Замужем за облаком. Полное собрание рассказов Кэрролл Джонатан
– Если тебе нужно в те края, можешь войти туда с духовым оркестром. Знаешь, сколько американцев работает в Ливии на нефтедобыче? Хватит, чтобы населить приличных размеров городок на Среднем Западе. Но если заглянуть им в паспорта, не увидишь ливийских виз, потому что такие вещи могут навлечь неприятности… Нет, Гарри, въехать туда и выехать – никаких проблем. Проблема – увидеть, что там делается. Или – что с тобой будет, если увидишь… В первые месяцы все шло превосходно. Мы хорошо работали, и, хотя из-за их методов хочется кричать от отчаяния, мы много сделали, а Фред обеспечил нам комфортную жизнь. Баснословная оплата, отличные связи и жилище. Чувствуешь себя носителем прогресса. Просыпаешься утром от криков муэдзина, призывающего правоверных на молитву, и, пожалуй, именно это мне нравилось больше всего: просыпаешься рано утром и лежишь, говоря себе: «Я в Алеппо!» – или в Мокке, или в Багдаде. Несколько месяцев назад я глотал гамбургеры в Лос-Анджелесе, а теперь слушаю из окна «Тысячу и одну ночь»! Сказка! Это было прекрасное время. Я чувствовал себя так, будто заново родился… Что ты обо мне думаешь, Гарри?
От этого вопроса я прямо-таки вздрогнул. Моя голова дернулась, как будто меня ущипнули. Вопрос возник из ничего, а еще более приводило в замешательство то, что всего мгновение назад я думал, почему этому парню так везет. Я бы поставил тысячу долларов, что он не сильно изменился со школьных времен. Одно то, как он пытался доказать изгаженному миру, что в еще одной утечке нефти нет ничего страшного, убедило меня, что он продолжал врать на свой манер – весело, весело, весело громоздить одно вранье на другое, пока дно не вывалится и он не попадет в беду. И даже тогда не кто иной, как преобразившийся в звезду грязнуля Фред Споуд, должен появиться, чтобы его спасти. Это вызывало отвращение и уныние вместе.
– Что я думаю о тебе, Гордон? Думаю, ты везучий прохиндей.
– Больше нет. То есть насчет везения. Прохиндей я по-прежнему, но даже это меняется. Хотя и не по моей воле.
– То есть как это?
– А это вторая часть моей истории. Как ты сам сказал, я был… Знаешь, я рад, что ты это сказал, Гарри. От этого ты мне больше нравишься. Ты всегда такой честный?
– Только с теми, кого недолюбливаю.
Он рассмеялся и захлопал в ладоши:
– Когда я закончу, будешь доволен. Так где я остановился? В Париже. Однажды я оказался в Париже, и мне позвонил Споуд. Он хотел, чтобы я летел в Тегеран и проехал оттуда на север до российской границы, где находилось несколько наших людей. К тому времени мысль о поездке в Иран не очень меня беспокоила, потому что я уже побывал в нескольких довольно горячих точках, и все сошло как нельзя лучше. Так что я сел на ближайший рейс туда, в Тегеранском аэропорту меня встретили и повезли прямо на север… Это милая страна, очень плодородная и зеленая, что при мысли об Иране может показаться удивительным. Я пробыл там два дня, когда случилось землетрясение.
– Боже, Гордон, ты был там, когда погибло столько народу? Около пятидесяти тысяч?
– Да, то самое. Слава богу, мы остановились в доме старой постройки, который все это выдержал. Это произошло среди ночи, и…
До сих пор он говорил спокойно, почти как голос за кадром в документальном фильме. И тут вдруг запнулся. Я взглянул на него и увидел катящиеся по лицу слезы.
– Ты в порядке?
Половина его лица улыбнулась, а другая выражала муку.
– В порядке? Конечно, я в порядке. Я просто вспомнил ту ночь. Те звуки. Ты когда-нибудь попадал в серьезное землетрясение?
– Да, в прошлом году в Лос-Анджелесе.
Он кивнул:
– Тогда ты поймешь. Я никогда не слышал подобного звука. Будто войска в сражении. И треск и стон, когда миллионы и миллионы тонн скал трутся друг о друга… А слово зальзалах ты когда-нибудь слышал?
– Нет.
– И я тоже – до следующего утра. Оно означает «землетрясение» как по-арабски, так и по-персидски. Согласно Корану, мир погибнет в последнем землетрясении. В зальзалахе. В это время земля выдаст все свои тайны. И откроется все добро и все зло… Но знаешь что? Люди думают, что конец света наступит сразу. Один большой ТРАХ – и все будет кончено. Они ошибаются. Это уже началось, а они не знают. А я знаю, потому что был там.
– Где, в Иране? Я тоже видел землетрясение, Гордон, и это было страшно, но я не припомню, чтобы из разлома Сан-Андреас поднимался Иисус.
– Ты сам не знаешь, что видел, потому что, возможно, это пока не коснулось тебя, но еще коснется, непременно. Поверь мне, коснется. Я расскажу тебе, что случилось со мной, – просто в качестве небольшого примера… И ты, и я знаем, что я за человек. Мне не следует в это вдаваться, верно?
Я кивнул. В отношении того, что за человек был Гордон Эпштейн, мы оба понимали, что он имеет в виду.
– Ладно, значит, я могу говорить напрямик. Зная, что за человек я был, ты можешь представить, как этот человек, этот Эпштейн, бродил на следующий день по разрушенному, уничтоженному миру, испуганный и радостный как никогда. Я остался жив! Я пережил землетрясение, убившее пятьдесят тысяч человек! Можешь себе представить! Никогда в жизни я не был так счастлив. Я снова выкрутился. Там были тела и развалины, крики и плач, но я ходил на своих целых ногах, невредимый! Даже когда начались повторные толчки после главного – а их было много, поверь мне, – я знал, что я в безопасности, что со мной ничего не случится. Бывает, просто знаешь, что проскочил. Одолел это. Пока я врал, мне все сходило с рук… И тут ко мне подошли и попросили помочь в поиске выживших. Я был еще напуган и потому соврал, что плохо себя чувствую. Их было двое, Радклифф. Два человека примерно наших лет. Они потеряли все, но не предавались скорби, пока не помогли всем, кому могли. Они посмотрели на меня без всякого выражения, а потом один из них спросил, знаю ли я про зальзалах. Я сказал, что не знаю, и он рассказал мне то, что я только что рассказал тебе. Ничего больше… И через несколько мгновений мой язык окаменел. – Мы посмотрели друг на друга, и Гордон кивнул. – Язык стал камнем у меня во рту. И знаешь, что еще? В то же мгновение я понял, что это значит: это на всю жизнь, мой язык будет каменеть каждый раз, когда я совру. Как Пиноккио со своим носом, только у меня это случалось на десять, может быть, пятнадцать секунд. Потом все снова приходило в норму, а поскольку я тщательно это скрывал, никто так и не понял, что произошло. Только я, только Пиноккио Эпштейн с камнем вместо языка в своем лживом рту. Зальзалах. Земля выдаст свои тайны. Все добро откроется. И все зло. Угадай, в ком было зло, и угадай, кто попался?
Прежде чем я попытался проглотить это, Эпштейн продолжил:
– Но я не нуждался в объяснении, в чем мой порок, потому что сам-то я знал его всю жизнь. Земля сказала мне, что я лжец? Ну и что?.. Но язык был лишь началом. Как только я смог выбраться из Ирана, почти в то же мгновение, как пересек границу, эта штука с языком кончилась и началась штука с погодой. Теперь, когда я врал, небо мгновенно заволакивалось тучами, и, какая бы погода ни стояла до того, надо мной, только надо мной, нависало облако и начинался дождь. Вокруг могло сверкать солнце, а у меня над головой гремела страшная гроза, и через несколько минут я был мокрым насквозь.
– Гордон…
– А когда прекратилось и это, появилась еда. Только я скажу неправду, и вдруг в руках у меня что-нибудь съестное – жареная индейка или зеленые бобы, тающее мороженое или печеная картошка.
Я стал вставать, но он схватил меня за руку. Я попытался вырвать ее, но он держал крепко.
– А с тех пор как приехал сюда – вот эта лошадь! В один прекрасный день она появилась у двери отеля, дожидаясь меня. Ты знаешь, что это, Радклифф? Вся моя ложь, собранная воедино. Посмотри на нее: разве не видишь, какая она красивая? Взгляни на глаза, посмотри, какие они хитрые. Посмотри, как она уставилась на нас. Когда я честен, она ненадолго отходит, но я не знаю, как быть честным. Это не просто врать или не врать. Нечестность забирается под кожу, как микроб, а потом становится вирусом – он производит себе подобных, и все они отличаются друг от друга. Мне никогда не удавалось быть честным, и потому рано или поздно всегда появляется что-то новое – туча, язык, лошадь… Помнишь Иова? Как Бог испытывал его одним ужасным несчастьем за другим? Это бывает и по-другому, уверяю тебя. Иногда Он испытывает и плохих людей тоже. Но знаешь ли ты, как тяжело не врать? Даже когда, – он протянул руку к лошади, – каждую минуту рядом она?
Я не удержался:
– Откуда мне знать, что ты не врешь сейчас, Гордон?
Он улыбнулся:
– Взгляни на лошадь.
Я улыбнулся в ответ и взглянул. Во рту у нее был огромный и очень красивый букет редких цветов, какие можно увидеть разве что в дорогом цветочном магазине. Я не мог понять, откуда он взялся. Ни малейшего представления, откуда он мог взяться среди сосен и каштанов в этом парке; весна еще не настолько вступила в свои права, чтобы цветы выросли, а тем более распустились.
Колесо в пустыне, качели при луне
Услышав, что слепнет, Бейзер первым делом решил купить фотоаппарат. В фотографии он не разбирался, а просто, как и все, любил хорошие снимки. Порой ему попадались такие поразительные, оригинальные или пикантные фотографии, что он замирал, разинув рот, или качал головой, изумленный схваченным моментом или уловленной частичкой окружающего мира. Но вообще-то, он мало задумывался об этом искусстве. Тем-то жизнь и была великолепна, что одни умели фотографировать, другие – складывать печные трубы или дрессировать пуделей. Бейзер верил в жизнь. И всегда был благодарен ей за то, что ему позволено шествовать на ее параде. Иногда его жизнерадостность вызывала чуть ли не опасения. Друзьям и знакомым это казалось подозрительным. С чего это он так счастлив? Каким секретом он владеет и не хочет поделиться? Рассказывали, что, когда Бейзер увидел, как его девушка пишет письмо своему новому тайному дружку, он купил ей билет, чтобы она могла съездить к нему и выяснить, как у него дела. Сказал, что желает ей счастья – с ним или без него.
Но теперь все переменится! Через эту слепоту Бог – или кто там еще – решил дать Норману Бейзеру вкусить кнута. Друзья не сомневались, что он изменится к худшему, сначала придет в исступление, потом съежится от жалости к себе и кончит так же, как и остальные, – поджатыми губами, всезнающим пожиманием плеч, поиском ответа на сегодняшние вопросы в завтрашнем дне.
Но вместо этого Бейзер купил фотоаппарат. И действительно прекрасный – «Циклопс-12». Он ничего не понимал в этом искусстве и, придя в магазин, не стал скрывать своего невежества. Вот что он сказал продавцу:
– Послушайте, я не разбираюсь в этом деле, но хочу самый лучший фотоаппарат, какой у вас есть для полных идиотов. Что-нибудь такое, чтобы я мог навести и щелкнуть и знать, что он сам все сделает.
Продавцу понравился такой подход, и, вместо того чтобы предложить «Хирам Квагола» или «Васлов Синкрометр», какими пользуются взыскательные немцы, чтобы делать черно-белые снимки, по которым можно исследовать носы знаменитостей, он вытащил на прилавок «Циклопс» и сказал:
– Вот этот. Понадобится час, чтобы набить руку, а потом делай что хочешь.
И Бейзер сделал нечто странное. Он взял фотоаппарат и, прижав к груди, спросил:
– Вы говорите правду?
Когда последний раз незнакомый человек задавал вам такой вопрос? Продавец был поражен. Его работа заключалась в обмане и притворном рвении, в мошенничестве и очковтирательстве. Он сказал правду, но этот покупатель еще хотел, чтобы он сказал ее громко.
– Для ваших целей это самый лучший фотоаппарат. Попробуйте пару дней, а потом, если не понравится, принесете назад, и мы подыщем что-нибудь другое.
Проблема с «Циклопсом» заключалась в том, что это было именно то, что Бейзер и просил. У него ушел час, чтобы прочесть и понять инструкцию. К следующему утру он уже нащелкал и проявил свою первую пленку. Фотографии получились четкие, но неинтересные, как гамбургеры в фастфуде. Все было в порядке, Бейзер получил в точности то, за что заплатил, но через мгновение снимок стирался из памяти. И тут на Бейзера снизошло первое из многочисленных откровений. С тех пор как появилась фотография, сколько тысяч и миллионов раз люди фотографировали одни и те же вещи? Сколько раз снимали своих кошек и собак, Эйфелеву башню, семейство за столом?
Слоняясь по дому и стараясь придумать, что бы такое интересное и художественное снять, он опустился на колени в ванной и сфотографировал свою зубную щетку сквозь стеклянную полку, на которой она стояла. Задумано было хитро, но, проявив пленку, он нахмурился, поняв, что по меньшей мере нескольким сотням тысяч человек уже, вероятно, приходило в голову нечто подобное. Там, в обширном мире, ящики столов были набиты «художественными» фотографиями зубных щеток. Хуже того: другим приходилось фиксировать аппарат и давать большую выдержку, потому что их камеры были не так совершенны, как нынешние. Теперь же требовалось лишь прицелиться, щелкнуть – и у тебя портрет твоей зубной щетки. А в прежние времена приходилось подумать, приспособиться и решить, как сделать этот снимок. Это был целый процесс, включавший тщательное обдумывание.
Пока он предавался этим мыслям, сквозь открытое окно он услышал крики и понял, что в парке напротив резвятся дети. При этом они дико и пронзительно вопили, и Бейзер подумал: «Если бы мне предстояло оглохнуть, как бы я сохранил эти громкие звуки, чтобы в обретенной навек тишине вспомнить их в точности и услышать снова? Все мы знаем, что в конце концов у нас остаются лишь воспоминания, но как сохранить их, если какая-то часть тебя решает умереть прежде остальных?» И он понял, что купил фотоаппарат для того, чтобы рассмотреть напоследок мир, каким он его знал, и таким путем попытаться научить свою память сохранить его. Но ничего из этого не выйдет, если у тебя бездумная гениальная машина, делающая в точности то, что ей велишь, но не говорящая тебе взамен ничего о тебе самом. Это вроде тех тренажеров с электродами, которые прицепляешь к телу, а потом ложишься и отдыхаешь, пока электричество делает тебя стройным и мускулистым.
И он вернулся в магазин. Увидев его снова, продавец почти испугался. И Бейзер решил рассказать ему все. О своей слепоте, о том, что ему необходимо найти фотоаппарат, который не только делал бы то, что ему велишь, но и научил бы его самого видеть и запоминать мир.
Когда он подошел к прилавку, ему пришла мысль, что, какую бы машину он ни взял на этот раз, он потратит неделю на изучение принципов ее работы, а потом позволит себе сделать не более десяти снимков, прежде чем отложит его навсегда. Доктор сказал, что у него три месяца до того, как болезнь опустит перед его глазами черный занавес, и это будет конец. За оставшиеся девяносто дней он постарается все узнать, обдумать и постичь. Десять фотоснимков. Девяносто дней, чтобы сделать десять снимков, которые, когда зрение исчезнет, восстановят в его погасших глазах то, что он утратил.
Продавец выслушал его и тут же предложил пойти в магазин, специализирующийся на книгах о великих фотографах.
– Прежде всего взгляните на книги о Штиглице и Стренде. О парнях из Баухауза. Они были мастера. Лучше всего начать с этого. Если бы вы хотели научиться живописи, вам бы следовало пойти в музей посмотреть на Леонардо.
– Это не поможет. Я посмотрю и, возможно, увижу нечто великое, но это не поможет мне запомнить. Я даже не хочу запоминать, что они… – Бейзер прижал руки к вискам, словно показывая, как мало пространства у него в голове. – Я не хочу учиться живописи или фотографии. Я хочу запомнить то, что вижу я, а не они. И у меня осталось мало времени.
Продавец пожал плечами:
– Тогда не знаю, что вам и сказать. Есть два направления: я могу дать вам детский фотоаппарат. Примитивнейшая штуковина в мире – это значит, что все придется делать самому. Если захотите сделать снимок, должно быть безупречным освещение, фокус и все прочее, потому что фотоаппарат не делает ничего, а только щелкает – полная противоположность «Циклопсу», который делает все. Другой путь – купить «Хассельблад» или «Лейку», это самые лучшие фотоаппараты. Но потребуются годы и тысячи снимков, чтобы научиться ими пользоваться. Не знаю, что вам и сказать. Можно мне немножко подумать?
Бейзер вышел из магазина с пустыми руками. Но пока так было и лучше – ведь будь у него правильный фотоаппарат, ему бы пришлось уже начинать принимать какие-то решения. А в этот свободный промежуток времени без фотоаппарата он мог походить, просто глядя на мир и выбирая.
В нескольких кварталах от дома на улице сидел человек со шляпой на коленях и сделанной от руки надписью: «Я слепой, у меня больное сердце и нет работы. Будьте добры, помогите». В шляпе виднелось несколько медяков.
– Вы действительно слепой?
Нищий медленно поднял голову и улыбнулся. Он привык к оскорблениям. Многие насмехались над ним. То и дело ему задавали дурацкие вопросы, но потом давали денег, если нравился его ответ или он просто вызывал жалость. Не успел нищий ответить, как подошедший заговорил снова:
– Скажите, что из того, что исчезло вместе с потерей зрения, по-вашему, самое главное, и я дам вам десять долларов.
– Жареный цыпленок. Можно получить мои десять долларов?
Озадаченный таким ответом, Бейзер все же полез за бумажником.
– Не понял. – Он протянул нищему деньги.
Слепой поднес бумажку к носу и понюхал. Несомненно, это были деньги. Может быть, даже десять долларов. Почему бы и нет? В мире полно сумасшедших. Почему бы этому не быть одним из них?
– Вы курите? Сигарета включает в себя три вещи: запах, вкус и вид. Чтобы по-настоящему насладиться сигаретой, нужно видеть этот серый дым, выходящий у тебя изо рта и поднимающийся вверх. Я бросил курить примерно через месяц после того, как ослеп. Я знаю парней, которые продолжают курить, но, по-моему, это пустая трата времени. То же самое и с жареным цыпленком. Вкус, запах – это понятно; но самое важное – внешний вид. Как похрустывает золотистая кожица, когда разламываешь его, как из розоватого мяса поднимается пар, если цыпленок свежий, а потом, когда закончишь, масло блестит у тебя на кончиках пальцев… Не поймите меня превратно: я по-прежнему ем цыпленка, но это уже не то. Чтобы есть его по-настоящему, его нужно видеть.
Бейзер дал ему еще десять долларов и направился прямиком домой, чтобы записать такую строчку: «Чтобы есть его по-настоящему, его нужно видеть». Через неделю в книге по фотографии он нашел еще одну фразу: «Знаменитый художник Гейнсборо получал такое же удовольствие от вида скрипок, как и от их звучания».
То, что он ищет, понял Бейзер, находится где-то в краю, где жили эти две мысли.
Позвонила его девушка, вернувшаяся из романтического путешествия, которое он оплатил.
– Все оказалось не так. Знаешь, что он делал, кроме всего прочего? Посылал мне потрясающие любовные стихи. Я думала, он писал их специально для меня. А оказалось, он списывал их из сборника, купленного еще в колледже. Извини, что я не звонила. Чем ты занимался?
– Слепнул.
– О боже!
Они еще немного поговорили, а потом она ласково сказала:
– Милый, слепой не может фотографировать.
– Вообще-то, может: я слышал, есть куча слепых, делающих прекрасные снимки. Но мне нужно другое. Я не хочу делать фотографии – я лишь хочу быть уверенным, что запомнил жареного цыпленка и на что похожи скрипки.
Повесив трубку, Бейзер задумался о парне, пытавшемся выдать чужие стихи за свои. Глубочайшие чувства другого человека. Это был неглупый способ вкрасться в сердце, но что это говорит о парне? Бейзер покрутил факты так и сяк и представил, как сам показывает кому-то знаменитую фотографию, сделанную не им, и говорит: «Это одна из моих десяти. Она утешит меня, когда я не смогу больше видеть».
В ту ночь он проснулся и в темноте пошлепал в туалет. Облегчившись, он подумал, что это-то останется таким же и когда он состарится. Встанет, вероятно, ночью, чтобы пойти в туалет, потому что в старости система дает течь. Знакомый звук по тем временам, когда он навещал родителей, – туалет рядом с их спальней, звук спускаемой воды в ранние часы. Часы утреннего отлива. Хорошее название для стихотворения, улыбнулся Бейзер. «На рассвете в туалете…» Надо бы подарить тому стихокраду… Сонно заканчивая свое дело, Бейзер снова ощутил, что здесь кроется какая-то незримая связь. Если ее найти, это может помочь ему решить проблему снимков, которые он хочет сделать.
Вернувшись в постель, он подумал в полудреме, что стихи напоминают отпечатки пальцев. Укради их – и ты мгновенно откажешься от собственной индивидуальности, словно действительно отказался от узора на кончиках пальцев или от черт собственного лица.
Черты собственного лица! Он вздрогнул и сел; сон улетучился. Старик, писающий ночью. Как будет выглядеть в семьдесят лет он, Норман Бейзер, придерживающий в руке свой старый член? Этого он никогда не узнает. Этого он не увидит ни на чьей фотографии. Очень скоро он не сможет узнать, как первые глубокие морщины изменят черты его лица, как изменят его внешность седые волосы. А все это важные детали.
Бейзер уже начал привыкать к мысли, как много времени он будет терять в будущем. Терять секунды, безуспешно шаря по стене в поисках шнура, чтобы раздвинуть шторы. Раздвинуть шторы – не так просто для слепого. Сначала надо найти шнуры, потом определить, какой из них нужный, потом потянуть. Для зрячего – секунды, а для слепого в три, четыре, пять раз дольше. Он уже начал постепенно привыкать к несправедливости этого – что ему придется тратить гораздо больше времени на то, что сейчас не вызывает никаких забот. Но какую часть Бейзера он потеряет, когда больше не сможет видеть себя в зеркале? Не сможет наблюдать, как время и жизнь продвигаются по этой самой знакомой территории? Он чувствовал, что со временем сумеет свыкнуться со своей утратой и вызванными ею грядущими ограничениями, но до этого момента от него ускользало нечто крайне важное: он утратит и большую часть себя самого.
На следующее утро Бейзер позвонил в журнал «Вог» и студию «Парамаунт пикчерс». Пробираясь от одной секретарши до другой, он наконец и там, и там попал на нужных людей, которые оказались на удивление любезными и готовыми помочь. Женщину из журнала мод он спросил, кто, по ее мнению, величайший фотограф-портретист в городе. Она без колебаний ответила: Джереми Флинн – и дала фамилию его агента. В «Парамаунте» вице-президент, ответственный за что-то, сказал, что величайший гример в мире – такой-то. Бейзер тщательно записал фамилии и адреса. Он ожидал больших трудностей на этом этапе, но теперь, когда задача была поставлена правильно, решение, похоже, само становилось на место, как шестерни в коробке передач.
Он позвонил фотографу и гримеру и договорился о встречах. Оба запросили несусветную сумму денег, но лучшие стоят того, особенно в таком случае.
При встрече с каждым из них Бейзер объяснил ситуацию примерно в одних и тех же словах: он быстро слепнет. Прежде чем ослепнет совсем, он бы хотел увидеть, как будет выглядеть в оставшиеся годы. Он платит за то, чтобы они помогли приблизиться к этому, насколько возможно. Визажист должен с максимальным правдоподобием придать ему вид пятидесятилетнего, шестидесятилетнего и семидесятилетнего человека. Зная семейную историю – слабое сердце, смерть в семьдесят с чем-то, – Бейзер заключил, что и сам умрет в таком же возрасте. И потому его лицо в семьдесят лет будет достаточно близко к его последним дням.
Фотографа захватила эта идея. Он посоветовал сделать снимки без всяких ухищрений – без специального освещения и фона. Просто Бейзер в темном костюме и белой рубашке. Таким образом его лицо займет весь мир. Зритель будет видеть только лицо и ничего больше. Да! Это именно то, что ему нужно.
Под конец встречи Флинн спросил, какой толк будет от этих портретов, когда Бейзер больше не сможет их видеть.
– Но я увижу их до того. Я смогу показать их кому-нибудь и спросить: «Вот так я выгляжу теперь? Скажите мне, чем отличается эта фотография от того, что вы видите перед собой».
– Контрольные точки.
– Именно! Контрольные точки.
– А вы запомните эти фотографии? Столько лет не видя их?
– Не знаю. Постараюсь.
Наступил назначенный день, и Бейзер испытал непередаваемые чувства, в течение вечера увидев себя в разном возрасте в последующие сорок лет. Будто в ускоренном кино, он увидел, как лицо избороздили новенькие морщины, сделав его чужим и в то же время удивительно знакомым. Он увидел, как исчезли волосы, глаза ввалились, кожа, как тесто, обвисла на подбородке и шее. Если переживание может быть одновременно забавным и жутким, то таким оно и было. Каждый раз ему не терпелось увидеть, что принесет ему очередное десятилетие, но когда гример говорил: «Ну-ка посмотрим» – Бейзер колебался. Он постоянно спрашивал: «Думаете, я действительно буду таким?» – хотя в глубине души понимал, что действительно будет.
И вот снимки были сделаны. Он в последующие сорок лет. В детстве он был ужасный проныра, когда дело доходило до рождественских подарков. Каждый год он ухитрялся найти, где они спрятаны, так что за недели вперед знал наверняка, что ему подарят. И тут было то же самое. Теперь он знал, что «подарят» ему грядущие годы.
Можно было предположить, что, увидев себя самого в дальнейшие годы жизни, Бейзер будет потрясен, однако единственным испытанным им в конце сеанса чувством было любопытство. Когда мастера закончили, он сказал им об этом, и оба ответили одно и то же: подождите, пока не увидите портреты. В реальной жизни человек в гриме выглядит как… человек в гриме. Особенно если грим обильный и сложный. Но подождите, пока Флинн не сделает фотографии. И увидите чертовскую разницу. Каждый великий фотограф умеет играть со светом и выдержкой. Флинна увлекла идея показать в портретах человека его будущую жизнь. Он задумал взять эти снимки за основу для своей следующей выставки и потому потратил даже больше времени, чем обычно, доводя их до совершенства.
Поздно вечером раздался звонок. Бейзер смотрел телевизор и ел сливы, не зная, что ему интереснее – телевизор или пухлые лиловые сливы с мякотью цвета зари.
– Норман? Это Джереми Флинн. Я не отрываю вас?
– Вовсе нет. Вы закончили портреты?
Голос Флинна замолк, а когда возник вновь, то звучал так, будто фотограф пробует каждое слово на вкус, прежде чем выпустить его с языка.
– Мм, да, да, я только вечером начал над ними работать. Но тут есть… В общем, не знаю, как это выразить. Просьба звучит дико, я понимаю, что уже поздно, но вы бы не могли сейчас ко мне приехать?
– В одиннадцать вечера? Мне действительно хочется их увидеть, Джереми, но разве нельзя подождать до завтра?
– Да, можно. Конечно можно, Норман. Но мне кажется, вам очень нужно увидеть их сейчас.
– Почему?
Голос Флинна поднялся почти до истерики. Накануне в своей студии он был очень спокоен и добродушен.
– Норман, пожалуйста, не могли бы вы приехать сейчас? Я заплачу за такси. Ну пожалуйста!
Обеспокоенный, Бейзер отложил свои сливы и кивнул в трубку:
– Ладно, Джереми, я приеду.
Когда он подъехал к дому Флинна, тот стоял в дверях. Выглядел он плохо. Фотограф посмотрел на Бейзера так, как будто тот едва-едва успел.
– Слава богу, вы здесь. Заходите. Заходите.
Как только они вошли в дом, Флинн захлопнул дверь и начал говорить:
– Я собирался работать над ними всю ночь, понимаете? Я собирался потратить всю ночь, чтобы посмотреть, что у нас получилось накануне. Я все приготовил и проявил первую пленку. Вы что-нибудь понимаете в проявлении пленки? – Он схватил Бейзера за локоть и быстро потащил по комнатам.
– Нет, но я бы хотел научиться. Кажется, я вам не говорил, но все началось с того…
– Это не важно, выслушайте меня. Я проявлял пленку. Я всегда делаю это сам. А потом я… Вот мы и пришли… Я принялся за первые отпечатки. Не хотите присесть?
Флинн говорил и вел себя так странно, так суетился и задхался, как будто наглотался воздуха и никак не мог выпустить его назад.
– Нет, Джереми, со мной все хорошо.
– Ладно. И вот я отпечатал первые кадры, ожидая увидеть вас, пятидесятилетнего или шестидесятилетнего, понимаете? У меня была куча мыслей, как обработать бумагу, чтобы создать особый эффект, о котором я думал… Но, увидев, что было на пленке, той пленке, на которую снимал вас, я запаниковал.
Бейзер подумал было, что он шутит, но тут же по испуганному, серьезному голосу Флинна инстинктивно понял, что нет.
– Что значит «запаниковал»? Я выглядел так безобразно?
– Нет, Норман, вы не выглядели вообще никак. На фотографии вас не было.
– То есть как?
– Посмотрите сами.
Флинн открыл огромный конверт и медленно вытащил глянцевую фотографию. Там было изображено большое колесо, завязшее в песке на фоне пустынного пейзажа.
– Очень мило. А что это?
– Это вы, Норман. А взгляните на это.
Флинн вытащил другую фотографию. Полужуткая, полуромантическая картина с лунным светом, косо падающим на пустые качели на детской площадке.
Бейзер хотел что-то сказать, но фотограф не дал. Он вытащил еще одну фотографию, потом еще и еще. Все разные, некоторые странные, некоторые красивые, некоторые – ничего особенного.
Закончив, он упер руки в бока и подозрительно воззрился на Бейзера:
– На эту пленку я снимал вас, Норман. Ошибки быть не может, так как после съемки я специально оставил пленку в фотоаппарате. Эти снимки сделаны с вас.
– Мне неприятно вам это говорить, Джереми, но я не колесо и не качели.
– Знаю. И я попросил вас приехать не для того, чтобы пошутить над вами. Вот что я хочу сказать, Норман. Это не шутка. Это снимки, которые я сделал вчера с вас.
– И как мне полагается реагировать на это?
– Не знаю. – Флинн сел. Потом встал. – Нет, знаю. Я должен сказать кое-что еще. Не знаю, поможет это или нет, но я должен рассказать вам. Может быть, это вас даже напугает. В молодости, когда я учился проявлять фотографии, однажды я потратил целую пленку на девушку, от которой был без ума. Келли Коллиер. В тот же день я заперся в темной комнате, чтобы проявить пленку, мне не терпелось сделать отпечатки. Пока я был там, она и ее мать погибли в дорожной аварии. Естественно, я не знал этого, но ни на одном снимке не было ее изображения. Они получились вроде этих.
– То есть с качелями и колесом?
– Нет, но с подобными предметами. Предметами. Вещами, не имевшими с ней ничего общего. Я никому об этом не рассказывал, Норман, но сейчас произошло то же самое, что случилось с Келли. В точности. Я сфотографировал ее, и она погибла. Потом я сфотографировал вас, когда вы теряли зрение. Тут должна быть связь.
– Вы думаете, в этом ваша вина?
– Нет, я думаю… Я думаю, иногда фотоаппарат может уловить то, что скоро случится. Или пока оно происходит. Или… – Флинн облизнул губы. – Не знаю. Это имеет какое-то отношение к перемене в жизни. Или к…
Услышав замешательство фотографа, Бейзер хотел что-то сказать. Так как понял, что это действительно имеет отношение к перемене. Рассматривая фотографии перед собой и слушая фотографа, он начал понимать. Аппарат Флинна фотографировал души – умершей девушки или его, Бейзера, – когда они переходили… когда жили в других вещах. Души могли примерять другие жизни, как одежду в шкафу. Конечно, души знают, что грядет. Бейзер верил, что человеческая душа знает все, и, естественно, душа девушки знала, что ее тело скоро умрет. А его душа знала, что скоро он ослепнет. И потому, еще живя в телах, их души выходили поискать, походить, поглазеть на витрины, куда бы переселиться потом. И фотоаппарат каким-то образом сумел это уловить. Простой металл и пластмасса, химикаты и стекло, соединившись, уловили две души, как бы это сказать, примеряющие или проигрывающие свою жизнь в будущем. Или это было их прошлое? Может быть, они хотели отдохнуть в лунном свете, качаясь на качелях? Или заново переживали, каково это – быть колесом в пустыне, бесполезным и потому чудесным?
Как же он понял это? Как мог обыкновенный славный, не бог весть какой тонкий человек вроде Нормана Бейзера понять нечто столь тайное и глубокое? А дело в том, что, пока Флинн говорил, Бейзер начал узнавать лежащие перед ним фотографии. Какая-то часть его, побывавшая там, вдруг отчетливо вспомнила жар песка вокруг или как была холодным металлом в лунном свете. Он узнал и вспомнил эти ощущения, температуру, звуки… которые были на каждой фотографии.
И что еще лучше – он понял, что будет помнить это и когда ослепнет. Этого хватит, с избытком хватит на весь остаток жизни. Ему не нужен ни фотоаппарат, ни десять незабываемых снимков, ни портреты самого себя в старости. С этим новым пониманием он будет постоянно знать и помнить, где бывала его душа. Пока не умрет, слепой ли, зрячий ли, он будет переживать ощущения и приключения этой части себя, вечной и пытливой. Той части, что переселяется, набирается опыта, познает жизнь вещей. Таких, как колесо или качели. Еще одной мятущейся души, ищущей, что делать дальше.
Беспокойство в штанах
Он никогда не врал красивым женщинам. А эта определенно была очень красивой. Она стояла у него в дверях с нерешительностью человека, чувствующего, что вторгается в чужую жизнь, но знающего, что это необходимо, – как религиозные фанатики, распространители подписки или полиция. Встреча со всеми указанными категориями обычно приносит мало радости, но эта ошеломительная женщина вызывала восторг. С такой-то внешностью, часто ли доводилось ей просить о дозволении, разговаривать кротким, чуть ли не умоляющим тоном, чтобы получить что-нибудь? Да никогда. Все получалось само собой. Женщинам с таким лицом, как у нее, давали всё и всегда. Что же было у него такого, что он мог бы предложить ей? Его дом.
– Извините за беспокойство, но раньше я жила здесь. Я выросла в этом доме. Мы с братом катались по городу, просто вспоминая былые дни, и вот мне… Мы подумали: нельзя ли зайти и взглянуть, как тут теперь? Просто вспомнить.
Он устал и был раздражен. Дела на работе шли не так хорошо, как еще недавно, и по вечерам он возвращался домой совершенно выжатым и измочаленным. Ужинал он крекерами с сыром или супом из красно-белой жестянки – чем-нибудь, что не требует никаких усилий. Ему не хотелось напоминаний о хорошей пище. Его жена хорошо готовила, но теперь она ушла, и хорошая пища каждый раз напоминала ему о ней, отчего он становился мрачным и ворчливым. В этом доме они довольно счастливо прожили несколько лет, но он не стал для них чем-то особенным. Это было просто обычное промежуточное пристанище на жизненном подъеме или спуске. Ничем не примечательное место с подъездной дорожкой, где за годы перестояло несчетное число ничем не примечательных машин, пока в доме их владельцы мечтали о лучшем – лучшей машине, лучшем доме, лучшей жизни.
Он остался здесь после развода, потому что здесь было удобно, и одно из достоинств этого дома заключалось в том, что он не так уж напоминал ему о ней. Иногда, выдвинув ящик кухонного стола, он натыкался на купленный ею консервный нож или вечером замечал ее отсутствие в комнате, но в целом все здесь было неплохо, пока не найдется что-нибудь получше на остаток жизни.
Глядя на эту богиню на пороге, он раздраженно удивился: как можно иметь какие-то воспоминания о таком доме? Да и сам городишко тоже не представлял собой ничего особенного. Несколько магазинов, пушка на газоне на городской площади, железнодорожная станция, где каждое утро толпа людей, незаметных в любое другое время, штурмовала вагоны, чтобы уехать в какое-нибудь другое место, побольше и получше. А тут эта обалденная красотка спрашивает, нельзя ли ей с братом посмотреть на свое прошлое в этих унылых комнатах. При этой мысли он вздохнул, но понял.
И в этот миг между пониманием и приглашением войти он осознал кое-что не очень приятное: что он не в настроении воспринимать красоту. Ему не хотелось видеть эти тяжелые, волнистые, роскошные волосы, не хотелось беспокойства в штанах, стремления к этому соблазнительному созданию, стоящему перед ним. Красота в любой форме требует слишком большой отдачи. Томление, вожделение, восхищение – все это заставляет вас встрепенуться и сконцентрироваться, все они расходуют энергию и душевные силы, которых сейчас лучше бы не касаться. Ему не хотелось встрепенуться, определенно не хотелось истощать тот небольшой запас энергии, которого ему в эти дни и так едва хватало.
– Конечно заходите. Смотрите сколько угодно.
Она обернулась и позвала:
– Конор, пошли, все в порядке!
Из-за угла вышел на удивление молодой паренек с улыбочкой техасского политика на лице. Это была вкрадчивая улыбочка, фальшивая, как искусственная кожа. Она вызвала у хозяина дома неприятное чувство.
– Как поживаете? Меня зовут Конор Брайсон. Очень любезно с вашей стороны разрешить нам посмотреть.
Сколько лет могло быть этому пацану? Пятнадцать? Он говорил как дипломат, а выглядел не то как мошенник, не то как член какой-нибудь экзотической религиозной секты. Несмотря на красоту женщины, мужчина надеялся, что Конор и его сестра не слишком задержатся.
Это был его дом, но, когда они вошли, он не знал, как себя вести. Эта парочка не была похожа на воришек или любителей совать нос куда не следует, но не лучше ли пойти с ними, чтобы они не стянули чего-нибудь или не высмотрели чего неподобающего? И эта мысль вызвала в нем еще одно горькое осознание: в его доме не было ничего, достойного кражи. Равно как не было и никаких следов восхитительных тайн или тайных грешков, укрытых в ящике стола или под бельем в комоде, от которых он покраснел бы, попадись они на глаза посторонним. Они с женой занимались любовью в спальне и почти всегда ночью. В столах не было порнографических журналов или распутных игрушек, какие, смущаясь и краснея, покупают в секс-шопе, а потом тайно приносят домой, чтобы тайно наслаждаться ими из ночи в ночь. «Тайное» – это слово не входило тогда в его лексикон. У него не было ничего интересного. Хотим ли мы узнать такое о себе? Он не хотел, потому что ему в эти дни хватало неприятностей и без того, чтобы жизнь, надев тяжелые солдатские сапоги, пинала его в пах своими безобразными открытиями.
Но теперь с этим уже ничего не поделаешь, и потому он уселся на дешевую коричневую кушетку и слушал, как двое молодых людей ходят по его дому, вспоминая старые добрые времена, любящих родителей и, может быть, большого пса, который сидел у их ног и всех обожал.
Сидя в одиночестве, прислушиваясь к шагам наверху, он пытался представить стоящую в этой комнате огромную рождественскую елку и подарки, от которых дети восторженно визжали. Наверное, здесь устраивались и большие приемы. Комнаты наполнялись людьми, бокалы – вином, пепельницы – сигаретами гостей. Они с женой не были большими любителями приемов. Оба не выносили шум и суету и по большей части проводили время перед телевизором или в тихих разговорах о вещах, которые теперь совершенно забылись. Некоторые люди, сделав подобное открытие, подскакивают на стуле, воздевая кулаки к небу, и решают тут же найти способ заставить жизнь снова двигаться вперед. Но он с содроганием понял, что, сознавая всю важность этого, не имеет ни достаточной энергии, ни средств. Когда эти двое уйдут, он послоняется денек-два, еще более подавленный, чем обычно, но потом это переживание поблекнет и в конце концов исчезнет с жизненной карты, и все пойдет как прежде.
Женщина вошла в комнату, и в выражении ее лица было нечто примечательное – страстное желание, грусть и исполнение надежд одновременно. Если бы такое было возможно, после этих нескольких минут хождения по воспоминаниям она показалась бы еще прекраснее.
– Огромное вам спасибо! Не знаю, счастлива я или мне стало грустно после этого. Столько чувств! Каждая комната хранит целый мир воспоминаний о том, что я совершенно забыла. Во всяком случае, это было очень любезно с вашей стороны, что пустили нас.
Открылась входная дверь. Там, спиной к ним, стоял ее брат. Мужчина проводил их по маленькой лужайке перед домом. На подъездной дорожке они пожали друг другу руки. Рядом стояла их безобразная серая японская машина. Это немного подняло ему настроение – он ожидал, что у них дорогой красный кабриолет или блестящий черный внедорожник, у которого кнопок внутри больше, чем в самолете. По крайней мере, отъезжая прочь, эти двое не выглядели богами, что радовало.
Он посмотрел им вслед, а потом вернулся в дом. Наверное, он проголодался, а поскольку заняться было больше нечем, решил, что надо пойти на кухню и сделать бутерброд или что-нибудь в этом роде. Бутерброд и пиво, и, может быть, по телевизору покажут какую-нибудь хорошую передачу.
Идя через комнату, мужчина снова вспомнил их голоса наверху – их, переживающих заново былые дни. Он не обладал воспаленным воображением, но на мгновение ему представилась эта женщина оформившимся подростком, расхаживающая голышом по спальне. Или внизу, в детской на первом этаже, кувыркающаяся на кушетке со счастливым дружком.
С такими мыслями он толкнул дверь в кухню и сразу же заметил на кухонной стойке оливку. Он терпеть не мог оливок, ни в каком виде. Эту их почти горечь и смутную непристойность, с какой они проскальзывают в рот, их сильный запах, когда вскрываешь стеклянную или жестяную банку. Оливки у него на кухне смотрелись чьей-то шуткой или несуразностью. Но печальная правда заключалась в том, что в эти дни никому не было до него дела, чтобы подшутить. Так откуда же она взялась? Большая, жирная зеленая оливка посреди покрытой белым пластиком кухонной стойки.
Он взял оливку и уставился на нее, как на археологическую находку или ключ от великой тайны. И даже произнес вслух: «Что она здесь делает?» Но никто не ответил. Он открыл дверцу под раковиной и аккуратно бросил жирного зеленого обидчика в мусорное ведро. Звук от падения на дно был таким громким и гулким, что он непроизвольно заглянул в ведро: что там? Почти ничего. Он не мог вспомнить, когда последний раз выносил мусор. Но ведро было пусто, или почти пусто. И это встревожило его. Да живет ли он в этом доме? Ведь даже мусорное ведро не говорит о его присутствии! Резко повернувшись, он ринулся в комнату.
На стенах висело несколько картин, но это были скучные, стандартные вещи, которые они с женой много лет назад купили на барахолке. Барахло. Он критически огляделся в поисках следов собственного присутствия. Ничто в комнате не указывало однозначно на него. Ничто не говорило: здесь живет человек, отличный от других. Коричневая кушетка, невыразительные картины на стенах, на полках книги, бывшие когда-то бестселлерами, но теперь всеми забытые… А было ли что-нибудь по-другому, когда здесь жила его жена? Вряд ли.
Он вернулся на кухню и подошел к холодильнику, чтобы сделать бутерброд с ветчиной и выпить пива, купленного по дороге с работы. На хрен эти мысли! На хрен вопросы, почему его присутствие в этом мире так незаметно, тем более – почему он не большая шишка. Он таков, каков есть, и он живет в этом доме, где раньше жили другие ничтожества. Ну и что? Ну и что, если эта прекрасная женщина…
Холодильник оказался забит продуктами. Здесь была иранская икра (хотя он не знал, что это такое, так как никогда ее не видел, не говоря уж о том, чтобы пробовать), pt de foie gras[15] из Страсбурга, dreikornbrot[16] из Австрии. Его холодильник был весь забит разноцветными банками и бутылками с надписями на всевозможных языках, даже кириллицей. Это напоминало один из тех жутко дорогих нью-йоркских магазинов с экзотическими продуктами, где буханка хлеба стоит десять долларов. Но все это было у него в холодильнике, и каким образом, к дьяволу, оно здесь оказалось? Он был так потрясен, что оставил дверцу открытой и таращился на все это необычайное изобилие, теребя, сам того не замечая, нижнюю губу.
Не сразу он связал это с оливкой, имевшей наглость оказаться у него на кухонной стойке несколько минут назад. Сначала одна оливка, а теперь вот это? Что-то случилось, но, подобно примитивным аборигенам, впервые оторопело разглядывающим свое изображение в зеркале, он не мог оторвать глаз от буйства цетов и многообразия в своем домашнем холодильнике, когда сам ничего подобного не покупал. На боку тонкой черной бутылки он прочел: «Каперсы» – и подумал, что припоминает, для чего они используются, но смутно. Здесь были чилантро, и эстрагоновый уксус, и много всего другого с незнакомых гастрономических планет.
Когда он, сумев наконец отвести глаза от холодильника, обернулся, он увидел, что кухня вдруг тоже преобразилась. На стенах висели внушительные медные кастрюли. На стойке лежали три ножа с деревянными ручками и другие кухонные принадлежности, каких он никогда не видывал. На окошке над раковиной висело черное радио «Филко». Такой стиль он помнил с детства – большое и пузатое, со шкалами цвета старой слоновой кости. Такое радио было у отца в мастерской.
Останься он на кухне, он бы заметил перемены повсюду: по-другому окрашенные полки, объемистые желтые и оранжевые суповые чашки из Португалии, японский нож для разделывания мяса, такой острый, что мог нарезать ломтиками ветер. На стойке лежал желтый блокнот с детским рисунком Санта-Клауса. Вместо двух дешевых пластмассовых стульев оказались четыре хромированных; они стояли вокруг стола, который он тоже не узнал бы, если бы остался, но, поскольку к тому времени он уже вышел, это не имело значения.
Из кухни-то он вышел, но, вернувшись в комнату, он увидел, что и там дела обстоят не лучше. Из огня да в полымя.
Хотя календарь утверждал, что на дворе июль, в его комнате явно было Рождество. Как он и представлял несколько минут назад, комната преобразилась в счастливейшую, совершеннейшую рождественскую сцену, какую он только видел. Здесь была огромная, великолепно наряженная елка, прекрасный вертеп с фигурками Марии, Иосифа и младенцем в яслях, чулки, которые аккуратно свисали бы из трубы над камином, будь здесь камин. Это была комната из простодушной сентиментальной кинокартины, обстановка для последней сцены фильма сороковых годов, где все в итоге кончается хорошо и все добрые персонажи собираются вместе, чтобы отметить Рождество. В такой гостиной можно было бы снимать «Эту чудесную жизнь».
Но это была не его комната, она выглядела совсем не так. Он ходил по ней, как космонавт, исследующий Венеру, нерешительно щупая разные предметы, словно в любую секунду они могли подпрыгнуть и укусить его. Ничего в этой принадлежавшей ему комнате ему не принадлежало. Ни мебель, ни елка, ни занавески. Ни ковер, ни подушечка на полу, ни журналы на кофейном столике. Да и кофейного столика у него никогда не было! Ему было жутко, но и как никогда интересно. Что за чертовщина? В его дом вторглись инопланетяне? Или это съемки скрытой камерой для новой версии «Сумеречной зоны», где съемочная группа проникает к тебе в дом, все меняет за несколько секунд, и ты, переходя из комнаты в комнату, думаешь, что спятил?
Он был так поглощен этими мыслями, что не услышал дверного звонка. Он не услышал его и во второй, и в третий раз, не услышал, как дверь отворилась и раздались чьи-то шаги. Он был так поражен, что не слышал ничего, пока женщина не вскрикнула. Только тогда он с трудом начал выбираться из своего оцепенения.
– О боже! Боже мой!
Он услышал это, но все еще не очнулся, пока медленно не обернулся и снова не увидел в дверях ту красавицу. Она стояла, прижав ладони ко рту, и диким взглядом озирала комнату, охватывая ее всю, одновременно веря и не веря увиденному.
– Ах! О боже, боже!
Он знал, что все это сумасшествие, но она-то здесь при чем? И почему она так напугана? Он оглядел комнату, нет ли в ней какого-нибудь вырвавшегося чудовища или еще чего-либо, чего он пока не заметил.
Нет, все было по-прежнему, но только тут он заметил то, что ускользало от него с того момента, как он вошел в гостиную: все предметы были из прошлого. Может быть, десяти-двенадцатилетней давности, как то веселенькое радио на кухне. Все было в прекрасном состоянии, но все было из прошлого. Его взгляд перескочил на журнал «Тайм», лежащий на кофейном столике. Дата на обложке была двенадцатилетней давности. Он заметил фотографии в рамках на стене и хотел рассмотреть их, но тут женщина заговорила:
– Мамины рождественские фигурки! Ой, посмотрите! – Замолчав, она пересекла комнату и, подойдя к вертепу, взяла одну из фигурок и поднесла к глазам. – Это агнец! Невероятно! Тот самый, которым я запустила в Конора, вот сломанная ножка! Я думала, мама умрет, когда сказала ей о поломке. – Она посмотрела на мужчину так, как будто он должен был точно знать, о чем она говорит.
Он вырвался из паутины, опутавшей его мозг, и тихим понимающим голосом задал самый правильный вопрос:
– Вам знакома эта комната?
– Конечно знакома! Вот такой она и была. Именно такой. Все в точности так, как было раньше. Просто не верится. Как вы это сделали? Откуда вы взяли в точности такого агнца?.. Откуда вы узнали? – Она бы продолжала и продолжала, но, увидев, что он качает головой, осеклась.
– Я ничего не знаю. Я сам не понимаю, что происходит. Вы с вашим братом вышли, и тут же весь дом превратился вот в это… – Он обвел рукой вокруг.
– Но как…
– Не знаю! – Он облизнул губы. – Может быть, дом вспоминает вас.
Странно было говорить такое, но, конечно же, так именно это и было.
Женщина смотрела на него, глаза ее расширились, до нее начало доходить.
– Что? Что вы хотите сказать? Как дом может вспоминать?
И словно в ответ на ее слова, откуда-то донеслась музыка, заставив обоих замолкнуть. Они прислушались, но особенно напрягаться не пришлось, так как трудно было не узнать с первых тактов эту глупенькую музыку: «Элвин и бурундуки» вместе с Дэвидом Севиллом пели рождественскую песенку. Эти раздражающе высокие, ускоренные голоски, визгливо певшие про рождественское веселье.
Женщина взглянула на мужчину и без всякого выражения пробормотала:
– Я купила эту пластинку для моего отца. В магазине старых записей за нее взяли пять долларов, но он так ее любил, что я искала несколько недель, пока не нашла.
– Вашему отцу она нравилась?
– Да, у него было хобби – всякие странные записи. У него их была куча.
Снова воцарилась тишина, и они молча дослушали песенку до конца.
Какая-то мысль отразилась на лице женщины.
– Моя комната! Мне нужно взглянуть на мою комнату!
Не успел он ничего сказать, как она со всех ног бросилась к узкой лестнице и бегом поднялась по ней. Не зная, что еще делать, он последовал за ней. Да и конечно, не оставаться же в гостиной с Элвином и чертовыми «Бурундуками»!
Когда он добрался до спальни, дверь там была открыта, и комната, где раньше его жена шила, теперь преобразилась в спальню молодой девушки. Кровать была застелена атласным розовым покрывалом, на стенах висели плакаты любимых исполнителей рок-н-ролла, по всей комнате в беспорядке были разбросаны мягкие игрушки. Женщина сидела на кровати с розовым телефоном «Принцесса» и набирала номер.
– Что вы делаете?
– Звоню Мэдлин Генри. Она была моей лучшей подругой в старших классах. Она умерла в год выпуска. Хочу проверить. Мне нужно проверить. – Ее глаза умоляли отнестись с пониманием к безумию такой попытки.
Телефон на другом конце прозвонил раз двадцать, прежде чем она сдалась и, повесив трубку, снова посмотрела на него.
– Это наш дом. Именно таким он и был, когда мы жили здесь. В точности. Что вы имели в виду, когда сказали «он вспоминает»?
Он на мгновение задумался: он так сказал? Да, пожалуй.
