Замужем за облаком. Полное собрание рассказов Кэрролл Джонатан
Ярость наполняла меня энергией, и я не собирался сдаваться, пока не останусь без сил или пока меня не положат на лопатки.
Мы бежали мимо залитых теплым светом домов, мимо высовывавшихся из автомобилей людей, мимо источавших ночной аромат магнолий и жимолости.
Не оглядываясь, толстяк перебегал улицы, следуя непонятным мне зигзагом. Куда он направляется? Или просто убегает куда-нибудь?
Но куда бы он ни направлялся, было ясно, что, если захочет, он может оторваться от меня. Однако бежал достаточно медленно, чтобы я не терял его из виду. И все время я ожидал, что вот-вот он оторвется и исчезнет, как Роудраннер.
Выбившись из сил, я остановился, опершись руками о колени. Мои легкие работали, как мехи, и я видел, что он тоже остановился на два квартала впереди и ждет. При этом он, кажется, насвистывал? Во всяком случае, кто-то свистел.
Я хотел крикнуть ему, но не хватило дыхания.
Зачем он стоит там, в тени, и ждет? Сквозь шум моего хриплого дыхания доносился его смех.
Я услышал, как сзади с шумом подъехала машина. Не обращая внимания, я не спускал глаз со своего врага, стоящего по другую сторону улицы.
Машина остановилась рядом со мной. Я хотел обернуться, когда вспыхнул ослепительный луч фонаря, направленный из машины через улицу, и выхватил из мягкой темноты Биллу.
Свет упал прямо ему на лицо.
Но это был не Билла. Этого человека я никогда раньше не видел.
– Инграм! Скорее залезай!
Мои ослепленные светом глаза не сразу различили человека в машине.
За рулем сидел Майкл Билла, а рядом – Клинтон, фонарь в его руке по-прежнему светил на Мясного Мужика.
– Скорее! Влезай, а то мы никогда его не догоним!
Я взглянул вперед. Мясной Мужик исчез.
– Влезай в машину, черт тебя возьми! Мы еще можем его догнать!
– Кого? Что все это за чертовщина?
– Забудь об этом. Он исчез, – донесся изнутри голос Майкла.
– Чтоб тебя!.. Ты когда-нибудь сядешь в машину, Йорк? Ты все запутал. Может быть, ты все-таки пристроишь свою задницу и не будешь запутывать все дальше, а?
Клинтон распахнул дверцу так, что она ударила меня по ноге. Я выдернул его наружу и, оказавшись лицом к лицу с засранцем, схватил его и тряхнул так, что он ударился головой о крышу машины. Мальчишка закричал, пытаясь вырваться.
– Не выйдет, Клинтон. Я не отпущу тебя, пока не услышу, что все это значит.
Майкл схватил меня сзади. Давнишние занятия тейквондо наконец пригодились – не отпуская Дайкса, я ударил Биллу пяткой по ноге. Он взвыл и звучно шлепнулся на землю.
Я шмякнул Клинтона о крышу еще раз просто потому, что было так приятно ударить кого-нибудь после всего этого дерьма, что со мной произошло. Не важно, было ли это их дерьмо или Мясного Мужика, – казалось, что все, кроме меня, понимают, что происходит. Пора бы и мне выяснить это и тоже стать членом их клуба.
Дайкс коленом ударил меня в пах.
Дыхание с шумом вышло из меня, и я согнулся пополам, чтобы удержать то, что еще оставалось внутри.
– Со мной такие вещи не проходят, гад!
– Клинтон, не надо! – послышался голос Биллы.
– Он ответит! Это еще никому так не сходило!
Что-то крепко уперлось мне в шею, и даже сквозь боль я понял, что это ствол револьвера.
Билла закричал:
– Вспомни Фанелли! Клинтон, Фанелли!
– Дерьмо.
Послышался щелчок взводимого курка. Клинтон снова ударил меня, но попал в бедро.
Я едва смог вынести боль. Когда я снова сумел открыть глаза, передо мной на коленях стоял Билла. Он опирался руками о землю и казался чрезвычайно толстым.
Сделав несколько вдохов, я наконец сумел выговорить:
– Что все это значит, Майкл? Что происходит? Кто вы такие?
Он опустил голову и покачал ею.
– Ты сам, старая задница, – ответил Клинтон. – Я и он, оба. Вместе. Все мы – это ты. Ты – это мы.
Мне не хотелось возвращаться к себе, и мы поехали к Майклу. Я сидел на заднем сиденье их автомобиля и смотрел им в затылок. Никто ничего не говорил.
Когда мы приехали, Майкл дал нам пива, а потом достал школьный альбом и принес мне на кушетку.
– Вот это Клинтон. Это я. А это Энтони Фанелли.
Типичные фотографии. Типичные лица американских школьников шестидесятых годов. С той разницей, что Клинтон выглядел точно так же, как и теперь.
– Не хочу смотреть фотографии Энтони Фанелли! Я хочу знать, что происходит! Почему это вы вдруг подружились? Майкл, ты говорил мне, что Клинтон здесь, чтобы убить меня. – Я взглянул на Дайкса. – А ты говорил, что Майкл «заморозил» тебя и хочет, чтобы я тебя убил!
Они переглянулись.
– Майкл думал, что так оно и есть, – сказал Клинтон. – Но я врал, потому что не мог сказать правду, пока еще кто-нибудь из нас не допрет сам.
– Не допрет до чего?
– Посмотри на свою ладонь.
Я протянул ладонь, повернув ее вверх. На передаче по моей руке столько раз читали, что я хорошо запомнил каждую черточку и все, что она якобы означала. С тех пор как я смотрел последний раз, ничего не изменилось.
– Вот. Ну и что?
Майкл и Клинтон подошли ко мне и показали свои ладони, положив рядом с моей. Все три были совершенно одинаковы.
– Не может быть!
– Можешь рассмотреть их в лупу и увидишь, что они абсолютно идентичны. Что и проделал Майк, когда я показал ему.
Я взглянул на Клинтона:
– Что это значит?
Ответил Билла:
– Я сам только что выяснил, Инграм. Все эти годы я думал, что Клинтон просто каким-то образом заморозился в пятнадцатилетнем возрасте. Не спрашивай меня как. Кто знает, какие тайны хранит жизнь?.. Но с тех пор, как мы встретились с тобой, меня не покидало все более и более странное чувство. А потом снова объявился Клинтон, как время от времени появлялся и исчезал все эти годы… Я стоял под душем, когда вдруг до меня дошло, – он щелкнул пальцами, – просто так. Держа в руке кусок желтого мыла, я взглянул на свою руку, а потом на пальцы ног и лениво подумал, почему и на руках, и на ногах по пять пальцев – не больше и не меньше. Все ученые мира дадут тебе логическое объяснение этого, но никто не даст правильного… Знаешь почему? Потому что Бог дает нам величайшую подсказку! Вся правда открылась мне прямо там, под душем. И когда я понял, то выскочил, вытерся и бросился искать Клинтона, чтобы спросить, верна ли моя догадка… Почему человек чувствует себя таким потерянным и несчастным? Даже когда мы относительно обеспечены и все идет хорошо? На протяжении всей истории философы задавались этим вопросом о жизни и существовании… Хочешь узнать почему, Инграм? Хочешь узнать ответ на вселенский вопрос?
Он улыбнулся с некоторой печалью и поднял знакомую ладонь. Указав мне на нее, Майкл сказал:
– У нас по пять пальцев на руках и на ногах, потому что Бог говорит нам: все приходит пятерками, даже полные души. Почему большая часть человечества ощущает ущербность своей жизни? Потому что им не хватает полноты. Но не в том смысле, о котором говорил Платон. Дело не во всей этой чуши насчет «гермафродитского целого». Все гораздо проще… Представь себе людей в виде чисел. Некоторые – единицы, другие – двойки… Но все ошибаются, полагая, что есть только одна единица или только один номер девятьсот шестьдесят два. Чуть ли не все человеческие общества учат нас, что все мы индивидуальны, хотя бы биологически. Хорошо это или плохо, но на всей Земле нет второго такого, как мы.
– И никогда не было! – проговорил Клинтон, качая головой.
– Верно: и никогда не было. Но в том-то вся и штука, Инграм, и вот почему наши ладони одинаковы. Существует лишь ограниченное множество номеров. Скажем, тысяча, просто для удобства… Конечно, Бог создает разных людей, но каждый из них имеет определенный номер. Пока человек живет на земле, этот номер остается неизменным. Один из тысячи. Но в каждый момент времени существует сколько-то единиц, сколько-то двоек… Цельную душу, например цельный номер семнадцать, Бог делит на пять частей. У каждой имеется своя важная функция, как у пяти пальцев на руке. Но рука без любого из пяти пальцев неполноценна. То же самое и с душой… В жизни мы так часто чувствуем себя потерянными и подавленными, потому что живем как одна пятая часть цельной души и в одиночестве плывем по свету… Единственный способ жить в мире с самим собой – найти четыре остальные части «нас», четыре других номера семнадцать, и воссоединиться. Вот почему Бог дал нам столько пальцев на руках и на ногах. Он хотел, чтобы мы видели их по сто раз в день и они бы напоминали нам об этом.
Майкл сел и дал продолжить Клинтону.
– А еще мы с Майком выяснили, почему я вот так заморозился. Потому что, как только поймешь эту штуку насчет пятерок, ты замораживаешься. Когда до меня это дошло, я был во Флориде, но тогда я думал, что это идея из какого-то тупого фантастического романа, и не придавал ей значения. А это оказалось правдой… В ту же минуту, как допрешь, ты замораживаешься, и не разморозишься, пока не сможешь воссоединиться с четырьмя другими такими же, чтобы снова стать единым целым. Сейчас это дошло и до Майка, и значит, он тоже заморозился до тех пор, пока мы не заполучим всех остальных. И ты тоже, Инграм. Вы оба останетесь какие сейчас, пока мы не воссоединимся всей пятеркой. Я остался подростком. Вам-то, по крайней мере, удалось подрасти!
– Но мне-то вы рассказали. Даже если я вам поверил, все равно я не дошел до этого сам.
Майкл кивнул:
– Верно, но вместе с первым пониманием пришло еще и знание, что нам позволено раскрыть секрет одному из «нас», чтобы ему не пришлось выяснять самому. Но только одному. Мы с Клинтоном поговорили и решили выбрать тебя.
– И какой же у нас номер? Шестьсот шестьдесят шесть? – Мне не очень удается сарказм, но я надеялся, что он прозвучал в моих словах.
– Этого мы не можем тебе сказать, Инграм. Тебе придется узнать его самому. Но ты узнаешь его чуть погодя, вместе с другими вещами. Теперь, когда мы тебе это рассказали, все начнет сильно меняться. Верно, Клинтон?
Мальчишка фыркнул в пивную бутылку, издав глубокое бульканье.
Я посмотрел на обоих и облизнул губы. Потом сказал:
– Целая душа состоит из пяти частей. У каждого человека есть номер, или форма, или цвет, или что там еще, но лишь некоторые знают об этом. Тем, кто знает, приходится разыскивать остальные, э, дополнительные части по своему номеру. Так?
Они кивнули.
– А если ты так и не узнаешь про всю эту штуку с пятеркой, то всю жизнь будешь чувствовать себя потерянным?
– Верно, Инграм, клянусь богом, это правда. После того как двое поймут это и объединятся, им позволено рассказать еще одному, кто пока не понял. Это ты. А теперь нам осталось найти еще двоих… Я всегда думал, что Клинтон заворожен, или что-то такое, и он следует за мной с каким-то нехорошим замыслом.
– А я всегда думал, что Майк заворожил меня и хочет устранить. Для того-то он и подружился с тобой. Чтобы убрать меня… Но ты знаешь, что мы обнаружили на днях? После того как Майк понял это, мы ужинали вместе, и вдруг нам стало ясно, кто такой был Фанелли!
– Один из вашей группы? Семнадцатый?
– Точно. Потому-то он и приставал к Майку, и потому я в конце концов убил его! Все мы видели что-то друг в друге, и это каждого по-своему сводило с ума… Проблема в том, что, по словам Клинтона, Фанелли был последним, кого из нас он видел до нынешнего случая.
– Ты имеешь в виду меня?
Майкл покачал головой:
– Почти двадцать лет он не видел других. А теперь нашел сразу еще троих, включая тебя.
– И кто же эти другие? – Прежде чем кто-либо из них успел ответить, меня поразила мысль, как скрип покрышек перед столкновением. – Мясной Мужик!
– Верно.
– Ты понял, молодец.
– А кто третий?
– Блэр Даулинг.
– Не могу поверить.
– Мы знали, что ты не поверишь. Поэтому тебе придется кое-что повидать.
– Что?
– Мороженицу.
Я уже говорил вам, что Майкл жил в Лос-Анджелесе неподалеку от Ларчмонта; я всегда любил этот район. Там есть одна широкая улица, и это, в общем-то, все, но на ней находятся магазинчики, запомнившиеся с детства. Парикмахерская с настоящей крутящейся дверью, киоск, где милая старушка продает книги и поздравительные открытки, тесный зоомагазинчик, откуда доносится знакомое тявканье и скулеж щенят, щебет птиц. Мы часто обедали на этой улице, а потом шли в дешевую лавку, чтобы отправить письма или просто поглазеть и наполниться ощущением пятидесятых годов.
Там есть также маленькая мороженица, где подают хороший пломбир с фруктами.
Было почти пол-одиннадцатого вечера, когда Майкл подрулил к этому заведению. Никто из нас не двинулся.
– Что я должен увидеть?
– Просто войди, Инграм. Как только окажешься там, поймешь.
Я посмотрел на них; у обоих было как будто бы одинаковое выражение на лице: с минуты на минуту ты поймешь, что мы делаем, и это изумительно.
Я вылез из машины, но, сделав несколько шагов, остановился и оглянулся. Возникла пауза, а потом Клинтон высунул голову из окна и сказал:
– Тебе нужно лишь войти, и через две секунды увидишь.
– А если ничего не увижу?
– Тогда я дам тебе миллион долларов.
Я пересек тротуар и открыл дверь. Меня приветствовал тихий мелодичный звон колокольчика. Девушка за прилавком улыбнулась и сказала:
– Добрый вечер.
Я хотел ответить тем же, но тут заметил вокруг нее какое-то сияние. Это было подобно тому волшебному моменту, когда впервые вдруг обретаешь необходимое равновесие, чтобы поехать на двухколесном велосипеде. Я уловил это сияние, окружавшее девушку, не успев обменяться с ней и парой слов. Оно было голубоватым и слегка колыхалось, как зной над летней дорогой. В нем было что-то металлическое и в то же время какая-то мягкость, словно в бархате или замше.
И, словно одобряя мою проницательность, девушка наклонила голову и загадочно улыбнулась. Через секунду из задней комнаты вышли две другие девушки с такой же голубой аурой, сиянием… как это ни назови.
Я стоял и смотрел на них, словно это были египетские принцессы, экзотические птицы, воплощенные сновидения. Нельзя сказать, что они делали что-то особенное. Первая спросила, что мне угодно. Когда я не смог ничего вымолвить, они переглянулись между собой и хихикнули.
– Это правда?
– Да, – только и ответила первая.
– А где другие? Двое других?
– В кино. Они сегодня вечером свободны.
– Но почему вы здесь? Ведь есть так много других…
– Мы решили, пока мы здесь, доставлять людям счастье. Ведь в мороженицах продают не что иное, как счастье.
Зашло какое-то семейство, нетерпеливые дети бросились к прилавку, выбирая наслаждение разного цвета и вкуса.
– Вы уверены, что ничего не хотите?
– Ничего…
Девушка отвернулась от меня и вновь занялась продажей счастья. Я вышел оттуда с пылающей головой и холодными, как мороженое, руками (с пятью пальцами на каждой).
– Ну что?
Майкл вовсю гнал машину, а Клинтон снова закурил.
– Теперь мы едем к Блэр.
– Но вы говорили, что она не знает, ведь так?
– Не знает, но Клинтону пришла в голову отличная идея, надо ее проверить. Он думает, что, если мы вместе начнем болтаться около ее дома, возможно, наше присутствие подтолкнет ее к догадке. Определенно, стоит потратить несколько дней на попытку.
– Но как вы узнали насчет Блэр?
Клинтон обернулся и пустил дым мне в лицо.
– Ой, прошу прощения! Увидев тебя с Майклом, я стал следить за тобой и выяснять, кто ты такой. Позвонил на радиостудию, сказал, что хочу основать клуб любителей передачи «За гранью» и мне нужны сведения о тебе. Все такое. Когда мне сказали, в какую школу ты ходил и прочее, я взял там альбомы выпускников и увидел на фото выпускного вечера вас вместе. И так далее. Довольно просто!
– И потому ты на днях устроил мне с ней встречу? В надежде, что мы подобным образом узнаем друг друга?
– Да.
– А что представляет собой ее муж?
– Очень похож на тебя, только не голубой. Заколачивает большие деньги.
– Но он… не один из нас?
– Не-а. Это Блэр – семнадцатая, а он, похоже, восемнадцатый. Близко, но не то.
– А как насчет Мясного Мужика?
Каждый раз, когда я произносил это имя, они хохотали.
– Это просто сумасшедший, старик. Но проблема в том, что он один из нас. Так что нам нужно найти способ вправить ему мозги и убедить.
– А почему нельзя найти другого… семнадцатого?
– Потому что тут что-то такое, о чем сказал Майк: я узнал об этом двадцать лет назад, но за все время увидел всего троих. Может быть, вокруг множество семнадцатых, не знаю, но мир – чертовски большое место. Может быть, где-нибудь в Занзибаре сотни наших, но разве поедешь туда искать? Нас теперь пятеро. И нужно лишь собраться вместе. Разбудить их. Вот почему мы сразу тебе сказали. С Блэр не должно быть особых трудностей. А вот Мясной Мужик меня тревожит. Уолден-драйв, да, Клинтон?
– Уолден, точно.
– Не могу прийти в себя от того сияния. Эти краски! И мы будем выглядеть так же, когда соберемся вместе?
– Более или менее. Я лишь несколько раз видел полный набор. Однажды это было в Талладеге, они были…
И вдруг перед машиной метнулось что-то большое, то есть кто-то большой пробежал, втянув в плечи голову. Не более чем в десяти футах. Замерев на мгновение в свете фар, это существо посмотрело в нашу сторону. И самое потрясающее – с первого взгляда было ясно, что это женщина. Весом фунтов в двести, со спутанными, как у ведьмы, скрывающими лицо ярко-рыжими волосами. Хотя Майкл уже никак не мог ее сбить, он все же крутанул руль и ударил по педали тормоза. Женщина быстро шмыгнула прочь. Чрезвычайно быстро.
– Видел рыжие волосы, Майк? Помнишь эти волосы? Черт возьми! – крикнул Клинтон, уже распахнув дверцу со своей стороны и выскочив наружу.
– Эдди? Это чучело – Эдди?
– Конечно Эдди! Конечно она, Майк! Ты же мне и сказал, что она вылетела из двенадцатого класса. И мы были в школе вместе, но не знали! Фанелли, ты, я и Эдди. Четверо! Уже четверо! Ох, черт, а мы и не знали! – Клинтон в ярости ударил по капоту машины и, нелепо сгорбившись, отошел.
Я опустил стекло в окне. О чем они говорят? О ком? В машине было накурено – не продохнуть. Майкл последовал было за Клинтоном, но потом повернулся и бросился обратно в машину.
– В чем дело, Майкл? Кто это был?
– Твой Мясной Мужик, вернее – Мясная Баба. Мы знали ее в школе. Она шла из дома Блэр, сделав твоей подруге какую-то большую пакость.
– Зачем? Зачем ей пакостить Блэр?
Он выругался и быстро проговорил:
– Помнишь ракушку? Эта часть истории – правда. Когда вдруг узнаешь, то находишь в кармане ракушку. Но, может быть, свихнувшаяся пятая часть терпеть не может находить ракушки. Особенно наша свихнувшаяся часть! Терпеть не может мысли, что она лишь часть целого. Мы никогда не думали, что кто-то узнает, но возненавидит это знание. А потом возненавидит и остальные части за то, что так ее приуменьшили. Эдди Девон! Эдди Девон хочет добраться до нас всех!
Не доехав до Уолден-драйв, мы увидели дым. Дом Блэр расцвел букетом желтых языков пламени. Где-то кто-то кричал. Раздался взрыв, а потом треск и шипение остатков здания.
Прошлой ночью от нечего делать я пробрался к умершим и пощекотал отца. Он терпеть этого не мог. Его труп лежал в той же позе, как в последний раз, когда я его видел, на похоронах. Так торжественно. Так окончательно. Еле прикрытые глаза создавали впечатление, что он вот-вот откроет их; прямые, как линейка, губы, персиково-багряные щеки.
Он всегда боялся щекотки и смеялся от любого прикосновения. А от прикосновения к ребрам просто сходил с ума. Даже мертвый он подскочил и взмахнул мертвыми руками, стараясь схватить мои. Даже мертвый.
Если ты «соединился», можешь вытворять такие вещи. Если ты часть своего целого, если соединился с остальными четырьмя частями, то обретаешь особые способности, проникаешь в суть вещей. Понятно, щекотание мертвых – не из самых важных даров, но, услышав, что это возможно, я решил попробовать. И другие одобрили. Нам понравилось его замешательство. Нам нравилось любое чужое замешательство.
Ведь так мало возможностей порадоваться. Кто сказал, что истина делает свободным? Когда двадцать лет назад Эдди Девон узнала правду о кровосмесительстве в собственной семье, это свело ее с ума. Это привело ее в сумасшедший дом и к двумстам фунтам веса, превратило в существо, пишущее дерьмом на чужих стенах. Когда Клинтон Дайкс нашел у себя в кармане ракушку и понял, что является одной пятой целого, он не бросился на поиски Бога или остальных частей – он занялся проституцией. Говорит, что сам не знает почему. Эдди не говорит ничего. Но мы обсудили это между собой и поняли, что эти двое, вероятно, почувствовали нечто такое, чего остальные из нас не ощутили. Нечто такое, что не давало им поделиться своим знанием. Особенно Эдди. Она так старалась уйти от нас, не дать свершиться нашему воссоединению. Ее ярость и умопомрачение были потрясающи. Теперь мне только хотелось бы, чтобы они оказались тогда более успешны. Она так отчаянно старалась скрыться от нас, но в конце концов мы ее поймали и притащили в свой лагерь, как приносят, повесив вверх ногами на жердь, лютого зверя из джунглей. Даже когда мы приволокли ее в мороженицу, чтобы показать пятерку, излучающую небесно-голубое сияние, она кричала, и плевалась, и делала все, чтобы мы не смогли соединиться с ней. Но мы «победили».
Помню момент перед тем, как это произошло, выражение полного триумфа у нас на лицах – у Биллы, Блэр, Клинтона и у меня. Я подумал: боже мой, у нас у всех одно выражение на лице – а что же будет, когда мы соединимся? Мы тоже засияем голубым или будет что-то совсем другое? Каждый цвет имеет собственную прелесть. Мне нравились те девушки, я завидовал их голубому ореолу, но что, если, когда мы соединимся, наш цвет будет еще великолепней? Выплывет за край спектра, за предел вообразимого? Мы ждали этого момента два года. Ждали, когда пройдут ожоги Блэр, а потом, когда она поймет, кто мы. Потом – пока мы разработаем и приведем в исполнение план, как поймать Мясную Бабу и заставить присоединиться к нам. Все это и кое-что еще потребовало двух лет, но воссоединение не заняло и секунды.
Как мы кричали! Как мы кричали, поняв всю мучительность нашей правды, всю мерзость нашего цвета. Все стремятся на небеса, все хотят светиться небесно-голубым. Но правда ни справедлива, ни почтительна. И очень многие из нас, узнав свой цвет, оказываются приговорены к нему, а не пожалованы им.
Лицо не к лицу
Мой отец был человеком дотошным и аккуратным. Он учил нас всегда пересчитывать сдачу, не отходя от магазинной кассы, проверять шины велосипедов перед поездкой, чистить зубы движением щетки вверх-вниз, а не только – и не столько – влево-вправо.
Благодаря отцовской дотошности и аккуратности – а также тому, что он относился к чужим деньгам не менее бережно, чем к собственным, – дела его неуклонно шли в гору, и жили мы припеваючи. Осенним днем вы могли видеть его сгребающим в кучи оранжево-коричневую листву перед элегантным фасадом нашего коннектикутского дома. Этот же человек мог попасться вам на глаза в ближайшем супермаркете, когда он с парочкой своих детей делал закупки для барбекю: угольные брикеты, кукурузные початки и стейки толщиной с телефонную книгу.
Единственное, что было с отцом неладно, – это бессонница, которая год от года мучила его все сильнее. С детства мне отчетливо запомнились такие сценки: проснувшись посреди ночи, я иду в туалет или вниз на кухню и всякий раз застаю отца читающим книгу в гостиной либо жующим за кухонным столом сэндвич с яйцом и луком (который, по его словам, оказывал на него усыпляющее действие). И он всегда был рад моему появлению. Сейчас, повзрослев, я понимаю, что отец радовался не столько мне конкретно, столько вообще полуночной компании, пусть даже и недолгой, ибо через несколько минут я начинал клевать носом и отправлялся обратно в спальню.
Я говорю об этом потому, что среди всего унаследованного мною от отца оказалась, к несчастью, и бессонница. Правда, сам он утверждал, что бессонница является счастливым даром, позволяющим ему в течение суток сделать больше, чем может любой другой человек. Ему, видите ли, нравилась загадочная тишина глубокой ночи. А вот мне она совсем не по нутру, но это не суть важно для данной истории, которая непосредственно связана с одной бессонной ночью, пережитой мною в недавнем прошлом.
Думаю, у отца когда-то была любовница, хотя сказать это с полной уверенностью не могу даже сейчас. Я никогда не рискнул бы спросить об этом у мамы, которая очень любила отца, а после его смерти только тем и занималась, что сортировала воспоминания, пропуская их через своего рода «благостный фильтр», сохраняющий только счастливые либо сладко-печальные эпизоды их совместной жизни.
Тема вероятных любовных похождений отца всплыла в связи с еще одной его особенностью: он был совершеннейшим денди в том, что касалось одежды. Он тратил на одежду многие тысячи долларов, причем никогда не был полностью удовлетворен достигнутыми результатами. Никогда. Серые костюмы, синие костюмы, серо-голубые костюмы. Вешалки для галстуков тянулись по всей длине створок необъятного платяного шкафа, сделанного по спецзаказу. Доступ к этому шкафу был настолько строго запрещен детям, что мы невольно ежились, даже просто проходя мимо него. Когда нам в школе начали преподавать немецкий, я понял, что самым подходящим к данному случаю словом было «verboten», звучавшее неумолимо и жестко, в отличие от смягченно-пришепетывающего «запрещено».
Ежегодно отец на несколько недель уезжал по делам в Европу. А через месяц-два после его возвращения к нашим дверям начинали одна за другой прибывать красивые коробки с надписями типа «Charvet» или «Hilditch & Key», наполненные шелковыми галстуками либо хлопчатобумажными рубашками нежно-молочной белизны. Костюм? Нет, он покупал костюмы – множественное число. Он лично знал половину продавцов в «Paul Stuart» и стал одним из первых получателей персональной платежной карточки «Brooks Brothers».
Для нас, детей, одежда не имела никакого значения, кроме случаев, когда нам хотелось иметь точь-в-точь такие же кроссовки, в каких выходили на площадку Боб Коузи или Вилли Ноллз. В остальном же, будь у отца хоть миллион модных свитеров, что нам с того? И что с того, если мамин платяной шкаф был вдвое меньше отцовского, а сама она неодобрительно цокала языком всякий раз, когда он объявлялся на пороге с очередной покупкой в руках, слегка сконфуженный, но притом чрезвычайно довольный собой? Если бы я спросил маму сейчас, она наверняка сказала бы с улыбкой: «У твоего отца была одна слабость – новые костюмы. Дайте ему новый костюм, и он целый месяц будет ходить счастливым».
Но в жизни все отнюдь не так просто. Сейчас у меня есть собственные дети, и я очень боюсь, что через двадцать лет они будут помнить обо мне как раз те вещи, о которых им лучше было бы не помнить вообще. По своему опыту знаю, что детям гораздо ярче запоминаются не какие-то действительно важные события, а всякие пустяки, в определенные моменты резонирующие с детским сознанием. В возрасте девяти лет я стал свидетелем жуткой сцены: автомобиль задавил пешехода всего в нескольких шагах от меня, однако та трагедия осталась в памяти лишь чередой смутно-неприятных образов. Зато я намного отчетливее, вплоть до мельчайших деталей, помню день, когда впервые пошел с отцом на бейсбольный матч – играли «Нью-Йорк янкиз» – и, поскольку было очень холодно, на протяжении всей игры держал руки в кармане отцовского пальто. Тогда же я впервые попробовал кофе – отец сказал, что этот напиток меня согреет. Я и сейчас, вспоминая об этом, ощущаю тепло того самого кофе, который я прихлебывал из бумажного стаканчика на стадионе.
С давних пор известно, что маленьким детям важен не столько сам подарок, каким бы прекрасным и дорогим он ни был, сколько сам факт его получения. Устройте детям чудеснейшее празднование Рождества, но они сохранят в памяти лишь то, как грызли марципан, поутру найденный в рождественском чулке.
В обычное время мой отец был спокойным, солидным человеком. Однако за два-три дня до очередной поездки в Европу он начинал суматошно метаться по дому. Все мы старались по возможности не попадаться ему на пути, поскольку он в такие дни напоминал разогнавшийся и почти неуправляемый железнодорожный состав. Причиной тому я считал спешку и беспокойство в связи с предстоящим путешествием, но сейчас я в этом не уверен. Что мне запомнилось более всего, так это коллективный вздох облегчения членов семьи, когда он наконец-то покидал дом, возвращая его в наше распоряжение. Не то чтобы мы жаждали избавиться от его присутствия – мы лишь хотели, чтобы отец освободил нас от этой своей суматошной ипостаси. Мы знали, что по возвращении это будет наш прежний, славный отец и он останется таковым вплоть до начала приготовлений к следующей заграничной поездке.
В нашей семье я один внешне похож на отца. И что интересно, с годами сходство только усиливается. В сорок пять лет у меня точно такие же морщинки, та же полуулыбка и те же тронутые сединой каштановые волосы, какие сохранялись у отца вплоть до самой смерти. Не говоря уже про наследственную бессонницу. И это сходство меня радует, поскольку я всегда восхищался отцом. Мне нравились его манеры, его отношение к жизни и то, как он управлялся со своим зачастую беспокойным и шумным семейством. С недавних пор я знаю о нем кое-что еще, и это лишь усиливает мою привязанность к отцу. И хотя эта вещь не из тех, какие вам было бы полезно и приятно знать о своем родителе, у меня это знание вызывает улыбку. Я ощущаю себя соучастником тайного сговора. Я не могу быть на сто процентов уверенным в том, что это правда или хотя бы отчасти правда, но мне нравится в это верить.
Несколько месяцев назад я посетил Вену, где принимал участие в медицинской конференции. Путешествовать я не люблю, так что даже предвкушение фортепианных изысков венского Концертхауса не могло согнать с моего лица недовольную гримасу, когда я с чемоданом в руке выходил за порог дома. В этом плане я совсем не похож на отца и в любую дальнюю поездку отправляюсь, как иные отправлялись на войну.
Остановился я в отеле «Захер», что вполне понятно для человека, посещающего Вену в первый и, скорее всего, последний раз в своей жизни. Увы, хроническая бессонница, усугубленная разницей в часовых поясах, обернулась тем, что я большую часть ночей проводил в блужданиях по тихим улицам либо за стойками ночных баров, где подолгу сидел перед недопитым бокалом, отчаянно надеясь хоть на пару-другую часов погрузиться в милосердный сон.
Однажды глубокой ночью – к тому времени конференция уже перевалила за середину – я сидел перед стойкой бара в «Захере» и в тысячный раз мечтал об одном из двух: либо подняться в номер и уснуть, либо немедля улететь отсюда домой.
Я сидел спиной к двери и не мог видеть входящих людей. А поскольку меня мало интересовали окружающие, я не заметил и не услышал ее вплоть до момента, когда рядом прозвучало отцовское имя и тонкая рука опустилась на мое плечо.
Да, я забыл рассказать об одной очень важной подробности. После смерти отца четыре года назад (в почтенном возрасте семидесяти девяти лет) мама предложила мне взять его гардероб. Когда я ответил согласием, мои братья назвали это признаком психического расстройства – или по меньшей мере извращенного вкуса. Для меня же возможность владеть и пользоваться этими прекрасными вещами была великой честью и драгоценным подарком. Я знал, что буду счастлив носить их до конца своих дней, тем более что (к черту психоанализ!) в отцовской одежде я чувствовал себя так, будто вместе с ней мне отчасти передался и его безупречный стиль, который я с возрастом научился ценить по достоинству.
Той ночью в баре «Захера» на мне был отцовский костюм от «Henry Poole» – его любимый, из серой фланели, который он всегда брал с собой в европейские поездки, потому что, по словам мамы, в этом костюме он ощущал себя кумом всем королям и сватом любому министру.
Итак, на мое плечо опустилась рука, и приятный женский голос как-то не очень уверенно произнес отцовское имя, картавя на французский манер:
– Онг-ри-и?
По интонации это был полувопрос-полуприветствие. Я повернулся на табурете, совершенно не представляя, что может за этим воспоследовать, и увидел перед собой даму лет шестидесяти пяти, элегантную и величавую. Чуть позже я по характерному акценту догадался о ее происхождении из Восточной Европы. Подобные лица с высокими скулами и глубоко посаженными глазами можно увидеть на фотографиях русских дворян конца девятнадцатого века.
Когда она меня разглядела, на этом – в свое время прекрасном – лице появилось озадаченное, почти испуганное выражение. Она созерцала призрак, – более того, она его осязала, прикоснувшись к материи хорошо знакомого пиджака. Она вдруг очутилась лицом к лицу с давним прошлым, которое каким-то невероятным образом стало вполне реальным настоящим.
Как бы там ни было, она снова произнесла его имя, на сей раз уже с утвердительной интонацией, вглядываясь в меня пристальнее некуда. А затем перешла на свистящий шепот:
– Но это невозможно! Тебе сейчас должно быть лет семьдесят. Далеко за семьдесят! Как мне! Ведь это было сорок лет назад!
Ее рука снова, теперь уже крепко, вцепилась в мое плечо, так что пальцы смяли материю. Она уставилась на эту свою руку, затем окинула взглядом чудесный костюм, в котором отец чувствовал себя как король. Лицо ее исказила гримаса узнавания, смешанная с ужасом и крайним недоумением.
Я так и не успел ничего сказать в ответ, прежде чем она отпустила мое плечо и, яростно встряхивая головой, почти бегом покинула помещение.
Неужели это «Онг-ри-и» адресовалось моему отцу? Неужели эта самая женщина некогда с любовью и предвкушением скользила рукой по материи этого самого костюма, когда они с отцом катили в черной коробке лондонского такси из театра в отель либо на званый ужин – великие, волшебные мгновения, сопровождаемые мыслью: как долго он пробудет с ней в этот свой европейский приезд? Потом его костюм и ее платье лежали рядышком на полу номера в «Браунз» или «Коннахте» – точь-в-точь как в красивых мелодрамах для полуночников, которые мы смотрим с мыслью: «Эх, вот бы мне такую жизнь!»
Я не могу быть совершенно уверен. Мне остается лишь предполагать. Но в последнее время я предаюсь куда более мрачным размышлениям, особенно когда, бодрствуя в полчетвертого утра, начинаю яснее постигать суть вещей. Если она действительно поверила, что той ночью в баре повстречалась с моим отцом – или пусть даже с другим Генри, которого знала и любила много-много лет назад, – тогда все прежние нормы, правила и представления об этом мире под конец ее долгой жизни оказались внезапно и бесповоротно разрушенными. Она вдруг столкнулась с одной из тех сакральных тайн, которых нам следует избегать, ибо они воистину чудовищны. Эти тайны подобны бессоннице, которая оставляет человека в безнадежном одиночестве посреди ночи, когда перед тобой до самого рассвета нет ничего, кроме теней и тишины.
Пареная репа
Кропик вкушал сэндвич с ливерной колбасой, когда на пороге возник этот юнец. Лет семнадцати, не более, и с отвратно-нахальной гримасой человека, вынужденного мириться со своим явным интеллектуальным превосходством над окружающими. Этакий умник – но уж никак не мудрец. Он вошел в распахнутую дверь и остановился посреди непритязательного офисного помещения: пара окон, два больших картотечных шкафа, две коричневые корзины для канцелярского мусора, два коричнево-зеленых металлических стола с многочисленными вмятинами и царапинами на крышках. На стене фотография ныне действующего президента Соединенных Штатов.
Юнец неторопливо огляделся, словно прикидывая, не купить ли это заведение разом со всеми потрохами.
Кропик тщательно вытер свой маленький круглый рот бумажной салфеткой, которую сложил аккуратным квадратиком, прежде чем отправить в мусорную корзину. Ко всему прочему, юнец оказался рыжим. Если что-либо на свете и вызывало у Кропика неприязнь, так это рыжие волосы.
– Наконец-то я вас нашел!
– Что ж, вам это удалось.
– Офигеть не встать! Ведь это место – почти что легенда, миф. И вот я здесь, в натуре здесь!
Кропик не одобрял подобной лексики, но воздержался от выражения недовольства. Рыжеволосый сквернослов. Жуткая комбинация. Чувствуя себя неловко, он перевел взгляд на остатки сэндвича. С ливерной колбасой и луком-бермудкой. Приготовить хороший сэндвич с ливерной колбасой – деяние невеликое, но зато каково удовольствие, получаемое при этом! Главный секрет заключается в выборе правильного сорта немецкой горчицы и в точно рассчитанной толщине луковых срезов…
– Да, мне это удалось. Недурно, да?
– Ну и как же вы нас нашли?
Юнец скрестил на груди руки и улыбнулся:
– У меня свои методы.
Излучаемое им самодовольство почти осязаемо заполнило собой комнату.
– Собственно говоря, наш номер есть в телефонной книге, вам достаточно было туда заглянуть. И еще с нами можно связаться по электронной почте, адрес указан в списке государственных учреждений. Да только не всем это приходит в голову.
Это замечание сбило с юнца спесь. Его волосы – как бы поточнее определить их жуткий цвет? Скорее оранжевый, чем красный, что-то вроде цвета моркови, слишком долго пролежавшей в холодильнике. Да, именно так: цвета увядшей моркови.
– На двери нет даже таблички и ничего вообще.
– Те, кто хочет нас найти, находят и без табличек. Мы государственное агентство, навести справки несложно.
– Я вас нашел.