Весь апрель никому не верь Борисова Ариадна
– А если не врете, то говорите правду?
– Приходится.
– Скажите правду: вы – мой папа?
…В груди упала звезда. Вернее, планета. Нет, кажется, не упала – просто перевернулась.
Матвей не знал, что чувствовали женщины, когда он, четырехлетний, называл их мамами. Он-то сейчас еле выстоял, хотя смутно подозревал нечто подобное, уж очень внимательно девочка приглядывалась к нему весь вчерашний день. А вот то, как сильно огорчало его всякий раз отцовское отрицание: «Нет, это не мама, Матюша, это тетя», Матвей помнил очень хорошо. Поэтому язык бы не повернулся сказать: «Нет, я не папа, Анюта, я дядя». Он вдруг подумал, что потеряет последнее к себе уважение, если превратится в глазах девочки во временного, преходящего дядю, который покатал на красивом автомобиле и удалился из жизни как ни в чем не бывало.
– Вы – мой папа? – повторила она.
Матвей не мог убить ее надежду безальтернативным «нет»! Но произнести «да» тоже не мог, а пограничного слова между этими двумя не существует. Он в смятении спросил:
– А ты как думаешь?
– Думаю – да, – улыбнулась девочка с обескураживающей уверенностью.
– Почему?..
Ее чуть снисходительный взгляд сказал, что иногда взрослые задают слишком много лишних вопросов. Вздохнув, она терпеливо принялась объяснять:
– У вас черные глазки, как у меня и Пенелопы. Ваш портрет мне нравится больше всех, и, когда я спросила у тети Доры: «Кто это?», она сказала: «Мамин друг, он живет далеко». Тетя Дора всегда молится перед сном, и я вместе с ней стала молиться Богу. Я просила Бога, чтобы вы за нами приехали. И вы приехали и взяли нас с собой. Вы сразу узнали мое имя. Потому что знали заранее, правда?
Потрясенный, Матвей прислонился к боку машины. Аргументы, подкрепленные чудесным явлением ожившего портрета, были таковы, что вариантов для отступления не осталось.
– Вы же приехали ко мне? За мной?..
Нотка отдаленного сомнения в ее голосе стремительно приблизила Матвея к утверждению, замаячившему с повелительной силой.
– Да.
Он с некоторым ужасом подумал, что почти не погрешил против истины. Ведь действительно ехал к ребенку, ехал за ним, ничего еще не зная… А теперь, кажется, не имел права уйти от ответственности.
– Я приехал за тобой, Анюта, только пусть это будет наш с тобой секрет. Ты же умеешь хранить секреты?
– Умею. А от кого?
– От всех.
– И от тети Доры?
– От тети Доры особенно. Чтобы она и все остальные поверили в то, о чем мы знаем вдвоем, мне сначала нужно заполнить и подписать кое-какие документы.
Анюта прониклась важностью тайны.
– Хорошие документы?
– Конечно, хорошие.
– А то бывают плохие, как те, которые тетя Дора вчера подписала, да?
– Ты все правильно поняла, Анюта. Но пока документы готовятся, надо подождать.
– Долго?
– Примерно полгода, – прикинул Матвей.
– До зимы?
– Может, позже. Ждать ты, надеюсь, тоже умеешь?
Девочка кивнула.
– А почему ты не приехал за мной раньше, папа? Где ты был?
…Где он был, там его больше не будет.
– Раньше я не знал, что у меня есть ты, но однажды ты мне приснилась.
– И меня в твоем сне звали Анютой?!
– Как же тебя еще могли звать, если ты и есть Анюта?
– А Пенелопа там была?
– Честно сказать, не помню…
– Потом вы по-всамделишному станете моим папой?
Она путалась в «ты» и «вы», но совершенно сознательно и упрямо вынуждала Матвея зафиксировать договор последним словом, как подписью в документах, которые почему-то так необходимы взрослым.
– Да, – сдался он. – Да, Анюта.
Налетевший с юга порыв теплого ветра подхватил пакет, выброшенный кем-то под насыпь, и понес, надув маленьким белым парусом. Из кустов вылетела серая птица, взмыла вверх и звонко защебетала. По спине Матвея пробежали мурашки: он явственно различил в щебете имя: «Анют… Анют…»
Померещилось.
30
Птичий грай весело врывался в приоткрытые окна. «Шкода» ровно, словно по канату, скользила по отполированному солнцем шоссе. В лучистой дымке синели дальние горы. В детстве друзья верили, что горы синие потому, что и деревья на них по-настоящему синие. Потом лес оказался везде зеленым, и масса других тайн потеряла свою прелесть, но знания не были незыблемыми и менялись, как меняется старая картина, обнаруживая кисть мастера под слоями снятой реставратором примитивной живописи.
Матвей думал, что непредсказуемое апрельское путешествие заставило его переоценить жизнь по-новому и в какой-то мере заново обрести себя. Осмыслив потерю, он с острой ясностью прочувствовал даже конечность собственной жизни и нашел ребенка. Коротенькая чужая судьба, исчерканная черными полосами сиротства, шлагбаумом встала поперек его дороги. Матвею было безразлично, кто настоящий отец Анюты, и все же он был ошеломлен мыслью, что вызвался взять на себя бремя, брошенное этим человеком. Слово, данное девочке, обманчиво скупое слово-звук, необратимое, как упавшая сверху капля, раскрывалось во всей глубине своего огромного значения. Полгода для ребенка – большой срок. Может, все-таки забудет?
…Да кто он такой, черт его побери! Кто он такой?! Он, который всю жизнь походя обманывал надежды женщин, переквалифицировался в обманщика детей? Почему он все время малодушничает, лжет, оправдывается, пытается увильнуть? Зачем вообще живет? Смысл?!
Марину с едва пожившим ребенком унесло в черную пучину, гоняющую по кругу обломки судеб. Если предположить, что он не соврал девочке… если предположить… разве он не сделал бы все от него зависящее, чтобы она росла счастливой? Да он бы в лепешку разбился! Наблюдал бы ее взросление, рассказывал сказки, расплетал косички на ночь, проверял тетрадки и расписывался в дневнике. Он говорил бы ей: «С добрым утром, сердце мое». Каждый день. Он сам стал бы счастливейшим из отцов… Так почему нет? Почему – нет?!
Матвей вдруг понял, что остался в долгу перед любимой женщиной и никогда не скажет ее дочери: «Твой папа – не я».
Анюта спала. С зеркальца на Матвея таращились немигающие глаза куклы. Маленькая хозяйка наверняка делилась с ней мыслями и мечтами. Матвей тихо засмеялся: ты тоже ждешь моего ответа, Пенелопа Круз? Ладно, скажу тебе по большому-пребольшому секрету: я – папа Анюты. Я только что это понял. Иногда человек за два дня проживает целую жизнь. Вот…
Впереди ждала куча официальных и домашних проблем, а с души будто камень свалился. Матвей ни о чем не жалел. Его как прорвало. Недаром он недавно приметил в строительном магазине обои для детской – желтые, с бабочками и божьими коровками. В солнечной комнате девочке будет тепло и не страшно. Матвей уже видел полки с книжками, белую кроватку, компьютерный стол с крутящимся креслом, домик с игрушечной мебелью – Пенелопа Круз тоже достойна простого кукольного счастья.
В Снегирях он был уверен – поймут, но о том, чтобы попросить дядю Костю переселиться обратно к себе, не могло быть и речи. Лучше самому переехать в его квартиру с Федорой и Анютой. Тут вставал вопрос – в качестве кого? Матвей понятия не имел, есть ли такие акты в гражданском состоянии, как отцовство по соглашению без регистрации брака, или двойное опекунство. К тому же сомнительно, что Федора согласится делить с ним жилье. Мысль обольстить ее рассмешила Матвея. Он подозревал в этой женщине фригидность не то что к сексу, но вообще к жизни. Ничего другого в голову не приходило, как дать Федоре обвыкнуться на новом месте и месяца через два рубануть прямым текстом: давайте-ка, дорогая Федора Юрьевна, поженимся ради ребенка. Лишь бы согласилась. Они жили бы светло и чисто. Общие думы о ребенке – главное в супружеских отношениях. Приятные разговоры о книгах, совместные прогулки… отдельные кровати…
Чушь и самообман. Матвей знал, что не выдержит, заведет любовницу, и вся благолепная пастораль рухнет в тартарары.
Он в отчаянии посмотрел на спящую Федору. Вчера он старался не допускать лишних мыслей, но едва прекращал следить за собой, глаза так и притягивались к ней. Ее легкие движения казались отражением летучих Марининых жестов…
Нет, Федора была другой. Другие глаза, другое тело, более стройное, с тонкими запястьями и узкими лодыжками. Идеальная фигура топ-модели и при этом – идеальная старая дева: темная одежда, скрытный характер, жесткий ум при зыбкой неопределенности настроения. Трудно было поверить, что ни один мужчина не добивался этой красивой женщины, и в то же время не требовала доказательств ее не показная, но очевидная холодность.
Матвей не забыл, как впервые увидел Федору – высокую, гибкую, в сером плаще, и спутал ее с папиной женщиной Викой, первой своей детской любовью. Позже, стоя наверху, он курил и заглядывал в колодец лестничных маршей в ожидании перестука резвых туфелек, рассеянной улыбки и машинального кивка.
Он запомнил касающиеся ее моменты из Марининых рассказов. Федора любила деда, заменившего девочкам родителей после ухода отца и смерти матери. Верующий человек, дед часто вел с внучками беседы о Боге, о том, что Господь живет в каждом, но нужно не лениться заглядывать молитвой в свое Царство Божие. Федора не ленилась. Ходила с дедом в церковь радеть о спасении ближних, несмотря на тогдашний запрет. Когда старик заболел, преданно заботилась о нем и Марине, чьи способности проявились рано и требовали дорогих красок, кистей, холстов… Дед воспитывал Федору так, словно готовил ее к самопожертвованию. Считая себя всецело ответственной за Марину, она оказалась заложницей дедовского завета и сестриного таланта. Неизвестно, что случилось бы с ней, не останься на ее руках Анюта. С детства приученная к отречению от себя, Федора привычно понесла крест молитвенницы, матери и чернавки.
Во фразе «все познается в сравнении» угадывается тайное утешение: пожалел человек кого-то и, проведя переоценку своих мелких проблем, облегчил душу. Матвей вообразить не мог, как жестоко винила себя Федора. По сравнению с ее покаянием угрызения его совести были ничтожны, но эта мысль нисколько его не утешила.
Обожаемый сестрами дед… Чудовище. Разделив будущее внучек, он все детство с методичным упорством убивал в старшей личность. Единственный человек, с которым она чувствовала спокойствие и защищенность, сознательно обрек ее на одиночество. Если бы не он, Федора не выросла бы такой отстраненной от людей, такой безразличной к себе.
Матвей принялся обдумывать уловки, которыми намеревался постепенно поколебать ее отчужденность, рассчитывая на помощь Анюты и надеясь, что понятливая девочка будет прилежно хранить тайну «отцовства». Он хотел, чтобы Федора увидела в нем не просто человека, нежданно свалившегося из прошлого сестры, но независимого от этого прошлого друга.
31
Увидев обморочное лицо выбежавшей на лестницу Эльки, Матвей понял: с папой случилось несчастье. Ступени ощутимо завибрировали и поплыли под ногами. Федора с девочкой, коробками, баулами остались далеко, где-то на краю земли.
…С папой действительно случилось несчастье: умер его брат.
Вчера вечером Элька вызвала «Скорую» и увезла папу в больницу. Дядю Костю соседи отправили в морг.
Стены покачивались перед глазами, сквозь шаткий бетон проступало живое лицо дяди Кости. Элька, это неправда? Это… правда?! – Матюша, вот ключи… Забыв о вражде с Ватсоном, Элька обняла обоих. Они долго стояли, держась друг за друга втроем на обрыве лестничной пропасти, и опомнились только от плача ребенка. Анюта испугалась, увидев лицо Киры Акимовны, свесившей голову с перил верхнего этажа. Несмотря на угасающее зрение, старуха узнала Федору и, ничему не удивляясь, ответила на ее тихое приветствие. Девочка инстинктивно прижалась к Матвею. Прости, маленькая, виновато подумал он, приезд в «папин» город сулил тебе незнакомые радости, а обернулся жуткой сказкой с горем взрослых и бабой-ягой. Подхватив Анюту на руки, шепнул:
– Не бойся, старушка не страшная, у нее просто лицо такое.
– Почему?
– Поранилась.
В опустевшей квартире было оглушительно тихо. Тяжкий гул тишины, нарастая, давил на ушные перепонки. Матвей внес вещи. Федора с потерянным видом стояла у двери.
– Ну что вы? Вон моя комната, располагайтесь.
Она виновато сказала:
– Вам не до нас. Наверное, нам лучше побыть где-нибудь до вечера.
– Где?! – развел он руками. Не было сил на уговоры, вообще на слова.
Федора молча сняла свое пальто и курточку с Анюты. Матвей попытался собраться с мыслями. Стряслось непоправимое, о чем он и предположить не мог, но, что бы ни произошло, он отвечал за них и не имел права ни расклеиваться, ни тем более раздражаться. Женщина утомилась в поездке, ребенок был голоден. Время подошло к обеду.
Матвей наскоро смыл с себя пот и грязь дороги – вот так бы еще смыть беду. Вчерашний предмет легкомысленных шуток, смерть будто преследовала его, с лошадиной ухмылкой наблюдая очередное поражение, и слепила глаза. Выйдя из ванной, Матвей невольно зажмурился – за окном во все необъятное небо золотился день, стекло настенных часов пасло солнечных зайчиков в зеркале прихожей. Вспомнилось, что надо завесить чем-то зеркала.
– Федора, вам придется похозяйничать самой. В холодильнике котлеты и пачка пельменей. Я поеду к отцу.
Гул в голове продолжался, перешел на все тело, как после похмелья. Нереально плоские улицы, лишенные обычной пространственной глубины, расступались желтоватыми графическими волнами, словно фрески египетских гробниц. Автомобили стояли на парковке плотно. Оставив машину на боковой улице, Матвей побрел вдоль пик чугунной ограды. Больница, белое фойе, белые коридоры, воздух слоится запахами лекарств и меди – так пахнет кровь?.. Женщина в белом за стеклянным окошком сказала: сейчас обед, потом больные будут отдыхать, приходите после четырех. Обратно к машине – самоходный биомеханизм в броуновском движении, Матвей взошел по инерции на знакомое крыльцо, бывали тут с другом. Взглянув вопросительно, девушка в высоком чепце подала рюмку водки.
Он это заказал? Зачем? Мертвая тишина контузила его в родном доме час назад, – возможно, поэтому хотелось забвения, свободы от гула в крови. Внутри прокатилось мягкое химическое тепло, но не вытиснуло гулкого звука из тела. Вокруг в несвободном воздухе мельтешили элементы жизни, спорной, как иллюзион, и придавленной неопровержимым фактом смерти дяди Кости. Дышать стало нечем, Матвей ушел, не допив.
Повтор белого, белого, мутит (не фиг было столько курить), отделение кардиологии, люди в белых халатах, вы к кому? К Снегиреву? Сын? Ваш отец в реанимации, состояние стабильное. Из-за повышенной вероятности инфаркта было произведено стентирование коронарной артерии. Не волнуйтесь, жизни ничего не угрожает. Увидеться можно завтра. Похороны? Да, нам известно, что близнец. Очень жаль, очень. Обычно мы недолго держим в больнице пациентов после такой операции, но за вашим отцом придется понаблюдать. Надо исключить осложнения. Выпишем, когда здоровье и, главное, желание жить полностью восстановятся. Постарайтесь поддерживать в нем позитивный настрой, насколько это возможно в вашей ситуации…
«Жизни ничего не угрожает», кроме смерти брата. Что бы такое придумать, чтобы папа пережил ее и жил дальше? Дяди Кости нет, у него не спросишь… Нельзя думать об этом. Нельзя терять самообладание, нужно как-то сконцентрироваться в сиюминутности.
Элькина дверь отворилась, вышли Элька и Великанова. Наверное, смотрели в окно и увидели машину. Великанова пробормотала слова соболезнования, хотела еще что-то сказать и стушевалась. Элька пояснила: на днях жильцы съехали с квартиры дяди Кости, и он сдал ее Наде. Родители у Нади рядом, удобно… кто ж знал? Великанова осмелела, попросила позволения остаться в квартире, пока не подыщет другое жилье.
На время наезда родственников Матвей собирался поселить туда Федору с девочкой, а после видно будет, и почувствовал себя загнанным в тупик. Надя, как ни странно, сразу поняла, предложила привести гостий к ней, если согласятся. Приезд Федоры подозрительно быстро обрастал разговорами. Распространению слухов, конечно, успел посодействовать Робик… Значит, помирился с Элькой?
Помощь пришла с неожиданной стороны. Из скрипящей двери высунулась трость Кикиморовны, затем перевалила через порог она сама. Подслушивала, понятное дело, это ее обычное времяпровождение, если нет политических передач, – что-что, а слух у старушки сохранился отменный. Нагнулась и заявила без обиняков, что заберет Федору с ребенком к себе. Матвей засомневался – лицо соседки давеча испугало девочку.
– Спасибо, Кира Акимовна, как-то неловко вас стеснять.
Она обиделась, в голосе Матвея ей послышалась надменность.
– Без денег заберу, не думай! Константин Матвеич лучший человек был среди всех… Бесплатно розетки менял, новую ванну поставил… сам притаранил наверх. Я хорошее помню. Федору притом знаю, моя ведь была жиличка, и должна я ей с прошлого раза.
Не одна Кира Акимовна помнила хорошее. Соседи выручили с подготовкой к похоронам, распределили между собой обязанности, подсчитали затраты. Осталось купить место на кладбище и приготовить лучший костюм дяди Кости. Тетя Гертруда взялась отнести вещи в морг.
– Не беспокойся, Матюша, что нужно – все в морге сделают. Насчет поминок тоже без проблем – Раиса зал договорилась снять, близко, и дешевле не найти. Ты, главное, родню не забудь обзвонить.
Звонить предстояло в девять городов – так далеко друг от друга раскидало по стране огромную семью. Первой Матвей известил двоюродную сестру Нину, которая держала связь со всеми. Нина резко заплакала, закричала мужу в другую комнату: «Сеня, Сеня, Костя умер! Мишка в больнице лежит, с сердцем!..» Успокоившись, принялась перечислять: Снегиревы, Ильясовы, Шкурко, Демидовы, Гурченковы… Некоторые фамилии Матвей слышал впервые.
– Как всех помнишь?
Несмотря на значительную разницу в возрасте, он с некоторых пор начал общаться с Ниной на равных по ее просьбе.
– У меня память компьютерная, – скорбным голосом похвалилась она. – В общем, так: мы с Семеном потолкуем, кто хорошо Костю знал, кому надо проститься, и сами народ обзвоним. Звонками тебе надоедать не будут, я предупрежу. Ты мне скажи, как все случилось…
– Он легко умер, – передал Матвей с Элькиных слов. (Позже эту фразу на разные лады повторяли все, кто приехал. Не зря дядя Костя называл Нину «юбилейно-похоронным вестником».)
– Пыль не вытирай и полы не мой – не полагается, – остерегла Нина. – И если кто из наших захочет к Мишке в больницу сходить – не пускай, запрещено от покойника к больному. Я завтра приеду с похоронами помочь.
– Спасибо, Нина, соседи все уже распланировали.
– Как один будешь? Приеду.
– Хорошо.
Матвей решил, что и впрямь хорошо. Нина кого угодно заговорит и развлечет, меньше думать. Прикрыл зеркала, затворил шторами кресты окон. Время, летящее в мелких заботах, к ночи ощутимо замедлилось. Постоял в дверях кабинета дяди Кости – бывшей гостиной. Здесь братья боролись, дурачились, смеялись, как дети. Всегда много смеялись, особенно над собой… Ноги внезапно ослабли. Сел за стол – не письменный, обычный гостевой стол, увенчанный компьютером.
Блуждая однажды в социальных сетях, дядя Костя удивился тяге людей исповедаться на широкую публику. «Но ведь мемуары тоже своего рода исповедь», – возразил Матвей.
«Мемуары – документально-художественное изложение, а что такое, объясни мне, личный дневник, у которого тысячи читателей? – заспорил дядя Костя. – Дневник – традиционно интимные переживания, а здесь сплошное самолюбование, украшенное литературными излишествами, какой-то духовный эксгибиционизм. И сколько душераздирающей злобы! Ад облегчил себе работу, людьми вертят компьютерные демоны».
Сбоку на кипе чистой бумаги лежал толстый блокнот. Матвей прочел первую страницу и смутился: дневник? Записи явно не были предназначены для чьего-то чтения.
«В детстве мы с Мишкой мечтали стать профессиональными водителями. Не стали, теперь жалею. Матюша правильно сделал, что круто поменял профессию. Правда, в нынешнем времени трудно быть не приспособленцем. Вот я – фотограф, и люблю делать снимки, а свою журналистскую работу не люблю. Город наш похож на человека в парчовом пиджаке и дырявых кальсонах. Мне позволено фотографировать только пиджак. Значит, я вру. Если журналист не говорит всей правды – он врет».
«Не могу придумать название для романа. Мишка говорит, что сначала роман надо написать. Предисловие я уже придумал».
Как курица с яйцом спорят о своем первородстве, так и два чувства – Любовь и Ненависть – до сих пор не выяснили, которое из них послужило причиной создания человека.
– Всевышний возлюбил творения свои в Эдеме и, чтобы любоваться ими не одному, создал человека, – говорит Любовь.
– Всевышний возненавидел одиночество свое в Эдеме и, чтобы страдать не одному, создал человека, – возражает Ненависть.
А Всевышний просто создал человека. Человек же, возлюбив Всевышнего, возненавидел одиночество свое в Эдеме и стал слишком уж докучать Всевышнему. Тогда Всевышний вынул из человека ребро – средоточие его любви и ненависти, чтобы ходило оно отдельно и докучало самому человеку.
«Я хочу умереть под черемухой, пусть цветы из меня растут».
Это была последняя запись. Выходит, судьба рукописи не задалась. Матвей подобрал с полу фотографию, вылетевшую из блокнота. Давний цветной снимок: юные, в одинаковых белых рубашках, Снегири обнимали с двух сторон черноглазую девушку в голубом сарафане. Загорелые лица, белозубые улыбки. Близнецы просто красавцы, и девушка необыкновенно хороша… Мама. Полные задора глаза сияют, подол мотылькового сарафана взвихрил ветер. Позади река, гребешки волн горят закатным огнем; над россыпью частных домов возвышается каменное здание роддома. Надпись на другой стороне гласила: «Костя, Миша, Лиза. Фотографировал Слава. 1974 год».
Матвей долго разглядывал фотографию, куря в окно. Подсевшая на месячную диету луна осунулась, бледный свет ее проливался в черемуховую рощу, как молоко. Черное небо рассыпало звезды: кто-то умер… кто-то родился. Легкий туман над деревьями растрескался патиной неоперенных ветвей. Очарованный полуночным пейзажем, Матвей чуть не обжег губы сигаретой, по рассеянности запалив ее с фильтра. Три метки ожогов на руке едва начали заживать. Синдром мазохиста – посмеялся над собой.
32
Днем прилетели Нина и дядя Семен. Леха, их сын, с которым Матвей в глубоком детстве разукрашивал стены содержимым горшка, не смог приехать.
– Дочка родилась третья, – пояснила Нина с усмешкой, – никак не могут внука нам выстругать. Пока жена в роддоме, Лехе на похороны нельзя.
С последней встречи сестра сильно сдала, а может, ее старили волосы, выкрашенные для большого выхода в люди в иссиня-черный цвет. Деловито обойдя комнаты, она распределила, кого куда разместить из тех, кто нагрянет к ночи, и умчалась в соседский штаб помощи к тете Гертруде брать в свои руки бразды правления. Нина небезосновательно считала себя незаменимой в ритуальных семейных мероприятиях. Дядя Семен прилег отдохнуть с книгой и через минуту захрапел.
В четыре часа Матвея пустили в больнице к папе. Он лежал, завернутый в одеяло по грудь, как младенец в пеленку. Лицо поблекло, словно его подбелили, волосы вились над головой серебристым дымком. Ввалившиеся глаза тоже посветлели. Стянутые лаком сухости губы, похожие на упавший полумесяц, перевернулись в растерянной улыбке, и от уголков к подбородку морщинами пробежала печаль. Матвей присел на край койки, погладил папину непривычно мягкую, синюшную от введения стента руку.
– Матюша. Вот и стал я недокомплект… С утра тебя ждал, хочу рассказать, как все было. Костя ушел легко.
Матвей понимал, что мысли осиротевшего Снегиря полностью заняты самым невозможным событием в жизни и, пока свежа рана, он ни о чем больше не способен говорить, но в голове крутилась рекомендация врача: «Позитивный настрой».
– Может, потом?
Папа строптиво качнул головой:
– Сейчас. Я могу рассказать это только тебе, и только сейчас, а то лопну. Подставь, пожалуйста, подушку под спину.
В обычно звучном голосе слышалась слабость. Выражение лица тем не менее не было горестным – напротив, странно повеселело.
– Слушай и не перебивай, могу сбиться. Я готовился.
– Слушаю.
– Косте вздумалось прогуляться вечером в парке, и давай меня уговаривать – луж нет, дорожки посыпаны песком, фонари, вечер теплый… Уломал. Прошлись по набережной, постояли на мосту. «Смотри, – говорит, – какой город красивый в темноте, как елка в Новый год. Помнишь, Мишка, нашу елку в три года?» Я говорю: «Конечно, помню. Мама купила мороженое, и мы заболели ангиной». Он засмеялся: «Ты совсем не то запомнил, а я помню, как папа включил гирлянду, зажглись огоньки, и я закричал от счастья, а ты описался». Детство, в общем. Вид у Кости был радостный, но меня-то не обманешь, сердце у него нехорошо стучало и в мое отдавалось рикошетом. Спросить опасался, сам знаешь, как сердился из-за таких вопросов. Налюбовались на город, пошли обратно, но не домой, Косте захотелось посидеть на скамейке в роще. Вспомнили старых друзей, молодость, то, се, – не буду пересказывать, тебе неинтересно. Я озяб, Костя тоже, а вставать, вижу, не собирается. «Возьми, – говорит, – себя в руки, я тебе сейчас одну важную вещь скажу. Мы с тобой, Мишка, классную жизнь прожили. Не великую, не геройскую, обыкновенную жизнь, но по-человечески классную. Не завидовали никому, чужого не брали, и войны, слава Богу, не нюхали – не пришлось никого убивать. Мы с тобой рано поняли, что не всегда хорошо к чему-то безоглядно стремиться, а можно радоваться жизни такой, какая она есть, со всеми ее бебехами, бабёхами и прибабахами. И мы с тобой радовались, Мишка. Никакого загадочного смысла в жизни нет, который все ищут. Смысл – в ней самой. Тебе ее дали, подарили способность чувствовать красоту музыки, стихов, вообще – красоту, вот в чем смысл, и чтоб самому не плодить безобразия. Я, Мишка, жизни вдвойне благодарен – за тебя. Все у нас было вдвойне, и даже в самые дурные наши дни я ни на миг не пожалел, что у меня есть ты». Я говорю: «Ты о чем? С чего вдруг зафилософствовал?» Он мне: «Дай досказать! Заруби на нашем фамильном носу: тебе придется жить за двоих, глупый ты пингвин и осел Насреддина. Каждое утро повторяй: «Здравствуй, жизнь, я люблю тебя за двоих». Таких утр, я знаю, будет много, назло статистике по продолжительности жизни российских мужчин. Больше двадцати лет утр, заспор. Ты мне после них бутылочку коньяка с собой прихватишь… Короче, не смей хандрить! Я запрещаю». Он это сказал, а сам еле дышит, и я заплакал. Я же еще на мосту начал подозревать, но не верил, что Костя придумал прогулку, чтобы попрощаться с городом, с нашим двором, и в рощу увел меня потому, что наверх бы уже не сумел подняться. Мой брат ускользал от меня, а я ничего не мог с этим поделать. Он сказал – прекрати, мужчины не плачут. Он мне с детства так говорил. И я пообещал, что изо всех сил буду жить за двоих, заставлю себя пить дурацкие таблетки и выполнять предписания врачей. Я всегда Костю слушался, он же старший… Матюша, ты что? Ты плачешь?! Не смей плакать при мне!.. Потом Костя сказал: «Я сейчас закругляюсь, Мишка, но всегда буду с тобой. Ты не верь, что меня больше нет, – и засмеялся. – Весь апрель никому не верь. Пусть вся жизнь у тебя будет как одна длинная, красивая апрельская весна». Я до этого, между прочим, все равно не верил, что он всерьез, не хотел верить, а тут впал в панику и позвонил Эльке. Смотрю: Костя насквозь глядит. Сквозь меня. Я трясу его: Костя, Костя! Не слышит. Взгляд застыл, знаешь, как на фотографии: «Остановись, мгновенье». Но я все-таки поймал фокус, и он мне улыбнулся. Успел… А дальше ничего не помню. Очнулся в «Скорой», Элька рядом, я сразу сказал ей: «Костя умер легко», чтобы не плакала. Хотя Эльке позволительно, она – женщина…
Папа выговорился и устал, но горечи на его лице по-прежнему не было. Матвей решил отложить разговор об Анюте и Федоре – рано. Папа еще не совсем возвратился из того времени, когда остановилось мгновение его близнеца.
– Завтра не приду, пап.
– Да. Я знаю, – вздохнул он.
После суровой белизны больницы город казался цветной мозаикой, парящей в небе. В забранной камнем земле шевелились спутанные клубки корней. Первенцы зеленых побегов прорывались под деревьями, в трещинах асфальта, – живое хотело жить.
«Я хочу умереть под черемухой, пусть цветы из меня растут»…
Матвей ехал домой, радуясь мудрости дяди Кости. Это ж надо додуматься – обставить свою смерть так, чтобы она поборолась с болезнью брата и заставила его жить! Дядя Костя не мог соврать. Он только для газеты фотографировал парчовые пиджаки, а в жизни не врал никогда.
33
Вечером, рассматривая альбом «гинекологического» древа Снегиревых-Ильясовых, Нина болтала без умолку. Вспомнила бабушку Мариам-апу, деда Матвея, поахала над собственным снимком:
– Это я в Сочи! Красивая была… А тут мы с Сеней молодые. Он тогда на говновозке работал, называл себя «золотарем» и читал всем из Маяковского: «Я, ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный…» Теперь за нашим садом-огородом ухаживает. Говорит, на хорошем навозе все растет не хуже, чем яблоки на Марсе!
«Королева любопытства», как называл Нину когда-то дядя Костя, держала в своей феноменальной памяти не только номера телефонов всех родственников, но и обстоятельства их сегодняшнего статус-кво. Страницы старого альбома вдохновляли сестру на новую информацию о том, что, например, Айгуль Ильясова, выигравшая когда-то в телевизионном конкурсе красоты, вышла замуж в четвертый раз, супруг младше ее на семнадцать лет, боготворит жену и не знает о своих многочисленных рогах. А сын дяди Романа, пианиста, тоже музыкант, коллекционирует женщин, о которых говорят либо с придыханием, либо с матерком, – третьего не дано.
– Тебе, Матюша, наверное, известно, что все мужчины Снегиревы – бабники. Это у вас потомственное, как нос. У нашего деда, по секрету скажу, дочь была от секретарши начальника, я пробовала с ней списаться, да как-то не пошло. А нос, сам знаешь, повторяется в семье с завидной регулярностью и ветхости не подлежит. Вокруг него на лице все дрябнет, виснет, а он стоит гордый, как на севере диком сосна. Одному Бориске нос в спорте исковеркали. Хорошая фотография. – Нина погладила снимок. – Здесь Бориска с Лидой молоденькие совсем. Бедная, толстая наша Лидушка… А видел ты Борискину вторую жену? Нет? Он всего два года вдовел. Мы на свадьбу приехали и чуть не рухнули: невеста опять в два раза его шире! Ну, о вкусах не спорят, а характер у Светки золотой.
Родственники начали прибывать к ночи. Все подряд обнимали-целовали Матвея, шептали в ухо: «Мужайся», подразумевая, кроме смерти дяди Кости, папу в больнице. Жена дяди Бориса Светлана действительно оказалась «жиртрест», но гораздо моложе и симпатичнее покойной тети Лиды. Красавица Айгуль нисколько не изменилась с последней встречи на юбилее у дедушкиной сестры и выглядела, по сравнению с Ниной, ухоженной. Скоро квартира превратилась в сумасшедший дом: кто-то оживленно делился новостями, кто-то плакал, бесконечно хлопала крышка унитаза, спускалась вода. Забравшись с ногами на подоконник Матвеевой комнаты, Айгуль невозмутимо красила ногти. Нина, проходя рядом, бросила:
– Быть можно скорбным человеком и думать о красе ногтей?
Айгуль не осталась в долгу:
– Чем осуждать мою красу трудиться, не лучше ль на себя, кума, оборотиться?
Пикировочный опыт не был в семействе привилегией одних только Снегирей.
Дядя Борис завершил:
– Краса моя, рыбачка, причаль сюда, челнок, – и сграбастал сестер в примиряющее объятие.
…Жизнь продолжалась. Назавтра прощальная толпа вытекла из автобусов у ворот мертвого города и побрела к открытой могиле под си-бемоль минор похоронной сонаты Шопена. Безумный сон перекинул в явь мокрую глинистую тропу с медлительной сороконожкой, и, хотя в деревянную капсюлю смерти вместо Матвея был заключен дядя Костя, земля колыхалась в глазах мелкой рябью, словно неведомые великаны несли кладбище куда-то на громадных плечах.
После панегирика главного редактора газеты дядя Сеня зачитал кучу телеграмм из самых неожиданных уголков страны, а самая дальняя была из итальянской провинции Эмилио-Романья, город Пьяченца. Произносили речи люди знакомые и незнакомые, Матвей слушал вполуха: выпитый натощак кофе жег желудок, дребезжащая музыка возобновила гул в голове.
– Ты-то, любимое чадо Костино, хоть три словечка скажи, – вытолкала вперед Нина.
Он послушно сказал ровно три:
– Дядя Костя был…
От слова «был» сердце защемило до отдачи в висках, и к гортани подкатила изжога. Чувствуя, что его сейчас стошнит, Матвей попятился и позорно нырнул в толпу, но все прониклись, и очередной выступающий даже не попытался сдержать рыданий.
Густые жирные запахи тризны и приметы прежней отчужденности друзей не поспособствовали умиротворению расшатанного самочувствия. Матвей дождаться не мог окончания поминок. Когда горестные воспоминания стали подозрительно смахивать на тосты, собрался было смыться и снова присел, услышав слова какой-то женщины:
– Костя старался помочь всем, и своей бывшей жене Лизе помогал…
– О ком она говорит, о какой Лизе? – спросил Матвей дядю Бориса.
Увлеченно терзая стейк туповатым ножом, тот обронил:
– О твоей матери.
– Бориска, – прошипела Нина.
Дядя Борис выпучил глаза и, оглянувшись на нее, суетливо вытер салфеткой губы:
– Ой, извини, Матюш, ошибся… Лиза Мишиной женой была…
Матвей успел застать гримасу гнева на лице Нины.
– Тебе плохо? – заворковала она. – Иди домой, отдохни, мы тут сами допровожаем.
На улице под навесом дефилировала Айгуль: в одной руке плащ с сумочкой, в другой – незажженная сигарета. В разрезах черного платья, больше похожего на концертное, чем на траурное, мелькали классической стройности бедра в лайкре.
– Зажигалка есть?
Матвей поднес огонек и тоже закурил.
– «Тачку» жду, боюсь на поезд опоздать, – пояснила Айгуль.
Помолчали, и он решился:
– Айгуль, ты мою маму помнишь?
– Лизу? – уточнила она, будто у него было несколько матерей.
– Ну да.
– Помню.
– Скажи, до того, как стать женой моего отца, она выходила замуж за дядю Костю?
Айгуль выпустила нежное колечко дыма.
– Лиза не была женой твоего отца. Теперь нет ни ее, ни Кости, и не понимаю, к чему строить из этой лайфстори страшную-престрашную тайну. Да и никогда не понимала.
…Неспроста дядя Костя сунул старую фотографию подальше от глаз! В голове Матвея заклубился хаос. Так чей он сын, если мама была замужем за дядей Костей, а не за отцом?
Подъехало такси, и налетевшая Айгуль, подпрыгнув, торопливо чмокнула в щеку. Красивое лицо ее озарилось напоследок плохо скрытым удовлетворением:
– О Лизе у Нины спроси, она все знает. Ну, пока, привет Мише, пусть скорее выздоравливает!
Матвей стер платком след помады и полминуты боролся с искушением вызвать Нину из зала. Шагая по мосту, думал, что ему ни разу не пришло на ум осведомиться у папы, где находится могила матери и почему они не посещают кладбище в день поминовения. Снегири в такой день обычно засиживались в кухне допоздна, пили за помин своих усопших, но имени Лизы Матвей при этом не слышал. Даже сегодня, безотчетно скользя глазами по выгравированным на мраморе лицам, он не вспомнил маминого лица.
Мимо проносились автомобили, и дрожь каменного настила отдавалась в коленях тонким тремором. Очищенная от льда река притягивала взгляд – темная, грозно вздутая начавшимся половодьем и ветром. Мысль о прыжке в воду вжикнула играючи молнией и погасла, – сквозная мысль в чувствах воскресшего в Матвее мальчишки, огорошенного ложью дорогих ему взрослых людей. Из углов памяти, как пыльные ртутные шарики, выкатывались детали не оформившейся в определенность догадки – обрубленные фразы, обрывки подслушанных разговоров, мимические знаки, пойманные прозорливым детским вниманием.
Сидя на ржаво скрипящем сиденье, Матвей бесцельно рассматривал плоские морды лошадок еще не обновленной к сезону карусели. Он понял если не все, что скрывалось под мутной водой недомолвок, но существенную часть немыслимой правды: мама не умерла, подарив ему жизнь со своим последним вздохом. Мамы не стало несколько лет назад, в тот день, когда чей-то звонок спровоцировал папин первый сердечный приступ, а дядя Костя, несмотря на постигший брата мини-инфаркт, вылетел в Санкт-Петербург. Дядя Костя спешил на похороны бывшей жены. Лизы.
Мама, по которой Матвей тосковал все детство, боготворимая им мама за облаками, мама-фантазия в окошке неба, была той самой таинственной женщиной с условным лицом тети Оксаны – той самой шалавой, путавшейся с обоими братьями и любимой обоими. Выходит, по их просьбе, оберегая неведение Матюши, семья и соседи хранили от него секрет тройного предательства – двух измен и побега от ребенка. Он был для Лизы не более чем побочным явлением, досадным упреком в ее мотыльковом блеске.
Дома Матвей не снял Лизин портрет со стены только потому, что в кресле под ним подремывал слинявший с поминок дядя Семен.
Едва Нина, вернувшись, вручила Матвею традиционный семейный конверт «на памятник», он увлек сестру в комнату и притворил дверь.
– Закажешь обычный, без вычур, из черного мрамора, – смятенно наставляла Нина, чуя подвох.
– Нина, я хочу знать правду о своей матери.
– Какую правду?.. – всполошилась она.
– Айгуль сказала, что Лиза не была папиной женой.
– Вот гадина! – вскричала Нина, и дядя Семен вопросительно всхрапнул. – Гадина бессердечная! Как она не прокусила свой болтливый язык! Нарочно мотанула пораньше, чтобы деньги на памятник не сдавать! Ничего… Ничего… Ей эти выходки так просто с рук не сойдут…
– Говори, Нина. Я уже совсем большой мальчик.
– Дело прошлое, – сникла она.
– Я хочу знать.
– Ладно… Расскажу, – Нина виновато посмотрела на портрет Лизы, будто просила у нее прощения. – Лиза, Снегири и Славка, их друг, вместе учились, потом вместе приехали сюда. Все трое парней были в нее влюблены. Она выбрала Костю, и не повезло: за семь лет не родила. Костя учился заочно, и однажды, когда уехал на сессию, Мишка сломал ногу. Лиза ухаживала за ним и доухаживалась – забеременела. Мы, честно говоря, удивлялись: могла бы соврать Косте, никто б не придрался – у них же с Мишкой одно лицо. А она не сумела. После твоего рождения Мишка получил квартиру, хотя Лиза не была ему законной женой, в этом Айгулька права… Один муж по документу, второй по факту, друг без друга близнецы тоже не могли, – короче, мучение. Вдруг трах-бах – слышим: ушла к Славке! Оставила Мишке письмо с «прости-прощай», не ищи, скоро заберу сына. Мишка с горя траванулся, угодил в больницу. Тебе год, плачешь без мамы, Костя в трансе. Спасибо, соседки помогли.
– Тетя Гертруда и тетя Раиса?
– Да. А через две недели Лиза нарисовалась из Ленинграда, там со Славкой устроились. Братья, конечно, тебя не отдали, в суде она проиграла. Наверное, обаяли судью, люди же всегда симпатизируют близнецам.
– И что Лиза?
– Родила и успокоилась.
– Кого… родила?
– Девочку, – вздохнула Нина. – Славкину дочь.
– О сколько нам открытий чудных… Мало того, что я – сын кукушки, у меня, оказывается, есть почти родная сестра!
Дядя Семен, шелестя газетой, замурлыкал под нос: «Она прошла, как каравелла, по зеленым волнам…», и вызвал безудержный смех Матвея.
– Застегивай подтяжки, развалился тут! – Нина в сердцах вырвала газету из рук мужа и повернулась к Матвею. – А ты, Матюшка, не ржи, как лошадь Пржевальского! Да, Лиза сломала жизнь братьям, но вот я, например… Я бы тоже на ее месте ушла!
– Да ну-у? – удивился дядя Семен.
– Пальцы гну! Лиза написала мне письмо, умоляла уговорить Снегирей. Я сначала откостерила ее на двух листах… потом как женщина поняла. Близнецы никогда бы не разлучились, а Лизе каково? Она Костю любила. С Мишкой нечаянно получилось, и ушла к нему из-за ребенка. Из-за тебя. Наверное, решила, что привыкнет, и ошиблась. Пусть лицо одно, но ведь человек-то – другой! Представляешь пытку – ежедневно смотреть в любимое лицо нелюбимого человека?! Это же чокнуться можно! Вернуться к Косте Лиза не могла, Мишку возненавидела, единственный оставался вариант – третий… Но и со Славкой ничего не вышло, расстались. Ей тяжело было одной с дочкой.
