшие завихрения, которые, будто зайцы, гонимые гончими, запрыгали по бугру. И вдруг небо вмиг почернело, налетел шквал. Вода, пыль, песок – всё смешалось. Смерч с корнями вырывал и молодые дубы, и могучие ветлы…
Нечто похожее происходило в нём сейчас. Гнев, подобно пыльным завихрениям, поднимался откуда-то изнутри, обжигал сердце, туманил разум.
«Ведьму надо бить наотмашь…» – повторял он про себя, как заведенный. Ещё до нынешнего дня он, хотя и наорал на Катю по приезде, но в душе не верил в её измену. Не мог и не хотел верить. Нынче самые страшные опасения подтвердились.
«Она сама поставила себя вровень с дворней… Ведьма… Она и есть ведьма… Околдовала!» – накручивал он себя.
Скорняков-Писарев вошёл в избу чернее тучи.
Катя, возившаяся у печи, тяжело распрямилась и улыбнулась ему. Эта беззащитная улыбка в другой момент, может, остановила бы его, но не теперь, когда глаза заволокло «чёрным ветром».
Ни слова не говоря, он подошёл к ней и резко ударил кулаком в лицо.
Она отлетела в угол, ударилась головой о стену. Он, выкрикивая ругательства, какое-то время стоял над ней. Потом пелена спала с глаз.
Она лежала неподвижно. Юбки задрались. Тонкая струйка сукровицы стекала по белым икрам.
С перекошенным лицом он выскочил из избы и заорал:
– Повитуху сюда, живо!
Глава четвертая
Весть о смертельной болезни супруга застала Анну Матвеевну в готовности к отъезду в Санкт-Петербург. Лейтенант Плаутин прибыл в Якутск по первому снегу как раз на Покрова. Гонец шатался от усталости. Воспаленные глаза слезились, а щёки заросли густой рыжей щетиной, как у сермяжного мужика.
– Велено передать, сударыня, чтобы вы торопились. Капитан-командор может не дождаться… – Плаутин говорил отрывисто, не затрудняя себя подбором слов.
Анна Матвеевна встретила страшную новость сдержанно – ни истерик, ни слез.
– Выезжаем в Охотск поутру, – сказала она.
Плаутин сухо откланялся.
«Похоже, этот сноб не верит, что мы отправимся завтра… Как же! Дама с багажом и двумя малыми детьми…И зачем только послал за мной Витус этого Плаутина? – подумала она. – Он же ненавидит меня. Витус в канцелярии видел донос, что я, дескать, вмешиваюсь в дела экспедиции, устраиваю шумные увеселения, и всё это – за казенный счёт… Витус сам утверждал, что грязное измышление написано рукой Плаутина. Как он мог после всего этого послать Плаутина ко мне! Нет, как был мой муженёк недотёпа, так и остался… Мог ведь прислать, скажем, душку Вакселя…»
Недовольство мужем, как ни странно, помогло Анне Матвеевне справиться с огорчением, овладевшим ею при вести, что Беринг при смерти. Конечно, положа руку на сердце, её взволновало больше не само заболевание супруга, а перспектива упустить возможности для семейного обогащения, которую его внезапная болезнь и возможный уход в мир иной могли бы означать. Она была не готова теперь остаться вдовой! Все в её деятельной, жизнелюбивой натуре сопротивлялось этому. Конечно, она предполагала, что вдовства ей когда-то не избежать. Но уж если быть вдовой, то адмиральшей!
А для этого надо было срочно ехать в Охотск и поставить супруга на ноги! Дел и впрямь было невпроворот. Волновал вопрос: везти ли с собой багаж? Если везти, то как?
Положим, пока реки не встали, на корабле, принадлежащем командору, она еще успеет добраться до Юдомского Креста. А там, на перевале, где взять столько подвод, чтобы погрузить одиннадцать сундуков, наполненных мягкой рухлядью? Как обеспечить надёжную защиту от разбойных людей себе и своему добру? А ведь при ней ещё дети – Антон и Аннушка… Конечно, можно было бы оставить скарб и детей здесь… Но сие означало бы пребывать в вечной тревоге и за них, и за имущество… Значит, надо и детей, и сундуки брать с собой.
И хотя поначалу всё это казалось почти невозможным, Анна Матвеевна не была бы дочерью негоцианта Матиаса Пюльзе, если бы упустила свой авантаж, говоря иначе, личную выгоду. Она надела лучшее платье, оглядела себя в зеркало и, довольная своим видом, отправилась к якутскому воеводе, который давно уже был неравнодушен к её зрелой красоте.
От воеводы Анна Матвеевна вернулась с грамотой, гарантирующей ей получение потребных подвод, и с двумя письмами на имя Беринга, поступившими в воеводскую канцелярию. Одно из писем было от лейтенанта Дмитрия Леонтьевича Овцына из Туруханска, другое – от штурмана Семена Ивановича Челюскина.
Она отдала все необходимые распоряжения слугам по предстоящему отъезду. Прошла к себе и не удержалась, вскрыла пакеты. Аккуратно, как заправская лазутчица, накрыла сургучные печати горячей и влажной тряпицей, а когда печати размягчились, осторожно распечатала письма и прочла их.
Овцын, не скрывая восторгов, писал о своём счастливом прибытии из Обского устья через Северное море в реку Енисей. Он подробно описывал новый сысканный путь и просил разрешения у капитан-командора на будущий год отправить корабль «Обь-почтальон» на восток вдоль побережья Таймыра навстречу Ленскому отряду. Также к письму был приложен рапорт о действиях сухопутного отряда, который возглавлял боярский сын Михаил Выходцев. Он сумел пройти между Обью и Енисеем по приморской тундре свыше трех тысяч верст, по всему пути провел геодезическую съёмку, не только определил широту многих пунктов, но и вычислил их долготу, измеряя для пущей точности расстояния при помощи тяжёлых «мерных цепей». Помимо прочего Выходцев провел интересные наблюдения за природой, а рудознатец Агапий Лескин в тундре, восточнее Речишного зимовья, отыскал много горючего «каменного масла»[64]. Ещё хвалил Овцын ненцев-проводников, которые провели путешественников по тундре. Их ласковость он объяснял тем, что строго запретил своим людям «здешних окрестностей жителей, как самоеды и протчим народам обид и налог никаких ни в чём не чинить, но поступать с ними ласково, також и взятков никаких не брать…»
Анна Матвеевна многого из письма Овцына не поняла: какие железные цепи, что за каменное масло, кто такие самоеды и кого они едят? При словах о невзимании взяток она поморщилась. Однако с интересом осмотрела карту маршрута Овцына. Подумала, что обязательно надо сделать копию с неё: вдруг да пригодится… Особенно когда удастся возвратиться в столицу!
Второе письмо пришло от Челюскина из низовьев Лены. В отличие от депеши Овцына оно было далёким от победных реляций. Послание начиналось известием о смерти командира Ленского отряда Василия Васильевича Прончищева и его жены Татьяны Фёдоровны.
Анна Матвеевна пробежала первые строки письма и охнула: Прончищевых она хорошо знала. В экспедиции все любили эту молодую пару за их красоту и добрый нрав. Они и обвенчались-то перед самым отъездом на север.
Татьяна поехала с молодым мужем в поход, как в свадебный вояж. Уже здесь, в Якутске, не желая и впредь расставаться с ним, она, одна из всех офицерских жен, попросилась на корабль. Анна Матвеевна помнит, как возражал Беринг, ссылаясь на строгий морской устав, где чёрным по белому означено: «А ежели кто свою жену у себя на корабле иметь похочет, то ему вольно, пока в гаване, на реках или на рейдах, а на путях против неприятеля ни кому, как вышним, так нижним, жен не иметь…»
– Ну, какой же супротив нас неприятель… – умоляюще глядел на командора Прончищев. – Разве что мороз да льды…
Беринг уступил молодожёнам, опять проявил слабость характера. Теперь понятно, что зря. Льды и морозы погубили этих красивых, влюблённых друг в друга людей. А ради чего? Ради нескольких новых штрихов на карте? А ведь они могли бы жить долго и счастливо, иметь детей, вместе состариться… Татьяна как-то перед отъездом призналась Анне Матвеевне, что вышла за Василия по доброй воле, по взаимному согласию и любви… Анне Матвеевне вдруг до слёз стало жаль Татьяну, жаль себя, жаль всех таких же молоденьких и наивных барышень, которые, прельстившись романтикой, выходят замуж за моряков, не зная своей доли…
И ещё об одной трагедии сообщал Челюскин. От цинги погибла почти вся команда лейтенанта Ласиниуса. Тридцать два человека во главе с самим командиром!
Анна Матвеевна задумалась: от таких трагических вестей Беринга точно хватит удар. И, может быть, впервые за долгие годы супружества по-настоящему искренне пожалела его.
Дементьев весь остаток осени провёл в лесу – командовал отрядом по заготовке корабельного леса. Он до хрипоты сорвал голос, понукая полуголодных, злых солдат, служителей и каторжан, определённых под его начало. Окрики и наказания, которым подвергались ленивые и непокорные, на остальных воздействовали мало. Все выбивались из сил. Многие хворали в продуваемых ветрами и промокающих под дождём шалашах и палатках. Люди роптали, проклиная незавидную долю и начальство. Даже весельчак Филька приуныл, оставил на время свои прибаутки и россказни. Разве что нет-нет да вворачивал: «кабы мужик на печи не лежал, корабль бы за море снаряжал…»
Тем не менее дело помаленьку двигалось: валили лес, очищали мачтовые сосны от сучьев, лиственницы и осины распиливали на доски, сплавляли готовый материал по реке, пока она не встала, а после складывали заготовленные бревна и доски в штабеля.
В течение дня Дементьеву было не до отвлеченных мыслей. Вечером, несмотря на усталость и раздражение, долго не мог заснуть. Ворочался на жёсткой постели из хвойных веток, думал о Екатерине Ивановне. Снова вспоминал её просьбу не встречаться более, но про себя знал, что должен непременно ещё с нею увидеться.
Подобно тому как вода найдёт щелку, чтобы просочиться, так и разлучённые возлюбленные будут искать способ, чтобы встретиться вновь…
К его любовным переживаниям с момента их последнего свидания примешивалась какая-то странная тревога за Екатерину Ивановну, как будто он – ей законный супруг и она ждет ребенка от него, как будто кто-то хочет её и будущего младенца обидеть… Эта тревога всё нарастала, и однажды он не выдержал – решил отправить на разведку в острог верного Фильку. Филька, выслушав приказ, понимающе усмехнулся, но тут же придал своей плутовской физиономии серьёзный вид и спросил свистящим шепотом:
– А можно, барин Авраам Михайлович, на два денёчка задержаться? Боюсь, не поспею…
– К завтрашнему полудню чтоб вернулся, балабол.
Филька с достоинством поклонился, но едва отступил на пару шагов, как весело засвистел, вспомнив одну из своих песенок:
- Ой ло, ой ли, оло, ло, ло, ло…
- Уж я старого я мужа как-нибудь обману,
- Скажу: по воду ходила, по стюденую воду,
- Под елиною стояла, сильна дождя пержидала…
- Я немного постояла, с милым дружком настоялася…
– Ох, не доведут тебя до добра твои песенки! – погрозил вслед Дементьев, но Филька, приплясывая, продолжал:
- Ах ты, верная, манерная, сударушка моя!
- Уж не ты ль меня, сударушка, высушила,
- Без морозу без лютого сердце вызнобила?..
- Ты рассыпала печаль по моим ясным очам,
- Ты пустила сухоту по мому животу,
- Присушила русы кудри ко буйной голове!..
…Без всяких приключений Филька добрался до острожка и тихо постучался в избу к Аграфене, справедливо решив, что уж она-то знает всё, что здесь творится.
На стук отворила Аграфена. Увидев его, всплеснула руками и, оглянувшись по сторонам, рывком втащила в избу. Филька, едва затворилась дверь, облапал «свою касатушку», полез с поцелуями, но Аграфена неожиданно завыла в голос.
– Ты чево? – не понял он.
– Преставилась, у-у-у…раба божья Катерина… ы-ы-ы… – рыдала Аграфена, колыхаясь могучим телом.
Филька обмер:
– Быть того не может! Ты што мелешь? Как преставилась?
Аграфена зарыдала пуще. Сквозь слёзы поведала, что у Екатерины Ивановны случились преждевременные роды, что дитё родилось мёртвым, а она изошла кровью.
– Я её, голубушку, сама прибирала к погребению… Не знаю, что с ней, бедной, сделалось, токмо узнать её не было никакой возможности. Пол-лица распухло, и синячище такой будто, кто бил наотмашь…
Филька поёжился и пробормотал:
– Вот горе-то… Как я барину скажу? Свихнётся ведь с тоски… Только об ней и думает всё время…
Аграфена кивнула головой и завершила печальный рассказ:
– И похоронили её тишком, без отпевания… Скорняк приказал моему, чтобы с катом нашим зарыли ночью Катерину Ивановну и младенца…
– Будто татей похоронили… – изумился Филька. – С чего бы вдруг?
– Я уж моему наказывала, умоляла, чтоб отходную хоть на погосте прочёл. Не знаю, исполнил ли просьбу… А Катерину жаль, добрая была, мухи не обидит…
Аграфена снова расплакалась, но уже тихо, смиренно. Филька, глядя на неё, тоже рассуропился, обронил слезу.
Поплакав, они обнялись и утешились в объятиях друг друга. После Аграфена покормила его щами, и они расстались.
На выходе из острожка Филька чуть не столкнулся с командиром порта. Скорняков-Писарев, опустив голову в треуголке, широкими шагами шёл через двор. Отпрянув в сторону, Филька наблюдал, пока он не скрылся из виду. Лица Скорняка он не разглядел, но, судя по походке, тот был явно не в себе.
«Неужто это он Катерину Ивановну?.. Такому человека живота лишить ничего не стоит… Но ведь баба же! Да ещё брюхатая…»
Тут только до Фильки дошло, что это Аграфена проболталась о настоящем отце ребёнка своему благоверному, а уж дьячок, конечно, доложил обо всём начальнику. Значит, Скорняк знает и о Дементьеве, и о нём. Он охнул, воровато оглянулся по сторонам и, чтобы не искушать судьбу, постарался убраться из острожка побыстрее.
Всю обратную дорогу Филька мучился, как рассказать хозяину неожиданную весть, и не находил в себе мужества для этого. И хозяина было жаль, и за себя страшно.
«Убьёт! Точно убьёт! Меня, а после себя…» – думал он, терзаясь. В итоге решил: ничего о смерти Катерины Ивановны хозяину пока не говорить, а там – время покажет.
В лагерь он явился с самым благочестивым выражением лица. Так и предстал перед Дементьевым, по-военному откозырял ему и затараторил, не дожидаясь расспросов:
– Смею доложить, вашей милости, что в Охотске начали корабль для их высокоблагородия капитана Шпанберга строить. Из нашего леса. Ба-альшущий. Тридцать восемь шагов по ватерлинии. На носу баба морская с рыбьим хвостом, с лица – ну, вылитая командорша… Из дерева точил ее Ванька-плотник, не хуже, чем у иноземных мастеров получилось…
– Погодь с морской бабой. Ты в острожке был?
Филька зачерпнул горстью из бочки дождевой воды, напился, утёрся рукавом и доложил:
– А то как же, барин Авраам Михайлович. Всеконечно был. Как вы приказывали, всё исполнил.
– Ну что разузнал? Не тяни! – прикрикнул Дементьев.
– Уехали оне, Катерина Ивановна, – даже не моргнув, соврал Филька.
Дементьев не поверил:
– Что несёшь? Куда уехала? Она же в тяжести… – он впервые произнес это вслух и смутился.
Филька бодро подхватил:
– Вот я и говорю. От тяжести Катерина Ивановна благополучно разрешились три седьмицы тому назад. Младенцем мужескаго полу, пятнадцати вершков росту… Назвали Иваном, в честь батюшки её, значит… – он врал всё вдохновеннее. – И муж ихный Скорняк… Ну, начальник порта, отослали их намедни в Якутск. Там, дескать, для младенца сподручнее…
– Куда ж он отослал, на зиму глядя?
Филька пожал плечами:
– А я почем знаю? За что купил, за то и продаю, батюшка барин… Токмо знакомая моя, Аграфена, она при Катерине Ивановне всё это время была, баит, что там, в Якутске, имя с дитём и верно будет спокойнее…
– Что-то ты темнишь, Филька! – Дементьев поглядел ему в глаза, точно душу хотел вынуть.
– Чистую правду говорю, ваша милость, как на духу, – истово перекрестился Филька, вытаращив преданные лазоревые зенки.
Дементьев махнул рукой, ступай, мол, дурень. Филька удалился. А Дементьев, глядя ему вослед, припомнил, что преданность – высшая из заслуг. Филька хоть и болтлив зело, но ведь предан ему до последнего. Хотя что-то в его рассказе о судьбе Екатерины Ивановны всё же вызывало у него сомнение…
Уже несколько недель бушевала метель и только в самый канун Рождества утихла.
Анна Матвеевна приехала в Охотск ясным солнечным днём и обнаружила, что угроза жизни Беринга уже миновала. Он был худ и бледен, временами его ещё мучили приступы лихорадки, но поднимался с постели и занимался бумагами, накопившимися за время болезни.
Приезд Анны Матвеевны и детей ещё более приободрил его. Он умильно наблюдал за игрой малышей, любовался супругой, будто только что влюбился в неё. С особым трепетом слушал рассказы Анны Матвеевны о том, какие трудности пришлось преодолеть по пути к нему.
– На перевале между Юдомой и Ураком нас застигли великие холода. Пало восемь лошадей, большая часть наших людей разбежалась. Я уже испугалась, чтобы нас не оставили остальные. Иначе бы нас ждала смерть… Голодная смерть. А эти ужасные волки… Как страшно они воют! Они подбирались так близко, что я слышала, как клацали их зубы. А глаза…Нет, не глаза, а глазища! Они горели зеленым огнем… Это было бы даже красиво, наподобие светлячков, если бы не было так жутко… Но, слава Всевышнему, он не оставил нас своей милостью, помог добраться до тебя без особых потерь. Если, конечно, не считать той части багажа, что пришлось оставить на перевале, в одной из построенных для обогрева изб… Подумай только, наш багаж охраняет всего один солдат! Ах да, я не сказала тебе, что конвой выделил мне якутский воевода… Он такой милый, такой благородный, этот Жадовский… Витус, отпиши ему, поблагодари и немедленно распорядись, чтобы отправили людей за нашим грузом. Я не переживу, если с моими соболями что-нибудь случится… – взор Анны Матвеевны заблестел набежавшей слезой.
Беринг перекрестился:
– Слава Вседержителю, что ты и дети здесь! А о грузе не беспокойся, любовь моя: я отправлю людей, как только закончим строительство бота…
– Оно никогда не закончится, – по-детски надула пухлые губки Анна Матвеевна, но вопреки своему обыкновению спорить с мужем не стала.
Однако так продолжалось недолго. Вскоре Анна Матвеевна вполне освоилась на новом месте и зажила той жизнью, которой привыкла жить в Якутске: катания на санях, фейерверки, званые обеды. Конечно, в отличие от прежнего места здесь не хватало женского общества, но не это её огорчало.
Домом для семейства командора служила пусть и просторная, но обычная изба, в которой не разгуляешься. Предприимчивая Анна Матвеевна догадалась устраивать приёмы в казарме, откуда на это время выселяла морских служителей.
Один из таких приемов состоялся уже в Святочные дни. На него были приглашены все офицеры экспедиции и даже начальник порта Скорняков-Писарев. Стол ломился от угощения, достаточно простого, но по местным меркам казавшегося верхом изобилия. Охотники убили накануне лосиху с лосенком, из которых было приготовлено жаркое. Конечно же присутствовали солёная и копчёная рыба, хлеб, выпеченный из остатков ржаной муки. Беринг по случаю праздника расщедрился и выделил несколько бутылей вина и казёнки из экспедиционных запасов.
Анна Матвеевна заметила, что оголодавшие офицеры смотрели на все эти яства, поблескивая глазами не лучше тех волков с перевала.
Застолье, обещавшее возможность наконец-то сытно поесть, на время примирило даже самых непримиримых врагов. По обе руки от Беринга сидели капитаны Чириков и Шпанберг, рядом Ваксель и Плаутин.
Глянув на Плаутина, Анна Матвеевна, сидящая на другом конце стола, вспомнила, что путешествие с ним из Якутска было не из приятных. Лейтенант всю дорогу был угрюм и неразговорчив и, что самое обидное, так и не пополнил число её поклонников.
Она перевела взгляд на его соседа. Ученый муж Луи Делиль Делакроер, бессмысленно хлопая выпуклыми глазами с красными прожилками, усердно налегал на казёнку. Напротив него расположились: белобрысый и немолодой штурман Андрис Эзельберг; похожий на сморщенного паучка, рудомёт Бедье и не по годам степенный Софрон Хитрово…
Мрачного Скорнякова-Писарева, который явился в самый последний момент, она посадила по правую руку от себя – все-таки некогда он был «ваше превосходительство» и занимал важное место при дворе покойного императора. Да и теперь кто знает, как повернётся планида…
После первых тостов за столом стало шумно. Компания как будто разделилась на две части. Одна – это Беринг и его ближайшие помощники. Другая – окружение Анны Матвеевны. Здесь она была в центре внимания, так и сыпала курьёзными историями и анекдотами из далекой и поэтому ещё более памятной столичной жизни, кокетливо поглядывала то на Скорнякова-Писарева, то на медика Бедье:
– У одной барышни как-то вскочил на лбу прыщик. Глянув в зеркало, она перепугалась не на шутку и тут же послала за лекарем… Да-да, господин Бедье, эта история о вашем собрате… Приехал к ней некий известный эскулап, осмотрел её всю и немедленно потребовал чернил и бумаги. «Зачем они вам немедленно?» – спросила барышня, побледнев. «Скорее, скорее! Боюсь, чтоб ваша рана не зажила, покуда рецепт напишу!» – ответил ей лекарь. Правда, забавно?
– Comme c'est gracieux…[65] – рассеянно отозвался Бедье.
Вежливо поулыбались и остальные.
Услыхав родную речь, вскинулся Делакроер, но так ничего и не сказал – снова уткнулся носом в стакан.
Анна Матвеевна продолжала:
– А вот ещё один случай, господа. Встречаются по дороге с кладбища батюшка и лекарь. «Частенько трудитесь, святой отец!» – говорит попу лекарь. «По вашей милости, сын мой, трудиться приходится…» – отвечает ему тот. Ха-ха-ха!
Анна Матвеевна рассмеялась так задорно, что не удержался от улыбки даже Скорняков-Писарев, сидевший с каменным лицом. Правда, улыбка у него получилась какая-то недобрая.
– Что же вы, милостивый государь, ничего не расскажете? – неожиданно повернулась к нему всем телом Анна Матвеевна.
– Что ж, извольте. В бытность Петра Алексеевича знавал я придворного шута Д’Акосту. Так вот, один гвардейский офицер, зная, как милостиво император относится к сему шуту, решил жениться на его дочери, надеясь на продвижение по службе. Всё бы было ничего, но дочь шута, как бы это сказать повежливее, оказалась особой весьма непостоянною, – тут Скорняков-Писарев выразительно поглядел на Анну Матвеевну и усмехнулся.
Она улыбнулась:
– Для молоденькой женщины сие не недостаток…
– Да, конечно. Но вряд ли это свойство почитал достоинством молодой супруг сей дамы. Он ревновал, бесился, пытался всячески увещевать её, надеясь исправить. Всё безуспешно. Тогда он пришёл к тестю и стал жаловаться, намекая, что хочет уйти от его дочери. Д’Акоста утешил его: «Должно тебе, мой друг, потерпеть. Ибо мать её была такова же; и я так же не мог найти никакого средства, чтоб заставить её быть верной. Но после шестидесяти годов она сама собой как-то исправилась. Думаю, что и дочь её в таких летах тоже будет честною, осталось токмо немного подождать…»
Анна Матвеевна поджала губы, не зная, как реагировать на грубоватую шутку. На их конце стола воцарилась пауза. Стал слышен разговор моряков, окружавших Беринга.
Чириков будничным голосом рассказывал:
– В самое голодное время мы научились есть даже рапанов. Их много здесь, на побережье.
– Рапаны, что это такое? – громко спросила Анна Матвеевна, демонстративно отворачиваясь от Скорнякова-Писарева.
– Рапаны – это, сударыня, раковины. Моллюски, живущие в них, съедобны. Но помимо прочего с рапанами связана ещё и одна красивая легенда…
– Так расскажите же её нам, Алексей Ильич.
Чириков склонил голову в лёгком поклоне:
– Говорят, что прародитель древних финикийцев Мелькарт, – многозначительно начал он, – почитаемый, как бог, путешествовал на своём крылатом корабле по свету. Однажды, на самом краю Ойкумены, он пристал к чудесному берегу, где горы, поросшие густым лесом, почти вплотную подходили к кромке прибоя. Он причалил. Первой на песок выскочила огромная собака…
Чириков изменил интонацию на ироничную:
– Сей Мелькарт, надо заметить, так же любил собак, как господин капитан Шпанберг…
Все понимающе заулыбались. Пристрастие Шпанберга к своему догу ни для кого не было секретом.
Шпанберг недовольно уставился на своего вечного соперника и прошипел:
– Некоторый сопак лутше некоторый челофек.
Это было явным оскорблением, но Чириков продолжал как ни в чем не бывало:
– Собака Мелькарта понеслась вдоль берега, играя с волнами и распугивая чаек. Когда вернулась к хозяину, вся её морда и белая шерсть на груди были залиты красным. Подумав, что это – кровь, Мелькарт осмотрел собаку и не обнаружил никакой раны. Он разжал ей пасть и увидел раздавленную раковину рапана, из которой сочилась пурпурная жидкость. Говорят, именно так и была найдена знаменитая пурпурная краска, которая стала цениться в Древнем мире на вес золота. Она принесла финикийцам несметные богатства.
– Красивая сказка… – произнес Софрон Хитрово. – Но что она объясняет?
– Пурпур, сударь, думается мне, не только окрасил мантии царей, кичащихся своей силой и сокровищами. Им залито всё побережье, ставшее ареной непрекращающихся ристалищ между народами. И нынче уже не краской, добытой из раковин, а настоящей кровью окрашены плащи сильных мира сего…
– Вы романтик, Алексей Ильич! – осторожно заметил Беринг. – Однако прошу вас, будьте осмотрительнее в словах…
– Но сие – токмо легенда, ваше высокородие, – Чириков умолк, но не надолго. – Давайте, господа, выпьем за наш поход к Америке! За росских коломбов! – предложил он.
Все, даже сердитый Шпанберг и угрюмый Скорняков-Писарев, вскинули бокалы. И только задремавший лицом в тарелке Делакроер не нашёл в себе сил поддержать этот тост.
Когда выпили, Беринг обернулся к Чирикову:
– А мне, Алексей Ильич, Коломб, коего вы упомянули, представляется величайшим мистификатором. Нет, конечно, до Америки он доплыл. Это факт неоспоримый. Но не потому ли он так рвался в плаванье и был непоколебим во время его, что располагал некими древними картами, на коих Америка была уже обозначена? Вы, сударь, никогда не задумывались над этим?..
Дементьев не был на этом памятном для многих обеде. Он вернулся в Охотск только в конце января и сразу же был включен в команду по строительству дубель-шлюпки для экспедиции Шпанберга в Японию. Здесь он неожиданно для себя близко сошёлся с Плаутиным. Желчный нрав лейтенанта, его вечное недовольство окружающими пришлись кстати к невеселому настроению самого Дементьева.
С лейтенантом они каждый день встречались у салинга, где руководили работами: один – бригадой плотников, другой – конопатчиков. Однако здесь поговорить удавалось редко, ибо надо всем строительством главенствовал капитан Шпанберг, который строго следил, чтобы никто не бездельничал. Шпанберг орал, размахивал палкой, натравливал пса на зазевавшихся морских служителей. Один раз замахнулся на Плаутина, но тот выхватил тесак, и Шпанберг тут же побежал жаловаться Берингу. Дементьев тогда подошёл и пожал Плаутину руку. С этого и началось их приятельство.
Вечерами они сходились в избе у Плаутина. Лейтенанту, одному из немногих офицеров, повезло: он сумел снять угол у отставного солдата по прозвищу Упырь. Упырь жил бобылём, был глух, как тетерев. В стычке с воинственными чукчами он потерял один глаз. Во рту его, после перенесенной цинготной болезни, остался единственный зуб – острый и кривой, на котором он, точно на терке, измельчал пищу. Вот этот зуб да ещё невыразимая худоба и делали его похожим на вурдалака. За отдельную плату вызвался Упырь кашеварить для Плаутина, так как слуга его – Васька Нижегородов умер в начале осени от какой-то лихоманки. Готовил Упырь из рук вон плохо – от его полбы и рыбы с душком Плаутин сатанел ещё больше. Одно примиряло лейтенанта с хозяином избы – тот умел варить самогонку. Для этих целей у него годилось всё, что попадалось под руку: от корня папоротника до морских моллюсков. «Пойло», как окрестил Плаутин напиток Упыря, долго настаивалось в медном горшке, затянутом бычьим пузырем, несколько раз доводилось до кипения на открытом огне. Получалась жидкость неопределенного цвета с тошнотворным запахом, от одного глотка которой перехватывало дыхание и так шибало в голову, будто кто ударил по ней кувалдой. Однако винное довольствие господам офицерам не выдавалось уже больше года. Посему самогонка Упыря пользовалась большим решпектом, то бишь популярностью. Она не только позволяла скоротать унылые вечера, но и служила почти единственным доступным лекарством от простуды и костной ломоты.
Зима тридцать восьмого года выдалась малоснежная, но ветреная и стылая. Из-за непогоды работы на верфи часто отменялись. Офицеры и рядовые служители коротали время в казарме. Устав слушать перебранку матросов и бесконечные Филькины россказни, Дементьев уходил к Плаутину.
Как-то вечером он вышел из казармы и по узкой тропке, покрытой ледяным панцирем, направился к избе Упыря. Со стороны Ламского моря то и дело налетал порывами пронизывающий ветер, сёк мелкой крупкой лицо, выжимал слёзы. Тьма кругом была такая, что хоть глаз выколи. Вдалеке, на стенах острожка, перекликались часовые. Тоскливо взвыла собака. Озноб вдруг пробежал по спине Дементьева. Почудилось, что за спиной кто-то страшный, чужой. Оглянулся – никого. Перекрестился и пошёл быстрее. Вскоре нахоженная тропка привела к порогу избы. Дементьев толкнул дверь – знал, что не запирается круглые сутки.
Пока здесь не встал на постой Плаутин, изба была чем-то вроде кружала, куда заглядывали басы и младшие офицеры. Злой нрав нового постояльца, к великому неудовольствию Упыря, постепенно отвадил многих из прежних покупателей. Перечить бешеному лейтенанту Упырь не посмел. Однако, компенсируя убытки, поднял цену на свое «пойло».
Дементьев застал Плаутина в гордом одиночестве. Он сидел за грубым столом и курил длинную трубку. Перед ним стоял глиняный кувшин и такая же кружка местного обжига. По избе витал тяжёлый дух самогонки, смешанный с табачным дымом и копотью от горящей плошки с нерпичьим жиром. Плаутин был без парика, в расстёгнутом камзоле. Не выпуская изо рта трубки, он жестом пригласил Дементьева присоединиться.
Дементьев снял треуголку и плащ, присел на скамью напротив лейтенанта. Плаутин плеснул в кружку из кувшина и пододвинул её гостю. Дементьев залпом выпил мутную жидкость.
Горло полыхнуло огнем. Глаза полезли из орбит. Судорожно передёрнув плечами, он открытым ртом стал хватать тяжёлый воздух и, не найдя, чем закусить, уткнулся носом в рукав мундира. Оловянной пуговицей чуть не выдавил глаз.
Плаутин гоготнул:
– Эх, Авраам Михайлович, разве не ведаешь, что Пётр Великий приказал нарочно нашить пуговицы на обшлага, дабы выпивохи, подобные нам, ими не утирались?
Плаутин отложил трубку, плеснул «пойла» себе, выпил, икнул:
– Ничего не умеет старый козел: ни щи сварить, ни «казёнку» выгнать! Только дрыхнет целыми днями, а я ему за это деньги плати!
Дементьев поискал глазами Упыря.
С полатей раздался храп – противный, с похрюкиванием и завываниями.
– Представляешь, милостивый государь, вурдалак последнее отнимает! – пожаловался Плаутин и потряс отворотом камзола…
Дементьев только теперь заметил, что на нём нет пуговиц. Эти пуговицы были предметом особой гордости франтоватого Плаутина. Он хвастался, что ещё в Санкт-Петербурге заказал к камзолу пуговицы из чистого серебра, так сказать на «чёрный день». Очевидно, такой день наступил, если пуговицы стали расплатой за выпивку.
Дементьев сочувственно предложил:
– Михаил Григорьевич, я готов войти в долю! Деньги у меня имеются…
– Нынче я угощаю, – отрезал Плаутин. – Мне нынче всё одно…
– Случилось что, Михаил Григорьевич?
Плаутин махнул рукой, едва не спихнув со стола чадящую плошку:
– Его командорское высокородие Иван Иванович, рази его в душу, опять в матросы меня грозится перевести! Меня, столбового дворянина…
Дементьев отвёл взгляд. Он знал, что род у Плаутина ничуть не знатнее его собственного. История предыдущего перевода лейтенанта в нижние чины в 1736 году тоже была ему известна. Лежала в её основе пьяная потасовка в якутском кабаке с одним из чиновников тамошней канцелярии. За драку Плаутин был посажен под домашний арест. Его это обидело, он написал донос на Беринга в Адмиралтейство, что, мол, его, русского офицера, здесь обижают, а капитан-командор за него не вступается и, напротив, обидчикам всячески потакает. Донос перехватил упомянутый чиновник и представил командору. Обычно мягкий Беринг проявил неожиданную строгость и разжаловал лейтенанта в матросы, отослав его в команду Дмитрия Лаптева, с которым Плаутин ещё в 1719 году учился в Морской академии. Лаптев принялся хлопотать о прощении бывшего однокашника, и вскоре оно последовало.
– Поверьте, сударь, – продолжал изливать душу Плаутин, – я токмо пожаловался командору на начальника порта, коий прилюдно грозился меня посадить под арест, как Беринг затопал на меня ногами и пообещал, что из матросов вовек не выпустит боле…
– Так уж и затопал? – не поверил Дементьев.
Плаутин фыркнул:
– Сначала, конечно, уговаривать стал, мол, знаю, кто таков этот Скорняков-Писарев. Лучше, когда бешеная собака бежит, то отойти от неё и не трогать, пусть, мол, других кусает, а нам дела нет… А ещё говорил, что я сам кругом виноват. Дескать, зело упрям и неосторожен. Вот ежли бы, дескать, я служил, как он, Беринг, у капитана-командора Вильбоа, так давно бы за такие проступки оштрафован был и «кошками» бит, несмотря, что офицер…
– А не говорил, господин командор, что никто своего счастья не знает? Не приводил в пример Николая Фёдоровича Головина, который у него, у Беринга, лейтенантом был, а ныне адмирал? – с улыбкой спросил Дементьев.
Плаутин ошарашенно уставился на него.
– У нашего командора на все случаи одни и те же присказки. И мне, поверьте, доводилось от него такое слушать…
– Но ведь в матросы разжаловать не грозился? – снова взвился Плаутин.
– Такого не было. Лишнего не скажу.
– Так-то, милостивый государь. А меня… – Плаутин снова махнул рукой, неожиданно всхлипнул, налил в кружку и выпил. Глаза у него нездорово заблестели. Он привстал со скамьи и, наклонившись прямо к лицу Дементьева, обдавая его сивушным запахом, заговорил свистящим шёпотом: – Все она, ведьма, командорша, козни мне строит. По её наущению муженёк меня со света сжить хочет!
– Как так? – перенимая его манеру, шёпотом спросил Дементьев.
– Знает кошка, чьё мясо съела. Доподлинно известно мне, что, будучи на постое в Иркутске у посадского человека Бречалова, командорша сманила и тайно увезла девку Наталью да бабу Авдотью. Оне у ней в Якутском остроге жили прислугой. Вот! А сманивать чужую дворню указ не велит! А ещё ведомо, что командорша за счёт экспедиции себе огромное богатство скопила. Из казенной муки по её приказу варили вино, она его на пушнину выменивала и пушнины той при ней… целых десять сундуков. Сам видел, когда с Берингшей ехал в Охотск. Она всю дорогу мне глазки строила, будто курва какая…
Дементьев даже поперхнулся, вспомнив своё свидание с Анной Матвеевной, а Плаутин умолк, прислушиваясь к переливам хозяйского храпа. После совсем тихо сообщил:
– Не знаю, что и думать, Авраам Михайлович… Намедни стал свидетелем одной встречи. Занесла меня нелёгкая к командорскому дому. Вижу: стоят двое, переговариваются. Сперва не понял, кто. Подобрался поближе, так и есть – курва-командорша и Шпанберг, ядри его, о чём-то переговариваются. Я было подумал амурные дела. Ан нет. Шпанберг какие-то бумаги ей передал и сказал по-немецки, коий я, по-счастью, разумею, мол, это – большой капитал, ежели, конечно, доставить в Санкт-Петербурге нужному человеку…
У Дементьева дыханье перехватило:
– Какому человеку, Михаил Григорьевич? – стараясь не выдать волнение, спросил он. – Какие бумаги?
– А шут его знает… – развел руками Плаутин.
Он снова налил и выпил. Предложил выпить Дементьеву. Тот отказался.
Плаутин же после очередной порции «пойла» как-то внезапно осоловел. Язык у него стал заплетаться, мысли путаться. Но, несмотря на своё состояние, гостя от себя он не отпустил. Долго еще клял Беринга и Скорнякова-Писарева, Анну Матвеевну и Шпанберга, грозился, что выведет всех на чистую воду, что не позволит издеваться над русским дворянином и офицером флота Ея Императорского Величества. Что есть у него могущественный покровитель в столице, одного слова которого достаточно, чтоб всех врагов стереть в порошок… Обещал Дементьеву, что ежели тот будет дружить с ним, то ждет его в скором времени счастливая будущность, высокие чины и награды…
Дементьев слушал Плаутина, кивал, а думал о своём. О том, что теперь наконец-то сможет написать донесение Хрущову, в Тайный департамент. Хотя и не ясно пока, что за бумаги передал Шпанберг супруге командора… Может, это секретные карты, составленные первопроходцами северных отрядов, или какие-то иные бумаги, имеющие государственное значение? Но ведь Шпанберг намекнул, что в них сокрыто целое состояние… Кто именно готов выложить деньги за секреты, хранящиеся в бумагах, переданных Анне Матвеевне?
Этого Дементьев не знал. Но был уверен, что докопается до истины. Хрущов учил, что в розыскном деле главное – зацепку найти, а остальное само собой устроится…
Ах, как мечтал Дементьев еще пару лет назад, чтобы именно так все и устроилось! Хотел отличиться, разоблачить врагов отечества, прославиться. Впервые за всё время его пребывания в экспедиции появилась тонкая ниточка, ведущая к тайне, которую он, следуя служебному долгу, давно должен был раскрыть. Ему наконец-то есть что сообщить своему строгому начальнику и давнему благодетелю. Однако радости от этого почему-то не было.
«Никто своего счастья не ведает…» – вдругорядь вспомнилась фраза Беринга. Сердце Дементьева сжал приступ ипохондрии: «Верно сказал командор: пока счастье с тобой, оно неощутимо, стоит потерять – понимаешь, чего лишился». Если бы была воля Дементьева, то пустился бы он в погоню, как гончая за лисицей, вовсе не за супругой капитан-командора вместе со всеми её секретами и мехами, а бросился бы искать следы любезной Екатерины Ивановны, так неожиданно и странно исчезнувшей из Охотска.
Глава пятая
Вице-канцлер Остерман мучился животом. Вот уже полдня он не выходил из нужника. Домочадцы знали: желудочные колики, равно как другие болезни, наступали у главы семейства всякий раз, когда в государстве Российском назревали значительные перемены…
Эти приступы странных заболеваний не однажды спасали Остерману карьеру и жизнь. Ибо в эпоху, которая выпала на его долю, очень многое зависело от случая, а близость к сильным мира сего сулила не только блага, но и тернии. Эпоха учила, что судьба отдельного человека – ничто, если она не посвящена идее, государю, империи. Ты должен прожить короткую, но отданную служению этим ценностям жизнь, и тебя не забудут потомки. Сколько доверчивых современников поверило этим красивым словам. И где они теперь? Кто – на эшафоте, кто – в ссылке.
Бывший беглый студент-богослов из Иены Генрих Иоганн Фридрих Остерман, став в России Андреем Ивановичем, своё предназначение понимал иначе. Да и родная протестантская вера, с её упованием на личность, непохожесть каждого из рабов Божьих, придавала служению иное толкование: радей за государя, но про себя не забывай! Если ты не удачлив в земной жизни, значит, не угоден Господу. Вот и служил Остерман российской короне и всем, кто надевал её в течение трех с половиной десятилетий, помня этот мудрый завет. Ему, сыну бедного вестфальского пастора, было вовсе не безразлично: прозябать в нищете или жить в достатке, оказаться вне колеи, по которой летит повозка истории, или в ней. Находясь в самом центре придворной жизни, Остерман умудрялся не попасть туда, где упомянутая повозка может сбить с ног, а то и живота лишить. В самых трудных обстоятельствах он оказывался всегда чуть сбоку от опасности или, верней сказать, на облучке. Вроде и едешь в необходимую сторону, и риску себя особому не подвергаешь.
Какие токмо фокусы не приходилось ему для этого проделывать! В царствование императрицы Екатерины I князь Меншиков вознамерился сделаться герцогом Курляндским и поручил Остерману похлопотать, съездить в Митаву. Поручение пришлось не по нраву Остерману. Он натер лицо винными ягодами и остался дома, уверяя всех, что у него желтуха. Но лишь только хворь приключилась с самим светлейшим, Остерман тут же оказался на ногах, явился во дворец и устроил переворот по устранению Меншикова от власти.
После кончины Петра II члены Верховного тайного совета привезли на дом к Остерману, снова сказавшемуся больным, пригласительный лист герцогине Курляндской с предложением принять российский престол на ограниченных условиях. У Остермана немедленно случился такой приступ хирагры, что перо в руке держать не смог. Стоило «верховникам» с бумагами, так и не подписанными Остерманом, покинуть его дом, как он приободрился, вызвал к себе Карла Густава Левенвольде и отправил его к Анне Иоанновне с предупреждением о заговоре. Его гонец успел прискакать в Митаву на день раньше посланников Тайного совета. Это дало будущей правительнице время подумать и принять верное решение.
Мнимая болезнь Остермана между тем продолжалась всю зиму тридцатого года, пока партия Анны Иоанновны окончательно не одержала верх. Остерман содействовал этому посредством своей супруги, которая каждый день отправлялась во дворец с его инструкциями. После воцарения Анны Иоанновны заслуги Остермана были оценены по достоинству. Он получил графский титул и сосредоточил в своих руках управление всей внешней политикой империи.
Но счастье при дворе переменчиво: сегодня ты в фаворе, а завтра можешь оказаться в опале. Здесь всякий всякого боится, и государственные вопросы решаются не законом, а силою персон…
Думал ли Остерман в двадцать пятом году, когда принимал камер-юнкера митавского двора Эрнста Иоганна Бирона – скромного просителя с письмом о денежном вспомоществовании вдовствующей герцогине, что перед ним его будущий соперник в борьбе за власть и влияние? Нет, даже огромный опыт медленного восхождения по служебной лестнице Российской империи, многолетняя практика ведения сложнейших международных переговоров ничего не подсказали Остерману. А стоило уже тогда повнимательней приглядеться к выскочке-курляндцу…
Так же ошибся Остерман и с Бурхардом Христофором Минихом. Приблизил его к себе, помог возглавить воинскую комиссию, стать генерал-фельцехмейстером. До такого высокого градуса произвел. И что? В благодарность Миних попытался при помощи своего брата барона Христиана отстранить его от дел. И только альянс с новоиспеченным обер-камергером Бироном, который не без подсказки Остермана возревновал мужественного и недурного собой генерала к императрице, позволил удалить Миниха от двора. Сколько еще таких временных союзов создал Остерман, чтобы не потерять свои позиции и доверенность царствующей особы? Столько же, сколько разрушил… Было время, и он объединялся с Левенвольде и Ягужинским против Бирона, потом с Бироном и Левенвольде против Ягужинского…
В 1738 году в очередной раз усилились противоречия с Бироном, открыто вторгшимся в святая святых – дипломатические дела вице-канцлера. Австрийцы через своего резидента Боту попытались столкнуть их лбами. И это им во многом удалось. Пришлось вмешаться Анне Иоанновне и написать императору Карлу VI, что Остерман по-прежнему пользуется её полным доверием. Она же сделала выговор и своему любимцу Бирону, призывая оставить поле дипломатии за вице-канцлером. Бирон отступил, но вряд ли простил своё поражение.
В последнее время у Остермана появился новый противник – министр кабинета Артемий Волынский. Волынский получил своё место по протекции Бирона, который явно хотел противопоставить его Остерману. В этом смысле расчет фаворита вполне оправдался. Негодяй Волынский в полной мере овладел главной придворной наукой – уметь быть необходимым и оказываться в нужном месте в нужное время. При этом он так преуспел в своих интригах, что оттеснил вице-канцлера и занял его место во всеподданнейших докладах. В кабинете Волынский перетянул на свою сторону князя Черкасского и, получив тем самым большинство голосов, противоречил Остерману во всём. Осторожный Остерман снова заболел. Вот уже несколько недель он не являлся на заседания кабинета и соотносился с его членами письменно.
Нынче, раскачиваясь на фаянсовом судне, вице-канцлер, выпучив и без того большие серые глаза, разглядывал носки домашних туфель и тужился так, словно физическое облегчение могло подсказать правильный выход из создавшегося служебного тупика.
Ах, если бы он мог снова, как в былые времена, пожаловаться императрице напрямую и получить от неё ободряющую записку, подобную той, что надежно хранится в его потаённом ларце, рядом с копиями переписки его врагов. «Андрей Иванович! – писала Анна Иоанновна. – Для самого Бога, как возможно, ободрись и приезжай ко мне ввечеру. Мне есть великая нужда с вами поговорить, а я вас никали не оставлю, не опасайся ни в чём и будешь во всём от меня доволен». Но не зовет более к себе императрица опытного вице-канцлера. Иных советников нашла…
Остерман грузно поднялся с судна, одёрнул грязную ночную рубаху и прошёл в рабочий кабинет, шлепая туфлями по давно не натиравшемуся паркету.
Он уселся в кресло с бархатной, местами вытертой обивкой, задумался.
В такой ситуации, как нынче, бывал он не раз и понимал, что двух сильных противников вместе ему не одолеть. Одолеть их можно только поодиночке и то вступив с одним из них в альянс. Искушённый в интригах ум Остермана подсказывал, что быстрое возвышение Волынского и выход его на первый план подрывает не только позиции самого Остермана, но и авторитет Бирона. Слишком самостоятельный и амбициозный кабинет-министр должен непременно вызвать раздражение у своего недавнего покровителя.
Задача Остермана – только помочь тому и другому ярко проявить свои чувства. Дело это непростое, требующее как раз тех качеств, коими Остерман обладал, как никто иной: хитрости, изворотливости и выдержки. И если ловкость, по мнению вице-канцлера, в той или иной мере была присуща и его противникам, то в умении дождаться своего часа он явно их превосходил. Не зря говорится, что хитрец всегда извлечёт выгоду из чужой распри. Но истинный мудрец, каким себя без ложной скромности он считал, сможет достичь куда большего: сам распрю подготовит, раздует огонь вражды, а когда противники сокрушат друг друга, выступит в роли миротворца и получит свой авантаж…
Погружённый в свои размышления, Остерман механически перебирал бумаги на столе и наткнулся на нераспечатанное письмо посланника и резидента в Англии поручика гвардии, князя и поэта Антиоха Дмитриевича Кантемира. Письмо пришло ещё намедни, но, будучи не в духе, вице-канцлер не удосужился сразу прочесть его. Теперь же он припомнил, что ещё месяц назад просил Кантемира разобраться в одном запутанном деле, которое интересовало Бирона. Интуиция подсказывала, что в полученном письме может содержаться нечто, что поможет, хотя бы на время, восстановить добрые отношения с фаворитом.
Остерман мгновенно приободрился и быстро взломал сургуч.