Русский самурай. Книга 2. Возвращение самурая Хлопецкий Анатолий

«Как раз это и понимал Владыка Николай, благословляя меня на ученье в Кодокане, – подумал Василий. – И я этого никогда не забывал».

Апрель 1926 года, который, казалось, сначала был таким продуктивным на новые знакомства, на интересную информацию, вдруг стал приносить один за другим весьма неприятные сюрпризы.

Сначала ухудшилось здоровье Маши: к ее быстрой утомляемости и легкому покашливанию прибавилась невысокая, но постоянная температура по вечерам, а утром она просыпалась разбитая, в мокрой от пота ночной сорочке.

Наконец, несмотря на все ее бодрые отговорки, Василий отвел ее к русскому врачу при православной миссии. Тот долго выслушивал и выстукивал ее грудь и спину, а потом, попросив больную подождать в приемной, строго сказал Василию:

– Вы, конечно, оба знаете, что у вашей жены туберкулез? Я подозреваю, что обострение началось не сегодня. Как же вы могли так легкомысленно тянуть с приходом сюда? Сейчас ей необходимо пройти лечение в стационаре. Я думаю, удастся устроить вашу жену в лечебницу при нашей миссии. Это, как минимум, три месяца. А потом на полгода в санаторий – ей нужен горный воздух.

Несмотря на Машины протесты, Василий настоял, чтобы предписания врача были выполнены.

Он долго не мог заснуть в ночь перед ее отправкой в больницу. Сидел на стуле возле постели и с тревогой всматривался в ее лицо с яркими пятнами румянца на скулах. Предостережения Никольского вспоминались ему: все-таки не уберег он Машу, не уследил, когда снова подкралась к ней эта проклятая болезнь. Наверное, не на пользу ей пошли и влажный климат Шанхая, и отравленный миазмами воздух разрушенного Токио. А сколько она пережила от этой постоянной слежки, от необходимости вечно быть настороже и начеку… И все-таки Василий убеждал себя, что Маша молода, что она, в конце концов, постоянно занималась спортом. У нее должно быть достаточно сил, чтобы победить болезнь. Василию нужно было верить, что жена справится и одолеет недуг. Да и Бог не попустит, чтобы что-нибудь стряслось с ней, такой юной и жизнерадостной.

* * *

Не успела немного улечься тревога за Машу (все-таки ее лечат и за ней тщательный монастырский уход; она в руках опытных врачей; наконец, о ее здоровье молятся там, в миссии), как пришла срочная телеграмма «из Совкино»: Ощепкову предлагалось немедленно приехать во Владивосток для переговоров об организации кинопрокатного дела в Японии. Условный смысл телеграммы был ясен Василию: его хотят срочно видеть в Центре. Однако сама форма вызова его изумила: неужели там не понимают, что его приезд в Советскую Россию сразу разрушит его «легенду» независимого обеспеченного кинобизнесмена, служащего немецкой кинофирмы?

Оставалось одно: Василий отвечает на вызов телеграммой о том, что не может выехать в связи с болезнью жены и обещает объяснить подробности письмом. Он надеется, что через связного ему удастся доказать всю неразумность своего приезда.

Но через несколько дней, вернувшись из больницы от Маши, он нашел в своем почтовом ящике официальный вызов в консульство СССР: ему предлагалось явиться якобы «для выяснения вопросов, связанных с пребыванием в Японии его жены».

В консульстве его приняли холодно и, ссылаясь на полученную телеграмму, потребовали немедленного отъезда.

Уже сама постановка вопроса привела Василия в недоумение: он формально не был гражданином Советской России, и, как любому иностранцу, ему предстояло выполнить массу формальностей для получения въездной визы. Всякая спешка с оформлением документов бросила бы на него нежелательную тень в глазах местных властей. Но все попытки что-нибудь доказывать были бесполезны. Оставалось принять все возможные меры предосторожности при отъезде и попробовать все выяснить на месте.

Он как мог успокоил Машу и выехал налегке, рассчитывая вернуться через неделю-другую. Не успел даже предупредить о своем отъезде «Чепчина» и сообщить о своем временном отсутствии остальным знакомым, во встречах с которыми был заинтересован.

* * *

Во Владивостоке его встретил Заколодкин, и это уже само по себе было дурным знаком: с этим самоуверенным, не терпящим чужих доводов и мнений человеком Василию было всегда тяжело общаться.

С первых минут разговора стало ясно, что речь идет не о срочном вызове, а о прекращении японской командировки агента 1/1043.

Уже в самом начале этой встречи Василий был поставлен в нелепое положение человека, которому безапелляционно и бездоказательно заявляют, что белое – это черное: одной из главных причин прекращения командировки Заколодкин назвал… неудовлетворительную работу агента «Чепчина», который якобы «с момента вербовки почти совершенно не работал».

– Да и была ли вербовка-то? – почти кричит Заколодкин. – У вас нет налицо никаких бумаг от «Чепчина», где он черным по белому пишет, что согласен на нас работать, и скрепляет это своей подписью! Где у вас его письменное согласие? Я послал в Центр донесение, цитирую вам его дословно: «Все представленные нашему отделу материалы по своему содержанию говорят за то, что „Чепчина“ трудов в них нет, так как естественно, что, служа в военной школе, „Чепчин“ в первую очередь завел бы материалы относительно последней».

«Но ведь это безумие – под носом у японской контрразведки заводить такие бумаги: требовать у агента расписку и тем более хранить ее у себя, – думает Василий. – При том что производятся почти постоянные негласные обыски… Такэо и так сделал немало во имя своих убеждений и нашей давней дружбы».

– Позвольте! – начинает он. – А программы школы, а перечень проходимых там предметов, а уставы?…

– Подумаешь, секреты! – отмахнулся Заколодкин. – Да это, поди, в классах на столах валяется! Вы нас завалили какими-то бумагами на японском языке, совершенно не относящимися к тем заданиям, которые вам были даны. И это за них вы отвалили вашему японцу такие деньжищи? А может, и сами тут попользовались? Да знаете ли вы, что за такую работу у нас агенты, не чета вам, гниют в подвалах ГПУ?!

Василий чувствует, как от незаслуженного оскорбления у него судорогой сводит скулы и белеют костяшки сжатых в кулаки пальцев. Нет, срываться нельзя – ради дела, ради оставшейся в Японии больной Маши, ради всех тех людей там, в Стране восходящего солнца, которые поверили в него, в правду его страны и потому согласились помогать ему, подставляя самих себя под удар, зная о грозящей им смертельной опасности.

И Василий поступает так, как и должен был поступить один из лучших учеников доктора Кано: он не возмущается, не доказывает свою правоту – он делает шаг назад, скромно напоминая о «своей полной неподготовленности к работе вообще», о том, что слишком еще мало времени прошло со времени его прибытия в Японию для того, чтобы как следует снова натурализоваться в изменившихся условиях и восстановить прерванные связи.

Лишь в одном он настойчив и непоколебим: он категорически отвергает отрицательную оценку своей работы с «Чепчиным», напоминает, что агент № 2/1044 только начинает втягиваться в сотрудничество с разведкой. Он не согласен, что все материалы, переданные «Чепчиным», не представляют никакого разведывательного интереса.

– Ведь должна быть груда ценных материалов, если они переведены на русский язык? – недоумевает он и по растерянному выражению, мелькнувшему на лице собеседника догадывается, что все материалы действительно посылались в Разведуправление, в Москву, без перевода, а следовательно, и без внятных «сопроводиловок». Соответственно относились к ним и по получении в Москве – как к бумагам, не имеющим срочного оперативного значения… Возможно, даже сдавали в архив «до востребования».

Упрекать в этом сидевшего перед ним человека не было никакого смысла – Заколодкин сделает все, чтобы переложить на него же свою вину.

Василий берет предложенную ему бумагу и садится писать объяснительную записку. Сдерживая ярость, с военным немногословием и точностью, нумеруя пункты, пишет, в сущности, не оправдательную, а обвиняющую докладную:

«…прежде чем обвинять меня, нужно: 1) знать самому условия работы; 2) вспомнить, было ли правильное руководство в моей работе; 3) была ли налажена регулярная связь из Владивостока ко мне; 4) высылались ли мне регулярно средства…»

Особенно оскорбительным кажется ему обвинение в «расходовании колоссальной суммы народных денег», к тому же не подтвержденное никакими документами. «Я абсолютно ничего не должен», – утверждает он в той же объяснительной, но если необходима с его стороны какая-то компенсация, он готов предложить принадлежащее ему киноимущество, рыночная стоимость которого составляет внушительную сумму.

* * *

Судьба этой собственности неизвестна – скорее всего она, согласно тогдашним порядкам, просто безвозмездно отошла государству, так как ряд последующих лет семья Ощепковых переживала серьезные материальные затруднения.

Вечерами, чтобы успокоиться, Василий перелистывал перед сном свои старые семинарские записи, толстую тетрадь с которыми он повсюду возил с собой. На одной из страниц ему попалась на глаза выписка из трудов Тертуллиана – одного из первых христианских философов, жившего еще во втором веке:

«Всякая обида, причиненная языком или рукой, наталкиваясь на терпение, находит тот же конец, что и стрела, выпущенная и врезавшаяся в скалу высочайшей крепости. Она падает тут же, не достигнув цели, или порой, отскочив, поражает того, кто ее послал. Ведь тебя обижают для того, чтобы причинить тебе боль, поскольку удовольствие обидчика состоит в страдании обиженного. Следовательно, раз ты лишаешь его удовольствия отсутствием страдания, то он неизбежно начнет страдать сам, не достигнув своей цели».

– Очень верная мысль, – усмехнулся про себя Василий. Только вряд ли дождешься, чтобы Заколодкин начал страдать. Да и не нужны Василию его страдания. Ему бы добиться возвращения в Токио, чтобы завершить работу безболезненно для своих агентов, объяснить свой окончательный отъезд хотя бы переходом на работу в Совкино. К тому же надо объяснить все случившееся Маше, успокоить ее, решить проблему с ее дальнейшим лечением.

* * *

Но Заколодкин непреклонен: у него для Василия одно предложение – остаться во Владивостоке и пройти в отделе «необходимую разведывательную подготовку».

Отъезд ему пока не разрешен, и Василий мучительно ищет, как с наименьшими потерями для себя и для своих агентов выйти из этого нелепого положения. Зачем ему эта «подготовка», если после нее он не сможет вернуться в Японию и, следовательно, воспользоваться тем, чему его могли бы научить?

Видимо, в этом же направлении работает мысль и у Заколодкина: он начинает понимать, что «засветил» агента. Кроме того, если та информация, которая уже поступала и начнет затем поступать от «Японца», окажется действительно ценной, то как объяснять собственную уничтожающую докладную?

«Вот навязался умник на мою голову! – вероятно, раздумывает начальник разведотдела. – Переводить его материалы, видите ли, надо было! А раз так – ты теперь переводами у меня и будешь заниматься. Сиди и сохни на бумажной работе!»

И через десять дней Василий получает новое предписание:

«В связи с невозможностью дальнейшего использования в Японии Ощепков В. С. назначается на должность переводчика 7-го (разведывательного) отдела штаба Сибирского военного округа».

Он пытается отказаться от этого назначения или, по крайней мере, просит назначить его на эту должность под другой фамилией: во Владивостоке в это время находилось немало японцев, знавших его как независимого кинобизнесмена.

Но ему отказывают и в этом и лишь разрешают остаться пока во Владивостоке, давая возможность уладить личные и деловые проблемы. Однако на довольствие он не поставлен и денег ему не платят. Василий вынужден вернуться к тому, с чего начиналась его жизнь в России: летом 1926 года он начинает тренерские занятия на шестимесячных курсах инструкторов дзюдо, организованных Приморским советом физической культуры.

А до того он сообщает через Машу всем своим знакомым в Японии, что ГПУ не дает ему разрешения на выезд за границу из-за того, что в 1924 году он прибыл в Японию без советского заграничного паспорта. В настоящее время он, якобы, нигде не служит и вынужден добывать средства к существованию преподаванием дзюдо во владивостокском физкультурном клубе. В то же время он ведет переговоры с Совкино о выезде в Японию для организации кинопроката советских фильмов.

Трудно сказать, сработала ли эта уловка, но по крайней мере ни один из агентов или просто знакомых Ощепкова, включая «Чепчина», не подвергся после его отъезда никаким репрессиям.

* * *

Сложно обстояли дела и с Машей. Василий предпочел бы, чтобы она закончила хотя бы начальный курс лечения в Японии и, может быть, провела бы положенное время в горном санатории. Но командование настаивало на ее возвращении в Россию: Василию указывали, что его жена может быть использована японцами в качестве заложницы и его начнут шантажировать, с тем чтобы выманить его в Японию и затем арестовать.

* * *

Маша приехала бледненькая, измученная морским путешествием. Да, видно, и волнения за мужа давались нелегко. Все чаще, с болью глядя на ее осунувшееся лицо, Василий ловил на себе ее недоумевающий вопросительный взгляд: «Да объясни же мне, что это такое делается? В чем мы провинились? Что сделали не так?» Но он только молча опускал голову – что он мог сказать ей, когда и сам, может быть, впервые в жизни, встретился вот так, лицом к лицу, с явной, тупой, убежденной в своей правоте несправедливостью.

И приходили горькие мысли: «Ей-то, Маше, за что все это? Может быть, надо было отказать тогда Никольскому, оставить ее в Харбине возле старшей сестры, пусть бы по-прежнему смотрела на мир с юным веселым неведением?» И тут же охватывал страх, что не было бы в его жизни и той ночи с расцветающей за окном сливой, и светлых дней удивительного взаимопонимания без слов, когда действительно «двое воедино суть».

Кажется, легче было там, на горном перевале, когда схватывался с Такаси Оно. Тогда он и в самом деле чувствовал за собой какую-то незримую мощную поддержку. А теперь впору было взмолиться: «Господи! Почто Ты оставил меня?» И вдруг осенило: «Отец Алексий – он же здесь, во Владивостоке!» – вот кого недостает сейчас.

* * *

Василий быстро отыскал знакомый переулок за отелем, где столько времени прожил когда-то (теперь они с Машей, как многие военные семьи, снимали комнату в частном доме); отыскал и церквушку, как прежде прятавшую свои белые стены в едва проклевывавшейся зелени. Только между камней паперти пробивалась теперь не полотая трава; окна с полуразбитыми цветными витражами были крест-накрест заколочены нестругаными досками, а над дверями с большим амбарным замком красовалась синяя вывеска: «Склад жестяно-скобяных изделий Владивостокского потребительского общества».

* * *

Он, видимо, долго стоял перед оскверненным храмом, потому что не сразу понял, о чем его спрашивает сгорбленная старушка, которая, кажется, не в первый раз обращается к нему с разговором. Наконец он разобрал ее невнятную беззубую речь:

– Да ты, соколик, не ищешь ли кого из тех, что прежде здесь при церкви были похоронены? Так их всех перенесли на Эгершельдское кладбище. Только ежели у тебя тут кто свой был, так не сыщешь: ихние все косточки в одном ящике увезли и так, говорят, в общей яме и зарыли.

– А отец Алексий, священник здешний? Где он?

– Да батюшка тоже спустя малое время скончался. Его там же, на Эгершельдском, похоронили. Могилку-то тебе, чай, сторож покажет. Я бы сама тебя проводила, да ведь эка даль-то: ноги у меня совсем не ходят…

* * *

Небритый, пахнущий перегаром сторож особыми проводами себя утруждать не стал: вывел на центральную аллею и ткнул рукой куда-то прямо и вбок. Василий медленно пошел по разбитой тележными колесами дороге. Ветер тоненько позванивал жестью старых, уже тронутых ржавчиной венков. Но кладбище зарастало молодым белоствольным березняком, который начинал покрываться первой зеленоватой дымкой. По-весеннему перекликались птицы. И скорбные мысли о вечном покое как-то не задерживались в голове.

Могилка отца Алексия была обнесена деревянной оградой, которую кто-то старательно выкрасил голубенькой краской. Василий замедлил шаги и заметил, что в ограде кто-то есть. Он подошел ближе и увидел белобрысого парнишку, сидевшего на узенькой, тоже выкрашенной голубым скамейке.

Увидев подходившего Василия, парнишка встал, и они с минуту молча смотрели друг на друга, не зная, как начать разговор.

Н. В. Мурашов так вспоминал в своих записях о том, какие обстоятельства его жизни предшествовали этой первой встрече Николая Васильевича с Василием Сергеевичем Ощепковым.

Моя жизнь, к размеренности которой я начал уже привыкать, вдруг снова сорвалась, как лежачий камень с обрыва, летом 1925 года.

Однажды доктор и мама вернулись со службы более обыкновенного озабоченными и о чем-то долго толковали на кухне. Я, по обыкновению, крутился во дворе около Чанга, пытаясь вызнать от него какой-нибудь новый экзотический приемчик единоборства, но и Чанг тоже, казалось, был занят какими-то своими думами и отделывался от меня предложениями еще раз позаниматься тем, что он уже показал мне раньше.

Наконец за ужином доктор вопросительно взглянул на маму и, так и не поймав ее ответного взгляда, обратился ко мне:

– Николай, тут вот какое дело… Нам с матерью предстоит длительная командировка. Обоим. Как надолго – не знаю. От тебя требуется закончить учебу и вообще вести себя как полагается разумному, самостоятельному человеку. Мы тут подумали… Не няньку же к тебе приставлять. Леонтьевну мы отпускаем: с уборкой и прочими делами по дому по-солдатски справишься сам. Со всеми сложными вопросами и непредвиденными затруднениями будешь обращаться к Чангу: он не только наш друг, но и давний агент железнодорожной Чека.

Я сидел совершенно ошарашенный и не нашел ничего лучшего как спросить:

– А… нельзя не ездить? Или хоть не обоим сразу?

И тут впервые за весь этот разговор разжала плотно стиснутые губы мама:

– Нельзя, Николушка. Чума в Монголии. Мы же медики.

Спустя несколько дней после этого разговора я проводил их санитарный поезд и долго смотрел вслед последнему вагону, только сейчас осознавая, как резко изменил их отъезд всю мою жизнь. Не то чтобы я боялся одиночества или бытовых трудностей – все-таки жесткая школа улицы в раннем детстве многому научила меня, и я в любом случае мог позаботиться о себе. Но сейчас я впервые почти пожалел о том, что за эти последние годы я привык к тому, что рядом любимые и любящие люди, и на какое-то время позволил себе снова чувствовать себя Николенькой – домашним беспечным мальчиком.

Внешне в моем быту мало что изменилось: несмотря на свою «отставку», ворчливая Леонтьевна нет-нет да и забегала с какими-нибудь домашними ватрушками или котлетками. За моими уроками, утренней гимнастикой и чистыми рубашками придирчиво следил Чанг, хотя после отъезда моих родителей он уже не занимался у нас во дворе разными работами и поделками: вероятно, прежде они были частью его маскировки. Судя по тому, что отец, уезжая, поручил меня ему, Чанг скорее охранял нашу семью, чем следил за нами. Кстати, именно Чанг предложил мне на время оставшихся летних каникул поработать рассыльным при Управлении КВЖД, чтобы чем-то занять свободное время. Как я теперь понимаю, и ему в этом случае было проще присматривать за мною.

И все-таки дом опустел, словно из него вынесли сразу все вещи, и было очень грустно возвращаться вечером в темные комнаты, а перед сном подушка, которую я забрал себе с постели родителей, совершенно невыносимо пахла до слез родным запахом маминых волос…

Писем от родителей не было – они и предупреждали, что не смогут мне писать из-за жесточайшего карантина, – но время от времени кто-нибудь ловил меня в коридорах управления и сообщал, где именно сейчас находятся мама и доктор и как продвигается борьба с эпидемией.

* * *

Так продолжалось с полгода. Наступила и прошла тихая и солнечная харбинская осень. Начались занятия в моем выпускном классе (наша учебная программа была приравнена к четырем классам гимназии).

Был темный, с морозом и жестким ветром, день, когда на последней перемене меня окликнул преподаватель: «Мурашов, к директору!»

Обычно такой вызов не предвещал ничего хорошего, но я не знал за собой никаких проступков и потому без страха постучал в дверь директорского кабинета, прося разрешения войти.

Кроме директора, как обычно восседавшего за своим внушительным письменным столом, в кабинете был еще один человек. Он стоял у окна, и, когда повернулся, я с удивлением увидел, что это Чанг.

Директор поднялся, прокашлялся и поднес к очкам бумагу, которую держал в руках. Он начал читать ее, и в тот же момент я почувствовал, как легкая, сильная рука Чанга до боли сжала мое плечо.

Но я не заплакал и не собирался падать в обморок: до меня просто не дошло сразу страшное содержание прочитанной директором телеграммы. В ней говорилось, что доктор русской эпидемиологической экспедиции Василий Петрович Мурашов и его жена погибли на обратном пути из района эпидемии, на территории Монголии, при стычке с бандой баргутов – религиозных повстанцев, выступающих против монгольской революционной власти.

В этом состоянии душевного оцепенения я продолжал ходить на занятия; старался не замечать испуганных и сочувствующих взглядов одноклассников; потупив голову, выслушал причитания Леонтьевны, и только когда она увела меня в собор «отслужить панихиду по невинно убиенным», я наконец расплакался навзрыд под суровое многоголосие мужского монашеского хора. «Господи, за что?! – билось у меня в голове. – За что Ты судил мне дважды осиротеть?!» И я не находил в душе своей ни смирения, ни ответа.

И все же я молился и сейчас уверен, что только молитва спасла меня в эти страшные дни.

Через несколько недель, когда в Харбин вернулся санитарный поезд, меня пригласили в Управление КВЖД и вручили измятую растрепанную тетрадку, край обложки которой был в бурых пятнах засохшей крови.

Это были записи, которые вели мама и доктор, уже покинув район эпидемии. Получился то ли дневник, то ли неоконченное письмо, которое они день за днем по очереди писали мне. Вот эти несколько листков, которые мне было суждено хранить всю свою, оказывается, довольно долгую жизнь.

19 ноября

Вот и начался наш путь домой, Николка. Наконец-то эпидемию удалось остановить. Больные еще есть, карантин по-прежнему строг, но новых случаев заболевания не отмечается. Теперь местные врачи справятся с этим сами.

Не знаю, в чем причина затихания болезни – наши объединенные усилия или то, что наступившие холода наконец-то загнали в норы основных переносчиков чумы – грызунов.

Так же неясно и то, отчего вспыхнула эпидемия. Местные крестьяне говорят, что весной в степи была заметна какая-то массовая миграция сусликов – будто что-то гнало их из-за кордона. Может быть, степные пожары?

Говорят, что суслики пришли с нашей стороны границы, от Барги. Но в Маньчжурии ни весной, ни летом, когда мы уезжали из Харбина, никакой эпидемии не было.

23 ноября

Продолжаю папины записи. Не хочу больше даже вспоминать об эпидемии: этот ужас позади – и слава богу. Лучше я расскажу тебе о столице Монголии, где стоит сейчас наш поезд, – об Урге. Два года назад ее переименовали в Улан-Батор, что переводится как «Красный Богатырь». А слово «урга» означало «ставку» – здесь с давних времен располагался глава ламаистской церкви. Так зовут здесь монахов – «ламы». Их здесь тысячи. Еще пять лет назад в столице были самые богатые и большие монастыри. А вокруг одного из них – Зун-хурээ – образовался настоящий крупный торговый центр.

А в основном сейчас Улан-Батор остается «войлочным городом» – его кварталы состоят из дворов, обнесенных высокими заборами. За забором – деревянный дом китайского типа и пять-шесть войлочных юрт.

В юрте обычно горит костер и чадит светильник – плошка с бараньим жиром.

Узнав, что мы русские врачи, нас стали приглашать к больным. Придешь – и хозяйка сразу бросается готовить кирпичный чай с молоком и бараньим жиром. Тебе бы не понравилось, но это очень питательно и восстанавливает силы.

Зато тебе было бы интересно на ежегодном празднике «надом», на который мы попали. На самом деле это большие состязания в скачках, стрельбе из монгольского лука и борьбе. В скачках участвуют даже дети начиная с пяти лет. Ты бы, конечно, тоже не удержался – помнишь, как ты возился с лошадьми на конюшне у Ромася? А тут, представляешь, мчится целая лавина наездников – не меньше тысячи!

Потом состязания в стрельбе из луков. Вместо мишеней – поставленные стоймя кожаные или войлочные узкие мешки. Стреляют даже женщины. Победителям присваивается почетное звание «Мэргэн» – меткий стрелок.

И конечно – борьба. Но о борьбе тебе подробно и со знанием дела расскажет завтра отец. Сегодня его позвали к больному.

24 ноября

Не знаю, чего это мама вспомнила про нардом – это ведь было в начале осени, еще по пути в карантин. Ну что тебе рассказать о борьбе, Николка? У здешней национальной борьбы интересные правила: в состязаниях должно быть или 512, или 1024 участника – ни больше ни меньше. Откуда взялась такая цифра – не знаю, но традицию строго выполняют. Я даже подумываю, не восходит ли это к временам Чингисхана: может быть, это численность какого-нибудь монгольского тумена – полка?

Разница в росте и весе борцов не имеет значения. Не ограничено и время борьбы. Форма, на наш взгляд, странная: сапоги до колен, на босу ногу, а потом ничего, кроме широкого пояса, который завязан так, что выполняет и роль плавок. Спина прикрыта какой-то короткой курткой с длинными рукавами, а грудь открыта.

Отдельные приемы, признаюсь тебе, не разобрал – слишком много народа и пылища стояла тучей. Про игравшим считается по правилам тот, кто коснется земли рукой или хотя бы коленом. Судят аксакалы – почтенные старики. В честь победителей громко поют восхваления и прославления, которые сочиняются тут же.

Как ты там, Николка? Не балуешься без нас? Как учишься? Смотри, не посрами честь фамилии Мурашовых.

1 декабря

Мы все ближе и ближе к дому. Предстоит только еще один бросок в степной аймак – кочевье километрах в ста пятидесяти от Улан-Батора, где стоит сейчас наш санитарный поезд. Впрочем, расстояния здесь меряют не километрами, а уртонами. Уртон – это расстояние, которое пробежит лошадь от колодца до колодца. А это может быть и пятнадцать, и шестьдесят верст. Правда, говорят, что дорога небезопасна: от границы прорвались отряды так называемых «воинов желтой религии»– баргутов. Их поддерживают ламы, которые многое потеряли с приходом революционной власти. Но что поделаешь – ехать надо: там, в этом кочевье, из-за плохой питьевой воды разыгралась дизентерия.

3 декабря

Продолжаю мамины записи, Николка. Приехали в кочевье, поставили чуть в стороне нашу санитарную палатку. Днем обходим больных, раздаем лекарства, учим очищать и дезинфицировать воду.

Вечерами к нам приезжает здешний староста: неторопливо беседует на ломаном русском, пьет чай, курит свою коротенькую трубочку.

Но вчера вечером он приехал встревоженный и сказал, что русским врачам надо немедленно уезжать.

– Плохо, будет очень плохо, – твердил он. – Уезжайте сейчас же, завтра уже поздно.

Оказывается, отряды баргутов уже где-то в двух уртонах отсюда. Говорят, среди них есть русские из разгромленных несколько лет назад банд барона Унгерна. Местные крестьяне – араты – тоже уходят в горы, забирают больных, скот, юрты.

– Дорога на Улан-Батор пока свободна, может, успеете прорваться, – заключает свой рассказ староста.

Все же мы решаем дождаться утра и чуть свет тронуться в путь.

* * *

Это последнее, что было написано рукой доктора. Ниже незнакомым прыгающим почерком была сделана приписка:

«Баргуты настигли две наших машины уже через несколько верст. Они открыли огонь. Мы пытались уйти по бездорожью, выжимая все, что можно, из наших моторов. Всадники неслись нам наперерез. Мы уже отрывались от них, но в задней, открытой, машине был, видимо, ранен или убит шофер. Там были еще доктор Мурашов, его жена и санитарка Шамшиева. Они, наверное, тоже были убиты или ранены, потому что, когда машина загорелась, никто не пытался выбраться оттуда. Они все остались там, в пылающей машине. Эту тетрадь перед отъездом доктор положил в ящик с медикаментами, который был в нашей „санитарке“. У нас тоже ранило шофера – это его кровь на листах»…

* * *

Я снова и снова перечитывал эти несколько страничек и в моей голове не укладывались веселое описание народного праздника и эта ужасная приписка. Безумная мысль мелькнула у меня в голове: «Может быть, в этой приписке неправда – ведь ее писали не мама и не доктор…»

Наконец Чанг отобрал у меня тетрадь, несмотря на мои протесты. Видимо, он был прав, вернув мне ее только тогда, когда я уже покидал Харбин, но в те минуты, когда он почти силой взял эти листы из моих стиснутых пальцев, я ненавидел его – ведь в тетради было последнее, что успели сказать мне при жизни родители…

Самое страшное для меня было то, что их уже не было, а жизнь продолжалась: занятия, экзамены, необходимость есть, убирать дом…

* * *

Я отложил странички дневника Николая Васильевича и еще раз задумался над тем, насколько часто повторяются исторические ситуации и насколько редко (почти никогда) извлекаются из них исторические уроки. Именно потому, что слепа неприязнь, ненависть одного народа к другому, так часто разыгрывалась и разыгрывается до сих пор эта карта людьми, рвущимися к власти. А ведь, казалось бы, так проста истина, что все мы от одного общего предка нашего – Адама, во всех есть искра Божьего творения, которую погасить – великий грех. Но, видимо, ненавидеть легче, чем любить и прощать…

А в тетрадях Николая Васильевича продолжался рассказ о жизни, которая шла своим чередом и после того, когда беда, казалось, навсегда останется непереносимой.

Весной, когда закончились экзамены, Чанг сказал мне:

– Я думаю так: тебе больше нечего делать в Харбине. Начались нападения на станции КВЖД в Китае – кто-то натравливает крестьян. Пока дорога действует, уезжай. Возвращайся в Россию. Вот отношение в штаб во Владивостоке. Там хорошо помнят твоего отца, тебе помогут.

За день до отъезда поздним вечером я услышал осторожный стук в окно. Это был не Чанг, но лицо, прижавшееся к стеклу, было мне знакомо, и я отворил дверь поручику Полетаеву.

Войдя, он бросил прямо на пол свою лохматую маньчжурскую папаху и, не глядя на меня, молча положил на стол две блестящие металлические вещицы. Я сразу узнал и отцовский докторский молоточек, и овальную коробочку, в которой мама хранила шприц.

Я зажал себе обеими руками рот, чтобы не закричать, хотя вряд ли хоть один звук вырвался бы из моего стиснутого судорогой горла.

– Я был там, – глухо сказал он, отвечая на мой невысказанный вопрос. – Я знал, за кем мы гнались. Но пули были не мои! – вдруг крикнул он. – Я в них не стрелял, слышишь?! Это был не я!

Я все так же молча не спускал с него глаз. Я понимал, что он может и меня убить, что он безумен в эту минуту. Но мне было совершенно не страшно. Я видел его дрожащие длинные пальцы и представлял, как эти пальцы роются в том, что осталось от сгоревшей машины, и он вытирает их и свои находки вот этой лохматой папахой…

Я не знаю, чем разрешилось бы это наше противостояние, но под окном вдруг отчетливо захрустел песок и Полетаев рванулся к двери. Во дворе раздались выстрелы. Через несколько минут в распахнутую дверь вошли Чанг и стрелок из охраны КВЖД.

– Ушел гад, – кратко сообщил стрелок.

Они остались со мной на ночь, а я долго не мог уснуть. На столе поблескивали врачебные инструменты родителей, но они уже не могли сделать сильнее мое горе – вероятно, оно уже достигло своего предела: того скорбного бесчувствия, когда дальше надо либо преодолевать его, либо навсегда уходить от него в безумие и беспамятство. Но я был очень молод и в глубине души чувствовал, что должен с этим справиться.

* * *

Как ни странно, лежа без сна, я думал о поручике Полетаеве: о том, как он уходит сейчас, крадучись, словно зверь, ночными дворами… Думал о том, как, не сумев впустить в свою душу прощение Господне, он и в самом деле утратил Божий образ и стал зверем…

И… в эту ночь я молился. Да – я молился за его заблудшую душу, за то, чтобы Господь помог вернуть человеческий образ тому, кого я когда-то называл «дядей Сережей». У меня в ушах стоял его крик: «Я в них не стрелял, слышишь?! Это был не я!» – и мне хотелось верить, что это кричала его проснувшаяся совесть, что он не остался закрытым для покаяния.

На другое утро я уже покинул Харбин. Как оказалось, навсегда.

Жизнь, сделав еще один оборот, снова начиналась для меня с нуля. Приехав, я обнаружил, что во Владивостоке у меня не осталось ни одной родной души: не было Ромася, которого со всей госпитальной командой и лошадьми перевели в Хабаровск.

Не было уже в живых и отца Алексия, к которому я прежде всего кинулся по приезде.

Оставалось идти в штаб полка, при котором меня, в виде исключения, несмотря на несовершенные лета, оставили ординарцем. Я поселился в казармах. В свободное от службы время я отыскал на кладбище могилу отца Алексия. Она была ухожена – видимо, его прихожане помнили своего батюшку. Я стал наведываться туда в те дни, когда одиночество и тоска особенно сильно брали меня за душу.

В один из таких дней я сидел на скамейке возле могилы, бездумно глядя на выкрашенный голубой краской деревянный крест, который почти сливался с голубизной летнего неба. Вдруг послышались шаги, к моим ногам упала чья-то тень. Я поднялся и увидел возле ограды крупного бритоголового человека, который, в свою очередь, с некоторым недоумением изучающе смотрел на меня.

* * *

– Кем он вам был? – наконец спросил незнакомец, кивнув головой в сторону могилы.

– Второй отец, – не задумываясь ответил я и тут же подивился про себя нечаянной правде своего ответа. Отец Алексий и в самом деле был вторым, а доктор – третьим моим отцом. И вот теперь нет на свете всех троих…

Незнакомец, видимо, как-то по-своему понял мой ответ, потому что не удивился ему и задумчиво произнес:

– Да и мне, в общем-то, тоже. Вторым, духовным, отцом.

Мы оба не стали дальше расспрашивать друг друга и выяснять то, что показалось неясным.

– Василий Ощепков, – представился он. И, видимо, прикинув мой возраст, добавил: – Василий Сергеевич.

– Николай Мурашов, – в свою очередь назвался я. Мы пожали друг другу руки, но, видимо, мои имя и фамилия ничего ему не напомнили. А я вообще видел его впервые, и потому нам обоим оставалось только разойтись или потихоньку начать углублять наше знакомство.

Незаметно для себя мы выбрали второй путь: с кладбища мы возвращались вместе. Идти решили пешком, несмотря на большое расстояние и зазывные звонки обгонявших нас трамваев.

По дороге Василий Сергеевич выяснил, что во Владивостоке я недавно, хотя прежде и живал тут. Не вдаваясь в подробности, я сказал ему, что в городе, да, наверное, и на всем белом свете, я совсем один. Он сочувственно взглянул на меня и предложил:

– Ну что ж… Считайте, что теперь у вас появился знакомый. А по отцу Алексию так мы даже вроде как и родня.

Василий Сергеевич сказал, что встретиться с ним, если возникнет такое желание, можно в спортивном зале по улице Корабельной, дом 21: «Помните – такое невысокое здание в стиле модерн?» – и спросил, как я отношусь к восточным единоборствам.

Я оживился и с увлечением стал ему рассказывать про уроки Чанга. Но он как-то рассеянно слушал меня.

– Так вы приехали из Харбина? – задумчиво спросил он. – А в двадцать четвертом году вы там жили? – И, получив утвердительный ответ, добавил: – Мы могли еще там встретиться. Так вы придете в спортзал? К себе домой я вас не приглашаю: живем в тесноте, и у меня серьезно больна жена. А на Корабельной я буду вести занятия на шестимесячных курсах инструкторов дзюдо – меня пригласил губернский Совет физической культуры.

* * *

Даже моего небольшого жизненного опыта хватило тогда, чтобы понять, что этот молодой еще и, по-видимому, очень добрый человек переживает сейчас не лучшую полосу своей жизни. Что-то угнетало его, он носил в себе, казалось, какую-то тяжесть и, может быть, разговор со мной немного отвлекал его от собственных невеселых мыслей.

Через некоторое время мы обнаружили, что, не сговариваясь, направляемся к тому храму, где служил отец Алексий и на паперти которого он когда-то нашел меня – загнанного, голодного, хромающего волчонка…

Я уже знал, во что превратили церковь, и все же картина запустения снова резанула меня по сердцу. Хмуро молчал и мой спутник.

«Может быть, все это разорение от нашей бедности?» – подумал я. Мне невольно вспомнились сказанные когда-то доктором слова, что Советская страна стоит сейчас одна против всего мира, а данайцев, дары приносящих, приходится тоже опасаться как коварных врагов. Наверное, я сказал об этом вслух, потому что Василий Сергеевич внимательно посмотрел на меня и неожиданно сказал:

– Знаете, Коля, что я вспомнил, услышав ваши слова и глядя на этот храм? Где-то в вашем возрасте я услышал одну японскую сказку… Хотите, расскажу?

И не дожидаясь моего согласия, негромко начал:

– У одного японского крестьянина во дворе его деревенского дома росло старое ореховое дерево, посаженное еще предками. Такой обычай был в этой деревне. Как-то получилось так, что с годами все это крестьянское хозяйство, как говорится, стало крутиться вокруг этого дерева: молодые побеги шли в пищу людям и на корм скоту, из орехов давили масло и себе, и на продажу. Из тонких веток плели циновки и корзины. И даже сухая листва годилась на подстилку.

Так и шло год за годом, до тех пор пока не выдались друг за другом несколько неурожайных лет. Урожай орехов стал совсем мизерным, часть ветвей подсохла и в непогожие дни уныло скрипела над самой крышей крестьянского дома. Рассердился крестьянин, что не получает от дерева прежних благ, и закричал жене: «Не пора ли нам спилить это совсем бесполезное дерево? Хоть дров запасем на зиму».

Сказано – сделано. Только после того, как дерево было спилено, дела пошли еще хуже: пришлось сократить стадо коз и овец, потому что совсем нечем стало его кормить; нечего было везти на базар на продажу, и даже похлебку из бамбуковых отростков не заправить было хотя бы капелькой орехового масла.

И в довершение всего двор крестьянина стали обходить соседи: они не скрываясь говорили, что, срубив дерево предков, он навлекает несчастья на всю деревню. А раз так – нечего помогать ему и его семье: пусть лучше совсем убираются отсюда.

Расстроенный, крестьянин пошел в ближайший монастырь и спросил настоятеля:

– Скажи мне, мудрый человек, в чем я провинился перед людьми?

– О, за тобой есть три самые большие вины, – ответил мудрый монах. – Во-первых, ты посягнул на то, что вся деревня считает святыней, – на наследие предков. Это святотатство. Во-вторых, люди обвиняют тебя в гордыне: ты ведь ни у кого не спросил, как плодоносит остальной орешник в вашей деревне. А не сделал ты этого потому, что не хотел, чтобы люди поделились с тобой своим урожаем. Ведь ты привык надеяться только на себя. А еще, в-третьих, твоя вина в том, что тобой двигала жадность: ты испугался, что помощь потом придется возмещать сторицей, а ты не хотел отдавать другим ничего из своей собственности. Ни одного ореха. Так и вышло, что не люди оттолкнули тебя, а ты сам исключил себя и свою семью из их сообщества.

Василий Сергеевич помолчал и негромко продолжил, кивнув на заколоченную церковь:

– Ведь за этим тоже стояла многовековая вера людей. Это было завещано нам предками. Мы своими руками рушим это священное для всех наследие. Что же теперь сокрушаться о том, что против нас стоит почти все человечество?

– Чем же кончается ваша сказка? – спросил я.

– О, у нее вполне благополучный конец: мудрец велел крестьянину достать совсем молоденький саженец орехового дерева и посадить его во дворе. «Но ведь моей жизни не хватит на то, чтобы дождаться от него урожая! – вскричал крестьянин. – И даже мои внуки, может быть, еще не доживут до первых орехов!» – «А разве те, кто посадил спиленный тобою орешник, думали о том, чтобы вкусить орехового масла?»– отозвался монах…

Василий Сергеевич замолчал.

– О чем же они думали? – спросил я, так и не дождавшись от моего спутника продолжения.

– Скорее всего они были счастливы тем, что, когда их давно уже не будет на свете, могучее дерево все еще будет радовать людей плодами и давать им тень и пищу.

– А если мы, в нашем случае, посадим, как советовал мудрец, молодой саженец, кто будет растить его? – продолжал допытываться я. – Не эти же, – и я кивнул на разоренную церковь.

– Может быть, и эти же, ибо сейчас они не ведают, что творят. А может быть, вы, Коля, – улыбнулся он. – Или те, кто придет после нас с вами… Однако я заговорил вас. Да и самому мне пора домой – Маша начнет беспокоиться, а ей это вредно.

Мы расстались. Но притча, рассказанная моим новым знакомцем, долго не выходила у меня из головы. И я находил в ней каждый раз еще какие-то оттенки смысла. Мне все больше казалось, что легенда эта как-то приобщает меня к тому, что делается вообще в России, приподнимает меня над повседневностью и моими личными бедами…

* * *

Я пришел на Корабельную улицу, как только мне позволила моя служба. Да, это был настоящий спортивный зал, каких мне еще не доводилось видеть. Я хотел сначала осмотреться и встал в стороне, присматриваясь к тому, что происходит передо мной.

Василия Сергеевича я увидел сразу. Одетый в белое кимоно с черным поясом, он показывал какому-то смуглому юноше незнакомый мне прием. Я внимательно смотрел, как раз за разом повторялось одно и то же: юноша делал шаг вперед, но рукава его кимоно оказывались захваченными снизу возле кистей. Он пытался поднять руки, чтобы освободиться от цепкого захвата, но Василий Сергеевич рывком как бы продолжал это усилие противника и, поднимая его руки над головой, сам, приседая, поворачивался к нему спиной и взваливал его себе на спину. Затем он распрямлялся и, как бы подталкивая противника бедром, перебрасывал его через себя.

Через несколько таких бросков он спросил своего партнера:

– Ну что, понял, Яша? – повернулся и, тут только заметив меня, приветственно махнул мне рукой.

– Что это было? – спросил я его, когда он подошел ко мне и мы поздоровались.

– Это дзюу-до, – кратко ответил он. – Бросок через спину захватом двух рукавов. Интересно? Хотите начать заниматься?

Я не замедлил согласиться. «Доктору бы понравилось», – мелькнуло у меня в голове. Василий Сергеевич, видимо, заметил тень, скользнувшую по моему лицу, и, не зная чем ее объяснить, поспешил добавить:

– Я на эти платные курсы вас не приглашаю, здесь занимаются далеко не новички – это будущие инструктора, а вам придется начинать с азов. Приходите в те часы, когда я тренируюсь, – я найду для вас время. Пораньше с утра. Сможете?

– Да, спасибо. Это как раз меня устраивает.

Я дождался окончания занятий, которые наблюдал, уже как бы примериваясь к тому, чему собрался научиться, и мы вышли из спортзала вместе.

По владивостокским улицам, которые я в детстве излазал с ребятами вдоль и поперек, странно мне было в тот вечер шагать с полузнакомым человеком и знать, что никто из тех, с кем прежде сталкивала меня здесь судьба, наверняка уже не встретится и не окликнет… Погруженный в эти свои мысли, я, наверное, казался не очень общительным собеседником и был благодарен своему спутнику за то, что он не донимал меня вопросами и не развлекал пустыми разговорами.

Так начались мои занятия в спортивном зале на Корабельной. Вместе с ними в мою жизнь снова вошел свежий океанский бриз на утренних улицах во время ежедневных пробежек, полузабытое чувство физической подтянутости и упругости. Я заново учился сосредотачиваться, быстро реагировать на любые внешние импульсы, и во мне все меньше оставалось места для беспредметных раздумий, расслабляющей тоски и вялого равнодушия.

Иногда я заходил в спортзал и вечером, к концу занятий инструкторских курсов, и мы с Василием Сергеевичем какое-то время шли вместе. Он начал мне рассказывать о дзюу-до и его основателе – докторе Кано, о Кодокане. Из обрывочных фраз, оброненных им, я понял, что родился он на Сахалине, но для меня оставалось неясным, как занесло его в Японию. Однако я твердо решил его пока не расспрашивать, по себе зная, сколько всякого могут всколыхнуть нечаянно пустые расспросы, а мне не хотелось ни терять этого человека, ни причинять ему боль.

Однажды, проходя со мной мимо фотографии, что в начале Полтавской улицы, он сказал мельком, что учился здесь обращаться с фотоаппаратом и даже какое-то время был компаньоном прежнего владельца.

– Такой, знаете, смешной был провинциальный фон для снимков, – усмехнулся он, – плетеное кресло, а рядом трехногий бамбуковый столик…

– И ваза на нем вроде греческой амфоры! – подхватил я.

– Да. А вы откуда знаете? – внимательно посмотрел он на меня.

– А меня однажды мама нарядила в чистенький матросский костюмчик и повела в такую фотографию. Может быть, в эту же. Фотограф еще обещал, что птичка вылетит, если я буду сидеть смирно. А мама все боялась, что я задену столик и ваза разобьется. У меня и снимок сохранился. Только картон немного помялся: я ее где только не таскал…

– Знаете, Коля, – неожиданно попросил он, – вы не могли бы как-нибудь показать мне этот снимок?

– Завтра же принесу, – охотно откликнулся я, совершенно не предполагая, что скрывается за этим неожиданным интересом.

Но на другой день меня вызвали в штаб раньше обычного и отправили отнести какие-то бумаги в гражданскую организацию по снабжению, дождаться, когда их подпишут, и немедленно вернуться обратно. Время, которое я обычно отводил на утренние тренировки с Василием Сергеевичем, оказалось занятым. Пришлось отложить встречу с ним до вечера.

* * *

Я уже выходил из штаба, вернув подписанные бумаги и собираясь где-нибудь перекусить, когда кто-то догнал меня на штабной лестнице и дружески хлопнул по плечу:

– Здорово, браток! А я тебя видел на Корабельной. Тебя что же – тоже Сергеич тренирует?

Обернувшись, я увидел того смуглого парня, которого Василий Сергеевич так ловко бросал через спину в мой первый приход в спортзал и назвал тогда Яшей. Теперь он был в военной форме, но я заметил только один кубарь на его петлицах.

– Ты что же – сильно способный, что ли, что он с тобой так возится? – продолжал Яша, и я услышал в его голосе нотки ревности.

– Да нет, наоборот – я в этом деле полный новичок, – нарочито простодушно отозвался я. – А что?

Он пропустил мимо ушей этот мой вопрос и уже не так задиристо сказал:

– Ну это дело наживное. Тренироваться больше надо. Хочешь, я с тобой в паре поработаю? Меня Яковом зовут. Яков Перлов. А тебя?

– Николай Мурашов.

– Слушай, – оживился он, – а доктор Мурашов, Василий Петрович, тебе никем не приходится?

– Он мой отец, – сухо сказал я. И повторил: – А что?

– Как это «что»?! Да твой отец в двадцать первом году в партизанском госпитале меня, можно сказать, от смерти спас. Я тиф подхватил – сам понимаешь, какая в лесу гигиена. Так он меня как родного выхаживал. Только вот сына у него вроде не было. Что-то не слыхал я о тебе, а?

– Ты обо мне не слыхал, а я о тебе, – отрезал я. – И не вяжись ко мне, Яков Перлов. Много вас таких, кому доктор жизнь спас. Навидался я вас таких досыта!

И я, развернувшись и не оглядываясь, пошагал по лестнице к выходу.

У самых дверей меня придержал слышавший мой выкрик дежурный по штабу.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Данное учебное пособие предназначено для подготовки студентов экономических вузов к сдаче экзаменов....
Главный материал июньского номера журнала – обзор «Графические адаптеры: шейдеров много не бывает». ...
Настоящее издание стихотворений «Под сенью осени» является третьим сборником стихов Сергеевой Людмил...
Всего только шаг – и ты в другом мире!Здесь живут звери, драконы, оборотни, фейри… все, кто угодно, ...
Данное учебное пособие представляет собой курс лекций и предназначено для студентов, сдающих экзамен...
Мечта стала явью. И обернулась кошмаром.Человечество, преодолев множество препятствий, в конце концо...